Феня удовлетворенно фыркнула. Коровкин усмехнулся. А Фадейкин сказал: «Да ну тебя!», покраснел и отвернулся. И совершенно зря отвернулся. А то он увидел бы, что и Сима тоже здорово смутилась…
   Вернувшись на Большую Бронную, Антошин до самого обеда строчил проект новой листовки. Она начиналась так: «Рабочий, работница! Подумай, почему фабрика, на которой ты работаешь, принадлежит не тебе, а господину Минделю…»
   Он словно предвидел, что судьба отпустила ему очень мало времени для революционной работы, и торопился сделать за этот срок как можно больше.



XIV


   После обеда он вышел во двор – подышать свежим воздухом, отдохнуть. По-прежнему таяло. Было тихо и безлюдно. Жильцы наслаждались послеобеденным воскресным сном. В палсадничке возле врытого в землю стола сидели на лавочке и тихо разговаривали о чем-то красивом и возвышенном возлюбленные из второго подъезда: «коммерсант» – выпускник коммерческого училища Сержик Рымша, младший сын Митрофана Семеныча, акцизного чиновника и ростовщика-любителя, и Софочка Похотова – дочь мясника (образование домашнее). Семнадцатилетний Сёржик был прыщав и аристократичен. Софочка жадно тянулась к просвещению, но вела себя независимо, понимая, что скорее всего Сёржик для нее никакой не жених.
   По другую сторону низенькой изгороди лавочка была свободна, и Антошин сел ка нее. У него и в мыслях не было мешать шептавшейся парочке. Еще меньше собирался он подслушивать их разговор. Это было не в его характере, да и было ему совсем не до них.
   Но Сержик Рымша появление поблизости Антошина воспринял с высокомерием наследного принца и грубостью постового городового.
   – Пойдемте отсюда, Софочка, – произнес он с неподражаемым аристократизмом. – Запахло хамом.
   Софочка окинула Антошина оценивающим взглядом: «Его бы, хама этого, чуточку постричь, одеть в приличное платье, научить читать и писать, дать приличных родителей, и куда бы до него тебе – прыщавой лягушке!»
   («Коммерсантов» в те годы, по причине зеленых околышей их фуражек и зеленых петлиц на шинелях, барышни за глаза сплошь и рядом называли лягушками.)
   Что и говорить, Антошин был и стройней, и шире в плечах, и лицом куда тоньше ее кавалера. Но, конечно, Софочка так только подумала, а сама без лишних слов встала и приготовилась уйти с Сержиком туда, где хамом не пахло.
   Антошин отлично отдавал себе отчет, что человеку, ведущему подпольную революционную работу, надо поменьше ввязываться в случайные ссоры, особенно во дворе, где ты проживаешь. Но отпустить оскорбителя безнаказанным было все же свыше его сил.
   – Барин, а барин! – обратился он к Рымше так, словно ничего особенного и не произошло. – Вы, часом, не Зои ли Федоровны сыночек будете?
   Серж окинул его взглядом, который спалил бы дотла любого менее огнеупорного собеседника:
   – Какой-такой Зои Федоровны?
   – Которая меблирашки, – в высшей степени простодушно пояснил Антошин.
   – Болван! – процедил сквозь зубы коммерсант. – Я дворянин.
   – Во-во! – понимающе покачал головой Антошин. – Я так и думал, что вы совсем не ее сын…
   Софочка не очень разобралась в словах Антошина, но Серж понял, что вот только что эта деревенщина обозвала его сукиный сыном, а придраться нельзя.
   – Мерзавец! – зарычал он, сжал кулаки и сделал вид, будто собирается накинуться на Антошина. – Да я тебя, хамово отродье!..
   – Вот что, баринок, – спокойно двинулся ему навстречу Антошин. – Человек я конечно, против такой особы, как ты, маленький. Посылать тебя туда, куда мне хотелось бы тебя послать, права не имею. Но ежели кто послал тебя к какой-нибудь матери, иди!..
   – Да я тебя!.. Да ты у меня! – чуть не задохся от унижений Рымша, но кидаться на Антошина не решился, а побежал в дворницкую искать на Антошина управу. Софочка снова окинула Антошина оценивающим взглядом. Этот парень совсем не дурак!
   Зевнула, вздохнула и пошла домой. Все-таки великое дело привычка: после обеда в воскресенье ее всегда тянуло соснуть. Поэтому-то она и обещала в дальнейшем отлежаться в роскошную женщину.
   А случившийся в это время поблизости Евсей, знакомый уже нам брючник из заведения господина Молодухина, потащил Антошина в заведение. Небось туда дворник искать Антошина не пойдет. А пока суд да дело, и Рымша остынет. Да и дворнику не такой уж интерес защищать поруганную честь прыщавого коммерсанта. Этот Рыпшеныш у многих был уже в печенках.



XV


   Евсей был человек незлобивый, непутевый и очень одинокий. Был он из дворовых, родных в Москве не имел, а с теми, что оставил в деревне, связь потерял еще двадцать с лишним лет тому назад. – Портняжному ремеслу он обучился в полковой швальне во время солдатчины. Брючник из него получился не ахтительный, приличных штанов он себе за четверть века работы так и не нажил, но к нищей своей жизни привык и особенно не унывал. В заведении Молодухина к нему относились в общем неплохо, но всерьез не принимали. Кое-кто даже считал его дурачком, божьим человеком, а он был совсем не глуп, а только слишком, непростительно добр к людям и слишком близко принимал к сердцу чужие обиды и горести. Глупых и болезненно самолюбивых, его сочувствие раздражало и, унижало. Благо бы самостоятельный мужчина, а то огарок, какой-то, а тоже, позволяет себе. При тщедушном сложении и слабом здоровье был Евсей не по возрасту драчлив, спуску обидчикам не давал, а потому долго на одном месте не задерживался. Да за него особенно и не держались, потому что, как мы уже упоминали, брючник он был не ахти какой…
   К Антошину он относился с душевным доверием и раз, сумерничая с ним во дворе на лавочке, признался, что очень бы ему хотелось побыть, царем. Недолго, недельки две-три.
   – Был бы я царь, – сказал он, – я бы, конечно, первым делом маленечко приоделся, справил бы себе шубу хорошую, сапоги, шапку барашковую. Врать не буду, справил бы… покушал бы царской пищи, винца царского, понятно, отведал бы… Но в крайнем случае я бы себе ничего не брал, а приказал бы объявить такой закон: всем брючникам (ну, и сюртучникам, у которых много ребят), как станут они старенькие, чтобы от царя шло жалованье, что-бы им отдых был и чтоб не ходили они день и ночъ в одних исподниках… Издал бы я этот закон, наказал бы сенаторам, чтобы его сполняли без обману, и ушел бы с престола хоть куда угодно… С дорогой душой.. – А с сапожниками как? – спросил eгo Антошин.
   – А чего с сапожниками? – не понял Евсей.
   – А сапожникам, когда состарятся, денег не давать?
   – На, всех не хватит, – вздохнул Евсей, – чтоб и нa брючникрв и на сапожников… Уж больно много портных на белом свете… И никто на свете хуже портного не живет… Это уж я тебе, как перед господом богом, говорю, нету хуже их жизни…
   В заведении Молодухина Антошин давно уже был своим человеком. И сейчас, когда он ввалился вместе с Евсеем в воскресную послеобеденную тишину, те, кто спал, не проснулись, а те, кто вел в уголочке тихую и благостную воскресную беседу, не удостоили их даже взглядом. Так он с Евсеем и отсиделся, пока Рымшеныш отходил. А дворник Антошина и не вздумал искать. Сказал, что занят.




ГЛАВА ВОСЬМАЯ





I


   – Помирает Конопатый, – сказала Ефросинья, растапливая печку, – уже он ситного хлеба не ест…
   Стояло солнечное, удивительно теплое утро. В подвале было тихо. Степан ушел за товаром. Шурка – в Зойкины меблирашки, к Конопатому.
   Морозная роспись на окошке расплылась, потускнела, покрылась зеленовато-желтыми потеками. Тоненький снопик солнечных лучей пробился сквозь лунку, которую Шурка вчера продышала на стекле, вырвал из полумрака ясный столбик неугомонных пылинок и уткнулся в коробку с деревянными шпильками. Шпильки засветились теплым и веселым янтарным светом. Шел двенадцатый час. Насучив для Степана впрок дратвы, Антошин собирался в город: в такую погоду грех сидеть в подвале.
   – Помирает Конопатый, – повторила Ефросинья. – Для чахоточных такая погода хуже отравы.
   – Жалко, – сказал Антошин, и голос его дрогнул, – хороший человек.
   – Хороший – нехороший, это мне неизвестно, – рассудительно отозвалась Ефросинья, – а душа в нем человечья… Трудно человеку одиноко помирать. Ровно собака какая. Сходил бы ты к нему до обеда, а? А то с ним одна Шурка, дите. От дитя ему какой интерес – взрослому человеку?..
   – Не любит он меня, – нехотя сознался Антошин, – остерегается.
   – Это тебе мнится, – сказала с осужденьем Ефросинья, – какой-то ты мнительный, Егор.
   – Нет, не мнится, – печально отвечал Антошин. Горько было сознавать, что ему заказан путь к единственному революционеру, с которым судьба свела его здесь, в дореволюционной Москве. Явиться теперь к Конопатому без спросу? Но это бы только отравило умирающему его последние часы… Конопатый умирал в одиночестве. Легальными знакомыми он еще не успел обзавестись. А тем нескольким нелегальным, с которыми он познакомился на явке по прибытии из Якутска, вход к нему был заказан: за двором была установлена слежка – Сашка Терентьев замаливал свои грехи. На той неделе его нежданно-негаданно вызвали на Большой Гнездниковский в охранное отделение, дали понять, что дело его поправимое и чтобы он старался. Вот Сашка и старался. С утра до ночи он рыскал по двору или посиживал у ворот, коротая время с дворником Порфирием. А когда ero пробирал мороз, Сашка забегал погреться в Зойкины меблиращки. Он вытаскивал из кармана бекеши сороковочку, привычным ударом о ладонь вышибал из нее пробку и не торопясь распивал ее с хозяйкой заведения, развлекая Зойку жалобами на Дусину жестокость и постыдное поведение, похвальбой о своих небывалых амурных победах над генеральшами и купчихами и туманными намеками на теперь уже совсем близкий новый взлёт его карьеры.
   Но пока что Сашке не везло. Приходила, правда, прошлым воскресеньем с кошелкой в руках какая-то беленькая барышня с суровым и милым лицом. Она спросила, где тут меблированные комнаты госпожи Щегловой. Сашка проводил ее до самого входа, распахнул перед нею обитую драным войлоком дверь и учтиво последовал за нею на второй этаж. Зойки не было. Девушке пришлось снова обратиться к Сашке, чтобы узнать, где тут проживает господин Розанов, ее двоюродный брат. На этот раз Сашка проводил ее до самых дверей, за которыми умирал Конопатый.
   Он приоткрыл их и крикнул:
   – Господин Розанов, к вам ваша сестричка-с! – пропустил вперед девушку и успел наметанным оком заметить, что она Конопатому не знакома.
   Дверь за нею захлопнулась, а Сашка присел на корточки и прильнул синеватым острым ухом к замочной скважине.
   – Воняет! – промолвил вдруг умирающий неожиданно сильным голосом. Какая-то скотина дышит в скважину…
   Сашка отпрянул от дверей, переждал несколько мгновений и снова устроился у скважины, но ничего, кроме обычных соболезнований и пожеланий скорейшего выздоровления, не услышал.
   Барышня оставила Конопатому вареную курицу, картузик с конфетами «Каприз», бутылку дешевого вина, фунта два антоновских яблок, пачку чаю, фунт сахару, затем осторожно, на цыпочках, неслышно приблизилась к выходу и с силой толкнула дверь.
   Сашка взвыл от боли и отлетел в глубь коридора, потирая ушибленный лоб.
   – Низкий вы человек! – сказала девушка, побледнев от гнева. Дробно стуча старыми калошками, она сбежала по ступенькам во двор.
   Соблюдая положенную по инструкции дистанцию, Сашка припустил за нею.
   Он не терял ее из виду, пока она спускалась по Большой Бронной. Потом она повернула на Большой Козихинский, оттуда, не оглядываясь, но явно заметая следы и все ускоряя свои шаги, свернула на Спиридоньевскую, со Спиридоньевской – на Трехпрудный, а на самом углу Благовещенского неожиданно села на извозчика и поехала по Ермолаевскому к Патриаршим прудам.
   Сашка рысью помчался за нею, потому что, как на грех, больше извозчиков поблизости не оказалось. Но пока он добежал до Патриарших прудов, барышня уже давно была где-то далеко на Большой Садовой.



II


   А сегодня, в одиннадцатом часу утра, пришел к Конопатому доктор. Молодой, краснощекий; плохо одетый. На его толстом курносом носу смешно подрагивало пенсне на черном шелковом шнурочке. Совестясь перед Розановым своего завидного здоровья, он тщательно и долго его выстукивал.
   Розанов вежливо давал себя тормошить, но, когда тот а попытался было говорить что-то утешительное, мягко остановил его:
   – Учтите, коллега, я сам без, пяти минут врач… Меня взяли накануне государственных экзаменов… Шурочка, дай дяде доктору табуреточку.
   Шурка, сидевшая на облезлой клеенчатой кушетке, свесив ноги в валеночках, расшитых линялыми розовыми узорами; кинулась подавать расстроившемуся доктору табуретку.
   – Познакомьтесь, – сказал Конопатый, – это Шурочка, моя наперсница и милосердная сестрица.
   – Очень приятно, – отвечал вконец растерявшийся доктор и легонько сжал в своей ручище Шуркину сухую теплую ручонку.
   Шурка восхищенно фыркнула.
   – А если. – неуверенно продолжал доктор, – а как вы посмотрите, если мы вас в больницу? Может быть, даже в университетскую клинику…
   – Не могу, – усмехнулся Конопатый, – у меня здесь барышня знакомая. – И снова кивнул на Шурку.
   Девочка снова фыркнула и тряхнула рыжими косичками, как молодая лошадка.
   – Нет, верно, коллега, – продолжал Розанов, видя, что доктор собирается настаивать, – я уж лучше здесь долежу свое… Все-таки в компании…
   Он не докончил фразы, потому что Шурка вдруг подозрительно зашмыгала носом.
   – Это еще что такое! – прикрикнул он на нее и закашлялся от напряжения. Ты меня раньше времени не хорони!.. Мне еще на твоей свадьбе поплясать надо!.. А ну, подавай мне моментально чаю, а то у меня, сама знаешь, разговор короткий: расчет и будь здорова!.
   Шурка бросилась наливать чай.
   – И ситного! Моего любимого! Живо!
   Чтобы успокоить девочку, он заставил себя проглотить несколько глотков порядком остывшего чая и даже кусочек хлеба.
   – Сережа третьего дня уехал на Кавказ, – вполголоса сообщил ему тем временем доктор и Розанов скорбно сжал свои иссиня-бурые губы, – а тетя Маня прямо сбилась с ног, женихов ищет…
   Шурка удивилась, почему эти смешные слова про тетю Маню так огорчили Конопатого, но спрашивать не стала: захочет, сам объяснит.
   – Когда я вам потребуюсь… – громко заговорил доктор, но Розанов снова его перебил:
   – Вы мне больше не потребуетесь… И не рискуйте собой, прошу вас. Тут все время рыщет один мерзавец, долговязый такой (Шурка догадалась, О ком-идет речь, но не подала виду)… особенно сейчас, когда наших друзей… когда тетя Маня… – и он горько махнул рукой.
   Доктор с тоской и нежностью с минуту всматривался в очень желтое, изрытое посветлевшими оспинами лицо Розанова, потом дрожащими могучими пальцами снял пенсне, поцеловал Розанова в покрытый холодной испариной лоб, пожал ему руку сдавленным голосом произнес: «Прощайте, дорогой друг!», смешно всхлипнул и быстро вышел в коридор. Оттуда он, снова приоткрыв дверь, поманил Шурку.
   Она выскочила в коридор. Доктор ожесточенно шарил по карманам своего пальто, пиджака и брток, тихо приговаривая: «Ах ты боже мой, ах ты боже мой!;. Ну как назло!..»
   Во всех карманах он наскреб гривен а шесть серебра и меди и сунул их в руку Шурке.,
   – Купишь ему апельсинов! – зашептал он, суетливо гладя ее по голове. Апельсинов, или конфет, или чего он там захочет… Понятно?
   – Куплю, – сказала Шурка, по-взрослому поджав губы. – Вы не сомневайтесь… Дяденька доктор! – Она знаками попросила его нагнуться. А когда он нагнулся, она прошелестела ему на ухо, чтобы Конопатый не услышал: Дяденька, он умрет?
   – Что ты, что ты! – неумело замахал на нее руками доктор, и Шурка поняла, что Конопатый уже не жилец на этом свете. – Только боже тебя упаси плакать при нем! – также шепотом предупредил её доктор…
   – Скоро ты будешь совсем здоровый, – сказала немного погодя Шурка, вернувшись в комнату с покрасневшими глазами, только тебе кушать надо побольше. Доктор говорит, будешь хорошенечко кушать, совсем скоро выздоровеешь, к пасхе…
   – Даже раньше, – поспешно согласился с нею Конопатый. – А кушать – этому мы сызмальства обучены… Хочешь, я сейчас зараз пуд хлеба съем?.. Только чтобы обязательно с изюмом…
   В ответ на эту очевидную шутку девочка вдруг расплакалась.
   Часа через полтора Конопатый понял, что до ночи ему не дотянуть, и тогда он велел Шурке сбегать за Егором, а самой покуда посидеть дома, с мамкой…
   Антошин готовился к худшему, и все же он не мог себе представить, чтобы человек так изменился за какие-нибудь две недели.
   – Похорошел? – усмехнулся Конопатый.
   – Не очень, – пробормотал Антошин, невольно отводя глаза.
   – Осталось мне, брат Егор, жизни, по моим расчетам, никак не больше суток.
   Антошин собрался ему возразить, но умирающий, с трудом выпростав из-под жалкого линялого одеяла страшно исхудавшие руки, досадливо чуть приподнял правую:
   – Не будем терять время… Нам нужно потолковать.
   Ему было трудно. Через каждые несколько слов он останавливался, чтобы перевести дыхание. Но почти не кашлял.
   – Вредно вам разговаривать, – сказал Антошин.
   – Теперь уже не вредно… Радости в этом, конечно, мало, но факт… Ты понимаешь, что такое факт?..
   – Понимаю, – сказал Антошин.
   – Ну вот, сам посуди: речь у тебя городская, – даже интеллигентская… грамоте знаешь; слово «факт» понимаешь. – Тут Конопатый попытался сложить губы в улыбку, но улыбки не получилось. – Ко всему прочему встречаю я тебя тогда там вечером, у Арбатских ворот, когда ты снег грузил… Сам посуди, разве это не подозрительно? – Антошин в знак согласия молча кивнул головой.
   – Говори спасибо Шурке… У нас тут с нею в последние дни много было о тебе говорено..! Она тебе не рассказывала?
   Антошин отрицательно покачал толовой.
   – От горшка три вершка, а слово держать умеет! – похвалил Конопатый Шурку. – Из нее настоящий человек получится… если не погонит ее жизнь на бульвар… Золотая девчушка… Не оставляй ты ее, Егору без своего присмотра… Она тебя любит.
   – Не оставлю, – обещал Антошин.
   – Так вот, думал я, думал и решил напоследок (Антошина резанул непривычно горький смысл, который придавал Конопатый слову «напоследок») потолковать с тобой по душам… Тем более что явок ты от меня все равно никаких не получишь… а доносов мне уже сейчас бояться вроде и не к чему… Да ты не обижайся! – сказал он, заметив, как перекосило лицо Антошина при этом невольном намеке. – Дело житейское.
   – Я не обижаюсь, – успокоил его Антошин.
   С минуту Конопатый отдыхал, сомкнув зеленовато-бурые, высохшие до полупрозрачного состояния веки.
   Антошин тем временем поднялся с табуретки и на цыпочках направился к двери.
   – Ты куда? – спросил Конопатый, не раскрывая глаз.
   Антошин на цыпочках же воротился к постели и, нагнувшись к Конопатому, прошептал:
   – А вдруг он нас подслушивает, Сашка?
   – Доктор его увел от меня аж в Сергиев посад… Поводит его по лавре часочка два… Теперь Сашку жди часам к семи вечера, не ранее… Часов до семи у нас с тобою полная свобода…
   Тут какая-то неожиданная мысль-озарила лицо Конопатого. Глаза его заблестели, на острых скулах появился бледный румянец. – Была не была!.. Хоть последние несколько часов проживу свободным гражданином!.. Дай-ка мне вон ту книжку, вторую слева на полочке!..
   Антошин, достал ему книжку, Конопатый полистал ее и достал вырезанный из какой-то нерусской газеты портрет… Карла Маркса! Точно такой же, как тот, который когда-то показывала своим юным «историкам-марксистам» в Музее Революции Александра Степановна. Только этот был свежий, а тот, в музее, совсем пожелтел от времени. Теплая волна подкатила к сердцу Антошина: перед ним был один из первых, может быть даже из первого десятка, портретов Маркса, появившихся в России.
   – Теперь, – сказал Розанов, которому этот портрет, казалось, прибавил сил, – теперь календарь побоку, а на его гвоздик наколи эту картинку… чтобы он у меня все время был перед глазами… Это был такой человек!.. Я тебе о нем сейчас расскажу…
   Он снова маленечко отдохнул, закрыв глаза.
   – Приколол? – спросил он, все еще не раскрывая глаз. – Тогда давай, Егор, заодно откроем окно, а?.. Вынимай вторую раму… на мой ответ… Скажешь Зойке, я приказывал – хочу дышать свежим воздухом и не бояться, что тебя подслушивает какой-нибудь царский холуй… Может, тебе обидно слышать такие слова про царя?
   – Нисколько не обидно, – сказал Антошин, торопливо отдирая с краев оконных рам поотставшие от сырости полоски газетной бумаги: – чего ж тут такого обидного?
   Столовым ножом он отогнул: гвоздики, которыми зимняя рама была приколочена к подоконнику и наличникам, дернул ее обеими руками на себя, вынул, поставил у стенки и распахнул окно.
   В комнату хлынул солнечный свет и бодрящий, совсем по-весеннему сыроватый свежий воздух. И вместе с воздухом и солнцем со двора и Большой Бронной ворвались в затхлые Зойкины меблирашки вешние городские шумы.
   Восторженно визжали ребятишки, игравшие в казаков-разбойников. Вовсю чирикали воробьи. У деревянной коновязи возле извозчичьего трактира глухо ржали в торбы с овсом извозчичьи клячи. Звенел невообразимо высокий тенор точильщика: «Точить ножи-ножницы, бритвы править!» «Старье би-ре-ом!» – вопил захожий татарин с мешком на спине. На соседнем дворе шарманка, задыхаясь и ухая, играла марш лейб-гвардии Преображенского полка. Под самым окном какая-то, судя по свежему голосу нестарая женщина рыдающим голосом попрекала кого-то невидимого и неслышного:
   – Я тебе что? Я тебе, деспот, приказывала огурцы купить! А это что? Это разве огурцы?.. Огурцы, говоришь?! А где ихняя хрусткость, если это огурцы?. Да тебя за такие огурцы убить мало, Мазепа проклятая!.. Молчишь! Я тебе, ирод, помолчу! Где огурцы?!. Три копейки корове под хвост!..
   Конопатый раскрыл глаза.
   – Сядь поближе, – поманил он Антошина. Антошин придвинул свою табуретку к самому изголовью умирающего.
   – Так вот, – сказал Конопатый, – парень ты, кажется, честный, грамотный… и если тебе дать правильное направление, сможешь ты сослужить народу хорошую службу, благородную… Конечно, если ты хочешь добра не только себе, но и народу…
   – Хочу, – сказал Антошин. – Честное мое вам слово, очень хочу.
   – Можешь себе представить, Егор, будет такое время… обязательно будет, когда не станет у нас в России ни царей, ни помещиков, ни фабрикантов… ни купцов… Никаких хозяев, которые живут чужим трудом… Чудно, а?
   – Нет, почему же, – сказал Антошин, – нисколько не чудно.
   – …И вся власть будет в руках народа… И не будет неграмотных… Всех будут учить бесплатно в гимназиях и университетах… И рабочих всех, кого теперь не допускают до ученья… Хотел бы ты быть студентом, Егор? Ты не стесняйся, говори… Тут нет ничего смешного…
   Ах, как Антошину хотелось сказать, что он студент-заочник, что через два с половиной года он стал бы уже инженером, если бы не эта удивительная перемена в его жизни! Но Конопатый все равно не поверил бы, а на объяснения, кажется, времени бы уже не хватило.
   – Конечно, хотел бы, – сказал поэтому Антошин. – Высшее образование великая вещь.
   – Но этого счастливого времени нельзя дожидаться сложа руки… Каждый… Сильный приступ кашля прервал слова Конопатого.
   – Я лучше закрою окошко, Сергей Авраамиевич, – предложил Антошин, все-таки январь месяц. – Чепуха! – прохрипел сквозь кашель Конопатый. – Хуже не будет.
   С минуту длилось тяжелое молчание. Потом Конопатый с деланным безразличием осведомился:
   – А тебе откуда известно, что я Авраамиевич? Меня здесь во дворе все Абрамычем величают.



III


   Антошин понял, что проговорился и что теперь ему от; объяснений не уйти.
   – Сергей Авраамиевич, – начал он, сознавая всю необычайную шаткость своих позиций, – вы читали книгу «Янки при дворе короля Артура»?
   – Не виляй, Егор, отвечай по существу.
   – Так я же как раз по существу! Роман американского писателя Марка Твена «Янки при дворе короля Артура» вам приходилось читать?
   – M-м! – отрицательно промычал Конопатый.
   – А «Путешествие пана Броучека в XV столетие»? Это повесть чешского писателя Святоплука Чеха…
   – Откуда… тебе… известно… что мое… отчество… Авраамиевич? – надсадным голосом повторил Конопатый, уже не стараясь скрывать свою подозрительность. – При чем здесь какие-то романы?
   – Очень даже при чем, – беспомощно отвечал Антошин, чувствуя, что вот-вот и кончается их запоздалая беседа. – Я вам сейчас все расскажу… Только вы мне все равно не поверите… Я бы и сам на вашем месте ни за что не поверил… Так вот, хотите верьте, хотите нет, но я уже давно, почти с детских лет, знаю ваше имя и отчество по… по Музею Революции.
   – Почему, почему? Ты яснее говори… По какому такому музею?
   – По Музею Революции, Сергей Авраамиевич…

   Гар-да-вой; гap-да-вой,


   Ат-види миня домой,

   восторженно орали под окном ребятишки

   Мой дом на га-ре,


   Три а-кош-ка на два-ре!