Он вспоминал донесение агента охранного отделения:
   »…Присутствовавший на вечере известный обоснователь теории народничества «В. В.» (врач Василий Павлович Воронцов) вынудил своей аргументацией Давыдова замолчать, так что защиту взглядов последнего принял на себя некто Ульянов (якобы брат повешенного), который и провел эту задачу с полным знанием дела».
   «С полным знанием дела»!» – С удовольствием повторял про себя Антошин и только сейчас сообразил, что молодой человек за все время их разговора так ни разу и не подтвердил, что он точно и есть Владимир Ильич Ульянов, даже просто Владимир Ильич. Сообразил и даже засмеялся от восхищения, как ловко это получилось. «Конспирация!» – довольно неосторожно произнес он вслух.
   – Чего? – спросил дворник, тяжко переживавший приближение расчета с Антошиным.
   – Собираться, говорю, – нашелся Антошин. – Собираться мне пора. Плати, господин старший дворник, денежки. Работа исполнена в срок и полностью.
   – А я тут и старший, и младший, и всякий иной, – мрачно отозвался дворник. – На, получай. – Он вручил Антошину четвертак. Подумал, вздохнул и добавил еще пятак. – Засим будь здоров, пиши письма.
   – Так тут же всего тридцать копеек!
   – А это ни по-твоему, ни по-моему. Самый что ни на есть справедливый расчет.
   – Так ведь мы на сорока копейках договорились!
   – А ну, поговори у меня!..
   – Ты мне зубы не заговаривай! – рассвирепел Антошин. – Договорились на сорока копейках, плати сорок!
   – А вот я сейчас свистну, придет, конечно, городовой, – лениво протянул дворник. – Пачпорт спросит, всякое такое…
   – Эх ты, – сказал тогда Антошин, – мало вас били таких в семнадцатом году!
   – В каком, говоришь? – полюбопытствовал дворник. Он понял, что спорный гривенник уже остался напрочно в его кармане, и потому настроен был сейчас более или менее миролюбиво.
   – В одна тысяча девятьсот семнадцатом, вот в каком!
   – Дурак! – незлобиво заметил дворник. – Не было еще такого года.
   – Будет. И ты до него доживешь. Ты здоровый.
   – Я здоровый, – охотно согласился дворник. – Я доживу…
   Видно, кончилась вечеринка у сына коллежского асессора Кушенского. Из ворот вышли, подчеркнуто не обращая друг на друга внимания, как незнакомые, несколько молодых людей и девушек, молча разошлись. Одни направо, другие налево, двое или трое перешли на противоположный тротуар и там разошлись. Потом, уважительно поддерживаемый под руку студентом-универсантом, выплыл из ворот невысокий, плотного сложения пожилой человек с довольно кислым лицом. Он брюзгливо молчал, а студент что-то быстро и с некоторый подобострастием говорил ему, потрясая свободной рукой и кому-то грозясь.
   «По описаниям похоже, сам господин „В. В.“ собственной персоной», – не без злорадства подумал Антошин, сразу позабыв о коварном дворнике.
   – А главное, уважаемый Василий Павлович… – донеслись до него слова студента.
   «Он самый! – с удовлетворением заключил Антошин. – „В. В.“!.. С легким вас паром, Василий Павлович!..»
   Прошло еще две-три минуты, и с нарочито беззаботным видом прошел мимо дворника… Конопатый, увидел Антошина и помрачнел.
   «Все!.. – сокрушенно подумал Антошин. – Решит, что я шпик… Теперь уже обязательно».
   Он еще некоторое время для вида переругивался с дворником, все не теряя надежды, что ему посчастливится еще раз увидеть Владимира Ильича, но так и не дождался.
   «Некто Ульянов» покинул дом Залесской другим путем, не через ворота.




ГЛАВА СЕДЬМАЯ





I


   – Ты только смотри не сказывай, что грамотный, – предупредила напоследок Ефросинья, снаряжая Антошина в далекий путь, на Пресненскую заставу. – На Прохоровне грамотных ужас как не жалуют. – Она сунула ему в карман полушубка кусок ситного, завернутого в чистую тряпицу, перекрестила, сказала: – Ну, с богом!
   Показались из-за полога лохмы еще не совсем очухавшейся от сна Шурки. Вопреки своему обыкновению, она была серьезна.
   – Ни пуха тебе, ни пера! – крикнула она ему, махая голой рукой. – Чтобы достал себе работу самую хорошую!.. Чтобы жалованье положили хорошее!..
   На этом ее запасы серьезности исчерпались.
   – …А то не на что будет петушков мне покупать!..
   Фыркнула от восторга и пропала за пологом.
   Антошин надел рукавицы. В правой приятно холодил руку серебряный четвертак, тот самый, заработанный вчера вечером возле дома Залесской. И снова, в который уже раз за последние несколько часов, Антошина охватило чувство несказанного, никогда до того еще не пережитого полного счастья. Он снова вспомнил Большой Кисловский, газовый фонарь, молодого человека в шапке пирожком, его бородку, его милый, юношеский басок… Он встретился, он разговаривал с Лениным!..
   Он был уверен, что это был именно Ленин!..
   Он вытряхнул монету из рукавицы. Потертый четвертак с портретом Александра Второго, убитого тринадцать лет тому назад (подумать только, всего тринадцать лет тому назад!) героями «Народной воли». Бакенбарды. Пышные усы с подусниками. «Убиенный»! Очень приятно, господин император всея Руси, что вы «убиенный»! И внучек ваш, Николка, тоже, дайте срок, будет «убиенный».
   А что он заработал тридцать копеек, это совсем не плохо. Первый его заработок в царской валюте. И при каких обстоятельствах!..
   Ко всему прочему, оказывается, он богат. У Ефросиньи на хранении его двадцать три рубля сорок копеек. Было двадцать три рубля пятьдесят пять. Но пятнадцать копеек он истратил на извозчика, когда отвозил Дусю на Казенный переулок. Думал, что Ефросинья просто дала ему на расходы. А это были его деньги. Ефросинья сегодня утром удивилась, как это он мог забыть о своих деньгах. Сдал ей на хранение, как только прибыл из деревни, и ни разу не вспомнил, пока она ему не напомнила. А как он мог помнить то, что произошло до того, как он попал в девятнадцатое столетие?
   Антошин вышел в ворота. Было холодно, сумеречно, противно. Кто-то долговязый тронул его за рукав, когда он вышел на улицу. Так и есть – Сашка Терентьев, ехидный, злой, приторно сладкий.
   – Здрасьте, господин Антошин! – сказал он. – Чтой-то вас не видать.
   – Болел я, – попытался отмахнуться Антошин. Но Сашка не собирался отпускать его.
   – И вчерась изволили болеть?
   – И вчера.
   – А которое вам дело было доверено, то оно как, позвольте у вас узнать?
   – Говорю ведь, хворал.
   – А между тем дамочек допоздна провожать – это вы не больные, господин Антошин.
   – Нельзя было ее одну ночью отпускать, пришлось проводить.
   – Не будет тебе никаких от меня денег! – перешел на «ты» Сашка.
   – Не будет, не надо.
   – Отказываешься, значит?
   – Иду на работу наниматься… Если согласен, чтобы я в свободное время, пожалуйста.
   – Ты поставлен был от меня почти что государственную службу исполнять, а ты шатай-болтай, через пень-колоду!.. Ничего не замечал за тем человеком?
   – Ничего. Он дома сидит.
   – Не все время. Куда-то он ходит.
   – Не видал, чтобы он ходил. Может, когда я обедаю или сплю.
   – Чересчур часто, господин Антошин, обедать изволите. И спите, как грудное дите. Эдак вы и царство небесное проспите.
   – Постараюсь не проспать… Пусти, мне пора идти.
   – Иди-иди! Только смотри, не забреди куда не надо!
   – Хорошо, постараюсь.
   – И еще, – тут Сашка вцепился с силой в руку Антошина, – и еще я тебе совершенно задарма хочу один совет дать…
   – Не нужны мне твои советы. Пусти!..
   – Ай, нужны!.. Ты меня, Рязань косопузая, ухом слушай, а не брюхом. Я тебе добра желаю.
   – Хорошо, слушаю.
   – Христом-богом советую, отстань ты от Дуськи, а то оч-чень тебе плохо придется… Мне ведь только одно словечко кому надо шепнуть, и тебя с любой фабрики, с любого завода коленкой под зад, и будьте здоровы… Ты меня слушайся… Я для твоей же пользы… Отстань, говорю я тебе, от Дуськи. Она тебе не пара.
   – А я за нею и не ухаживаю.
   – Не ухаживаешь? А на извозчике кто ее катал? Он уже успел разведать про извозчика! Ну и проныра!
   – Ей по дороге плохо стало, пришлось подвезти.
   – А ты всех, кому плохо делается, подвозишь?
   – Да ну тебя, – сказал Антошин. – Не ухаживаю я за Дусей… И тебе не советую.
   – Это почему ж такое? А ежели она мне нравится?
   – Ты ей, кажется, не шибко нравишься.
   – А если тебе кажется, ты перекрестись.
   – Знаешь что, – рассердился Антошин, – оставь ты меня в покое!
   – Значит, от выгодной работы отказываешься. От государственной работы, можно сказать, от службы царю-отечеству… Что-то у меня против тебя подозрение получается…
   – Я ж тебе говорил, мне надо на постоянную работу поступать. Мне специальность получить требуется.
   – Отказываешься, значит? Ну что ж, обходился я без тебя и сейчас, бог даст, обойдусь очень даже прекрасно. Катись!.. Только ты еще раз хорошенечко подумай. Может, еще передумаешь… Я ведь тебя жалеючи… В случае чего ищи меня в дворницкой. Я там после обеда буду…
   Сашка выпустил наконец рукав антошинского полушубка и растаял в ранних сумерках, словно в омут нырнул.
   Но Антошин не сомневался, что Сашка его так не оставит, проследит, куда он пойдет наниматься, и постарается использовать свои полицейские связи, чтобы доказать, что, слава богу, чего-чего, а не дать человеку устроиться на работу – это ему раз плюнуть.
   Поэтому Антошин решил замести свои следы, сбить с толку Сашку и пошел не по направлению к Пресненской заставе, а в противоположную сторону, к Трубной площади.
   Ноги сами привели его в Последний переулок. Он остановился около неказистого трехэтажного кирпичного здания, узнал подъезд, около которого они с Галкой обычно прощались. Подъезд был все тот же. Только не было над ним электрической лампочки. Надо было подняться на третий этаж, и первой по левую руку была дверь, которую Галка иначе не называла как «портальный въезд в нашу родовую фатеру», потому что «проживает в ней древний род Бредихиных аж с последних недель позднего палеозоя».
   Он поднялся на третий этаж и увидел знакомую дверь. На пухлой черной клеенке мерцала в полумраке медная дощечка: «Николай Парамонович Бредихин».
   Он хотел постоять около заветной двери, но из соседней квартиры вышла женщина с орущим младенцем на руках, подозрительно глянула на Антошина, и ему не оставалось ничего другого, как медленно, под пристальным ее взглядом, спуститься: ла улицу.
   Не было влюбленного, на долю которого выпали бы страдания, столь тяжкие, неизбывные и необыкновенные! Чья разлука с возлюбленной могла сравняться с его разлукой!
   Он постоял бы хоть возле подъезда, но дворник, широко, как сеятель на ниве, швырявший песок на скользкий и крутой тротуар, угрожающе уставился в Антошина, потому что дурного люда в этом районе шлялось видимо-невидимо.
   Тогда Антошин свернул налево, в сторону Сретенки, и носом к носу столкнулся… с Галкой! На ее пышных волосах, заплетенных в тяжелую косу, смешно высилась этаким нелепым черным пирожком форменная гимназическая шляпка с крошечным гербом над левым ее ушком. В тонкой, но крепкой руке она легко держала увесистую кошелку с продуктами. Бегала, видно, до гимназии в лавку за провизией.
   Антошин невольно подался в ее сторону, и дворник застыл с горстью песка в руке, готовый защищать свою жиличку от подозрительного мужичонки.
   Но Антошин и сам остановился. Он только растроганно смотрел на беззаботно обходившую его девушку. Он знал, что это не Галка. Он не раз видел ее выгоревшую от времени фотокарточку в старомодной багетной рамочке. Это была всего только будущая двоюродная бабушка еще не родившейся Галки Бредихиной.
   – А ну, проходи! – на всякий случай прикрикнул на него дворник. – Чего зенки выпятил на барышню!
   Все еще не в силах оторвать глаза от девушки, Антошин сделал шаг в сторону, поскользнулся и грохнулся на обледеневший тротуар.
   И сразу, как той, первой ночью в подвале Малаховых, острая, нестерпимая боль в боку ударила Антошина.
   Он не удержался, охнул. Девушка оглянулась, безразлично хмыкнула, нырнула в подъезд.
   А дворник сказал Антошину:
   – Раззява! Под ноги смотреть надо… Тут тебе не деревенская улица, а плитувар!..
   Стараясь не стонать, Антошин поднялся на ноги, неизвестно чего ради сделал дворнику ручкой и поплелся вверх по переулку, к Сретенке.
   Боль не отпускала. Будто кто-то настойчиво и бесцеремонно ковырялся в его боку тупым ножом.
   «Как бы не слечь снова!.. Вот уж некстати упал!» – начал было сокрушаться Антошин, но почти сразу поймал себя на том, что сокрушается он неискренне. Где-то в глубине его сознания возникло и крепло удовлетворение, что вот и нашлось у него достойное основание отложить на какое-то время поиски работы. После двенадцати-, а то и четырнадцатичасового рабочего дня особенно не находишься. Где уж тут собраться к минделевским ребятам, к Дусе, к Малаховым. Удастся ли еще на том заводе, на который его примут, наладить кружок, а с минделевскими ребятами и с мастерской мадам Бычковой дело у него как будто более или менее на мази. Но это потребует времени и свободных рук. А разве можно, – по крайней мере на первых порах, найти лучшую явку, чем подвал Малаховых? Место оживленное, по соседству – многолюдная площадь. Прийти в мастерскую сапожника может любой без того, чтобы возбудить подозрения у полиции. Принес сапоги починить – дело житейское, заурядное.
   И кроме того, было еще одно соображение, которое Антошин вряд ли сделал бы достоянием самого своего доверенного собеседника: ему надо было, ему было необходимо иметь возможность хоть изредка побывать в Последнем переулке, хоть изредка взглянуть на заветный подъезд, хоть издали посмотреть на девушку, которая была так похожа на его Галку…
   Когда он минут сорок спустя вернулся на Большую Бронную, боль все еще его не отпустила. Ефросинья даже испугалась, увидев его перекошенное лицо. Она согласилась с ним, что, покуда боли в боку не прекратятся, нет смысла поступать на работу.
   Ему осталось только уговорить Ефросинью брать у него деньги за стол и квартиру, потому что он не мог себе позволить оставаться бесплатным нахлебником. Ефросинья долго отказывалась, говорила, что ей совестно. А Степан в этот спор не вмешивался. Он только яростно стучал молотком, заколачивая шпильки в чей-то ветхий ботинок, и Ефросинья в конце концов согласилась. Заработки у Степана последнее время были неважные, а расходы все росли и росли. Одна арендная плата за подвал заглатывала почти половину его доходов. Ефросинья посовещалась с мужем, и они положили брать с Антошина восемь рублей в месяц. Примерно столько же ему пришлось бы платить за артельное питание, если бы он поступил на работу. Правда, там он спал бы не на полу, а на нарах, но зато харчи артельные были не в пример хуже.
   Прибежала со двора раскрасневшаяся на морозе Шурка, увидела лежавшего в неурочное время Антошина, испугалась, расплакалась. Антошин успокоил ее, как мог. А когда она узнала, что он еще недельки на две остается у них жить, Шурка пришла в отличное настроение и, что с нею не так уж часто бывало, сама вызвалась пойти в лавку за покупками. И Антошин и Ефросинья правильно оценили это обстоятельство. А Антошин, кроме того, не мог не упрекнуть себя за то, что в последние дни мало уделял внимания этой славной девчушке, которой оставалось всего несколько месяцев детства: после пасхи она поступала ученицей в заведение мадам Бычковой.
   Немножко отлежавшись, Антошин побрел в дворницкую, повидался с Сашкой и обещал ему следить за Конопатым самым тщательным образом. Насколько это ему будет позволять здоровье.
   – То-то же, – не то удовлетворенно, не то угрожающе заметил Сашка, но тут же пришел в хорошее настроение и даже предложил выпить за успех их общего дела.
   Сославшись на сильную боль в боку, Антошин от угощения отказался.



II


   Ему вдруг стала изменять память. Странное такое осложнение после простуды. Посоветовал Дусе прочесть «Воскресение», а роман этот еще не написан и только через четыре года будет опубликован Львом Николаевичем Толстым. Точно знает, что в нынешнем году почиет в бозе, а проще говоря, сыграет в ящик император Александр Третий, а когда именно, какого числа, какого месяца, забыл. Всегда знал назубок старые, дореволюционные меры веса и длины (просто так, на пари выучил когда-то еще в детском доме), а сейчас вот пришлось раздобыть обложку старой ученической тетради с мерами и заново их вызубрить. Помнил слово в слово целые куски из полюбившихся ему книг, и в то же время изо дня в день мучает его сознание, что он не может вспомнить нечто очень важное, жизненно насущное для судеб революционного движения в Москве. И все, что когда-то рассказывала ему о своей дореволюционной жизни Александра Степановна, тоже словно резинкой стерло с его памяти.
   Впоследствии оказалось, что и из того, что он пережил за время пребывания в Москве девяносто четвертого года, он запомнил далеко не все. Многое поэтому пропало и для читателей этого повествования.
   Хорошо еще, что не забыл самый нужный адрес: Немецкая улица, дом Труфанова. Во дворе-одноэтажный, замурзанный кирпичный флигелек о трех окнах на фасаде, с жестяным козырьком над входными дверями. Над козырьком вывеска: «Хлебопекарня». Пройти в двери, войти в сени. Направо вход в пекарню. Прямо лестница в крохотный мезонинчик. В мезонинчике проживает токарь Бойе, Константин Федоров сын Бойе, его младший брат Федор – тоже токарь – и их сестра Маша. Маша – портниха. У них на квартире (если это можно назвать квартирой) собирается (или еще только будет собираться? Проклятая память!) Московский Центральный рабочий кружок. Угораздило ведь забыть, когда он организовался! Не то в конце прошлого года, не то в самом начале нынешнего, тысяча восемьсот девяносто четвертого года. Скоро, совсем скоро, еще в этом году его переименуют в «Московский Рабочий союз…».
   Он отлично помнил фотографии Бойе, Хозецкого, Карпузи, Лядова, Мандельштама, Винокурова, Мицкевича, Спонти. Сколько раз он всматривался в их лица, когда в который уже раз перелистывал книгу «Революционная Москва». Он бы сразу узнал любого из них, попадись они ему на улице. Особенно поблизости от дома Труфанова. Но как ему е ними связаться? Прийти, постучаться в мезонинчик: здрасьте, товарищи, прошу любить и жаловать, принимайте в свою революционную среду?..
   Даже круглый идиот, даже ни черта не смыслящий в конспирации младенец поинтересуется, кто он такой, этот Егор Антошин, откуда взялся, от кого узнал адрес кружка, о том, что он вообще существует, такой кружок. Наконец, что он, Антошин, делал и где ну хотя бы последние два-три года?..
   Поступить бы на завод, где работает Бойе или Карпузи. Но на каком заводе они работают? Знал ведь, а вот забыл.
   Вечером того же понедельника, сразу после ужина, Антошин взобрался на империал конки, шедшей к Красным воротам. У Красных ворот пересел на другую, которая привезла его на Елоховскую. Он слез на углу Немецкой улицы, у дома, где потом, уже при советской власти, помещался Московский театр драмы и комедии, свернул на Немецкую и вскоре был у заветных ворот. Можно себе представить, как он волновался, входя во двор.
   Все оказалось точь-в-точь как на фотографии в книге Мицкевича. Обшарпанная кирпичная стена, низко прорезанные три окна по фасаду, из которых на двор падал небогатый желтый свет керосиновых ламп, две двери под одним железным навесом. Над ним одинокое, тоже светящееся окошко мезонина. Черный скелет голого дерева за кирпичным сараем слева…
   Вкусно пахло теплым хлебом, дрожжами, набирающим силу тестом.
   Выскочил распаренный паренек в одном исподнем и опорках на босу ногу. Потный, худущий, веселый. Что-то сказал возчику, скучавшему возле саней, тяжело груженных мешками с мукой. Сказал и обратно нырнул в теплую духоту пекарни. А возчик заругался и с кнутом в руках пошел куда-то к воротам. Потом он, все еще продолжая ругаться, вернулся с поджарым мужчиной лет под шестьдесят, хозяином пекарни.
   А за ними следом возник парень лет двадцати трех, в шляпе, с темно-русой бородкой, по виду больше смахивавший на интеллигента-разночинца. Бойе!
   Парень возвращался домой после четырнадцатичасового рабочего дня, но энергия била у него через край. Он промчался по двору, быстрый, озорной, задиристый, неунывающий, как вешний воробей.
   – Господин Ершов, если не ошибаюсь? – театрально приподнял он шляпу, обгоняя владельца пекарни. – Ах, какое счастье видеть вас в таком добром здоровье! Достаточно ли вы нонче насосались прибавочной стоимости? Как поживают паразитирующие классы нашего пореформенного общества?.. Имейте в виду: диалектика истории уже вынесла свой приговор!..
   Господин Ершов понятия не имел, что такое прибавочная стоимость, диалектика, да еще истории, и классы, в том числе паразитические. Но он был не дурак и понимал, что его молодой сосед ну нисколечко его не уважает и, надо полагать, иностранными словами выразил какую-нибудь гадость. Господин Ершов сделал каменное лицо, отвернулся в сторону, чтобы не видеть этого не по чину дерзкого мастерового. А тот уже, дробно стуча каблуками, лихо взбегал по крутой дощатой лестнице без перил к себе, в мезонинчик.
   По правде говоря, Антошину было самое время уходить. Но уходить не хотелось.
   А что, если попроситься к Ершову в пекарню? Тогда день-другой, и ты столкнешься во дворе ли, в сенях ли с Бойе, разговоришься, – смотришь, и все в порядке.
   Он подошел к Ершову, снял шапку:
   – Господин Ершов?
   – Чего тебе?
   – Может, у вас для меня в пекарне какая работенка найдется?
   – Нет у меня работы.
   – Хоть какую-нибудь… Я задешево согласен.
   – Уйди с глаз! Не морочь голову!
   – Может, хоть снег вам убрать? Снегу-то вон сколько навалило…
   – Говорят тебе, уйди!.. Не мое это дело – снег. Иди к Труфанову.
   – А как к нему пройти, к Труфанову?
   – Не мое дело показывать, где Труфанов проживает… Уйди с глаз, говорю!..
   Нет, к Труфанову идти не было смысла. Лучше, пожалуй, поискать дворника, попроситься к нему хоть на несколько дней и на самых выгодных для дворника условиях в помощники.
   Он пошел к воротам и лицом к лицу столкнулся с… Конопатым. Это было форменное счастье, что они столкнулись в темноте и у самого подъезда! Антошин метнулся в подъезд так ловко, что Конопатый не заметил и здесь, так далеко от Большой Бронной, своего подозрительного по связям с полицией соседа. Меньше чем за одни сутки заметить его дважды и оба раза в опасной близости от революционных явок! Чтобы окончательно укрепиться в своих подозрениях, этого за глаза хватило бы и менее бывалому конспиратору, чем Конопатый. Не-ет, надо было поскорее убирать отсюда ноги, а то, того и гляди, пойдет по московским подпольным кружкам слух о некоем Егоре Антошине, которого следует всячески остерегаться, как бесспорного шпика и провокатора! Бр-р-р! От одной этой мысли Антошину стало жарко.
   Переждав несколько времени в темном подъезде, Антошин выскользнул во двор, на улицу, потом свернул на Елоховскую и пешком отправился восвояси. И не потому только пешком, что следовало экономить деньги. Надо было пораскинуть мозгами насчет дальнейших действий, а лучше всего Антошину думалось во время пеших прогулок.
   О том, чтобы связаться с Центральным рабочим кружком, нечего было теперь и думать. Даже если бы был всего лишь один шанс из тысячи, что он снова столкнется там с Конопатым.
   В конце концов, нигде не сказано, что начинать надо с установления связи с Центральным кружком. Можно ведь и наоборот, сначала развернуть работу с Фадейкиным, Дусей, Симой, может быть, еще и в портняжной мастерской господина Молодухина, а уже потом, в качестве руководителя подпольного кружка, связываться с Центральным.
   А может, там, на Немецкой, и сами узнают о его кружке и сами попытаются наладить с ним связь? Очень даже может быть.



III


   Видно, только очутившись на Луне или Марсе, человек почувствует истинную цену такой никогда не замечаемой вещи, как воздух.
   Конечно, Антошин заранее представлял себе, какое впечатление произведет на Симу и Фадейкина его «сон» о таких привычных для советского человека достижениях, как равенство женщин и мужчин на производстве и в государственной жизни, как всеобщее обучение, бесплатная медицинская помощь, стипендии, бюллетени по болезни, отпуска – по болезни, очередные, декретные – и даже такая распростейшая штука, как бесплатная прозодежда.
   Они слушали его молча, внимательно, но с настороженной улыбкой, готовые каждую минуту показать, что, само собой, с самого начала понимали, что Егор их разыгрывает.
   И в этом ничего удивительного не было.
   Удивительно было совсем другое: все это, такое обыденное и всегда само собой подразумевающееся, неожиданно предстало и перед умственным взором Антошина во всем его щедром и первозданном великолепии…
   Они брели в темно-синем мраке отходивших ко сну замоскворецких переулков, притихшие, задумчивые. Молча лузгали семечки. Сима, а вслед за нею и Фадейкин почти сразу поняли, что это не просто сон, а что есть тут со стороны Егора какая-то очень важная хитрость, но не знали, как половчей подступиться к разговору, чтобы не попасть впросак.
   Сима нашлась раньше Фадейкина.
   – Вот это сон так сон! – сказала она ему. – А у тебя? Африканову щиплют задницу, и весь сон!..