Как только Ширяев приходил к нам, я бежал к Эдуарду. Я был пленен им с первого же взгляда. Все мне в нем нравилось: и его иностранное имя, и его модная в то время прическа ежиком, и стоячий воротничок из гуттаперчи, и степенная манера держаться, приличествующая «мастеру».
   Он отпрашивался у хозяйки, и мы бежали задами на только что замерзшую речку кататься по льду. Металлические коньки были у нас в ту пору в диковинку. Мы катались на деревянных колодочках, в которых провертывали дырки и бечевкой прикручивали к валенкам. Такие коньки то и дело соскакивали, и привязка к ногам занимала больше времени, чем самое катанье. Да и Ширяиха не очень-то давала раскатываться. «Эдуард, – кричала она с крыльца, – принеси воды!» И мы отвязывали коньки, и я шел с моим другом за водой, потом в лавочку, в аптеку за детской присыпкой, потом за хозяином, который засиделся в гостях и не кажет глаз.
   Павел Иванович вошел во вкус легкой жизни и каждый день хвастался выручкой: «Дело себя оправдывает, мальчик не в убыток». По праздникам Ширяев приходил к нам вечером с супругой и детьми – он еще не успел обзавестись знакомствами в городе, и наша семья была единственной, куда они могли пойти в гости. Я немедленно убегал в парикмахерскую, где заставал Эдуарда за топкой печи. Мы сидели у огня, не зажигая лампы, и друг мой рассказывал мне, как он очутился у Ширяева. Он рано остался без отца и матери, и тетка отдала его в учение к парикмахеру Егору Ивановичу, Егор Иванович, бездетный вдовец, был добрый мужик и хороший мастер, но горький пьяница. Во хмелю он был не шумен, и тетка все ходила и сватала ему кирсановских невест, согласных сделаться парикмахершами. Но Егор Иванович в понедельник опохмелялся, во вторник отсыпался, среду и четверг работал, а в пятницу – день базарный – начинал снова. Жениться ему было недосуг. Он умер от скоротечной чахотки, жестоко простудившись на масленой по пьяному делу. Ширяев получил парикмахерскую в наследство. Эдуард стал теперь главным винтиком в предприятии. Он мечтал накопить денег и уехать обратно в Кирсанов – там у него все-таки родня, а здесь он совсем один. Мне становилось обидно, что он так равнодушно говорит о разлуке со мной, но я понимал, что имею дело с человеком исключительной судьбы, и не роптал.
 
   По базарным дням в парикмахерской появлялся косматый и бородатый уездный люд, и Эдуард едва успевал стричь, а Ширяев – подсчитывать выручку. «Ну как, довольны-с?» – вопрошал хозяин разглядывавшего в зеркало свое помолодевшее лицо степняка-хуторянина. «Похаять-то вроде не за что, да уж больно тщедушен мастерок-то твой!»
   И удивительное дело: по второму разу никто не приходил. Заведение Ширяева казалось всем в нашем городе каким-то шутовским, несерьезным делом. Городские ремесленники, которые «хозяйствовали» и держали мастеров и подмастерьев, всегда имели понятие в своем ремесле, а чаще всего были первой рукой в собственном заведении.
   Хозяйство Ширяева казалось обывателям обидной карикатурой. Краснорожий бездельник-хозяин, которого со всем его семейством содержит своим трудом тщедушный мастерок-мальчишка, – в этом порядке было что-то бесстыжее, нахальное! Посетители с каждым месяцем появлялись все реже. Павел Иванович стал прогорать.
   Первым уехал Эдуард. Случилось это как-то внезапно, и я с ним даже не успел проститься. Поезд отходил вечером, а у нас в школе был как раз в тот день юбилей Пушкина. Хор спел кантату, потом учитель прочитал по бумажке, какой великий поэт был Пушкин и почему мы должны его любить.
   Актеры из местного драматического кружка представляли сцену в келье из «Бориса Годунова». Податной инспектор играл Пимена, а телеграфист Кузнецов с нашей улицы изображал Гришку Отрепьева.
   Потом опять пел хор, и читали стихи ребята. Я должен был декламировать «Утопленника» и, волнуясь, ждал своей очереди.
   В публике сидела мать, с праздничным лицом, очень довольная, и с полным доверием к нашим талантам наслаждалась пением и декламацией.
   Я вышел и прочитал «Прибежали в избу дети», хорошо, с выражением. Наш учитель Петр Михайлович перед юбилеем целый месяц возился с нами – учил декламировать, где громко, где тихо, где шепотом. Мать сказала, что у меня здорово вышло, когда я слышным всем в зале шепотом сказал:
 
Штоб ты лопнул…
 
   На другой день я зашел в парикмахерскую. Вывеска была снята. Павел Иванович выносил фикус из зала, зеркало было уже продано.
   И главное – не было Эдуарда. Больше я его никогда, никогда не видел.

Аллея Марии-Антуанетты

   Рассказал однажды Пров Палоныч рассказ про куракинского князя.
   – Бывал, Вася, в Куракине?
   – Случалось, Пров Палоныч; прошлым годом на Сойкина шил, с винокуренного завода, ездил к нему.
   – А дворец княжеский видел?
   – Как же, видел.
   – Ну, теперь он – тю-тю, больше не княжеский. Купец купил, Асеев, миллионщик из Нижнего. И землю, и лес, и усадьбу, и дворец. Яко в писании: «Днесь оного село, а заутро другаго, и помале инаго». Все просвистал нонешний-то князек по разным заграницам.
   А какие из ихней фамилии Куракиных в старое время знаменитые вельможи были, возвышены были саном и почестями, даже с царями в свойстве состояли!
   Вот хоть бы этот, который у нас дворец-то выстроил, – Александр Борисович Куракин. Ведь он смолоду воспитание свое получил рядом с порфирородной отраслью царского древа – с самим цесаревичем Павлом Петровичем, наследником российского престола, вместе с ним по иностранным государствам путешествовал и был его первейшим другом и наперсником во всех делах и тайных помышлениях.
   Все в жизни ему улыбалось, но рок пожелал иного! За его дружбу и верность Павлу невзлюбила князя императрица Екатерина Вторая и сослала его из столичной резиденции в нашу саратовскую глушь, в его родовую деревню.
   Привез он с собой целый обоз всякого добра и челяди несметное число, рассказывали потом – на целых двенадцать верст поезд княжеский растянулся!
   Что было делать на новоселье этому баловню фортуны, которого жестокая судьба из царских чертогов забросила в наше захолустье, за тысячу верст от столичной роскоши и светских удовольствий?
   Что было, говорю, ему делать? Томиться ли упованием надежды, гадать на бобах да путаться в лабиринте человеческих догадок…
   – Как это в лабиринте, Пров Палоныч? – не вытерпел Афоня.
   Пров Палоныч строго посмотрел на невежу, помолчал и молвил:
   – Ты что за совопросник века сего? Знаешь пословицу: кто суется с перебивкой, тому кнут с перевивкой!
   Да, так вот чем ему было тут тешиться, чем разгонять скуку в долгие ночи осенней и зимней порой?
   Был он в ту пору тридцати лет, холост, сложения крепкого, пригож собой, любезен, тонкого и благоприятного обхождения. Щеголь он был первостатейный – всегда в парче и бархате, с алмазными пуговицами и таба-терками, недаром и прозвище ему было «бриллиантовый князь».
   Деревня его называлась раньше Борисоглебское, а он ее в Надеждино переименовал, с тонким намеком – «надеюсь, дескать, на перемену своей судьбы: не век Екатерине царствовать!».
 
 
   Ну, первым долгом за постройку своего дворца принялся. Доказать хотел недругам своим, что и здесь сумеет завести роскоши не хуже столичных. На берегу Сердобы, на высоком месте, воздвигнул бесподобный дворец с колоннами, в восемьдесят комнат, а возле дворца разбил аглицкий сад, прочищенный в осьмидесяти десятинах старого леса.
   Каждая просека, каждая тропинка имела свое имя, означенное на жестяной доске, прибитой у входа на точеном столбике. Была, например, просека Цесаревича, в честь наследника Павла Петровича, и Нелидовская, в честь фаворитки его Нелидовой. Была аллея Марии-Антуанетты, королевы французской; на той аллее поставлен был ей памятник в виде пирамиды с доской и золотой надписью, самим князем сочиненной. А то были и простые названия: аллея «Приятного наслаждения», «Скорого достижения», «Милой тени», «Веселой мысли», «Спокойствия душевного».
   К умножению своей тщеславной роскоши повсюду по аллеям поставил хозяин бюсты и статуи, понастроил беседки, называемые храмы Славы, Терпения, Дружбы, Истины, а для пиров и банкетов – павильон, нареченный «Вместилище чувствий вечных».
   По всем соседям разослал князь особым письменным циркуляром приглашение пожаловать к нему в гости, и чтобы каждый в его доме почитал себя не гостем, а хозяином, жил бы, сколько времени пожелает, приказывал бы сам слугам, что ему нужно, и располагал собой, как каждый привык, не сноравливаясь к провождению времени самого хозяина.
   Засуетил он этим циркуляром всех наших помещиков вокруг себя, господишки прямо с ума посходили! Всякому лестно около такого вельможи потереться. День и ночь в Надеждине толпище дворян, всем им он при своей особе разные придворные должности назначил. А они из-за этих дутых чинов чуть не в драку: честь великая! Поставил он себя между ними не хуже принца какого!
   И все придумывал, чем бы ему форснуть, чем еще спесь свою потешить, любил шик, любил фасон, любил выхвалку. Целый флот завел на Хопре для потехи. Сам за адмирала в морском мундире, в руках подзорная труба, на каждой шлюпке по капитану, все матросы в форменной одежде. В поход ходили, из пушек палили: чудил молодой князь от скуки. Но извиним слабости человеков – они всякому свойственны.
   А по воскресеньям, по праздникам и табельным дням делал князь «большие выходы». Ждут его гости в обширном зале, а он выходит из своих покоев во всех регалиях, во всех лентах и позументах, бриллиантах и диамантах – величавая поступь и наружность заманчивая: прямой вельможа, царедворец! Букашки с себя не стряхнет без белой лайковой перчатки!
 
 
   Ну уж тут на выходах полный этикет, как при императорском дворе, каждый свою роль и место в свите заранее знал. А всей церемонией командовал заслуженный майор, впереди свиты вышагивал, а в церкви, когда князь становился на свое место, майор принимал из его рук золоченый княжеский посох.
   Каждый день – что в праздник, что в будни – во дворце всякие увеселения, балы и маскарады, музыка и танцы, пиры и банкеты, променады да кадрили – дым коромыслом! Гуляли по неделям без просыпу, всех гостей в лоск уложит, а сам ни в одном глазе. Крепок, сказывают, был князь во хмелю!
   И прожил он таким побытом в своем Надеждине ни много ни мало – четырнадцать годов с лишком.
   И дождался-таки своего часа. Скачет к нему экстренный курьер из столицы, привозит желанную весть: в бозе преставилась императрица. А новый император – Павел Петрович – зовет его, своего сердечного друга, не мешкая, поспешать к царскому престолу на торжество коронации. Ну конечно, все бросил, покатил сломя голову как на праздник. И верно – праздник! Фортуна наклонила к нему свой рог изобилия, и царские милости излились на него золотым дождем. Наградил его Павел всякими отличными чинами и орденами, высоким придворным саном, а сверх всего пожаловал ему богатейший дворец в столице, четыре тысячи душ крестьян, рыбные ловли под Астраханью – всего не перечесть!
   – Ну а дальше что с ним было?
   – А дальше случилось опять коловращение судьбы. Истинно сказано: «Не надейтеся на князи, на сыны человеческие, в них же несть спасения». Император Павел был характера непостоянного. Сей самодержец, едва взошед на вожделенный трон предков своих, помрачился рассудком, сердце его исполнилось желчи, а душа – гнева. Напыщение власти ослепляет очеса мысленная. Бог ведает, какая его муха укусила, а только уже через два года попал наш князь в немилость и опалу и снова вернулся в свое Надеждино.
   Да Павел недолго после этого царствовал. Не своею смертью, говорят, умер, а новый царь Александр Первый опять князя Александра Борисовича в первейшие вельможи произвел и в Париж назначил, и там он до самого двенадцатого года при Наполеоне русским послом состоял. Уж, верно, тонкий политик был, дурака на такую должность не послали бы!
   Однако заболтался я тут с вами – время обедать. Хозяину почтение.
 
   Загвоздил мне голову Пров Палоныч своим «бриллиантовым князем», его дворцом из восьмидесяти комнат, парком с памятником и аллеей Марии-Антуанетты. Мне смерть как захотелось взглянуть самому на эти диковинки, да идти туда было далековато, а ходить далеко в одиночку я боялся с прошлого лета, когда двое взрослых парней отняли у меня в лесу собранные ягоды.
   У Феди Щеголькова, моего товарища по классу, отец служил приказчиком в куракинском имении. Мы условились с Федей, что весною на каникулы пойдем в Куракино вместе.
   Был май месяц, нежная зелень лесов, синее небо с белыми облаками, день ясный, солнечный, но не жаркий. Мы шагали не торопясь и то и дело закусывали: в сумке был хлеб, печеные яйца, сухая вобла. К полудню мы дошли до Куракина.
   Вот Новоселки: скучные, подслеповатые, крытые соломой избы в один порядок – ни единого деревца и кустика возле дворов. А невдалеке уже видны большие деревья княжеского парка и белая громада дворца.
   Мы подошли к Фединому дому, и Федя познакомил меня со своими родными. Нас усадили за обед, я едва высидел от нетерпения. После обеда Федя побежал за ключом, я ждал его на дворе.
   Дворец смотрел на меня слепыми окнами своих трех этажей. Таких больших зданий у нас и в городе не было. Окна первого и третьего этажей были обыкновенные, а во втором этаже высокие, как двери. Крыша посредине дворца была круглая, куполом, с длинным шестом для флага. Я несколько раз принимался считать окна по фасаду и все сбивался: выходило то пятьдесят одно, то пятьдесят три. Федя принес ключ и открыл дверь. Мы вошли.
 
   Пахнуло погребом, гнилью, мышами. Окна нижнего этажа были забиты изнутри досками. Тут было совсем темно и ничего не видно после яркого дня. Мы вбежали по лестнице до второго этажа. Большие высокие покои были пусты и дышали холодом. Наши шаги гулко отдавались по выбитому паркету. На голых стенах виднелись темные квадраты – следы висевших здесь некогда портретов и картин. Остатки драной мебели с продырявленными сиденьями и несколько шкафов с книгами, судя по корешкам, французскими, составляли всю обстановку этих парадных комнат. На всем лежал толстый слой пыли, сору, мышеточины.
   Переходя из комнаты в комнату, мы набрели на княжескую спальню. В ней стояла громадная белая деревянная кровать с резными золотыми узорами, под пыльным балдахином синего линялого бархата с бахромой и золотыми кистями.
   – Хочешь, покажу фокус? – спросил Федя.
   – А ну покажи!
   Федя толкнул стену, открылась маленькая потайная дверь на узкую лестницу.
   – По этой лестнице к нему наложницприводили, – сказал Федя таинственно.
   Как интересно, совсем как у Дюма!
   Мы поднялись на третий, верхний этаж. И здесь – все тот же вид запустения. Обои клочьями свисали со стен слоями разных эпох и расцветок. Из-под старых газет виднелась прежняя окраска. Угловая комната была ободрана до первоначального канареечно-желтого колера и от этого казалась освещенной солнцем. Какой вид открывался из окон третьего этажа – дух захватывало! Крутой спуск от дворца к реке густо зарос деревьями и кустами. Налево синел дальний лес, а прямо и направо широко, на многие версты раскинулось родное приволье: петли реки Сердобы, озера, луга, нивы и села с белыми церквами и ветряными мельницами. Вон у реки отдыхает стадо, в далекой заводи белеют гуси, мальчишки по мелкому озеру тянут бредень. И надо всем этим – синее высокое небо с крутыми, снежно блистающими под солнцем облаками!
   В чулане под лестницей мы нашли целые горы брошенных как попало старых бумаг. Попадались во множестве рекрутские квитанции екатерининских времен, много было всяких рапортов и записок приказчиков и старост. «Сколько нужно получить с крестьян села Надеждина с деревнями с каждого тягла», донесение, что «за потраву господского хлеба с крестьян села Надеждина овса сто четвертей взыскано и ссыпано в господский амбар», «регистр людским флигерям, чего в оных именно не оказалось». Вот толстая тетрадь в лист синей бумаги: «Опись домовая его сиятельства князя Александра Борисовича вотчины о разных вещах и интересах, принятых правителем Алимпием Савельевым, сыном Судаковым 1811 года».
   Я себе намечтал за зиму про этот дворец невесть какие чудеса, а тут голые стены да старые бумажки. Я был разочарован.
   – Погоди-ка, – сказал Федя, – у нас есть книга, где описано все, как было в старину.
   Он принес трепаную «Иллюстрацию», и мы стали читать о былом великолепии куракинской усадьбы. Описание говорило о роскоши разделанных под мрамор дворцовых покоев, украшенных высокими зеркалами, японскими вазами, портретами и бюстами Павла I и владельцев Куракина, картинами и «прелестными гравюрами приятных сюжетов».
   «Мы вошли в сад, – повествовал дальше автор, посетивший дворец в 1848 году, – прохладный и дремучий, где не видно голубого неба, – все зелень и тень.
   Широкие аллеи, будто тоннели, проложенные в массе зелени, открывают вдали разнообразные картины… Это очарование невыразимо, когда смотришь на аллею Марии-Антуанетты, названную так по виднеющемуся в ее конце памятнику. Он сложен из кирпича; на медной доске пьедестала некогда вызолоченными словами изображено: «На вечную память Марии-Антуанетте, королеве Французской и Наваррской…»
 
   В стенах дворца было холодно и сыро.
   – Какого шута мы здесь мерзнем, – сказал Федя, – пойдем лучше на солнышко.
   Мы вышли в парк. Парк был мало похож на только что прочитанное нами описание. Ограда вокруг давно обвалилась. Старые деревья повысохли. От дорожек и аллей и следа не осталось. Никаких «зеленых тоннелей» уж не было – одни черные пеньки. Парк зарос бузиной, крапивой, репейником, по вытоптанной траве бродили телята. Мы набрели на круглую полянку, посредине которой виднелась куча кирпичного щебня.
   – Вот он, памятник Марии-Антуанетте! – сказал Федя.
 
 
   Холмик битого кирпича был чуть повыше кротового бугорка.
   – А где же здесь аллея? – спросил я глупо.
   – «Где, где»! Не видишь сам – все повырубили.
   Бедный Федя чувствовал себя смущенным, будто был виноват в том, что все княжеские затеи рассыпались прахом.
   – Пойдем-ка лучше на Хопер, – сказал он.
   Дорогой мы встретили Фединого старшего брата Володю, студента-землемера, и пошли вместе.
   Володя нашего интереса к «бриллиантовому князю» не одобрил.
   – В вашем возрасте, синьоры, – сказал он, – надо более критически относиться к явлениям общественного порядка. Пора разбираться, кто является полезным членом общества, а кто трутнем. Этот ваш князь, будь он хоть трижды бриллиантовым, самый обыкновенный толстобрюхий крепостник, самодур, обжора и развратник. Что сделал он полезного для человечества? Что осталось от его сиятельства, кроме этого никому не нужного дворца, который Асеев давно разобрал бы на кирпич, да покупателя не находит?
   Володя остановился на тропинке, поднял руку, приглашая нас ко вниманию, взъерошил волосы, завел под лоб глаза и сдавленным голосом произнес:
 
Садитесь. Я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно.
Я разрешаю вам. Вы знаете? На днях
Я королем был избран всенародно…
 
   И прочитал нам наизусть всего «Сумасшедшего» Апухтина. Он уже играл в городе несколько раз в любительских спектаклях и часто выступал в дивертисментах с декламацией.
   – Всё васильки, васильки… – бормотал он, изображая безумного.
   На «бис» он прочитал нам еще стихи: «Слышишь: в селе за рекою зеркальной глухо разносится звон погребальный…»
   На Хопре мы бросали по воде плоские камешки – «блинчики» и считали, у кого больше раз отскочит. Володя делал это ловчее всех. Мы бродили по берегу до самых сумерек.
   Над рекой появились ватные Клочья тумана. Сильнее стали запахи воды и береговых трав. На сиреневом небе поднялась медная луна.
   Домой мы возвращались через деревню. Мальчишки носились по улице, сшибали ветками майских жуков и громко выкрикивали известное заклинание:
 
Жук, жук, ниже!
Я тебя не вижу!
 
   Сладкая усталость волнами разливалась по телу. В голове шумело от обилия впечатлений, и хотелось спать, но когда мы пришли домой, неугомонный Володя достал полученную с почты книжку и прочитал нам на разные голоса смешной рассказ Чехова «В бане». Значит, все это было в 1903 году, когда к «Ниве» давали в приложении сочинения Чехова. Мне было тогда двенадцать лет.
 
 
   «Бриллиантового князя» я увидел много времени спустя на портрете Боровиковского в Третьяковской галерее.
   Он стоял блестящий и надменный, в своем камзоле золотой парчи, весь в алмазных звездах и орденских лентах. Выражение брезгливой пресыщенности было написано на его стареющем лице. Ни одна эпоха русской истории не имела стольких выдающихся портретистов, как эта, а среди холстов Боровиковского портрет князя Куракина принадлежит к числу его лучших произведений по маэстрии выполнения и по тонкости характеристики.
   Тщеславный князь добился-таки желаемого: стал известен потомкам как оригинал прославленного портретиста.

Федор Антонович

I

   Учитель математики объяснял нам на доске теорему. Закончив доказательство, он положил мел и торжественно заключил:
   – Итак, если внутренние накрест лежащие углы равны, то линии па-ра… Что?
   – ллельны! – взревел весь класс дружно.
   Учитель вынул из жилетного кармана часы с серебряными крышками и начал их тереть запачканными мелом пальцами.
   У него была привычка чистить их таким способом каждый раз после урока, и часы были расчищены до поразительного блеска.
   Прозвонил звонок.
   Следующий урок был закон божий. Законоучитель поп Василий, лысый, с белой бородою, долго водил пальцем по классному журналу, истомив всех ожиданием, и наконец вызвал:
   – Митин Агафон!
   Урок был трудный: о ересях. Агафон не знал урока и «плел лапти».
 
 
   Поп Василий посмотрел на него поверх очков и изрек укоризненно:
   – Отолст? бо, ожир? и забы бога…
   И поставил двойку.
   И правда, Агафон был малый толстый, круглолицый, краснощекий. Волосы на косой пробор, гладко приглажены, под серой блузой крахмальный воротничок, на носу очки – вид аккуратный, добропорядочный. Двойка его как будто мало огорчила. На перемене он подошел ко мне и сказал, улыбаясь:
   – Вот подловил, лысый черт! Наплевать, еще успею исправить… На каток сегодня пойдешь?
   Может быть, он и был огорчен, но нарочно старался казаться отчаянным. Он набивался ко мне в товарищи, а я относился к нему сдержанно: все эти приметы – и воротничок, и проборчик, и чистый носовой платочек, и начищенные ваксой ботинки в нашем демократическом «градском» училище были не в чести и всеми ребятами презирались.
   Вечером на катке мы встретились, а после катка Агафон стал меня упрашивать, чтобы я пошел к нему.
   – Про двойку сказал дома?
   – Нет еще.
   – Выволочки боишься? За меня спрятаться хочешь?
   – У нас выволочки не бывает! – возразил Агафон гордо. – Просто я давно уже обещал Федору Антоновичу привести мальчика, который хорошо рисует.
   – Кто это Федор Антонович?
   – Мой приемный отец.
   Я вспомнил, как кто-то рассказывал, что Агафон взят из бедной семьи на воспитание.
   – А далеко идти?
   – На Калгановку.
   Это было недалеко.
   Я забежал домой, забросил коньки, сунул под мышку папку с рисунками, и мы пошли.

II

   Дом на Калгановке был большой и просторный. Над входом я прочел: «Агентство страхового общества „Россия“. У Агафона была отдельная комната, маленькая, но своя. Он зажег лампу на столе. Боже, какое великолепие: лампа под зеленым абажуром, железная кровать, этажерка с книжками – даже завидно!
   Нас позвали в столовую пить чай. Под большой висячей лампой у самовара сидела Зоя Аркадьевна, барыня в пенсне, с черными седеющими волосами. Федор Антонович сидел сбоку стола и читал газету «Русские ведомости». [5]Агафон сказал:
   – Вот Коля Кузьмин, из нашего класса ученик, который хорошо рисует.
   Федор Антонович улыбнулся:
   – Вот и молодец, что пришел, – и поздоровался со мной за руку.
 
 
   Зоя Аркадьевна налила нам с Агафоном по большой чашке чаю с молоком и сама положила сахару по три куска. Федору Антоновичу она налила крепкого чаю без молока в стакан, вставленный в серебряный подстаканник. Столовая была оклеена темно-красными обоями с ковровым узором. В переднем углу висели вместо иконы маленькое «Моление о чаше» Бруни, а на стене круглый барометр и два портрета – Белинского и еще какого-то дяди в очках. Портрет Белинского я копировал из журнала и знал раньше, а про очкастого спросил Агафона шепотом:
   – Кто это?
   Агафон посмотрел на меня с удивлением и сказал:
   – Чернышевский.
   – Где же рисунки? – полюбопытствовал Федор Антонович.
   Агафон принес мою папку, и рисунки пошли по рукам. Тут были и видики, срисованные из «Нивы», и портреты товарищей, и карикатуры на учителей. Математик, начищающий свои часы, был очень похож и вызвал общее одобрение.