— За-бавно! — сказал кто-то, и Павел с трудом сообразил, что это говорит он сам. — За-бавно, как тебя такого держат в газете?
— А я пишу, — донёсся издалека голос Белоцерковского, — то, что им надо. Специально выучился.
— Кому это — «им»?
— А чёрт его знает, неизвестно! Если начать доискиваться, честное слово, концов не найти! Никому это не надо. Никому не надо, ни мне, ни редактору, ни читателю.
Слова его показались Павлу отвратительными, он решил ударить Виктора и уйти, ибо ещё минута, и он задохнётся в этом дымном подвале.
— Ты… ты…— сказал он, — ты… хамелеон! Таких гадов не только к газете, к заводу близко подпускать нельзя. На твоих глазах вырос город, строятся такие домны, каких мир не видел, куда ни глянешь — люди работают, творят, созидают, а ты жрёшь их хлеб и смердишь, смердишь…
Павел вскочил, шатаясь, прошёл через кухню, где старики и дети испуганно на него посмотрели, высадил плечом дверь и очутился во дворе.
Он распустил галстук, подставил лицо редким летающим снежинкам и стал жадно дышать, глотая воздух, как ключевую воду. Ему понравился живописный дворик, заваленный сугробами в человеческий рост, древняя церквушка, а ажурные остатки куполов умилили его до слёз. У крыльца стояла прислонённая фанерная лопата, и, прежде чем уйти навсегда, Павел решил поработать и прочистить дорожку. Но руки и ноги совершенно не слушались его. Безрезультатно проскрёб ямки там и сям, отказался от затеи и положил лопату на лестницу.
Ему стало грустно, невыразимо грустно. Он вспомнил девиц внизу, и его буквально передёрнуло. Ему хотелось бы поговорить с кем-нибудь умным, добрым и понимающим, поговорить так просто «за жизнь», без истерики, злобы и цинизма. С Женей Павловой, например, о которой этот сукин сын Белоцерковский говорил пакости.
Он приметил, что под стеной есть, кажется, скамейка с чем-то торчащим. Он ухватился за это торчащее и сдернул ржавый лист железа с шапкой снега. Под листом оказалась сухая скамейка. Он обрадовался, сел.
Стал лепить снежки и бросать в дерево. К удивлению, снежки попадали в дерево поразительно точно. Он даже удивился: откуда точность, если он так пьян, что голова болтается, как мячик? Он закрыл глаза, продолжая лепить и бросать, и странно: даже с закрытыми глазами он видел, как снежки попадают точно, так и лепятся в центр чёрного ствола. Уж это чудо он осмыслить никак не смог.
— Эй! Ты! Замёрзнуть решил?
Белоцерковский стоял над ним, тормоша.
— Ты неправ, Димка, — сказал Павел, очнувшись. — С такими воззрениями страшно жить, вообще непонятно, зачем жить. Но зачем же до такого цинизма докатываться? Чтоб кончить самоубийством? Какой позор, как это человека недостойно!… Димка, Димка!
Краем сознания он отметил, что вокруг совсем стемнело и светит фонарь. Значит, он просидел на скамье долго, но сколько, понятия не имел.
— Я не заметил, как ты смылся, — говорил Белоцерковский.
— Димка, брат, но в человеке должно же хоть что-нибудь гореть! — сказал Павел. — Солнце. Костёр. Свечка, наконец, чёрт возьми!
— Ладно, ладно, твоими устами да мёд пить, — добродушно говорил Белоцерковский, подталкивая его в дом. — Пошли одеваться. По-дурацки как-то напились. Во-первых, я не Димка…
Тут Павел потрясённо посмотрел на него. Действительно, это ведь не Димка. Того Димки нет, он умер. Есть Виктор Белоцерковский. Как это он спутал? Ну и напился! И возник вопрос: почему спутал? Они же ведь совсем непохожи… Или похожи? Погоди, как же это получается: та схема, таблица, составленная в трамвае, она предсказывала Белоцерковскому нечто совершенно великолепное, блестящий новатор, труды переводятся за рубежом… И вот этот жалкий, цинизм, неверие ни во что… Да, ведь этим, именно этим мёртвый Димка и живой Виктор сходятся.
— С кем ты меня спутал?
— Да, это я сейчас не с тобой говорил, — сказал Павел. — Видишь ли, был один случай, в высшей степени непонятный случай. Теперь вот я смотрю на тебя и, пожалуй, начинаю что-то понимать. В огне всё дело, понимаешь, в огне, и, глядя на тебя, я и тот странный случай понимаю.
— Чрезвычайно рад быть тебе полезным! — радостно сказал Белоцерковский. — Тихо, тихо, о корыто не споткнись.
При виде заваленного объедками стола Павла затошнило. Он плохо помнил, как оделись. Потом вышли, размещались в машине, а она не заводилась. Суета, было много суеты, хозяин толкал, девицы толкали, Павел толкал и упал в снег. Полежал с удовольствием. Следующий проблеск: ярко светя фарами, машина летит с бешеной скоростью по улице, и Белоцерковский, хохоча, говорит: «А вот с ветерком!»
— Витя, тебя сейчас остановят! — визжали девушки, хватаясь за него.
— Хотите на пари? У меня, брат, опыт! — смеялся Белоцерковский, нажимая на акселератор. «Сейчас врежемся», — без страха подумал Павел, на6людая, как столбы с фонарями бешено проносятся слева и справа. Он уселся плотнее, стараясь угадать, в какой столб они врежутся, но вдруг улицы кончились, и перед фарами не оказалось ничего, кроме чёрного неба и белого поля.
Белоцерковский один отвёл девушек до двери баракоподобного дома. Павел подождал в кабине, вздремнул.
— Дамы остались тобой недовольны, — сказал Белоцерковский, усаживаясь за руль. — Надо же, как тебя разобрало, эх, не надо было водку с коньяком мешать.
— В гостиницу, пожалуйста, — сказал Павел, путая машину Белоцерковского с такси.
— Нет. Едем ко мне домой, в центр.
— Я не хочу. Довези меня до гостиницы.
— Нельзя, Паша, свинья ты будешь в таком случае. Я не развлекаться тебя везу, а для дела, как мужчину: для алиби перед женой. Понял? Мы были на вокзале в ресторане, пили «Плиску». Повтори!
— Пошёл к чёрту.
— Ладно, я буду говорить, ты только кивай. Понимаешь, мне совсем не нужно, чтоб жена что-нибудь знала. Она мне пока верит… преданная такая, чудная жена.
Пока ехали к центру города, Павел немного поспал и опомнился.
Белоцерковский запер машину в гараже, и на этот раз поднялись по лестнице всё-таки вверх.
Жена оказалась совершенно не такой, как её представлял Павел. Это было существо тощенькое, хрупкое, казавшееся очень молоденьким. Кожица на лице и ручках её была белой до синевы и, казалось, едва-едва обтягивала косточки. Довольно кривоватые ножки, тонкие, как спичечки, были в туфлях на очень высоких каблуках, она словно на цыпочках стояла, а когда шла, качалась; казалось: вот-вот ножки подломятся… Зато причёска была великолепна, волосы крашены отменно, а изящные очки в золотой полуоправе придавали личику весьма интеллигентный, утончённый вид.
— Явился, пропойца, ал-ко-го-лик, — четко выговаривая каждый слог, презрительно сказала она скрипучим, неожиданно властным голоском; знакомясь, он и назвала имя, какое-то странное, нелюдское имя, которое Павел сразу же забыл.
— Вот это и есть Павлуша, я тебе ведь рассказывал, дорогая, золотая моя, — с трудом ворочая языком, приторно объяснялся Белоцерковский. — Понимаешь, столько лет… По городу, искали, искали коньяк, на вокзале нашли, болгарская «Плиска»… Извини, дорогая… извини… Я тебя люблю. Вот какая у меня жёнушка, Паша… Я ему говорю: поедем, непременно должен познакомиться!
— Са-пож-ни-ки. Свинь-и, — ледяным тоном, отнюдь не тая, сказало скрипучим голосом хрупкое существо. — Дать лимон?
— О, сделай, миленькая, ради бога сделай! О, как я тебя, дорогая, люблю!…
Она злобно оттолкнула его руки и ушла на кухню. Отпихиваясь от вешалки и стен, Павел ринулся за ней:
— Зоя!… Таня!
— Луэллой её звать, — подсказал Белоцерковский. — Луллочка!
— Где у вас кран?
Супруги впихнули Павла в ванную. Он наклонился над раковиной, Белоцерковский держал его обеими руками под желудок, приговаривая успокоительно:
— Страви, тебе легче будет.
Павлу действительно стало легче, он, содрогаясь, подумал: какая мерзость, явился к людям, вусмерть пьяный, с порога в ванную…
— …А ванную мы кафелем недавно сами обложили, — рассказывал Белоцерковский, как ни в чём не бывало. — Иди сюда. Вот книги отца, старина, золотой обрез, корешки. Собственно, мебель вся тоже его, только мелочишку подкупили. Он перед смертью сделал обмен квартир, всё заботился, где нам с Луллочкой жить…
Квартира была просторная, добротная, состояла из многих комнат с высокими лепными потолками. Окна выходили на главную улицу, за ними мигали и вертелись огни реклам. Все вещи были старые, добротные, ещё начала века: огромные, под потолок, книжные застеклённые шкафы, беккеровский рояль, кресла, диваны, пуфы.
— Просторно живёте, как боги, — одобрил Павел.
— Дом старый, ещё дореволюционный, потолки три девяносто. Я не могу пожаловаться, для двоих — вот так. За излишки, однако, платим.
— Вы только вдвоём?
— Да! Небось, в Москве такого чуда не видал?
— А почему детей нет?
— О, на черта они? Себе хомут на шею.
— Нет, это невероятно! — воскликнул Павел. — Прости, но рассуждаешь ты, как скот.
— Не стесняйся и не извиняйся, я ведь жду этого, сам набиваюсь, — весело сказал Белоцерковский.
— Циник!
— Ага, на том стою.
Вошла Луэлла, неся два стакана с чем-то мутным, с не растворившимся на дне сахаром. Это был выдавленный лимон, разбавленный водой. Павел с наслаждением выпил, глотал и с каждым глотком трезвел, трезвел…
— Ну, я пойду, — сказал Павел.
— Постой, оставайся ночевать, места полно. Чего ты там, в гостинице, не видел?
— Я хочу побыть один, — признался Павел.
— Не нравится у меня?
— Квартира у тебя прекрасная, всё нравится, но у меня потребность… подумать, кое-что записать, — придумал Павел.
— Запиши впечатления от меня, — с холодком сказал Белоцерковский. — Опубликуй. В негативном, конечно, плане, хотя можно и в позитивном, смотря какими фразами писать. Позитивный скорее пройдёт, получишь быстро гонорар, вместе пропьём, а? Что-нибудь такое: «Строитель коммунизма Виктор Белоцерковский».
— Не юродствуй, хватит! — зло сказал Павел и бросился вон.
Осмотревшись и сообразив, куда идти, он побрёл пешком — долго, медленно, чтобы успокоиться, выветрить спиртные пары.
Ввалился к себе в номер, бросил пальто и шапку на кровать, присел к столу и обхватил голову руками. Сколько ни вслушивался в себя, не мог обнаружить там ничего приятного: одна гнусь, словно вывалялся в невесть какой подлой помойной яме…
Подтянув стул, он сел, положил локти на подоконник. Задумавшись, посмотрел в окно на белые пустынные равнины.
Глава 7
Глава 8
— А я пишу, — донёсся издалека голос Белоцерковского, — то, что им надо. Специально выучился.
— Кому это — «им»?
— А чёрт его знает, неизвестно! Если начать доискиваться, честное слово, концов не найти! Никому это не надо. Никому не надо, ни мне, ни редактору, ни читателю.
Слова его показались Павлу отвратительными, он решил ударить Виктора и уйти, ибо ещё минута, и он задохнётся в этом дымном подвале.
— Ты… ты…— сказал он, — ты… хамелеон! Таких гадов не только к газете, к заводу близко подпускать нельзя. На твоих глазах вырос город, строятся такие домны, каких мир не видел, куда ни глянешь — люди работают, творят, созидают, а ты жрёшь их хлеб и смердишь, смердишь…
Павел вскочил, шатаясь, прошёл через кухню, где старики и дети испуганно на него посмотрели, высадил плечом дверь и очутился во дворе.
Он распустил галстук, подставил лицо редким летающим снежинкам и стал жадно дышать, глотая воздух, как ключевую воду. Ему понравился живописный дворик, заваленный сугробами в человеческий рост, древняя церквушка, а ажурные остатки куполов умилили его до слёз. У крыльца стояла прислонённая фанерная лопата, и, прежде чем уйти навсегда, Павел решил поработать и прочистить дорожку. Но руки и ноги совершенно не слушались его. Безрезультатно проскрёб ямки там и сям, отказался от затеи и положил лопату на лестницу.
Ему стало грустно, невыразимо грустно. Он вспомнил девиц внизу, и его буквально передёрнуло. Ему хотелось бы поговорить с кем-нибудь умным, добрым и понимающим, поговорить так просто «за жизнь», без истерики, злобы и цинизма. С Женей Павловой, например, о которой этот сукин сын Белоцерковский говорил пакости.
Он приметил, что под стеной есть, кажется, скамейка с чем-то торчащим. Он ухватился за это торчащее и сдернул ржавый лист железа с шапкой снега. Под листом оказалась сухая скамейка. Он обрадовался, сел.
Стал лепить снежки и бросать в дерево. К удивлению, снежки попадали в дерево поразительно точно. Он даже удивился: откуда точность, если он так пьян, что голова болтается, как мячик? Он закрыл глаза, продолжая лепить и бросать, и странно: даже с закрытыми глазами он видел, как снежки попадают точно, так и лепятся в центр чёрного ствола. Уж это чудо он осмыслить никак не смог.
— Эй! Ты! Замёрзнуть решил?
Белоцерковский стоял над ним, тормоша.
— Ты неправ, Димка, — сказал Павел, очнувшись. — С такими воззрениями страшно жить, вообще непонятно, зачем жить. Но зачем же до такого цинизма докатываться? Чтоб кончить самоубийством? Какой позор, как это человека недостойно!… Димка, Димка!
Краем сознания он отметил, что вокруг совсем стемнело и светит фонарь. Значит, он просидел на скамье долго, но сколько, понятия не имел.
— Я не заметил, как ты смылся, — говорил Белоцерковский.
— Димка, брат, но в человеке должно же хоть что-нибудь гореть! — сказал Павел. — Солнце. Костёр. Свечка, наконец, чёрт возьми!
— Ладно, ладно, твоими устами да мёд пить, — добродушно говорил Белоцерковский, подталкивая его в дом. — Пошли одеваться. По-дурацки как-то напились. Во-первых, я не Димка…
Тут Павел потрясённо посмотрел на него. Действительно, это ведь не Димка. Того Димки нет, он умер. Есть Виктор Белоцерковский. Как это он спутал? Ну и напился! И возник вопрос: почему спутал? Они же ведь совсем непохожи… Или похожи? Погоди, как же это получается: та схема, таблица, составленная в трамвае, она предсказывала Белоцерковскому нечто совершенно великолепное, блестящий новатор, труды переводятся за рубежом… И вот этот жалкий, цинизм, неверие ни во что… Да, ведь этим, именно этим мёртвый Димка и живой Виктор сходятся.
— С кем ты меня спутал?
— Да, это я сейчас не с тобой говорил, — сказал Павел. — Видишь ли, был один случай, в высшей степени непонятный случай. Теперь вот я смотрю на тебя и, пожалуй, начинаю что-то понимать. В огне всё дело, понимаешь, в огне, и, глядя на тебя, я и тот странный случай понимаю.
— Чрезвычайно рад быть тебе полезным! — радостно сказал Белоцерковский. — Тихо, тихо, о корыто не споткнись.
При виде заваленного объедками стола Павла затошнило. Он плохо помнил, как оделись. Потом вышли, размещались в машине, а она не заводилась. Суета, было много суеты, хозяин толкал, девицы толкали, Павел толкал и упал в снег. Полежал с удовольствием. Следующий проблеск: ярко светя фарами, машина летит с бешеной скоростью по улице, и Белоцерковский, хохоча, говорит: «А вот с ветерком!»
— Витя, тебя сейчас остановят! — визжали девушки, хватаясь за него.
— Хотите на пари? У меня, брат, опыт! — смеялся Белоцерковский, нажимая на акселератор. «Сейчас врежемся», — без страха подумал Павел, на6людая, как столбы с фонарями бешено проносятся слева и справа. Он уселся плотнее, стараясь угадать, в какой столб они врежутся, но вдруг улицы кончились, и перед фарами не оказалось ничего, кроме чёрного неба и белого поля.
Белоцерковский один отвёл девушек до двери баракоподобного дома. Павел подождал в кабине, вздремнул.
— Дамы остались тобой недовольны, — сказал Белоцерковский, усаживаясь за руль. — Надо же, как тебя разобрало, эх, не надо было водку с коньяком мешать.
— В гостиницу, пожалуйста, — сказал Павел, путая машину Белоцерковского с такси.
— Нет. Едем ко мне домой, в центр.
— Я не хочу. Довези меня до гостиницы.
— Нельзя, Паша, свинья ты будешь в таком случае. Я не развлекаться тебя везу, а для дела, как мужчину: для алиби перед женой. Понял? Мы были на вокзале в ресторане, пили «Плиску». Повтори!
— Пошёл к чёрту.
— Ладно, я буду говорить, ты только кивай. Понимаешь, мне совсем не нужно, чтоб жена что-нибудь знала. Она мне пока верит… преданная такая, чудная жена.
Пока ехали к центру города, Павел немного поспал и опомнился.
Белоцерковский запер машину в гараже, и на этот раз поднялись по лестнице всё-таки вверх.
Жена оказалась совершенно не такой, как её представлял Павел. Это было существо тощенькое, хрупкое, казавшееся очень молоденьким. Кожица на лице и ручках её была белой до синевы и, казалось, едва-едва обтягивала косточки. Довольно кривоватые ножки, тонкие, как спичечки, были в туфлях на очень высоких каблуках, она словно на цыпочках стояла, а когда шла, качалась; казалось: вот-вот ножки подломятся… Зато причёска была великолепна, волосы крашены отменно, а изящные очки в золотой полуоправе придавали личику весьма интеллигентный, утончённый вид.
— Явился, пропойца, ал-ко-го-лик, — четко выговаривая каждый слог, презрительно сказала она скрипучим, неожиданно властным голоском; знакомясь, он и назвала имя, какое-то странное, нелюдское имя, которое Павел сразу же забыл.
— Вот это и есть Павлуша, я тебе ведь рассказывал, дорогая, золотая моя, — с трудом ворочая языком, приторно объяснялся Белоцерковский. — Понимаешь, столько лет… По городу, искали, искали коньяк, на вокзале нашли, болгарская «Плиска»… Извини, дорогая… извини… Я тебя люблю. Вот какая у меня жёнушка, Паша… Я ему говорю: поедем, непременно должен познакомиться!
— Са-пож-ни-ки. Свинь-и, — ледяным тоном, отнюдь не тая, сказало скрипучим голосом хрупкое существо. — Дать лимон?
— О, сделай, миленькая, ради бога сделай! О, как я тебя, дорогая, люблю!…
Она злобно оттолкнула его руки и ушла на кухню. Отпихиваясь от вешалки и стен, Павел ринулся за ней:
— Зоя!… Таня!
— Луэллой её звать, — подсказал Белоцерковский. — Луллочка!
— Где у вас кран?
Супруги впихнули Павла в ванную. Он наклонился над раковиной, Белоцерковский держал его обеими руками под желудок, приговаривая успокоительно:
— Страви, тебе легче будет.
Павлу действительно стало легче, он, содрогаясь, подумал: какая мерзость, явился к людям, вусмерть пьяный, с порога в ванную…
— …А ванную мы кафелем недавно сами обложили, — рассказывал Белоцерковский, как ни в чём не бывало. — Иди сюда. Вот книги отца, старина, золотой обрез, корешки. Собственно, мебель вся тоже его, только мелочишку подкупили. Он перед смертью сделал обмен квартир, всё заботился, где нам с Луллочкой жить…
Квартира была просторная, добротная, состояла из многих комнат с высокими лепными потолками. Окна выходили на главную улицу, за ними мигали и вертелись огни реклам. Все вещи были старые, добротные, ещё начала века: огромные, под потолок, книжные застеклённые шкафы, беккеровский рояль, кресла, диваны, пуфы.
— Просторно живёте, как боги, — одобрил Павел.
— Дом старый, ещё дореволюционный, потолки три девяносто. Я не могу пожаловаться, для двоих — вот так. За излишки, однако, платим.
— Вы только вдвоём?
— Да! Небось, в Москве такого чуда не видал?
— А почему детей нет?
— О, на черта они? Себе хомут на шею.
— Нет, это невероятно! — воскликнул Павел. — Прости, но рассуждаешь ты, как скот.
— Не стесняйся и не извиняйся, я ведь жду этого, сам набиваюсь, — весело сказал Белоцерковский.
— Циник!
— Ага, на том стою.
Вошла Луэлла, неся два стакана с чем-то мутным, с не растворившимся на дне сахаром. Это был выдавленный лимон, разбавленный водой. Павел с наслаждением выпил, глотал и с каждым глотком трезвел, трезвел…
— Ну, я пойду, — сказал Павел.
— Постой, оставайся ночевать, места полно. Чего ты там, в гостинице, не видел?
— Я хочу побыть один, — признался Павел.
— Не нравится у меня?
— Квартира у тебя прекрасная, всё нравится, но у меня потребность… подумать, кое-что записать, — придумал Павел.
— Запиши впечатления от меня, — с холодком сказал Белоцерковский. — Опубликуй. В негативном, конечно, плане, хотя можно и в позитивном, смотря какими фразами писать. Позитивный скорее пройдёт, получишь быстро гонорар, вместе пропьём, а? Что-нибудь такое: «Строитель коммунизма Виктор Белоцерковский».
— Не юродствуй, хватит! — зло сказал Павел и бросился вон.
Осмотревшись и сообразив, куда идти, он побрёл пешком — долго, медленно, чтобы успокоиться, выветрить спиртные пары.
Ввалился к себе в номер, бросил пальто и шапку на кровать, присел к столу и обхватил голову руками. Сколько ни вслушивался в себя, не мог обнаружить там ничего приятного: одна гнусь, словно вывалялся в невесть какой подлой помойной яме…
Подтянув стул, он сел, положил локти на подоконник. Задумавшись, посмотрел в окно на белые пустынные равнины.
Глава 7
Он проснулся среди ночи, обнаружив, что спит одетый. Ему показалось, что спал он долго, очень долго, что уже не та ночь, а следующая.
Часы на руке стояли. Это пустячное обстоятельство вызвало в Павле целую панику: раз часы остановились, значит, догадка верна, и он мог проспать до следующей ночи. Он включил свет и минут пять старательно, тупо, автоматически брился электробритвой, только потом спохватился, что по щетине мог бы определить, какие идут сутки, но не мог вспомнить, что именно он сбрил.
«Худо, — подумал он, поспешно умываясь, полный горечи и презрения к себе. — Какая гадость, пошлость, стыд… Напиваться, приводить себя в дикое состояние? Да неужто в жизни нет подлинных радостей?! Зачем мы пытаемся вызывать ложные подобия их какими-то допингами, снадобьями, как те дикари, жующие ядовитый корешок, чтоб озвереть? Да, напиваясь ради веселья, или для разрядки, или с горя, или от серости бытия, мы всего-навсего расписываемся в своём неумении жить подлинно. Расписываемся в своей бездарности!»
И так это у него хорошо получалось, это самобичевание, он даже начал успокаиваться и чуть было не дал себе знаменитую клятву: «В жизни больше пить не буду». Но вовремя спохватился и взялся за телефон.
Раз десять набирал номер, пока ответило Косолучье, потом минуты три не отвечала домна. Трубку взял глуховатый, по-видимому, дед, к тому же весьма некомпетентный.
— Работают, как же, — сказал он. — Все там.
— Да где там?
— Моё почтение! Где! В печи, ясно.
— В самой печи?
— Дровишки кладут.
— Зачем?
— Моё почтение! Зачем! Так печь разжигать.
Павел схватился за пальто.
С ума сойти! Доменную печь дровишками растапливать, как какой-нибудь самовар?… Не спросил у деда: и лучины, что ли, колют?
Рассовав по карманам папиросы, блокнот, авторучки, не раздумывая, Павел выскочил из номера, пуговицы застегнул на ходу. Дежурная крепко спала на стульях, не стал будить, оставил ключ на столе. Швейцар внизу охотно вскочил, бросился открывать дверь, но она никак не поддавалась и открылась, лишь когда в руку швейцара перекочевали двадцать копеек.
— Что ж, недавно пришли да опять гулять, не отдохнули? — сказал швейцар, приподнимая картуз.
Павел махнул рукой, почувствовал радостное облегчение: ага, мол, это всё-таки та же самая ночь, и как бы там ни было, он не опоздал, а домна ещё не задута…
Площадь была абсолютно пуста.
По расчищенному обледенелому асфальту ветер гонял струйками колючую пыль. Не светилось ни единое окно в домах, отчего все они казались холодными, словно ещё пусты, только что выстроены, подготовлены к сдаче, но не заселены. Даже автовокзал не сиял огнями, лишь над входом его тускло светила единственная лампочка.
А над всем этим был чёрный ледяной космос, в котором ледяным же, негреющим светильником висела полная луна с идеально круглым туманным кольцом ореола. Мороз стоял крепкий, прямо звонкий.
Павел поднял воротник, засунул руки поглубже в карманы, поплёлся к стоянке такси.
На стоянке такси чернела одна-единственная машина с тусклым, но несомненно зелёным огоньком.
Мелко дрожа от холода, Павел постучал с одной стороны, постучал с другой: шофёр, законопатившись, как рак-отшельник, долго не хотел просыпаться.
— В Косолучье не поеду, — покрутил он головой за стеклом и вознамерился опять уснуть, но Павел не дал ему этого сделать:
— И сверх счётчика накинем.
— Нет, — сказал, подумав, шофёр. — Туда заедешь, обратно холостой.
Поняв, что его взяла за горло опытная рука и противиться бесполезно, Павел добавил уже невесело:
— Оплачу обратный проезд.
Тогда дверца распахнулась. Из неё вылетели клубы пара, и приятно было спастись от космоса хотя бы в эту тёплую, уютную коробочку. Спросонья шофёр погнал по улицам чересчур быстро, рискованно, но улицы-то были совершенно пусты, и автоматические светофоры напрасно мигали: такси лихо проскакивало и жёлтый и красный свет, шофёр-ас не считал нужным сбавить скорость хотя бы для приличия.
Одним махом оставили позади город, вырвались в поле, на пустынное и тёмное, обледенелое шоссе. Ветер гудел в стёклах.
Горизонт прорисовался над снежной равниной сизо-розовой полосой. Засветилось небо. Полоса в считанные секунды разрослась в огромное малиновое зарево. Оно полыхало, играло театрально-неправдоподобно. На дальних облаках вспыхивали то кровавые, то жёлтые отблески, будто кто-то освещал их цветным фонарём. И снежная равнина стала красной.
По самой линеечке горизонта чёрными силуэтами виднелись корявые конструкции. Завод словно взорвался, словно горел.
— Плавку дают, — сказал шофёр напрасно, потому что это и так было ясно. — Красиво плавят… У меня двоюродный на мартене, я ходил, смотрел, ну, знаешь, не то, что баранку вертеть; черти, ну, черти!
Потянулись окраины Косолучья, тёмные, широко разбросанные домишки, хотя до завода ещё было порядком.
— Мне к управлению, — сказал Павел.
Завод вырос и выпрямился перед машиной во весь свой рост. Фантастические, провально-чёрные в ночи купола, трубы, эстакады, кое-где обтыканные точечками лампочек, исходящие паром и дымом. В воздухе над всем заводом светился плотный дымно-пыльный колпак.
А когда Павел вышел из машины, расплатившись, у него даже в ушах засверлило: такая была острая в ночной тишине какофония свистов, шипения, звонов, ударов…
Он постоял несколько секунд, посмотрел, даже передохнул. «Ох, чудище, ну, чудище!… Много в мире настроил бородатый бог Жана Эффеля, много ему пакостил чёрт, но даже они такого придумать не смогли».
Часы на руке стояли. Это пустячное обстоятельство вызвало в Павле целую панику: раз часы остановились, значит, догадка верна, и он мог проспать до следующей ночи. Он включил свет и минут пять старательно, тупо, автоматически брился электробритвой, только потом спохватился, что по щетине мог бы определить, какие идут сутки, но не мог вспомнить, что именно он сбрил.
«Худо, — подумал он, поспешно умываясь, полный горечи и презрения к себе. — Какая гадость, пошлость, стыд… Напиваться, приводить себя в дикое состояние? Да неужто в жизни нет подлинных радостей?! Зачем мы пытаемся вызывать ложные подобия их какими-то допингами, снадобьями, как те дикари, жующие ядовитый корешок, чтоб озвереть? Да, напиваясь ради веселья, или для разрядки, или с горя, или от серости бытия, мы всего-навсего расписываемся в своём неумении жить подлинно. Расписываемся в своей бездарности!»
И так это у него хорошо получалось, это самобичевание, он даже начал успокаиваться и чуть было не дал себе знаменитую клятву: «В жизни больше пить не буду». Но вовремя спохватился и взялся за телефон.
Раз десять набирал номер, пока ответило Косолучье, потом минуты три не отвечала домна. Трубку взял глуховатый, по-видимому, дед, к тому же весьма некомпетентный.
— Работают, как же, — сказал он. — Все там.
— Да где там?
— Моё почтение! Где! В печи, ясно.
— В самой печи?
— Дровишки кладут.
— Зачем?
— Моё почтение! Зачем! Так печь разжигать.
Павел схватился за пальто.
С ума сойти! Доменную печь дровишками растапливать, как какой-нибудь самовар?… Не спросил у деда: и лучины, что ли, колют?
Рассовав по карманам папиросы, блокнот, авторучки, не раздумывая, Павел выскочил из номера, пуговицы застегнул на ходу. Дежурная крепко спала на стульях, не стал будить, оставил ключ на столе. Швейцар внизу охотно вскочил, бросился открывать дверь, но она никак не поддавалась и открылась, лишь когда в руку швейцара перекочевали двадцать копеек.
— Что ж, недавно пришли да опять гулять, не отдохнули? — сказал швейцар, приподнимая картуз.
Павел махнул рукой, почувствовал радостное облегчение: ага, мол, это всё-таки та же самая ночь, и как бы там ни было, он не опоздал, а домна ещё не задута…
Площадь была абсолютно пуста.
По расчищенному обледенелому асфальту ветер гонял струйками колючую пыль. Не светилось ни единое окно в домах, отчего все они казались холодными, словно ещё пусты, только что выстроены, подготовлены к сдаче, но не заселены. Даже автовокзал не сиял огнями, лишь над входом его тускло светила единственная лампочка.
А над всем этим был чёрный ледяной космос, в котором ледяным же, негреющим светильником висела полная луна с идеально круглым туманным кольцом ореола. Мороз стоял крепкий, прямо звонкий.
Павел поднял воротник, засунул руки поглубже в карманы, поплёлся к стоянке такси.
На стоянке такси чернела одна-единственная машина с тусклым, но несомненно зелёным огоньком.
Мелко дрожа от холода, Павел постучал с одной стороны, постучал с другой: шофёр, законопатившись, как рак-отшельник, долго не хотел просыпаться.
— В Косолучье не поеду, — покрутил он головой за стеклом и вознамерился опять уснуть, но Павел не дал ему этого сделать:
— И сверх счётчика накинем.
— Нет, — сказал, подумав, шофёр. — Туда заедешь, обратно холостой.
Поняв, что его взяла за горло опытная рука и противиться бесполезно, Павел добавил уже невесело:
— Оплачу обратный проезд.
Тогда дверца распахнулась. Из неё вылетели клубы пара, и приятно было спастись от космоса хотя бы в эту тёплую, уютную коробочку. Спросонья шофёр погнал по улицам чересчур быстро, рискованно, но улицы-то были совершенно пусты, и автоматические светофоры напрасно мигали: такси лихо проскакивало и жёлтый и красный свет, шофёр-ас не считал нужным сбавить скорость хотя бы для приличия.
Одним махом оставили позади город, вырвались в поле, на пустынное и тёмное, обледенелое шоссе. Ветер гудел в стёклах.
Горизонт прорисовался над снежной равниной сизо-розовой полосой. Засветилось небо. Полоса в считанные секунды разрослась в огромное малиновое зарево. Оно полыхало, играло театрально-неправдоподобно. На дальних облаках вспыхивали то кровавые, то жёлтые отблески, будто кто-то освещал их цветным фонарём. И снежная равнина стала красной.
По самой линеечке горизонта чёрными силуэтами виднелись корявые конструкции. Завод словно взорвался, словно горел.
— Плавку дают, — сказал шофёр напрасно, потому что это и так было ясно. — Красиво плавят… У меня двоюродный на мартене, я ходил, смотрел, ну, знаешь, не то, что баранку вертеть; черти, ну, черти!
Потянулись окраины Косолучья, тёмные, широко разбросанные домишки, хотя до завода ещё было порядком.
— Мне к управлению, — сказал Павел.
Завод вырос и выпрямился перед машиной во весь свой рост. Фантастические, провально-чёрные в ночи купола, трубы, эстакады, кое-где обтыканные точечками лампочек, исходящие паром и дымом. В воздухе над всем заводом светился плотный дымно-пыльный колпак.
А когда Павел вышел из машины, расплатившись, у него даже в ушах засверлило: такая была острая в ночной тишине какофония свистов, шипения, звонов, ударов…
Он постоял несколько секунд, посмотрел, даже передохнул. «Ох, чудище, ну, чудище!… Много в мире настроил бородатый бог Жана Эффеля, много ему пакостил чёрт, но даже они такого придумать не смогли».
Глава 8
Совершенно другой была печь в эту ночь. У её подножия протянули целую иллюминацию из дополнительных лампочек, но и они, впрочем, с трудом вырывали из тьмы чёрные циклопические конструкции. Десятки людей возились на площадке, перекликались, волокли шпалы, брёвна, которых тут уже была навалена гора: и разные старые балки и просто неошкуренные древесные стволы. Еловая, берёзовая, сосновая кора хрустела под ногами. Дровишки…
В брюхе домны ярко светились два отверстия, в которые поминутно кто-нибудь пролезал или заглядывал. Это были размонтированы две фурмы, круглые металлические люки которых стояли тут же, прислонённые к стене.
Обер-мастер Фёдор Иванов ругался насчет каких-то лопат, о которых — мудрецы, артисты! — никто не позаботился.
— Ну, что? — Павел подошёл к нему.
— Приступили! — с яростно-восторженным блеском в глазах сказал Иванов. — Теперь господи помоги, выноси, сивка-бурка!
— Задувать?
— Погоди, сперва полок соорудить. Оказывается, это, видите ли, мы. Мы — задерживаем! Тьфу!
— То есть как?
— А вот так. Селезнёв примчался: вы такие-сякие, из-за вас всё стоит, все вас ждут! Накричал, поднял, бросил клич. Что же, двинем, за полком дело не стало.
— А где Селезнёв? — спросил Павел, оглядываясь.
— Где? Клич бросил, пошёл спать!
Павел заглянул в отверстие. На уровне его внутри печи на протянутом проводе горела огромная ослепительная лампа. Такое впечатление, будто заглядываешь в цирк сквозь дыру где-то под куполом. Лампа освещала копошащиеся глубоко внизу фигурки людей с мётлами и совками, они подметали пол, Подняв несусветную пыль, которая клубами достигала до самой лампы. И поскольку пол, или, вернее, под, печи был абсолютно круглый, он действительно очень походил на цирковую арену, которую готовят к представлению.
Рядом с Павлом протиснулся пожилой замухрышистый дяденька в коробящемся брезентовом костюме с широким поясом, похоже, пожарник. С любопытством поглядел вниз, почесал затылок:
— Ох, здорова-а… тётушка Домна Ивановна!
Тут они оба вздрогнули и попятились. В отверстии прямо перед их носом выросла улыбающаяся потная рожа в ушанке. Крепко хватаясь руками, парень, пыхтя, полез сквозь фурму, спрыгнул, отряхнулся:
— Ну, Фёдор, лестницу арапы сколотили: в рай по такой лезть, упадёшь, костей не соберёшь. Принесли лопаты?
— Интересно, — задумчиво спросил пожарник, не обращаясь ни к кому конкретно, — а печь когда-нибудь чистят?
— Вот те раз! — весело-деловито сказал парень. — Пожарник, а такие вещи спрашиваешь. А как же! Каждую зиму. Видал, как бабы в деревне на рождество чистят? И тут точно так.
— Ну! — недоверчиво сказал пожарник. — Это ж надо становить…
— Ну? И становят, студят, и горновые метелками её, вениками — только сажа столбом!
— Ох, мастера заливать!…— пробормотал пожарник, отходя и неодобрительно крутя головой.
— Николай Зотов! Хватит травить! — прикрикнул Иванов. — Жми сам за лопатами, быстро!
Моментально у Павла всплыла в памяти надпись насчёт жены, которую Зотов водит в рестораны, а она гуляет с Ризо. Он ужаснулся, что не стёр её тогда же, немедленно, хотя стереть, пожалуй, было бы мудрено: химический карандаш глубоко въелся в краску, разве со всей краской содрать…
— Кто он, Зотов? — спросил он у Фёдора, который напряжённо размышлял над какой-то мятой замусоленной бумажкой.
— Зотов? — рассеянно сказал Фёдор, делая огрызком карандаша подсчёты. — Зотов — он старший горновой… мой лучший горновой… золото-человек… А, чёрт, мало!…
На бумажке у него был чертёжик чего-то похожего на крынку с макаронами.
— Слушай, — сказал Фёдор, — смотри на эту схему и слушай, я тебе объясню один раз, и чтоб ты больше ко мне не приставал. Я занят, у меня голова задурена, понял?
— Понял.
— Ухватывай с одного раза и ни у кого больше не спрашивай, а то эти артисты тебе такого наплетут, они мастера!… Домну, кстати, не чистят. Никогда. Разожгли — и на всю её жизнь.
— Ну, это-то я знаю…
— Сейчас идёт уборка. Вениками. Дальше под нужно засыпать чугунной стружкой. Лопатами. Дальше выстроить полок. Топорами.
— Механизация!
— А ты что думал? Смотри чертёж. Как начнётся загрузка, сверху полетит чёрт те что целыми вагонами — разнесёт и покалечит и лещадь, и лётку, и фурмы, словом, горн. Создаём защиты, буфер, вот стояки — это есть полок. Он примет на себя удар, заодно он же — дрова на растопку. Растопка обыкновенно… Печка как печка, только большая.
Тем временем Николай Зотов принёс охапку лопат и, покрикивая «берегись!», стал швырять их в дыру. Был он высокий, стройный, с иронично-улыбчивым, добродушным лицом. Есть такие лица, которые кажутся улыбающимися, даже когда они очень серьёзны.
— Спасибо, — сказал Павел. — Последняя просьба: возьми меня в свою смену покидать лопатой, согреться.
Фёдор удивленно, иронически осмотрел его с ног до головы, как бы раздумывая: что за баловство и стоит ли потакать?
— Бледный ты какой-то, как с перепоя.
— Замёрз, — соврал Павел.
— Ладно, полезай, — неохотно согласился Фёдор, смягчил шуткой: — Первая настоящая помощь от корреспондента. Постой, Пашка, псих, постой, надень вот это!
Он достал из какого-то железного сундука тужурку — сплошной пух лохмотьев, забрал пальто Павла, положил в сундук. Павел облачился.
— Ха-рош! — с удовлетворением сказал Фёдор, осмотрев его — Полезай, только держись крепко, шею не сверни! Отвечай потом за вас!
И сразу же отвернулся, побежал с криком:
— Тише, вы, артисты, базар развели, не туда, к шлаковой давай неси!
Хватаясь за каждую перекладину до побеления пальцев, Павел спустился по длинной шаткой лестнице на арену.
В глаза ему ударил едкий дым, сразу вызвавший слёзы, и. прогоняя их, щурясь, он не разглядел и сослепу спрыгнул прямо в кучу чего-то дымящегося, чёрного и горячего, как куча асфальта, и набрал этого добра сразу полные ботинки.
— А вот подмога, — сказал пожилой конопатый рабочий, протягивая Павлу лопату. — Как там на улице, мороз?
— Мороз.
— И что за погода, как зарядило с самого Нового года по старому… Холодная зима.
— Обещают ещё похолодание.
— И не говорите! Сады помёрзнут…
— Должен бы снег пойти.
— Если пойдёт, — хорошо.
Так беседуя, они разбрасывали подальше эти кучи дымящейся стружки, и вокруг в дыму сгибались, разгибались фигуры, крякая, вытирая пот, пошучивали:
— Этак и прямо к чертям в ад, в отдел кадров.
— Зарабатывай, зарабатывай стаж!
— Ну, неси, чего там стал? Дома слёзы тереть будешь.
— Щиплеть…
— Ну, брат, тебя только за смертью посылать. Щиплеть мужик бабу, понял?… А дым — он, дым отечества нам сладок и приятен. Чему тебя в школе учили?
— Да он на задних проспал!
Тяжёлая она была, эта стружка, и от каждого прикосновения лопаты дымилась, воняя асфальтом. Павлу стало тепло, потом жарко, потом он стал задыхаться. Лоб покрылся бисером пота, голова кружилась, а в дыму, как в душегубке, продышаться совсем невозможно. «Согрелся, дурак, пьяница, перепойщик, — костил себя Павел весьма старательно и искренне. — Вот упаду сейчас, будет для всех представление».
— Фу-х, сил нет, — сказал пожилой рабочий через некоторое время. — Пойти, что ли, к лётке продышаться?
И очень кстати он это сказал. Они пошли искать по стенам лётку, но она сама дала о себе знать свежим сквозняком, несло в неё, точно как из вентилятора. Наслаждаясь, поглотали воздуха, присели на кирпичный выступ, который шёл под стеной, как завалинка у избы.
Крайний кирпич под Павлом свалился. Он пошатал соседний кирпич, песочно-розовый, огнеупорный, — и тот легко вынулся и упал.
— Это что, вся домна так сложена? — испугался Павел.
— Да нет…— усмехнулся рабочий. — Эта кладка вроде буфера, «на убой», всё равно сразу выгорит… Да, скоро тут не посидишь. Знаете, реконструировали мы первую печь, разобрали всю до основания, а к лещади не подступись. Месяц ждали, чтоб остыла, наконец начали ковырять, а она, чуть ломом проковырни — красная, как уголь. Не хочет остывать! Так пришлось её, раскалённую, взрывать, не ждать же целый год.
Раскидывали долго, ровняли, топтались, и дым перестал валить, а уже шёл только лёгкий парок струйками. Круглая арена стала бархатно-чёрной, а вокруг — песочно-розовые стены, без начала и конца, по кругу, от чего теряется чувство расстояния и кружится голова.
Фантастическая розовая замкнутость эта уходила вверх, в невероятную высоту, в тьму, и поскольку запирающий её конус даже и не угадывался, всё это походило не то на внутренность какой-то чудовищной вавилонской гробницы, не то на иллюстрацию к фантастическим повестям, где герои блуждают в изогнутом пространстве…
— Эй, ты, комик, скажи Воробьёву, пусть шлаковые приборы ставит на место! — над самым ухом Павла закричал Николай Зотов, и всякая фантастика пропала: был просто горн, в котором шла подготовка к задувке, вот уж и шлаковые отверстия закрываются, скоро, скоро уже огонь…
«Берегись!» — орали сверху, просовывая в фурмы шпалы; они покачивались лениво, потом с гулом, как снаряды, летели вниз, шлёпались, толстые, как поросята, взбивая фонтаны чёрной стружки, сразу исковеркали ровную арену — старые шпалы, грязные и уродливые, с болтающимися железяками.
В брюхе домны ярко светились два отверстия, в которые поминутно кто-нибудь пролезал или заглядывал. Это были размонтированы две фурмы, круглые металлические люки которых стояли тут же, прислонённые к стене.
Обер-мастер Фёдор Иванов ругался насчет каких-то лопат, о которых — мудрецы, артисты! — никто не позаботился.
— Ну, что? — Павел подошёл к нему.
— Приступили! — с яростно-восторженным блеском в глазах сказал Иванов. — Теперь господи помоги, выноси, сивка-бурка!
— Задувать?
— Погоди, сперва полок соорудить. Оказывается, это, видите ли, мы. Мы — задерживаем! Тьфу!
— То есть как?
— А вот так. Селезнёв примчался: вы такие-сякие, из-за вас всё стоит, все вас ждут! Накричал, поднял, бросил клич. Что же, двинем, за полком дело не стало.
— А где Селезнёв? — спросил Павел, оглядываясь.
— Где? Клич бросил, пошёл спать!
Павел заглянул в отверстие. На уровне его внутри печи на протянутом проводе горела огромная ослепительная лампа. Такое впечатление, будто заглядываешь в цирк сквозь дыру где-то под куполом. Лампа освещала копошащиеся глубоко внизу фигурки людей с мётлами и совками, они подметали пол, Подняв несусветную пыль, которая клубами достигала до самой лампы. И поскольку пол, или, вернее, под, печи был абсолютно круглый, он действительно очень походил на цирковую арену, которую готовят к представлению.
Рядом с Павлом протиснулся пожилой замухрышистый дяденька в коробящемся брезентовом костюме с широким поясом, похоже, пожарник. С любопытством поглядел вниз, почесал затылок:
— Ох, здорова-а… тётушка Домна Ивановна!
Тут они оба вздрогнули и попятились. В отверстии прямо перед их носом выросла улыбающаяся потная рожа в ушанке. Крепко хватаясь руками, парень, пыхтя, полез сквозь фурму, спрыгнул, отряхнулся:
— Ну, Фёдор, лестницу арапы сколотили: в рай по такой лезть, упадёшь, костей не соберёшь. Принесли лопаты?
— Интересно, — задумчиво спросил пожарник, не обращаясь ни к кому конкретно, — а печь когда-нибудь чистят?
— Вот те раз! — весело-деловито сказал парень. — Пожарник, а такие вещи спрашиваешь. А как же! Каждую зиму. Видал, как бабы в деревне на рождество чистят? И тут точно так.
— Ну! — недоверчиво сказал пожарник. — Это ж надо становить…
— Ну? И становят, студят, и горновые метелками её, вениками — только сажа столбом!
— Ох, мастера заливать!…— пробормотал пожарник, отходя и неодобрительно крутя головой.
— Николай Зотов! Хватит травить! — прикрикнул Иванов. — Жми сам за лопатами, быстро!
Моментально у Павла всплыла в памяти надпись насчёт жены, которую Зотов водит в рестораны, а она гуляет с Ризо. Он ужаснулся, что не стёр её тогда же, немедленно, хотя стереть, пожалуй, было бы мудрено: химический карандаш глубоко въелся в краску, разве со всей краской содрать…
— Кто он, Зотов? — спросил он у Фёдора, который напряжённо размышлял над какой-то мятой замусоленной бумажкой.
— Зотов? — рассеянно сказал Фёдор, делая огрызком карандаша подсчёты. — Зотов — он старший горновой… мой лучший горновой… золото-человек… А, чёрт, мало!…
На бумажке у него был чертёжик чего-то похожего на крынку с макаронами.
— Слушай, — сказал Фёдор, — смотри на эту схему и слушай, я тебе объясню один раз, и чтоб ты больше ко мне не приставал. Я занят, у меня голова задурена, понял?
— Понял.
— Ухватывай с одного раза и ни у кого больше не спрашивай, а то эти артисты тебе такого наплетут, они мастера!… Домну, кстати, не чистят. Никогда. Разожгли — и на всю её жизнь.
— Ну, это-то я знаю…
— Сейчас идёт уборка. Вениками. Дальше под нужно засыпать чугунной стружкой. Лопатами. Дальше выстроить полок. Топорами.
— Механизация!
— А ты что думал? Смотри чертёж. Как начнётся загрузка, сверху полетит чёрт те что целыми вагонами — разнесёт и покалечит и лещадь, и лётку, и фурмы, словом, горн. Создаём защиты, буфер, вот стояки — это есть полок. Он примет на себя удар, заодно он же — дрова на растопку. Растопка обыкновенно… Печка как печка, только большая.
Тем временем Николай Зотов принёс охапку лопат и, покрикивая «берегись!», стал швырять их в дыру. Был он высокий, стройный, с иронично-улыбчивым, добродушным лицом. Есть такие лица, которые кажутся улыбающимися, даже когда они очень серьёзны.
— Спасибо, — сказал Павел. — Последняя просьба: возьми меня в свою смену покидать лопатой, согреться.
Фёдор удивленно, иронически осмотрел его с ног до головы, как бы раздумывая: что за баловство и стоит ли потакать?
— Бледный ты какой-то, как с перепоя.
— Замёрз, — соврал Павел.
— Ладно, полезай, — неохотно согласился Фёдор, смягчил шуткой: — Первая настоящая помощь от корреспондента. Постой, Пашка, псих, постой, надень вот это!
Он достал из какого-то железного сундука тужурку — сплошной пух лохмотьев, забрал пальто Павла, положил в сундук. Павел облачился.
— Ха-рош! — с удовлетворением сказал Фёдор, осмотрев его — Полезай, только держись крепко, шею не сверни! Отвечай потом за вас!
И сразу же отвернулся, побежал с криком:
— Тише, вы, артисты, базар развели, не туда, к шлаковой давай неси!
Хватаясь за каждую перекладину до побеления пальцев, Павел спустился по длинной шаткой лестнице на арену.
В глаза ему ударил едкий дым, сразу вызвавший слёзы, и. прогоняя их, щурясь, он не разглядел и сослепу спрыгнул прямо в кучу чего-то дымящегося, чёрного и горячего, как куча асфальта, и набрал этого добра сразу полные ботинки.
— А вот подмога, — сказал пожилой конопатый рабочий, протягивая Павлу лопату. — Как там на улице, мороз?
— Мороз.
— И что за погода, как зарядило с самого Нового года по старому… Холодная зима.
— Обещают ещё похолодание.
— И не говорите! Сады помёрзнут…
— Должен бы снег пойти.
— Если пойдёт, — хорошо.
Так беседуя, они разбрасывали подальше эти кучи дымящейся стружки, и вокруг в дыму сгибались, разгибались фигуры, крякая, вытирая пот, пошучивали:
— Этак и прямо к чертям в ад, в отдел кадров.
— Зарабатывай, зарабатывай стаж!
— Ну, неси, чего там стал? Дома слёзы тереть будешь.
— Щиплеть…
— Ну, брат, тебя только за смертью посылать. Щиплеть мужик бабу, понял?… А дым — он, дым отечества нам сладок и приятен. Чему тебя в школе учили?
— Да он на задних проспал!
Тяжёлая она была, эта стружка, и от каждого прикосновения лопаты дымилась, воняя асфальтом. Павлу стало тепло, потом жарко, потом он стал задыхаться. Лоб покрылся бисером пота, голова кружилась, а в дыму, как в душегубке, продышаться совсем невозможно. «Согрелся, дурак, пьяница, перепойщик, — костил себя Павел весьма старательно и искренне. — Вот упаду сейчас, будет для всех представление».
— Фу-х, сил нет, — сказал пожилой рабочий через некоторое время. — Пойти, что ли, к лётке продышаться?
И очень кстати он это сказал. Они пошли искать по стенам лётку, но она сама дала о себе знать свежим сквозняком, несло в неё, точно как из вентилятора. Наслаждаясь, поглотали воздуха, присели на кирпичный выступ, который шёл под стеной, как завалинка у избы.
Крайний кирпич под Павлом свалился. Он пошатал соседний кирпич, песочно-розовый, огнеупорный, — и тот легко вынулся и упал.
— Это что, вся домна так сложена? — испугался Павел.
— Да нет…— усмехнулся рабочий. — Эта кладка вроде буфера, «на убой», всё равно сразу выгорит… Да, скоро тут не посидишь. Знаете, реконструировали мы первую печь, разобрали всю до основания, а к лещади не подступись. Месяц ждали, чтоб остыла, наконец начали ковырять, а она, чуть ломом проковырни — красная, как уголь. Не хочет остывать! Так пришлось её, раскалённую, взрывать, не ждать же целый год.
Раскидывали долго, ровняли, топтались, и дым перестал валить, а уже шёл только лёгкий парок струйками. Круглая арена стала бархатно-чёрной, а вокруг — песочно-розовые стены, без начала и конца, по кругу, от чего теряется чувство расстояния и кружится голова.
Фантастическая розовая замкнутость эта уходила вверх, в невероятную высоту, в тьму, и поскольку запирающий её конус даже и не угадывался, всё это походило не то на внутренность какой-то чудовищной вавилонской гробницы, не то на иллюстрацию к фантастическим повестям, где герои блуждают в изогнутом пространстве…
— Эй, ты, комик, скажи Воробьёву, пусть шлаковые приборы ставит на место! — над самым ухом Павла закричал Николай Зотов, и всякая фантастика пропала: был просто горн, в котором шла подготовка к задувке, вот уж и шлаковые отверстия закрываются, скоро, скоро уже огонь…
«Берегись!» — орали сверху, просовывая в фурмы шпалы; они покачивались лениво, потом с гулом, как снаряды, летели вниз, шлёпались, толстые, как поросята, взбивая фонтаны чёрной стружки, сразу исковеркали ровную арену — старые шпалы, грязные и уродливые, с болтающимися железяками.