Шурка кинулась за нею.
   – Шубейку! – крикнул ей Степан. – Шубейку надень!.. Простудишься!..
   Значит, против того, что Шурка кинулась вслед за Дусей, он не возражал. Это тоже кое-что значило.
   Щурка на бегу натянула на себя шубейку, стремглав выскочила на Бронную. Дуся была уже у поворота на Страстную, растрепанная, худенькая, она бежала, расталкивая пешеходов, то пропадая за их спинами, то снова на миг возникая.
   Второй раз в своей короткой жизни Шурка вплотную сталкивалась с большой человеческой бедой. Впервые это было, когда умирал, Конопатый. Но тогда Шурке было понятно, что тут уже никто ничем помочь Конопатому не может: чахотка, одно слово. И вот теперь, с Дусей, происходило что-то странное и жуткое, и девочка каким-то еще не осознанным чутьем угадала, что Дусино горе – все от людей, что творится с Дусей какая-то страшная беда, которой не случилось бы, если бы люди ей чем-то вовремя помогли.
   Шурка бежала за Дусей, испуганная, плачущая, переполненная огромной жалостью к Дусе, какой-то раздирающей сердце болью, непосильной для маленькой, девятилетней девочки.
   Она тоже мчалась напрямик, тоже расталкивала прохожих, ей тоже вслед неслись негодующие возгласы, упреки, ругань и угрозы отодрать за буянство как Сидорову козу.
   – Тетя; Дуся! – кричала Шурка, перекрывая своим звенящим детским голоском разноголосые густые шумы площади. – Тетя Дусенька, милень-ка-я-а!.. Куда это вы убежали!.. Тятя вам велел обратно воротиться!..
   Она уже пересекала поблескивавшие желобчатые коночные рельсы, она уже видела растрёпанную, тяжело дышавшую Дусю. Дуся сидела на открытой всем ветрам скамейке павильона конных городских железных Дорог. Шурка уже совсем хорошо видела каждую черточку Дусиного страшно неподвижного и очень белого лица, каждую складочку, темневшую на порыжевших буфах ее старенького сака. Но самое страшное было, что Дуся смотрела прямо в лицо быстро приближавшейся Шурке и словно ее не видела. А потом она вроде бы только что увидела Шурку, резко от нее отвернулась, как если бы это была не Шурка, а Сашка Терентьев, выхватила из кармана и с маху опрокинула себе в рот водочную бутылку с темной и пенистой, как квас, жидкостью. Но это не был квас. Шурка успела заметить, каким страшным напряжением воли Дуся заставила себя осушить эту бутылку до дна, и как это ей, судя по ее перекосившемуся лицу, было не по-человечески больно, и как из уголков ее рта, пенясь, текли черные струйки. (Кислота! – поняла вдруг Шурка. Она уже слышала о том, как девушки травились кислотой, но дошло это до нее только сейчас.) Шурка даже успела увидеть, как двое прохожих пытались вырвать из Дусиных рук эту страшную бутылку и у них ничего не получилось: с такой, силой Дуся в нее вцепилась! И это было последнее, что девочка успела увидеть, и она потеряла сознание.
   Их обеих добрые люди, свирепо расталкивая зевак, отнесли в аптеку, которая была тут же рядышком, под рукой, только пересечь рельсы, шагах в десяти, не больше. Щурку вскоре привели в себя. Случившийся поблизости знакомый Малаховых, невзирая на Шуркины сопротивление и рыдания, отвел ее домой. Ефросинья уже вернулась, и, кажется, с деньгами, беседовала с подоспевшей Полиной, волновалась насчет Дуси. Ефросинья осталась с лежавшей пластом, совсем обессилевшей Шуркой, а Степан с Полиной побежали в аптеку, но Дуси там уже не было. Приехала карета «Скорой помощи», увезла Дусю в Екатерининскую больницу. Там Дуся в пятом часу утра и скончалась.
   Ее похоронили на Ваганьковском кладбище, за оградой, как всех самоубийц. Шурка, Ефросинья, горбатый студентик со смешной фамилией Цыпкин плакали. Полина стояла у гроба, прямая, строгая, молчаливая, с сухими глазами. Возвращаясь с кладбища, она все без утайки рассказала Ефросинье, все, что знала о Дусе, Егоре и Сашке Терентьеве, даже о том, что Егор был против царя и говорил, что власть должна принадлежать мастеровым людям…
   А Шурка шла между матерью и Полиной, держась за их руки, все-все слушала, ни одного вопроса не задала, но все запомнила.




ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ





I


   Он все-таки вспомнил это слово!
   Всю ночь проворочался на койке: никак не мог вспомнить. В камере было еще темно, как в подземелье, когда в его сознании снова всплыла эта идиотская неувязка с «Воскресением». Надо ж было рекомендовать Дусе роман, который, еще не был написан!.. С его стороны это был форменный… Что форменный?.. Форменный что?.. Забыл!.. Забыл такое простое слово!.. Вертится на самом кончике языка и, хоть тресни, не дается!.. Иностранное. Солипсизм?.. Нет, не солипсизм… Архаизм?.. Нет, и не архаизм!.. Похожее на архаизм, но не архаизм… Алогизм?.. Абсентеизм?.. Иностранное и определенно кончается на «изм»… Пунктуализм?.. Анекдотизм?.. Проклятое слово! Он должен был, во что бы то ни стало должен был его вспомнить!
   Камеру медленно и скупо заливало сероватой голубизной рассвета. Сначала потолок, затем постепенно противоположную окну стену с железной дверью, остальные стены, пол, парашу, откидной железный столик, ноги Антошина. Наконец брызнули первые лучи солнца, отпечатали на потолке непомерно густые и длинные тени решетки. Потом стало совсем светло, и на карнизе по ту сторону решетки показался дрозд. Озабоченный, жизнерадостный, отлично выспавшийся, он настучался в окошко своим желтым клювом, таким ярким, словно его специально покрасили к Первому мая.
   Зто сравнение рассмешило Антошина и тогда само по себе пришло наконец то слово, которое так старательно скрывалось от него всю эту долгую апрельскую ночь: «анахронизм»!
   В первомайском номере советской газеты это; сравнение было бы к месту: вся страна прихорашивалась к весеннему празднику. Но в тысяча восемсот девяносто четвертом году оно конечно же было форменным анахронизмом.
   Нелепым анахронизмом было рекомендавать! Дусе прочесть роман, который только через четыре года будет опубликован.
   Ну, а как, каким научным термином можно было бы обозначить то, что мучило его в связи с находкой на чердаке дома Филимоновой? Может быть, все это ему только приснилось?
   Он старательно вспоминал события той ночи. Заведение Молодухина. Появление встревоженного Евсея. Второй подъезд. Чердачный люк. Ящик с книжной рухлядью. Самодельная постель у остывающего дымохода. Стопки книг вместо подушки;.. Неужели и это ему только: примерещилось?.. Нет, не примерещилось! Он голову может, отдать на отсечение, что все это именно так и было. Ну, а потом? Потом он, видимо, вздремнул неловко во сне повернулся; его самодельная подушка расползлась, он проснулся, стал скуки ради просматривать курс лекций церковного права и обнаружил вплетённый в эти лекции второй выпуск «Друзей народа». Правда, он очень торопился, он не мог себе позволить даже полистать эти драгоценные страницы, но он ведь ясно помнит заглавный лист; «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов? Второй выпуск»! Еще несколько дней тому назад он бы утверждал это самым решительным образом… Но эта проклятая память!. Она ему стала то и дело изменять, Перед ним все рельефней и убедительней возникал один из залов Музея Ленина и маленькая аннотация над одной из тетрадок «Друзей иарода». И в этой аннотаций определенно было написано, что первые публикации «Друзей» появились только в середине девяносто четвертого года.
   Как же он мог найти на чердаке вторую часть в марте девяносто четвертого?.. А вдруг вся эта находка ему только приснилась?..
   У него хватало самоконтроля, чтобы признаться себе, что с первых чисел января ему не раз являлись самые настоящие галлюцинации. Даже в тюрьме. Он несколько раз в ночной тиши обнаруживал вдруг над собой заплаканные лица Галки и Оли или Александру Степановну, сидящую у его изголовья на невесть откуда оказавшемся в камере белом, крашенном масляной краской табурете. Он начинал кричать, чтобы они его не покидали, что он без них не может, пытался вскочить с койки, и тогда внезапно оказывалось, что его крепко держит за руки кто-нибудь из надзирателей, а кругом привычная обстановка одиночки и смрад от параши… И никого из близких…
   А Галю он вдруг увидел рядом с собой во время первого допроса в жандармском управлении. Он сидел на стуле перед подполковником, который вел допрос, а она внезапно возникла сзади него, погладила его по голове, что-то очень неразборчиво шепнула и скрылась за шкафом с «делами». Он даже не вскрикнул тогда от удивления, потому что сразу понял, что она ему только мерещится: сказывалось одиночное заключение.



II


   В этих случаях все было для него ясно. Но насчет «Друзей народа» он никак не мог прийти к определенному выводу. Если бы удалось вспомнить, когда Ленин написал эту работу. Если в тысяча восемьсот девяносто четвертом, то, конечно, нельзя было найти уже отпечатанный и переплетенный экземпляр в начале этого года. А может быть, Ленин написал ее в прошлом году?.. Но чем больше Антошин напрягал память, тем больше он приходил к убеждению, что Ленин написал эту работу в девяносто четвертом году. Значит, находка и впрямь только приснилась Антошину?.. И не было человека, у кого можно было бы уточнить этот вопрос, и от этого можно было сойти с ума… Надзиратель Внучкин, в крепких руках которого он несколько раз оказывался посреди ночи, как-то сказал ему, что он кричал про каких-то друзей и чтобы какая-то Александра Степановна ему что-то такое сказала, а что именно, надзиратель припомнить не мог…
   А Антошина эта неизвестность мучила, потому что если там, на чердаке, действительно закопана эта книжка, то он не имеет права оставлять ее там до своего освобождения и должен принимать какие-то экстренные меры… Какие меры?.. Какие меры он мог принять, чтобы спасти эту книгу для науки, для миллионов ее будущих читателей?.. Может быть, бежать из-под стражи, пока не поздно?.. Но когда бежать? Каким образом?..
   И еще один провал в памяти не давал Антошину покоя. Это началось в ночь со второго на третье января. Он лежал в сильной простуде после того, как ходил с Илюшей Фадейкиным смотреть на человека, который искал место лакея. Уже в подвале давно видели третьи сны, когда Антошина резанула нечаянно всплывшая в памяти фамилия. И все, что было с нею связано, было настолько страшно и грозило такими опасностями революционному подполью, что Антошин не мог себе позволить дожидаться утра. Нужно было немедленно, сию же минуту одеваться, бежать в Зойкины меблирашки, разбудить Конопатого, и чтобы тот, не медля ни минуты, тут же принимал меры. Он накинул на себя полушубок и стал дрожащими от нетерпения руками натягивать валенки, когда проснулась Ефросинья, увидела возившегося со своими валенками что-то возбужденно бормотавшего Антошина, вскрикнула и вместе с проснувшимся от ее крика Степаном насильно уложила его снова в постель. А Антошин отбивался, кричал, чтобы ему не мешали, потому что дело идет о судьбах сотен борцов за рабочее дело и он не имеет права дожидаться до утра… Но его все же удержали в постели, и он вскоре снова потерял сознание, потому что у него была температура свыше сорока…
   А утром он помнил только, что порывался бежать куда-то посреди ночи и что-то кому-то сообщить очень важное, но что именно, так и не смог вспомнить ни тем утром, ни впоследствии, вплоть до последнего его тюремного свидания накануне бегства.
   Но об этом мы еще расскажем в свое время.




ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ





I


   Антошин ожидал суда, который по крайней мере на несколько лет должен был решить его судьбу. Готовился, как мог. Еще и еще раз обдумал свое положение и понял, что если он вздумает давать правдивые показания о том, что связано с его жизнью до рокового дня Нового года, то его свободно могут запрятать в сумасшедший дом.
   Собственно говоря, только сумасшедшего дома Антошин по-настоящему и боялся. К возможности попасть на каторгу или в ссылку в более иле менее отдаленные места он относился не столько с опасением, сколько с любопытством. Его, пожалуй, как это ни странно, чем-то даже радовала перспектива получить каторжный приговор, Полит-каторжанин! Звучит здорово! Бывший политкаторжанин Георгий Антошин! Великолепное сложносочетание. Мальчишество? Может быть. Скорее, все же романтика. Миллионы ровесников, старших и младших братьев и сестер Антошина остро и безнадежно завидовали тем, кому выпало трудное и высокое счастье быть зачинателями рабочего движения, первыми солдатами Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков).
   Это, конечно, никак не означало, что Антошин собирался переть на рожон. Его тактика по-прежнему состояла в том, чтобы отрицать все, что не могли доказать представители обвинения.
   Он твердо решил разыгрывать, из себя на суде рядового рабочего, работающего над своим самообразованием и не связанного, ни с одним подпольным кружком, ни с одним революционером. Но, пусть это и было не совсем последовательно, на свое последнее слово он возлагал совсем другие задачи.
   Четыре дня подряд, с утреннего подъема и до вечерней проверки, Антошин до полного изнеможения шагал взад и вперед по своей одиночке, продумывая, оттачивая, дополняя и запоминая свою речь на последнем заседании своего будущего процесса. Пять шагов вперед по диагонали, в обход параши и табуретки, и пять шагов назад, пять вперед и пять назад…
   Его стала мучить бессонница. Он просыпался вскоре после полуночи и до рассвета ворочался на койке с боку на бок, со спины на живот, садился, свесив ноги на холодный пол, стараясь довести себя до состояния усталости, уставал, ложился, но вскоре снова просыпался, и все начиналоеь сначала.
   На пятые сутки Антошин, придя в полнейшее отчаяние, слез во втором часу ночи с койки и стал, в темноте, то и дело натыкаясь то на столик, то на табуретку, то на парашу, бродить взад и вперед пр отвратительно гулкой камере…
   Открылся глазок – тусклый светло-оранжевый четырехугольничек.
   – Чего топаешь? Спать!
   Это был голос надзирателя Внучкина, доброго.
   – Не спится, – сказал Антошин.
   – А это никого не касается. Tы ложись и спи.
   По голосу Внучкина было видно, что, ему очень скучно.
   – Ты на суде когда-нибудь бывал? – спросил его Антошин, переходя на доверительный щепот. – Не, – прошептал в ответ Внучкин. – В суды – это конвойная служба, а наше, дело – при тюрьме… Ты спи!.. Я кому говорю!. Ты моментально ляжь и спи!..
   – А можешь ты себе, господин надзиратель, представить будто ты, судья или, скажем прокурор? – продолжал Антошин, не обращая внимания на приказания Внучкина.
   – Тише, черт! – свирепо прошелестел тот в глазок. – Не, не могу… Образование не позволяет… Рылом не вышел…
   – У тебя свободное время найдется, минут десять?
   – Спать ложись! – отвечал надзиратель с неуверенной строгостью. – Что мне, старшому докладать, что ли?
   – Не доложишь, – сказал Антошин. – Не такой ты человек, чтобы докладывать.
   Внучкин тяжко вздохнул, сокрушаясь, видимо, по поводу своего мягкого характера.
   Он постоял молча, снова вздохнул, не закрывая глазка, ушел в самый конец коридора, вернулся назад и еле слышно продышал в глазок:
   – Ну, есть у меня, скажем, время…
   – Алексей Лукьяныч, – сказал тогда Антошин. – Ты себе представь, будто ты председатель судебной палаты, или прокурор, или еще кто-нибудь в таком роде, а я тебе буду свое последнее слово говорить, будто я на суде. Понятно?
   По ту сторону железной двери воцарилось на долгую минуту молчание. Задвижка глазка закрылась, снова послышались удаляющиеся шаги надзирателя, потом – приближающиеся. Около двери, за которой томился, переминаясь с ноги на ногу, Антошин, шаги затихли. Прошла еще минута и еще одна. Снова, на этот раз совершенно бесшумно, будто смазанная, открылась задвижка глазка, и Внучкин шепнул:
   – Валяй!.. Только чтобы тихо!.. А то выгонят меня, куда денусь!
   На мгновенье в невидимой двери возник светло-оранжевый четырехуголъничек и сразу пропал, потому что глазок накрепко закрыло от коридорной могильной тишины большое, хрящеватое, покрытое седоватым пушком желтое ухо надзирателя.
   – Господа судьи! – начал Антошин шепотом, и опять блеснул оранжевый квадратик.
   – Ты мне не дуй в ухо! Щекотно! – продышал надзиратель. Глазок снова утонул во мгле.
   Антошин чуть отодвинулся в глубь камеры.
   – Господа судьи! – повторил он и вдруг почувствовал, что его охватывает дрожь, словно он и впрямь выступает перед судьями со своим последним словом. Кого убеждать в своей правоте? Вас? Смешно! Вас потому и поставили судить революционеров, что вы сознательные контрреволюционеры. Строй, который вы пытаетесь подпереть виселицами и каторжными тюрьмами, давно прогнил и обречен на гибель. (Эта фраза так нравилась Антошину, что он ее тут же и с еще большим чувством повторил.) Да, строй, который вы пытаетесь подпереть виселицами и каторжными тюрьмами, давно прогнил и обречен на гибель. Но агитировать я вас не буду. Уж вы-то вдоволь наслушались последних слов, и уж кому, как не вам, понимать, что правда на нашей стороне и что история работает на революцию. А если вам это все еще непонятно, затребуйте соответствующие судебные дела и почитайте. Лично я особенно рекомендую речь на суде рабочего Петра Алексеева. Очень хорошая речь. Лучше не скажешь.



II


   Вот вы сидите здесь, в высоких своих креслах, важные такие, сытые, гордые. Судите. У каждого ордена, высокие чины. Дворяне. У кого есть имение, гордится имением. У кого нет имения, мечтает об имении. Кто родовитый, хвастает своим старинным родом. Кто не родовит, мечтает, чтобы его считали столбовым дворянином. Над вами во всю стену портрет царя-императора. И вам под этим портретом спокойно: вы его защищаете, а он вас. Ведь вы как думаете? Вы думаете: на наш век царского строя хватит, а что будет, когда нас не станет, на это нам плевать. Вы думаете: после нас хоть потоп, и тут-то вы, господа, и ошибаетесь, очень жестоко ошибаетесь! Потоп, святой революционный потоп придет не после вас, а еще при жизни большинства присутствующих на моем процессе. Не пройдет и четверти века. Вы еще будете тогда довольно крепкими стариками, а то и просто пожилыми людьми. Вот поэтому-то и мне так занятно следить за вашими спокойными лицами, за вашим уверенным поведением, что я ясно вижу вас совсем-совсем иными. Вы сейчас спокойны, а станете ужасно нервными. Сейчас вы горды, а тогда у вас будет взгляд, как у кролика, – робкий такой, заискивающий. Вы будете скрывать, что когда-то были важными царскими, чиновниками, что у вас были большие чини, имения, знатная и богатая родня. Вы будете мечтать о родственнике – рабочем, крестьянине, служащем, продавце в лавке, пожарном, сапожнике, портном, на худой конец – даже о золотаре, мечтать так, как сейчас мечтаете о том, как бы вдруг оказаться родственником царя, или министра, или миллионера-фабриканта. Вы будете искать благосклонного взгляда вашей бывшей горничной, вы будете просить рекомендации у вашего бывшего кучера, будете стараться подружиться с вашей бывшей прачкой. Ваши дети будут стыдиться вас. Кое-кто из них будет даже пытаться пробраться в ту партию, которая сейчас еще только складывается, но которая, не пройдет и четверти века, станет во главе революционной рабоче-креетьянской России.
   Вы спросите, где доказательства, что я не выдумываю то, что только что сказал? Прямых доказательств, как вы сами прекрасно понимаете, у меня нет и быть не может! Прямые доказательства свалятся вам на голову тогда, когда вы в них уже не будете нуждаться. Но одно доказательство, назовем его косвенным, я вам все-таки дам. Я вам подскажу одно событие. Когда оно сбудется, это послужет вам доказательством, что все остальное, что я вам предсказал, тоже сбудется, что я знаю, о чем говорю.
   Так вот, я хочу вам сказать о смерти одного человека, очень, хорошо вам известного. Он умрет совершенно естественной смертью, без всякого содействия со стороны, террористов.
   В нынешнем, тысяча восемьсот девяносто четвертом году, – к сожалению, не могу сказать, в каком точно месяце, но никак не позже ноября, – умрет в Крыму, – в Ливадии, в своем летнем дворце император и самодержец всероссийский Александр Александрович Романов…
   Тут они меня; конечно, сразу лишат слова, – прошептал в заключение Антошин, – Поэтому я больше не придумывал?.. Ну как понятно?..
   Далеко не сразу засветилась светло-оранжевая дырка глазка.
   – Не, – прошептал наконец Внучкин, – Говоришь, тебе известно, будто в нонешнем году его императорское величество соизволит помереть? А тебе это откеда известно?
   – Значит, известно, раз говорю.
   – Это никому не может быть известно. Это на тебя одиночка действует с непривычки, вот у тебя ум за разум и заходит… Но за такие слова тебя, брат!..
   Внучкин помолчал и добавил:
   – Это твое счастье, что тебе не приведется сказывать свое последнее слово… А то, я так полагаю, за такие слова – петля на шею и будь здоров! Это как пить дать… Счастье твое, что у меня карахтер слабый… Другой бы обязательно доложил по начальству. Моментально на тебя железа понавешают, а потом и самого, под перекладинку, на свежий воздух.
   – Это почему же не придется сказывать? – рассерднлся Антошин, которйй, говоря по совести, ожидал, что его речь произведет более глубокое и разностороннее впечатление на надзирателя. – Обязательно скажу, а дальше будь, что будет.
   – А где ты ее сказывать будешь? – с явной насмешкой прошелестел Внучкин. В нужнике или где?
   – В зале суда. На своем процессе, вот где!
   – Тише! Тебя же честью просят, тише!.. Да ты что, с неба свалился? Разве вашего брата, политического, судят? Вашего брата, брат, без суда, пo указу государя императора…
   Так и не дождавшись возражения со стороны оглушенного его словами Антошина, Внучкин почему-то вздохнул, громко, на весь коридор, прикрикнул на него: «Спать! Кому сказано!», со скрежетом, на сей раз никого не остерегаясь, задвинул задвижку глазка. Послышались и замерли вдали размеренные шаги Внучкина. Стало совсем тихо.
   А Антошин еще долго простоял, упершись горячим лбом в холодное железо двери. Ему не было обидно, что он зря готовил свое последнее слово.
   Обидно было другое: снова, в который уже раз, Антошина подвела память, которой он до января этого года имел все основания гордиться. Ведь знал же он давно, еще со времен детдомовского кружка, что со второй половины восьмидесятых годов и приблизительно до тысяча восемьсот девяносто седьмого года царское правительство решилось только на один открытый политический процесс – суд над первомартовцами в 1887 году, тот самый, который в числе других обвиняемых приговорил к повешению Александра Ильича Ульянова. Остальные политические дела решались в тиши кабинетов, за мрачными стенами жандармских управлений, и приговоры выносились без суда, в административном порядке, «по высочайшему повелению».




ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ





I


   За все время пребывания под стражей Антошин всего дважды удостоился допроса. В жандармском управлении. Оба раза его допрашивал подполковник по фамилии не то Порожин, не то Порошин, пожилой, тощий, тошнотворно дружелюбный. Но присутствовали при допросах разные товарищи прокурора. При первом допросе полный, в летах, нервный и мешковатый. Как его звали, Антошину так и не привелось узнать. При втором – изящный молодой человек с умным и холодным лицом по фамилии Лопухин. На первом допросе Антошину предъявили протокол обыска, спросили объяснений насчет обнаруженной у него литературы и рукописных листовок. Он сказал, что и листовки и брошюры ему дал на сохранение один человек. Фамилия и адрес этого человека? Нет, он отказывается сообщить фамилию и адрес этого человека. Ему предъявили для опознания несколько фотокарточек, в том числе фотографии Фадейкина, Симы Артемушкиной и Тимоши Коровкина. (Значит и их арестовали! Какая досада!.. Хорошо, что фотографии Фени не было. Значит, с Феней обошлось благополучно. Значит, не все еще на Минделе потеряно. Антошин в Феню верил: она не ударится в кусты.)
   Он сказал, что никого – из лиц, изображенных на фотографиях, признать не может. Ни с кем из них он никогда не встречался. Уверен ли в этой господин Антошия? Господин Антошин был в этом уверен. Что господин Антошин может сказать о так называемой «Группе рабочих и работниц»? Господин Антешин впервые слышал о существовании такой группы, вообще каких бы то ни было групп. В каких отношениях господин Антошин состоял с покойным Розановым! Сергеем Авраамиевнчем? Ни в каких. Покойный Розанов С. А. действительно был некоторое время его соседом; по двору, но никакого общения с ним не имел. За несколько часов до своей смерти покойный Розанов С. А, попросил позвать к нему кого-нибудь из соседей по двору. Позвали его, Антошина. Зачем его вызывал покойный Розанов С. А.? Это ему неизвестно. Вероятно, хотел попросить его о чём-то, но не успел, потому что почти сразу по появлении Антошина в его номере покойный Розанов С. А. впал в беспамятство и вскоре, не приходя в сознание, скончался. В каких отношениях господин Антошин находился с Ильей Фадейкиным, Серафимой Артемушкиной и Тимофеем Коровкиным, работающими на фабрике Густава Минделя и компания? Господин Антошин впервые слышал эти фамилий.
   Задав с таким же успехом еще несколько вопросов, подполковникг пожал плечами и позвонил в колокольчи. Пришел конвойный солдат и отвел Антошина в тюрьму.