Вокруг нестерпимо лязгало и грохотало, и где-то вырывался пар с таким свистом, что звенело в ушах. Слава потянул Павла, толкнул, они едва успели отскочить от паровоза, который провёз два внушительных ковша на платформах, вероятно, с металлом, потому что от них так и пахнуло жаром.
Домна нависла над их головами так, как, наверное, бочка нависает над ползающим у её подножия муравьём.
Вокруг было сплошное столпотворение металлических конструкций, чёрных, поражающих циклопическими размерами, и этот грохот, грохот, дрожание земли…
Пытаясь перекричать грохот, Слава Селезнёв, надрывая голос, принялся добросовестно исполнять обязанности гида:
— Те две доменки — пустяк, уже старьё. Эта будет величайшей в мире, к сожалению, недолго, потому что у нас же, в СССР, заканчивается стройка сразу трёх ещё бульших! Записывай: в сутки в неё будет загружаться десять эшелонов. В месяц даст столько металла, что можно построить три таких комплекса. Ты это обязательно отрази! Пиши, пиши! Люди — гиганты. Отрази! При закладке фундамента был поставлен мировой рекорд: вместо семидесяти двух часов забетонировали за пятьдесят!
Он вёл Павла напрямик, через рельсы, кучи балок, бетонных блоков. Павел посапывал и, размахивая руками, только и глядел, как бы куда не загреметь.
Обошли домну и оказались среди нескончаемых лент транспортёров, которые шли и так и этак, ныряли друг под друга. Целое царство транспортёров, впрочем, неподвижных пока.
— Бункерная эстакада! — гордо показал Слава. — Смонтирована в самый трескучий мороз. Ветер свищет, руки к металлу примерзают, а ребята дают — с огоньком!… Я пришёл, хочу «молнию» повесить: невозможно повесить, поверишь, ветер рвёт. К чему привесить? Поплевал, прижал к металлу — моментально примёрзла, висит! Вот так-то!
Они прошли гигантский наклонный тоннель, четырёхугольный, с окошками, по которому вверх, в немыслимую даль уходили неподвижные ленты транспортёров. Спустились в какие-то катакомбы и оказались в тёплом каменном помещении.
У железной печки, раскалённой докрасна, сидели человек десять рабочих в ватниках, шапках-ушанках. Сосредоточенно обедали, постелив газеты на земляном полу.
— Здорово, орлы! — воскликнул Слава, делая рукой общий привет. — Вот это и есть они, эти ге-ро-и! Как оно ра-ботается?
— Помаленьку, — добродушно ответил самый пожилой, по всей видимости, бригадир. — Летят рукавицы, Ярослав Пахомович, — беда.
— Видал? — повернулся к Павлу Славка. — Во, руки рабочие — рукавицы так и горят! На сколько выполняем, дядь Федь?
— Двести в общем…
— Орлы! Орлы! Слышишь, Паш, двести процентов, записать и отразить! Значит, скоро пустим, дядь Федь?
— Да вроде бы… говорят: вот-вот, — осторожно сказал бригадир, стреляя глазом на Павла: мол, что оно, важная ли шишка, или так болтается, бродят тут…— Нам бы, главное, рукавицы, Ярослав Пахомович!
— Дядь Федь, — сделал Славка жалобное лицо. — мы обращались к администрации — они сказали, что вы выбрали всё, что положено, и боле того. Есть же стандартные нормы.
— А я не знаю! — вдруг злобно сказал бригадир. — Али рукавицы гнилые, али стандарты — липа. Я требоваю!
— Ну, знаете! — вдруг, тоже вмиг рассвирепев, заорал Славка. — Эту пластинку я уже сто лет слышу! Сказано, нет! И не положено!
— А работать как?
— Аккуратней надо! И вообще — перемените пластинку!
Наступило молчание. Раздался осторожный стук: кто-то лупил яичко. Славка оглядел голые кирпичные стены, и вдруг глаза его панически округлились, как если бы он увидел привидение, хотя красные стены с застывшим в щелях раствором были совсем пусты.
—А стенгазета где? — хрипло спросил Славка.
Все тоже удивленно уставились на стену.
— Вон, — радостно закричал кто-то. — Завалилась!
Полезли за кучу деталей, вытащили упавший за неё добротно сколоченный щит на фанерной раме.
— Тьфу ты, костыль выпал!
— Подай молоток!
— Придержи! Нажми! Колоти! Теперь не упадёт… Хар-рош!
Дружно-весело они примонтировали щит к стене, как если 6ы ставили стальной бандаж.
Стенгазета представляла собой дивный образец декоративно-фанерного искусства: лобзиком выпиленные и наклеенные аппликацией трубы, гидростанции, знамена, комбайны, роскошный, в золотой пудре, заголовок «За коммунистический монтаж» — всё это заняло две трети щита, а пониже, разделённые планками, были наклеены четыре куцых полоски заметок. Первая называлась «Пустим бункерную эстакаду к 15 января», а на последнюю материала не хватило, и там был изображён тёмно-синий почтовый ящик.
— Устарело, — вздохнул Слава. — Уж и двадцатое прошло, а не пустили…
— Ну, это к Новому году выпускали!
— Вот-вот, я и говорю, что новую надо, пора!
Все промолчали. При виде столь красивой стенгазеты Слава забыл свой гнев, пошутил о том, о сём, тронул Павла за рукав:
— Ну, мы пошли! Новых вам подвигов! Работайте! Работайте!
— А теперь навестим Федьку Иванова! — кричал Слава, ведя Павла по немыслимым трапам среди железных стен и шипящих труб; они ползали тут, как мухи, и, останься Павел один, он бы, пожалуй, и выхода сразу не нашёл.
— Он на заводе? — закричал Павел, чувствуя лёгкий толчок удовлетворения, что «предсказание» насчёт Иванова сбылось.
— Ага, обер-мастер доменного цеха! Держи карман!
Они нырнули в железную дверь и очутились в огромном, как дворец спорта, цехе, но в отличие от дворцов тёмном, закопчённом, полном едкого дыма.
Одна стена его была полукруглая, выступающая, как бочка, и Павел понял, что это бок домны, что цех пристроен к ней. В самом низу этой бочки имелось ослепительное отверстие, из которого в канаву лилась белая жидкость.
— Хорошо попали, как раз плавку дают! Вон он, вон он!
У канавы в сизом дыму стояли несколько человек в поблескивающих робах, болтали. Ослепительный металл бежал и бежал себе, домна словно истекала неторопливо. Всё было очень прозаично, только дым уж очень ел глаза. Но ничего общего с виденными Павлом киножурналами, никаких снопов искр, шурующих металлургов в войлочных шляпах, сдвинутых на самую спину. Наоборот, все были в простых ушанках, только очень уж затрёпанных. И на гигантов не походили: жиденькие такие, невзрачные мужички.
Подошли ближе. Фёдор Иванов охнул, и они с Павлом обнялись.
О, как Фёдор за эти годы катастрофически повзрослел! Чтобы не говорить, постарел… Лицо у него и прежде было своеобразное: близко поставленные маленькие глаза, крупный нос, большой рот, выступающие скулы и торчащие уши. Теперь глаза совсем провалились под нависшие, кустистые брови, нос стал красный, рот ещё больше растянулся и окружился складками, и лоб весь в морщинах, и на переносице глубокие морщины — признак вечной озабоченности. А уши торчали, как бурые жёваные оладьи, и из них росли кустики волос.
Одет он был не лучше. Ватная телогрейка, на голове бесформенный блин кепки, блестевшей так, что она казалась металлической. На ногах рыжие, сбитые сапожищи, в которые заправлены штаны.
— Пошли, что ли, в красный уголок? — пробормотал Фёдор, и Павел со Славкой охотно поспешили за ним, потому что тут от дыма у них уже подкатывало к горлу.
Прошли через будку мастеров, где на циферблатах дрожали стрелки, ползли валики самописцев, торчали внушительные рычаги, и вдруг оказались в длинном низком зальчике со сценой, рядами скамей, разными знаменами и вымпелами по стенам и кумачовым плакатом над сценой «Труд в СССР — дело чести, доблести и геройства».
— О! Стенгазету так и не сменили! — с порога завёлся Слава.
— Гм… Я им говорил, — почесал затылок Фёдор Иванов. — От… мудрецы…
— Слаба, слаба стенгазета! Нет, так дело не пойдёт: полное отставание! — разорялся Слава, и уже кто-то побежал кого-то звать, искали ему какие-то сведения.
— Ну, вот так, значит…— сказал Фёдор угрюмо; он огляделся, сел посреди зала на скамью, и Павел сел, чувствуя себя так, словно скоро начнется кино. — Да, ты всё такой же, Паша, возмужал приятно.
— Ты тоже возмужал.
— Старею я…
— Все стареем. Это потому ты такой мрачный?
— Да не-е… Извини, настроение испортили, печь расстроили… мудрецы.
— А!
— Ты его обязательно отрази! — крикнул издали Слава Селезнёв. — Орёл! Гигант! Во всех газетах портреты! Большой человек!
Фёдор Иванов смущённо-криво улыбнулся, передёрнул плечами, как бы от холода.
— Да ну… врёт всё! Работа, как везде. Ты надолго приехал?
— Пока домну пустите.
— Ага, ну да… Ну, тогда ещё увидимся.
— Слушай, ты ведь кончал что-то для этой работы?
— Политехнический.
— Институт?
— Ну да, наш. Потом сразу сюда… Что они там делают, мудрецы, что они там делают?! — воскликнул он, прислушиваясь. — Извини…
— Беги, беги, понимаю!
— Понимаешь, такая работа… Балет сплошной! — виновато сказал Фёдор и поспешно убежал.
«Уставший, тупой, узко заспециализировавшийся, — с болью подумал Павел. — Домино во дворе, пожалуй, исключается… Такая работа: балет! Гм…»
Ему уже было совестно и неловко, что они вообще со Славкой сюда явились. Там печь расстроили, а тут изволь беседовать. Эту сторону журналистской деятельности он терпеть не мог: отрывать людей от дела, задавать им вопросы, записывать в блокнот; чувствовал себя в таких случаях чем-то вроде тунеядца.
— …В каждой графе подробные сведения, не просто прочерк или «да — нет», а укажите, сколько, когда, почему, — втолковывал Славка парню, слушавшему с видом жертвы.
Павел потянул его за плечи, и они пошли вон. Над канавой с бегущим металлом стояла ругань. Правда, когда Славка и Павел проходили мимо, ругань прекратилась. Славка сделал всем общий привет:
— Ну, мы пошли! Желаем удач! Работайте!
Уже пролезая в железную дверь на свежий воздух, Павел уловил, как возле канавы посыпался раскатами трёх— и четырёхэтажный мат.
— Ну, теперь героиня наша, Домна Ивановна! — кричал Слава, продолжая обязанности гида. — Тут, брат, только обойти комбинат — неделю надо. Считай: доменный цех, литейный, сталеплавильный, кузнечный, механический, прокатный, электроремонтный, кислородный, водоснабжения, электростанция, паровоздуходувная, агломерационная фабрика… Один комплекс только одной этой домны — восемьдесят шесть объектов! Ну-ка, отрази!
Павел только головой крутил. Он ощутил полную беспомощность, у него возникли сомнения насчёт будущего очерка: сможет ли он когда-нибудь разобраться хотя бы в одной этой домне? Техника, техника века, человек тонет в ней…
Опять нырнули в железную дверь и оказались в чём-то таком беспредельном, что Павел остановился, потрясённый.
Это был тоже доменный цех, но раза в три больше того, который они только что оставили. Под потолком горело несколько звёздно-ярких ламп, но отсюда они казались тусклыми, и дальние углы этого чёрного зала терялись во мгле. Здесь можно было бы устраивать хоккей или футбольные матчи, собирая под крышей десятки тысяч зрителей.
Выпуклая, бочкообразная стена домны поражала размерами. Сперва цех показался Павлу безлюдным, потом он разглядел множество людских фигурок, только они не замечались сразу, они были как соринки по корпусу домны.
На огромной трубе, опоясывавшей домну, висел белый плакат, издали казавшийся приколотым к ней листком из блокнота:
— Плакат устарел, — сказал Павел.
— Эх, чёр-рт! — рассвирепел Славка. — Кричи-кричи, говори-говори — всё как об стенку! Подожди меня, я сейчас им всыплю! Стыд!
И он убежал, а Павел прислонился к железной колонне, и в голове у него уже творился полный кавардак, калейдоскоп от всех этих шумов, дымов, циклопических размеров…
«Выплавка металла, — подумал он, — во все века была таинством, почти колдовством. Были умельцы, были секреты. Могла быть „лёгкая рука“ мастера и наоборот… Но теперь это… это чёрт знает что! Это ни с чем не сравнимо. Прозаическое, реальное, научное… сверхколдовство! Если растут, как грибы, такие вот домны, то это означает не просто количественный рост промышленности. Это серьёзнее, ибо количество переходит в качество…»
Он вспомнил кедринское стихотворение о хлебе и железе. Кедрин писал с любовью о хлебе, а о железе — зло.
Но, не будь железа, была бы цивилизация? Цивилизация не может быть злом.
— Один только ноль переделаешь, в шестёрку! — говорил Слава Селезнёв, ведя какого-то долговязого парня. — Вместо «20» «26» — очень легко! Понял?
— Понятно.
— Как оно у вас вообще? Работа идёт?
— Да работаем…
— Ну, работайте, работайте!
Славка потащил Павла прочь, спохватившись, что уже опаздывает на заседание. Он был всё так же возбуждён, весело потирал руки, полный радостной энергии и жизнедеятельности, кругленький и розовощёкий, но Павел поймал себя на том, что не чувствует к нему симпатии.
— Кого ещё из наших? — сказал Славка. — Постой, дай вспомнить… Северухина ты не знал? Нет. Мишка Рябинин. Ты его должен, конечно, помнить. Математик-то наш — повар! Да, да, повар столовой. Здесь у нас несколько столовых — и на заводе, и на стройке, и ещё городские. Вот тут на стройке в одной из них Мишка шефом работает. Вон она, хреновая столовка, каждый день жалобы, драим её, драим — как об стенку!… Женька Павлова — та сейчас в библиотеке технической, в управлении, на втором этаже. Выходила замуж, неудачно, чёрт их разберёт, что там случилось. В общем, живёт одна, учти. Настроение у неё вечно этакое ин-тел-лекту-альное, высокие материи и печаль… Да, вижу иногда Белоцерковского, конечно, этот в городской газете молодёжной, не то литработник, не то фотограф, не то сволочь. Кажется, всё вместе! Вот кого я, Паша, ненавижу!… Ух, видеть его харю не могу! Опустился, спился, алкаш законченный, гад и мерзавец.
— Витька Белоцерковский? — не поверил ушам Павел.
— Извини, не могу о нём говорить спокойно, спроси кого-нибудь другого, а то я буду необъективен. Я бы таких на месте стрелял!
— Ну и ну!…— пробормотал Павел, прекращая расспросы; от таких характеристик его прямо покоробило, но со своими выводами он не хотел спешить.
В комнате поста содействия стройке печальный художник играл в шахматы с каким-то лохматым и чумазым типом, отпустившим пейсики до самого подбородка. При виде Селезнёва тип нехотя поднялся, расставив ноги, раскачиваясь и заложив руки в карманы.
— Ну, зачем вызывали?
— Ага, явился! Почему вчера не вышел на работу?
— Квартиру искал.
— Полюбуйтесь! Квартиру ищут в нерабочее время!
— А мне жить негде!
— Ты ведь жил у какой-то бабки?
— А я с ней поругался.
— Ну вот, ты с бабкой ругаешься, а я тебе что, квартиру ищи? Ну и что ж теперь?
— В сарае ночевал.
— Так помирись!
— Не помирюсь. У неё взгляды отсталые.
— Ладно…— вздохнул Слава. — Пиши заявление, отдашь Коблицевой, я поддержу… Бежим, Пашка, умоемся, как черти мы стали. Сажа эта, пыль от аглофабрики, подсчитали, ежедневно четыреста тонн вылетает в отход.
— Четыреста тонн?
— Четыреста тонн в атмосферу. Можешь этого не записывать и не отражать: никакой редактор не пропустит.
Уборная была в конце коридора, и там никого не оказалось, только бурно бежала вода из скрученного крана. На двери выделялось глубоко процарапанное химическим карандашом сообщение: «Николай Зотов, старший горновой. Твоя жена гуляет с Ризо, а ты, дурак, ходишь с ней по ресторанам».
— Ноги гудят, — признался Славка. — Вот так на6егаешься туда-обратно!
— Ты бы со своим постом переселился поближе к домне, что ли.
— А мы и так близко. Первый этаж, первая дверь.
— Да, да…— сказал Павел. — Сейчас ты на завком?
— Да, я член завкома. Извини, я тебя не приглашаю, — сказал Слава виновато. — Там будут одни недостатки… сор из избы. В общем… Я откровенно!
— Я и не собирался, — заверил Павел. — Мне нужно что-нибудь почитать, ибо я смотрю и хлопаю ушами. Возьму учебник, проработаю.
— Ну, работай, работай! — одобрил Слава.
Глава 4
Домна нависла над их головами так, как, наверное, бочка нависает над ползающим у её подножия муравьём.
Вокруг было сплошное столпотворение металлических конструкций, чёрных, поражающих циклопическими размерами, и этот грохот, грохот, дрожание земли…
Пытаясь перекричать грохот, Слава Селезнёв, надрывая голос, принялся добросовестно исполнять обязанности гида:
— Те две доменки — пустяк, уже старьё. Эта будет величайшей в мире, к сожалению, недолго, потому что у нас же, в СССР, заканчивается стройка сразу трёх ещё бульших! Записывай: в сутки в неё будет загружаться десять эшелонов. В месяц даст столько металла, что можно построить три таких комплекса. Ты это обязательно отрази! Пиши, пиши! Люди — гиганты. Отрази! При закладке фундамента был поставлен мировой рекорд: вместо семидесяти двух часов забетонировали за пятьдесят!
Он вёл Павла напрямик, через рельсы, кучи балок, бетонных блоков. Павел посапывал и, размахивая руками, только и глядел, как бы куда не загреметь.
Обошли домну и оказались среди нескончаемых лент транспортёров, которые шли и так и этак, ныряли друг под друга. Целое царство транспортёров, впрочем, неподвижных пока.
— Бункерная эстакада! — гордо показал Слава. — Смонтирована в самый трескучий мороз. Ветер свищет, руки к металлу примерзают, а ребята дают — с огоньком!… Я пришёл, хочу «молнию» повесить: невозможно повесить, поверишь, ветер рвёт. К чему привесить? Поплевал, прижал к металлу — моментально примёрзла, висит! Вот так-то!
Они прошли гигантский наклонный тоннель, четырёхугольный, с окошками, по которому вверх, в немыслимую даль уходили неподвижные ленты транспортёров. Спустились в какие-то катакомбы и оказались в тёплом каменном помещении.
У железной печки, раскалённой докрасна, сидели человек десять рабочих в ватниках, шапках-ушанках. Сосредоточенно обедали, постелив газеты на земляном полу.
— Здорово, орлы! — воскликнул Слава, делая рукой общий привет. — Вот это и есть они, эти ге-ро-и! Как оно ра-ботается?
— Помаленьку, — добродушно ответил самый пожилой, по всей видимости, бригадир. — Летят рукавицы, Ярослав Пахомович, — беда.
— Видал? — повернулся к Павлу Славка. — Во, руки рабочие — рукавицы так и горят! На сколько выполняем, дядь Федь?
— Двести в общем…
— Орлы! Орлы! Слышишь, Паш, двести процентов, записать и отразить! Значит, скоро пустим, дядь Федь?
— Да вроде бы… говорят: вот-вот, — осторожно сказал бригадир, стреляя глазом на Павла: мол, что оно, важная ли шишка, или так болтается, бродят тут…— Нам бы, главное, рукавицы, Ярослав Пахомович!
— Дядь Федь, — сделал Славка жалобное лицо. — мы обращались к администрации — они сказали, что вы выбрали всё, что положено, и боле того. Есть же стандартные нормы.
— А я не знаю! — вдруг злобно сказал бригадир. — Али рукавицы гнилые, али стандарты — липа. Я требоваю!
— Ну, знаете! — вдруг, тоже вмиг рассвирепев, заорал Славка. — Эту пластинку я уже сто лет слышу! Сказано, нет! И не положено!
— А работать как?
— Аккуратней надо! И вообще — перемените пластинку!
Наступило молчание. Раздался осторожный стук: кто-то лупил яичко. Славка оглядел голые кирпичные стены, и вдруг глаза его панически округлились, как если бы он увидел привидение, хотя красные стены с застывшим в щелях раствором были совсем пусты.
—А стенгазета где? — хрипло спросил Славка.
Все тоже удивленно уставились на стену.
— Вон, — радостно закричал кто-то. — Завалилась!
Полезли за кучу деталей, вытащили упавший за неё добротно сколоченный щит на фанерной раме.
— Тьфу ты, костыль выпал!
— Подай молоток!
— Придержи! Нажми! Колоти! Теперь не упадёт… Хар-рош!
Дружно-весело они примонтировали щит к стене, как если 6ы ставили стальной бандаж.
Стенгазета представляла собой дивный образец декоративно-фанерного искусства: лобзиком выпиленные и наклеенные аппликацией трубы, гидростанции, знамена, комбайны, роскошный, в золотой пудре, заголовок «За коммунистический монтаж» — всё это заняло две трети щита, а пониже, разделённые планками, были наклеены четыре куцых полоски заметок. Первая называлась «Пустим бункерную эстакаду к 15 января», а на последнюю материала не хватило, и там был изображён тёмно-синий почтовый ящик.
— Устарело, — вздохнул Слава. — Уж и двадцатое прошло, а не пустили…
— Ну, это к Новому году выпускали!
— Вот-вот, я и говорю, что новую надо, пора!
Все промолчали. При виде столь красивой стенгазеты Слава забыл свой гнев, пошутил о том, о сём, тронул Павла за рукав:
— Ну, мы пошли! Новых вам подвигов! Работайте! Работайте!
— А теперь навестим Федьку Иванова! — кричал Слава, ведя Павла по немыслимым трапам среди железных стен и шипящих труб; они ползали тут, как мухи, и, останься Павел один, он бы, пожалуй, и выхода сразу не нашёл.
— Он на заводе? — закричал Павел, чувствуя лёгкий толчок удовлетворения, что «предсказание» насчёт Иванова сбылось.
— Ага, обер-мастер доменного цеха! Держи карман!
Они нырнули в железную дверь и очутились в огромном, как дворец спорта, цехе, но в отличие от дворцов тёмном, закопчённом, полном едкого дыма.
Одна стена его была полукруглая, выступающая, как бочка, и Павел понял, что это бок домны, что цех пристроен к ней. В самом низу этой бочки имелось ослепительное отверстие, из которого в канаву лилась белая жидкость.
— Хорошо попали, как раз плавку дают! Вон он, вон он!
У канавы в сизом дыму стояли несколько человек в поблескивающих робах, болтали. Ослепительный металл бежал и бежал себе, домна словно истекала неторопливо. Всё было очень прозаично, только дым уж очень ел глаза. Но ничего общего с виденными Павлом киножурналами, никаких снопов искр, шурующих металлургов в войлочных шляпах, сдвинутых на самую спину. Наоборот, все были в простых ушанках, только очень уж затрёпанных. И на гигантов не походили: жиденькие такие, невзрачные мужички.
Подошли ближе. Фёдор Иванов охнул, и они с Павлом обнялись.
О, как Фёдор за эти годы катастрофически повзрослел! Чтобы не говорить, постарел… Лицо у него и прежде было своеобразное: близко поставленные маленькие глаза, крупный нос, большой рот, выступающие скулы и торчащие уши. Теперь глаза совсем провалились под нависшие, кустистые брови, нос стал красный, рот ещё больше растянулся и окружился складками, и лоб весь в морщинах, и на переносице глубокие морщины — признак вечной озабоченности. А уши торчали, как бурые жёваные оладьи, и из них росли кустики волос.
Одет он был не лучше. Ватная телогрейка, на голове бесформенный блин кепки, блестевшей так, что она казалась металлической. На ногах рыжие, сбитые сапожищи, в которые заправлены штаны.
— Пошли, что ли, в красный уголок? — пробормотал Фёдор, и Павел со Славкой охотно поспешили за ним, потому что тут от дыма у них уже подкатывало к горлу.
Прошли через будку мастеров, где на циферблатах дрожали стрелки, ползли валики самописцев, торчали внушительные рычаги, и вдруг оказались в длинном низком зальчике со сценой, рядами скамей, разными знаменами и вымпелами по стенам и кумачовым плакатом над сценой «Труд в СССР — дело чести, доблести и геройства».
— О! Стенгазету так и не сменили! — с порога завёлся Слава.
— Гм… Я им говорил, — почесал затылок Фёдор Иванов. — От… мудрецы…
— Слаба, слаба стенгазета! Нет, так дело не пойдёт: полное отставание! — разорялся Слава, и уже кто-то побежал кого-то звать, искали ему какие-то сведения.
— Ну, вот так, значит…— сказал Фёдор угрюмо; он огляделся, сел посреди зала на скамью, и Павел сел, чувствуя себя так, словно скоро начнется кино. — Да, ты всё такой же, Паша, возмужал приятно.
— Ты тоже возмужал.
— Старею я…
— Все стареем. Это потому ты такой мрачный?
— Да не-е… Извини, настроение испортили, печь расстроили… мудрецы.
— А!
— Ты его обязательно отрази! — крикнул издали Слава Селезнёв. — Орёл! Гигант! Во всех газетах портреты! Большой человек!
Фёдор Иванов смущённо-криво улыбнулся, передёрнул плечами, как бы от холода.
— Да ну… врёт всё! Работа, как везде. Ты надолго приехал?
— Пока домну пустите.
— Ага, ну да… Ну, тогда ещё увидимся.
— Слушай, ты ведь кончал что-то для этой работы?
— Политехнический.
— Институт?
— Ну да, наш. Потом сразу сюда… Что они там делают, мудрецы, что они там делают?! — воскликнул он, прислушиваясь. — Извини…
— Беги, беги, понимаю!
— Понимаешь, такая работа… Балет сплошной! — виновато сказал Фёдор и поспешно убежал.
«Уставший, тупой, узко заспециализировавшийся, — с болью подумал Павел. — Домино во дворе, пожалуй, исключается… Такая работа: балет! Гм…»
Ему уже было совестно и неловко, что они вообще со Славкой сюда явились. Там печь расстроили, а тут изволь беседовать. Эту сторону журналистской деятельности он терпеть не мог: отрывать людей от дела, задавать им вопросы, записывать в блокнот; чувствовал себя в таких случаях чем-то вроде тунеядца.
— …В каждой графе подробные сведения, не просто прочерк или «да — нет», а укажите, сколько, когда, почему, — втолковывал Славка парню, слушавшему с видом жертвы.
Павел потянул его за плечи, и они пошли вон. Над канавой с бегущим металлом стояла ругань. Правда, когда Славка и Павел проходили мимо, ругань прекратилась. Славка сделал всем общий привет:
— Ну, мы пошли! Желаем удач! Работайте!
Уже пролезая в железную дверь на свежий воздух, Павел уловил, как возле канавы посыпался раскатами трёх— и четырёхэтажный мат.
— Ну, теперь героиня наша, Домна Ивановна! — кричал Слава, продолжая обязанности гида. — Тут, брат, только обойти комбинат — неделю надо. Считай: доменный цех, литейный, сталеплавильный, кузнечный, механический, прокатный, электроремонтный, кислородный, водоснабжения, электростанция, паровоздуходувная, агломерационная фабрика… Один комплекс только одной этой домны — восемьдесят шесть объектов! Ну-ка, отрази!
Павел только головой крутил. Он ощутил полную беспомощность, у него возникли сомнения насчёт будущего очерка: сможет ли он когда-нибудь разобраться хотя бы в одной этой домне? Техника, техника века, человек тонет в ней…
Опять нырнули в железную дверь и оказались в чём-то таком беспредельном, что Павел остановился, потрясённый.
Это был тоже доменный цех, но раза в три больше того, который они только что оставили. Под потолком горело несколько звёздно-ярких ламп, но отсюда они казались тусклыми, и дальние углы этого чёрного зала терялись во мгле. Здесь можно было бы устраивать хоккей или футбольные матчи, собирая под крышей десятки тысяч зрителей.
Выпуклая, бочкообразная стена домны поражала размерами. Сперва цех показался Павлу безлюдным, потом он разглядел множество людских фигурок, только они не замечались сразу, они были как соринки по корпусу домны.
На огромной трубе, опоясывавшей домну, висел белый плакат, издали казавшийся приколотым к ней листком из блокнота:
ДАДИМ МЕТАЛЛ 20 ЯНВАРЯ!
— Плакат устарел, — сказал Павел.
— Эх, чёр-рт! — рассвирепел Славка. — Кричи-кричи, говори-говори — всё как об стенку! Подожди меня, я сейчас им всыплю! Стыд!
И он убежал, а Павел прислонился к железной колонне, и в голове у него уже творился полный кавардак, калейдоскоп от всех этих шумов, дымов, циклопических размеров…
«Выплавка металла, — подумал он, — во все века была таинством, почти колдовством. Были умельцы, были секреты. Могла быть „лёгкая рука“ мастера и наоборот… Но теперь это… это чёрт знает что! Это ни с чем не сравнимо. Прозаическое, реальное, научное… сверхколдовство! Если растут, как грибы, такие вот домны, то это означает не просто количественный рост промышленности. Это серьёзнее, ибо количество переходит в качество…»
Он вспомнил кедринское стихотворение о хлебе и железе. Кедрин писал с любовью о хлебе, а о железе — зло.
Но, не будь железа, была бы цивилизация? Цивилизация не может быть злом.
— Один только ноль переделаешь, в шестёрку! — говорил Слава Селезнёв, ведя какого-то долговязого парня. — Вместо «20» «26» — очень легко! Понял?
— Понятно.
— Как оно у вас вообще? Работа идёт?
— Да работаем…
— Ну, работайте, работайте!
Славка потащил Павла прочь, спохватившись, что уже опаздывает на заседание. Он был всё так же возбуждён, весело потирал руки, полный радостной энергии и жизнедеятельности, кругленький и розовощёкий, но Павел поймал себя на том, что не чувствует к нему симпатии.
— Кого ещё из наших? — сказал Славка. — Постой, дай вспомнить… Северухина ты не знал? Нет. Мишка Рябинин. Ты его должен, конечно, помнить. Математик-то наш — повар! Да, да, повар столовой. Здесь у нас несколько столовых — и на заводе, и на стройке, и ещё городские. Вот тут на стройке в одной из них Мишка шефом работает. Вон она, хреновая столовка, каждый день жалобы, драим её, драим — как об стенку!… Женька Павлова — та сейчас в библиотеке технической, в управлении, на втором этаже. Выходила замуж, неудачно, чёрт их разберёт, что там случилось. В общем, живёт одна, учти. Настроение у неё вечно этакое ин-тел-лекту-альное, высокие материи и печаль… Да, вижу иногда Белоцерковского, конечно, этот в городской газете молодёжной, не то литработник, не то фотограф, не то сволочь. Кажется, всё вместе! Вот кого я, Паша, ненавижу!… Ух, видеть его харю не могу! Опустился, спился, алкаш законченный, гад и мерзавец.
— Витька Белоцерковский? — не поверил ушам Павел.
— Извини, не могу о нём говорить спокойно, спроси кого-нибудь другого, а то я буду необъективен. Я бы таких на месте стрелял!
— Ну и ну!…— пробормотал Павел, прекращая расспросы; от таких характеристик его прямо покоробило, но со своими выводами он не хотел спешить.
В комнате поста содействия стройке печальный художник играл в шахматы с каким-то лохматым и чумазым типом, отпустившим пейсики до самого подбородка. При виде Селезнёва тип нехотя поднялся, расставив ноги, раскачиваясь и заложив руки в карманы.
— Ну, зачем вызывали?
— Ага, явился! Почему вчера не вышел на работу?
— Квартиру искал.
— Полюбуйтесь! Квартиру ищут в нерабочее время!
— А мне жить негде!
— Ты ведь жил у какой-то бабки?
— А я с ней поругался.
— Ну вот, ты с бабкой ругаешься, а я тебе что, квартиру ищи? Ну и что ж теперь?
— В сарае ночевал.
— Так помирись!
— Не помирюсь. У неё взгляды отсталые.
— Ладно…— вздохнул Слава. — Пиши заявление, отдашь Коблицевой, я поддержу… Бежим, Пашка, умоемся, как черти мы стали. Сажа эта, пыль от аглофабрики, подсчитали, ежедневно четыреста тонн вылетает в отход.
— Четыреста тонн?
— Четыреста тонн в атмосферу. Можешь этого не записывать и не отражать: никакой редактор не пропустит.
Уборная была в конце коридора, и там никого не оказалось, только бурно бежала вода из скрученного крана. На двери выделялось глубоко процарапанное химическим карандашом сообщение: «Николай Зотов, старший горновой. Твоя жена гуляет с Ризо, а ты, дурак, ходишь с ней по ресторанам».
— Ноги гудят, — признался Славка. — Вот так на6егаешься туда-обратно!
— Ты бы со своим постом переселился поближе к домне, что ли.
— А мы и так близко. Первый этаж, первая дверь.
— Да, да…— сказал Павел. — Сейчас ты на завком?
— Да, я член завкома. Извини, я тебя не приглашаю, — сказал Слава виновато. — Там будут одни недостатки… сор из избы. В общем… Я откровенно!
— Я и не собирался, — заверил Павел. — Мне нужно что-нибудь почитать, ибо я смотрю и хлопаю ушами. Возьму учебник, проработаю.
— Ну, работай, работай! — одобрил Слава.
Глава 4
От библиотеки веяло суховатой технической строгостью. Хотя в ней, как и во всём здании, было тепло и даже жарко, уюта при этом не ощущалось. Голые учебные столы стояли в три длинных ряда, за каждым зачем-то по два стула, — расчёт на уйму народа, но во всём зале был один-единственный читатель, да и тот забился в дальний угол, сложив на подоконник пальто.
Дубовый барьер отделял читальный зал от собственно библиотеки, стеллажи которой с несметными книгами уходили в тьму. За барьером сидела и что-то писала Женя Павлова. Она подняла глаза, и Павел споткнулся, зацепившись за половик.
Он ожидал всего: что она постарела, располнела, возмужала, поблёкла — всё, что угодно, но, чтобы она стала ослепительной красавицей, не ждал.
Была прежде этакая здоровая, упругая девочка с мальчишескими ухватками, с вечно запачканными руками, оторванными пуговицами, в царапинах и синяках, потому что всюду лезла очертя голову, а сейчас из-за барьера, широко раскрывая глаза, поднималась ему навстречу изящнейшая, тонкая, законченная женщина. Именно филигранная законченность была в ней, та законченность, которую драгоценный камень приобретает после шлифовки мастера.
Она была яркая, словно сошла с цветной обложки модного журнала. Чёрные, как смоль, волосы, уложенные по самой последней моде; большие голубые глаза — редкое сочетание; очень нежный цвет лица; ярко очерченные малиновой помадой губы; пурпурное платье с глубоким вырезом; и в этом вырезе, вокруг изящной, точёной шеи, бронзовое ожерелье с позеленевшими подвесками, словно вчера выкопанное в каком-нибудь древнем кургане. Ошеломлённый Павел в первую минуту говорил какие-то слова, Женя радостно улыбалась, и он радостно улыбался, но всё это без участия его сознания, которое тем временем панически барахталось.
— Да, да, — говорил он, смеясь, — запиши меня в число читателей.
— Надолго ты?
— Не знаю сам.
— Послушай, сколько ж это лет?
— Славка сказал, что ты в библиотеке…
— Где ты остановился? Или ещё нет? Я спрашиваю, потому что у тебя никто не спросит, а у меня знакомые…
— Нет, я в гостинице, спасибо, это всё уже в порядке.
— Ну, я рада!
— Я тоже рад, — сказал он, всё ещё не отрывая от неё глаз, но уже приходя в себя. — Так ярко помню всё: велосипеды, разговоры, споры, а ты готова драться была за Чайковского…
— Чайковский — выше всех.
— Что, и сейчас?
— Конечно!
— Вот где постоянство!
— Я всё твоё читала. В одной книге есть на обложке справка: родился там-то, вырос в Косолучье.
— Скажи мне о себе! Я вспомнил: волосы каштановые были…
— Ну! Крашусь десять лет.
— Очень идёт, ты стала прямо как кинозвезда.
— Спасибо. Только счастья не приносит.
— Ты всё мечтала быть актрисой, потом геологом: Тянь-Шань, Памир, восток Сибири…
Женя грустно улыбнулась.
— Кто не мечтал!
— Да, ты ж ведь и стихи писала. Помнишь, нам читала? И мы орали от восторга, по траве катались. Они сохранились?
— Да ну тебя! — вдруг с досадой сказала Женя, в глазах её мелькнуло раздражение. — Давно я ничего не пишу и ни о чём не мечтаю.
— Привет. Что значит «ни о чём»?
— Нет, вру. Мечтаю. Хочу поехать за границу по туристской путёвке.
— Жень! — сказал он, вспомнив. — А почему ты здесь, в библиотеке, как это вышло?
— Как? Очень просто. Закончила наш «пед», потом Ильин сюда устроил.
— Какой Ильин?
— Ну, мужа брат… Да, ты же не знаешь.
— Не знаю…
И вдруг всё оборвалось. Оба замолчали, и неприятно замолчали, причём Павел начал понимать, что он тому причиной, напомнив, кажется, не то, что нужно, и спрашивая не то, что надо.
— Тебя записать? — спросила Женя, помолчав.
— Да… Понимаешь, мне писать о домне. А в этом деле я профан профаном… Ты можешь дать мне что-нибудь такое, как для школьника, «от печки»?
— Давай твой паспорт.
— У, как строго!
— Ну, по всей форме… Тебе ведь всё равно, а мне — число читателей.
— Всё так, — весело сказал он, отдавая паспорт, и всё-таки почувствовал укол обиды.
— Ты случайно зашёл? Или знал, что я здесь?
— А мне Славка Селезнёв сказал.
— Мне неприятен этот тип, Славка. Ты начал уже с ним водиться?
— Полдня ходили по заводу. Я только ведь приехал…
— Да, — сказала она рассеянно. — Заполни эту вот анкетку.
Тут пришёл из дальнего угла читатель, стал требовать какие-то таблицы, непременно «Металлургиздата», последнее издание, потому что все другие «похабно устарели», и Женя поспешно, слишком поспешно, чуть ли не угодливо бросилась искать, а Павел машинально заполнил анкетку, получил обратно паспорт и спохватился, что не понаблюдал, как его Женя листала, потому что когда женщине попадает в руки мужской паспорт, она непременно хоть мельком взглянет на некоторые страницы.
Он хотел ещё говорить с ней, но читатель мешал. Женя небрежно сунула Павлу растрёпанное «Доменное производство», продолжая заниматься с читателем, лицо её вытянулось, став непроницаемо-усталым. Павел покрутил в руках книгу, постоял. Грохнула дверь, ворвались два чрезвычайно пижонистых молодых инженера, чуть не с порога потребовавших срочно-пожарно что-то о флюсах… А сами смотрели на Женю оценивающе-жадными глазами. Она изящно ходила, чуть покачивая бёдрами, вдоль стеллажей, прекрасно зная, что на неё смотрят, и как на неё смотрят, и каково от неё впечатление, и что от флюсов трёп перекинется на темы, от металлургии далёкие.
Павел выбрал себе стол, устроился у окна с раскалённой батареей под ним. Окно выходило на площадь перед заводскими воротами, пустынную в этот час. Пошёл снег, густо повалил хлопьями, значит, потеплеет. Павел развернув книгу и принялся за работу.
Книга была толковая, и видно было, что написана она доступно, популярно, но половину текста Павел всё-таки не понимал. Читал глазами слова, предложения, перечитывал и всё равно не понимал, как если бы книгу эту писали люди на другой планете. Такие же люди, как у нас, но… на другой планете.
Воюя с текстом, он иногда забывался, глаза скользили по строчкам, а мысли текли в другую сторону. Области людской деятельности расходились из одной точки, как лучи, и всё длиннее, шире, и всё дальше друг от друга. Кажется, последний, кто ещё мог охватить хотя бы самые главные эти лучи, был Леонардо да Винчи. Но теперь… Едва хватает жизни человеческой, чтоб охватить информацию и стать специалистом одной узкой, строго очерченной линии. Некоторые линии требуют, чтоб человек посвящал себя им уже с раннего детства. Цирковая акробатка и учёный-генетик, физик-атомник и лингвист, всю жизнь разрабатывая только свою линию, расходятся так далеко друг от друга, что поговорить между собой могут разве лишь о погоде и спорте.
Однажды Павел был в гостях у конструктора счётно-вычислительных машин. Когда темы погоды, последних фильмов и книг были исчерпаны, Павел попросил хозяина растолковать ему суть кибернетики. Но только просто, предельно просто, как пятилетнему ребёнку. Мучительно выбирая самые понятные слова, упрощая, как для ребёнка, конструктор говорил полчаса. Павел ничего не понял. «Но проще уже невозможно», — сказал, обидевшись, конструктор. Павлу тогда удалось взять относительный реванш, заговорив о потрясающих записках Аввакума; выяснилось, что конструктор и не слышал, что был такой протопоп.
Всё это было бы забавно, если бы стихийный и необратимый этот процесс имел какие-нибудь границы, но он безграничен, и к тому же мы вступили лишь в самую начальную фазу его… Что будет дальше? Уже сейчас, если не будет найден способ убыстрения учёбы или не будет вдвое, вчетверо, впятеро продлена человеческая жизнь, встаёт угроза, что человеку придётся только учиться с пелёнок до гроба, овладевая пропастью информации одной только узкой, специальной линии, а на новые открытия и действия не останется времени. Сейчас это — ещё преувеличение, но что будет дальше, если и сейчас уже обыкновенная выплавка металла становится сложна, как вычисление орбиты спутника?
— …Что? — сказала Женя, собирая по столам журналы. — Ты что-то сказал?
То ли от густого снега, то ли от приближения сумерек в читальном зале стало темно. Читатели ушли.
— Если бы я был царь, — сказал Павел, — я бы издал указ, чтоб все думали над продлением человеческой жизни. И если бы в моём царстве была академия, я бы всем академикам, от самого важного до самого глупого, повелел бы работать над этим…
— Зачем?
— Не хватает этой жизни. Просто не хватает…
— Некоторые не знают, что и с такой жизнью делать. Сделали два выходных, так многие знаешь что? Спят. Говорят: скука. Устраиваются все эти дискуссии о проблеме свободного времени.
— Ты куда собралась?
— Обедать. Сиди, я оставлю тебе ключ, запрись и работай, я быстро — в столовую.
— Нет! Я тоже, — сказал Павел.
Он подал ей пальто, снова поразившись тому чуду совершенствования, которое случилось с ней. Но она застегнула пальто — и вдруг словно погасла. Словно выключила свет.
Пальто было старое, сильно заношенное, совершенно не в комплекте с пурпурным платьем. Закутавшись в платок, подняв линялый воротник, Женя в один миг превратилась в прозаичную, задёрганную заботами, усталую служащую, и даже, казалось, лицо её приобрело забитое выражение. Парадный вид у неё, оказывается, был один: за стойкой среди книг.
Дубовый барьер отделял читальный зал от собственно библиотеки, стеллажи которой с несметными книгами уходили в тьму. За барьером сидела и что-то писала Женя Павлова. Она подняла глаза, и Павел споткнулся, зацепившись за половик.
Он ожидал всего: что она постарела, располнела, возмужала, поблёкла — всё, что угодно, но, чтобы она стала ослепительной красавицей, не ждал.
Была прежде этакая здоровая, упругая девочка с мальчишескими ухватками, с вечно запачканными руками, оторванными пуговицами, в царапинах и синяках, потому что всюду лезла очертя голову, а сейчас из-за барьера, широко раскрывая глаза, поднималась ему навстречу изящнейшая, тонкая, законченная женщина. Именно филигранная законченность была в ней, та законченность, которую драгоценный камень приобретает после шлифовки мастера.
Она была яркая, словно сошла с цветной обложки модного журнала. Чёрные, как смоль, волосы, уложенные по самой последней моде; большие голубые глаза — редкое сочетание; очень нежный цвет лица; ярко очерченные малиновой помадой губы; пурпурное платье с глубоким вырезом; и в этом вырезе, вокруг изящной, точёной шеи, бронзовое ожерелье с позеленевшими подвесками, словно вчера выкопанное в каком-нибудь древнем кургане. Ошеломлённый Павел в первую минуту говорил какие-то слова, Женя радостно улыбалась, и он радостно улыбался, но всё это без участия его сознания, которое тем временем панически барахталось.
— Да, да, — говорил он, смеясь, — запиши меня в число читателей.
— Надолго ты?
— Не знаю сам.
— Послушай, сколько ж это лет?
— Славка сказал, что ты в библиотеке…
— Где ты остановился? Или ещё нет? Я спрашиваю, потому что у тебя никто не спросит, а у меня знакомые…
— Нет, я в гостинице, спасибо, это всё уже в порядке.
— Ну, я рада!
— Я тоже рад, — сказал он, всё ещё не отрывая от неё глаз, но уже приходя в себя. — Так ярко помню всё: велосипеды, разговоры, споры, а ты готова драться была за Чайковского…
— Чайковский — выше всех.
— Что, и сейчас?
— Конечно!
— Вот где постоянство!
— Я всё твоё читала. В одной книге есть на обложке справка: родился там-то, вырос в Косолучье.
— Скажи мне о себе! Я вспомнил: волосы каштановые были…
— Ну! Крашусь десять лет.
— Очень идёт, ты стала прямо как кинозвезда.
— Спасибо. Только счастья не приносит.
— Ты всё мечтала быть актрисой, потом геологом: Тянь-Шань, Памир, восток Сибири…
Женя грустно улыбнулась.
— Кто не мечтал!
— Да, ты ж ведь и стихи писала. Помнишь, нам читала? И мы орали от восторга, по траве катались. Они сохранились?
— Да ну тебя! — вдруг с досадой сказала Женя, в глазах её мелькнуло раздражение. — Давно я ничего не пишу и ни о чём не мечтаю.
— Привет. Что значит «ни о чём»?
— Нет, вру. Мечтаю. Хочу поехать за границу по туристской путёвке.
— Жень! — сказал он, вспомнив. — А почему ты здесь, в библиотеке, как это вышло?
— Как? Очень просто. Закончила наш «пед», потом Ильин сюда устроил.
— Какой Ильин?
— Ну, мужа брат… Да, ты же не знаешь.
— Не знаю…
И вдруг всё оборвалось. Оба замолчали, и неприятно замолчали, причём Павел начал понимать, что он тому причиной, напомнив, кажется, не то, что нужно, и спрашивая не то, что надо.
— Тебя записать? — спросила Женя, помолчав.
— Да… Понимаешь, мне писать о домне. А в этом деле я профан профаном… Ты можешь дать мне что-нибудь такое, как для школьника, «от печки»?
— Давай твой паспорт.
— У, как строго!
— Ну, по всей форме… Тебе ведь всё равно, а мне — число читателей.
— Всё так, — весело сказал он, отдавая паспорт, и всё-таки почувствовал укол обиды.
— Ты случайно зашёл? Или знал, что я здесь?
— А мне Славка Селезнёв сказал.
— Мне неприятен этот тип, Славка. Ты начал уже с ним водиться?
— Полдня ходили по заводу. Я только ведь приехал…
— Да, — сказала она рассеянно. — Заполни эту вот анкетку.
Тут пришёл из дальнего угла читатель, стал требовать какие-то таблицы, непременно «Металлургиздата», последнее издание, потому что все другие «похабно устарели», и Женя поспешно, слишком поспешно, чуть ли не угодливо бросилась искать, а Павел машинально заполнил анкетку, получил обратно паспорт и спохватился, что не понаблюдал, как его Женя листала, потому что когда женщине попадает в руки мужской паспорт, она непременно хоть мельком взглянет на некоторые страницы.
Он хотел ещё говорить с ней, но читатель мешал. Женя небрежно сунула Павлу растрёпанное «Доменное производство», продолжая заниматься с читателем, лицо её вытянулось, став непроницаемо-усталым. Павел покрутил в руках книгу, постоял. Грохнула дверь, ворвались два чрезвычайно пижонистых молодых инженера, чуть не с порога потребовавших срочно-пожарно что-то о флюсах… А сами смотрели на Женю оценивающе-жадными глазами. Она изящно ходила, чуть покачивая бёдрами, вдоль стеллажей, прекрасно зная, что на неё смотрят, и как на неё смотрят, и каково от неё впечатление, и что от флюсов трёп перекинется на темы, от металлургии далёкие.
Павел выбрал себе стол, устроился у окна с раскалённой батареей под ним. Окно выходило на площадь перед заводскими воротами, пустынную в этот час. Пошёл снег, густо повалил хлопьями, значит, потеплеет. Павел развернув книгу и принялся за работу.
Книга была толковая, и видно было, что написана она доступно, популярно, но половину текста Павел всё-таки не понимал. Читал глазами слова, предложения, перечитывал и всё равно не понимал, как если бы книгу эту писали люди на другой планете. Такие же люди, как у нас, но… на другой планете.
Воюя с текстом, он иногда забывался, глаза скользили по строчкам, а мысли текли в другую сторону. Области людской деятельности расходились из одной точки, как лучи, и всё длиннее, шире, и всё дальше друг от друга. Кажется, последний, кто ещё мог охватить хотя бы самые главные эти лучи, был Леонардо да Винчи. Но теперь… Едва хватает жизни человеческой, чтоб охватить информацию и стать специалистом одной узкой, строго очерченной линии. Некоторые линии требуют, чтоб человек посвящал себя им уже с раннего детства. Цирковая акробатка и учёный-генетик, физик-атомник и лингвист, всю жизнь разрабатывая только свою линию, расходятся так далеко друг от друга, что поговорить между собой могут разве лишь о погоде и спорте.
Однажды Павел был в гостях у конструктора счётно-вычислительных машин. Когда темы погоды, последних фильмов и книг были исчерпаны, Павел попросил хозяина растолковать ему суть кибернетики. Но только просто, предельно просто, как пятилетнему ребёнку. Мучительно выбирая самые понятные слова, упрощая, как для ребёнка, конструктор говорил полчаса. Павел ничего не понял. «Но проще уже невозможно», — сказал, обидевшись, конструктор. Павлу тогда удалось взять относительный реванш, заговорив о потрясающих записках Аввакума; выяснилось, что конструктор и не слышал, что был такой протопоп.
Всё это было бы забавно, если бы стихийный и необратимый этот процесс имел какие-нибудь границы, но он безграничен, и к тому же мы вступили лишь в самую начальную фазу его… Что будет дальше? Уже сейчас, если не будет найден способ убыстрения учёбы или не будет вдвое, вчетверо, впятеро продлена человеческая жизнь, встаёт угроза, что человеку придётся только учиться с пелёнок до гроба, овладевая пропастью информации одной только узкой, специальной линии, а на новые открытия и действия не останется времени. Сейчас это — ещё преувеличение, но что будет дальше, если и сейчас уже обыкновенная выплавка металла становится сложна, как вычисление орбиты спутника?
— …Что? — сказала Женя, собирая по столам журналы. — Ты что-то сказал?
То ли от густого снега, то ли от приближения сумерек в читальном зале стало темно. Читатели ушли.
— Если бы я был царь, — сказал Павел, — я бы издал указ, чтоб все думали над продлением человеческой жизни. И если бы в моём царстве была академия, я бы всем академикам, от самого важного до самого глупого, повелел бы работать над этим…
— Зачем?
— Не хватает этой жизни. Просто не хватает…
— Некоторые не знают, что и с такой жизнью делать. Сделали два выходных, так многие знаешь что? Спят. Говорят: скука. Устраиваются все эти дискуссии о проблеме свободного времени.
— Ты куда собралась?
— Обедать. Сиди, я оставлю тебе ключ, запрись и работай, я быстро — в столовую.
— Нет! Я тоже, — сказал Павел.
Он подал ей пальто, снова поразившись тому чуду совершенствования, которое случилось с ней. Но она застегнула пальто — и вдруг словно погасла. Словно выключила свет.
Пальто было старое, сильно заношенное, совершенно не в комплекте с пурпурным платьем. Закутавшись в платок, подняв линялый воротник, Женя в один миг превратилась в прозаичную, задёрганную заботами, усталую служащую, и даже, казалось, лицо её приобрело забитое выражение. Парадный вид у неё, оказывается, был один: за стойкой среди книг.