Но куда же всентаки поступать на работу? И на какую? По своей основной специальности? Транзисторные приемники, а вместе с ними и спрос на его специальность возникнут этак лет через пятьдесят пять – шестьдесят, не ранее.
   Хорошо бы слесарем. Среди квалифицированных рабочих легче развернуть агитационную и пропагандистскую работу. В детдоме у них была неплохая слесарная мастерская. Попробовать разве наняться в слесаря? А вдруг спросят характеристику с прежнего места работы или просто поинтересуются, где это он научился слесарить?
   Можно было бы и по чертежной части: по черчению в институте у Антошина были одни пятерки. Опять-таки могут спросить, где обучался, где работал. Как отвечать? Врать? А вдруг станут проверять? А может, и не станут? А вдруг самое правильное – сказаться мужичком без специальности: меньше подозрений со стороны администрации. Как бы то, ни было, на принятие решения по этому вопросу оставалось дня два-три, не больше…
   На Большой Бронной, уже у самых ворот своего дома, он увидел Дусю. Как и в ночь под Новый год, она была одета по-праздничному: на ней был ее сак с пуфами, трогательная шляпка с виновато болтавшимися вишенками, высокие ботинки на пуговицах.
   Она торопилась.
   Не заметив Антошина, она шмыгнула мимо дворника в ворота.
   Будь Антошин в тот вечер чуть меньше занят своими мыслями, он бы обратил внимание на то, что Дуся явно смутилась, когда он, несколько (помешкав, появился в подвале. Не задумался он и над тем, почему Дуся так рано, отпросилась из мастерской и в будний день так выфрантилась.
   Зато Ефросинья заметила. И Шурка тоже. По правде сказать, Ефросинью это навело на непонятные размышления. Она совсем неплохо относилась к Дусе, желала ей всего самого хорошего, в том числе и жениха, но только не Егора. Егор был ее племянником, в некотором роде, выражаясь языком ее будущих внуков, ее подшефным, хорошо грамотным, красивым парнем, и Ефросинья мечтала о более достойной и выгодной партии для него. И уж во всяком случае без Дусиного позорного прошлого. А если уж, на худой конец, с таким прошлым, так по крайней мере с таким приданым, что с лихвой перекрыло бы бесчестие, которое несла с собой невеста, родившая вне закона. Может быть, чтобы подальше от греха, отвадить Дусю от дома? А то как бы и сам Егор не влюбился бы в нее. Ефросинья поймала себя на том, что в ней помимо ее желания растет неприязнь к этой несчастной девушке, которая, того и гляди, сделает и Егора предметом соседских пересудов. Поймала, и ей стало совестно, и она с преувеличенной душевностью привечала Дусю, усадила за стол, стала угощать, поить чаем с сахаром внакладку. А сама нет-нет да и кинет быстрый взгляд на Антошина и в который уже раз убеждалась, что он смотрит на молодую гостью с интересом и нескрываемым удовольствием. Ефросинье это было не только огорчительно, но и не очень понятно: второй мужчина, не считая, того злыдня-студента, находит привлекательной эту тощую и чернявую дурнушку! А что в ней, спрашивается, хорошего? Ни кожи ни рожи. Ни груди, ни зада. Ущипнуть – и то не за что. Наваждение на мужиков, да и только.
   Что до Шурки, которой, как читателю уже известно, до всего было дело, то ей было бы в высшей степени приятно, если бы Егор женился на Дусе. Сашка бы сдох от злости. Вот было бы славно! Перед ее умственным взором снова и снова возникали красные брызги леденцового петушка, безжалостно раздавленного Сашкой, и душа ее жаждала мести.
   А Антошин и впрямъ с удоволъствием смотрел на Дусю. Меньше всего она, конечно, подходила под модный в то время образец «роскошной женщины», но, с точки зрения человека второй половины двадцатого века у нее была стройная фигурка, милое, тонкое и неглупое лицо. Что-то в ее облике напоминало Антошину героиню «Римских каникул». И если бы не его верная, на всю жизнъ, любовъ к Галке Бредихиной, он мог бы, пожалуй, всеръез увлечъся этой миловидной, тихой девушкой.




ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ





I


   На самом донышке плетенной из ивовых прутьев корзинки с висячим замочком, в которой хранилось все немудрящее Дусино имущество, между двумя чистыми и тщательно выутюженными тряпочками лежала плотная бумага с несколькими подписями и тучным темно-фиолетовым двуглавым орлом на круглой печати. Эта бумага доводила до всеобщего сведения, что девица Грибунина Евдокия Петровна, год рождения 1875, родители неизвестны, вероисповедания православного, за время ее пребывания в приюте имени Ее Императорского Высочества Великой Княжны Ксении Александровны со школою для приготовления сельских учительниц и мастерскими дамского и белошвейного шитья, при примерном поведении и с хорошими успехами прошла курс учения в упомянутых мастерских и выпущена портнихой дамского и белошвейного шитья, что соответствующими подписями и приложением присвоенной приюту печати удостоверяется.
   Одна из этих подписей принадлежала члену попечительского совета Екатерине Васильевне Белокопытовой – особе старинного рода, богатой, просвещенной, добродетельной и тонко чувствующей.
   Еше задолго до того торжественного дня, когда Дусе была вручена бумага с печатью, мадам Белокопытова обратила внимание на Дусю Грибунину и возложила на свои, пухлые, дрябловатые плечи заботу о дальнейшей ее судьбе. С тем особенно тонким тактом, которым в те годы обладали только дамы, носившие при своем высоком происхождении пенсне с черным шелковым шнурком на золотой английской булавке, мадам Белокопытова предложила Дусе переехать в ее дом – на должность не столько горничной – горничных у нее и без Дуси, было две – сколько домашней швеи. И даже не столько домашней швеи, сколько особо доверенной девушки, на вкус и профессиональные знания которой мадам Белокопытова могла положиться во время разъездов по магазинам. Дуся переехала к Белокопытовой.
   Это был самый настоящий рай, и в этом раю был ангел. Его звали Стива.
   Как раз ко времени переезда Дуси к Белокопытовой Стива, давно уже созревший как ангел, созрел и как мужчина.
   Мадам Белокопытова, если только ангелы носят пенсне, тоже была сущий ангел. У нее были самые чистые требования к любви, и она боялась, как бы Стива не подцепил какую-нибудь дурную болезнь, если будет по-прежнему бегать за проститутками.
   Месяцев через семь мадам Белокопытова пригласила Дусю к себе в спальню. У мадам было скорбное и недоуменное лицо ангела, которому какой-то прохвост только что облил чернилами крылья.
   – Милочка, – промолвила она непривычно сухим голосом, – присядь, милочка. Нам нужно с тобой оч-чень серьезно поговорить.
   Дуся села и заплакала…
   Прошло еще месяца два, и девица Грибунина Евдокия отнесла на Солянку, в Воспитательный дом, новорожденного младенца мужского пола, отец неизвестен, нареченного при святом крещении Степаном, а сама, бледная, похудевшая, заплаканная, поплелась на Казенный переулок, в модное заведение Лукерьи Игнатьевны Бычковой, засунула свою корзинку под кургузый дощатый стол, на котором разогревались утюги, и приступила к работе.
   Лукерья Игнатьевна знала о Дусе все. Лично она была, конечно, против рожавших девушек, потому что нравственность для нее, как она сама говорила, была дороже денег. Так она прямо и заявила мадам Белокопытовой. Но поскольку мадам Белокопытова ручалась за Дусю, то Лукерья Игнатьевна после некоторых в высшей степени похвальных колебаний проявила милость к падшей. Особенно приняв во внимание отличный приютский аттестат.
   Среди учениц мадам Бычковой была одна по имени Уля, приходившаяся не очень близкой родственницей Ефросинье Малаховой. Навещая ее как-то в праздник, Ефросинья познакомилась с новой мастерицей Дусей, которая оставалась в мастерской, потому что у нее не было в Москве родных. Впрочем, не было их у нее и за пределами Москвы. По просьбе Дуси Ефросинья ходила на разведку, узнавать, не вернулся ли из-за границы Стива. Оказалось, что Белокопытовы с прежней квартиры съехали, а куда – не велено было сказывать. Ефросинья уже не первый год жила в Москве, и Дуся была не первой горничной, которая изливала перед нею свою душу. Свое заключение она выложила Дусе не мудрствуя лукаво.
   Как и вторая мастерица – Полина (по паспорту Пелагея), Дуся спала на столе, за которым днем работала. Они лежали по ночам голова к голове и тихо шептались. Дуся не сразу поверила Ефросинье. Ей казалось, что, когда Стива узнает, какой хорошенький у них родился сыночек, в нем проснется раскаяние и он вернется к ней, красивый, любящий, в слезах и они заживут в сказочном счастье. Но, по мнению Полины, права была Ефросинья.
   По приглашению Ефросиньи она стала ходить в гости к Малаховым. У них ее впервые и повстречал минувшей осенью Сашка Терентьев. Случайно зашел приколотить отскочивший каблук, увидел Дусю и влюбился. Лучше бы Дуся в тот солнечный и прохладный сентябрьский день оставалась дома, в темной, унылой и пыльной мастерской в Казенном переулке!



II


   Дуся сравнительно скоро оправилась от своего первого смущения. Она только старалась не смотреть в сторону Антошина, который вполголоса обсуждал со Степаном план завтрашнего визита к фонарщику дяде Федосею. Дуся рассказывала Ефросинье насчет того, какие моды будут весной.
   Шурка сидела рядом с матерью, подперев кулачишком голову и слушала внимательно и очень серьезно: после пасхи ей идти ученицей в модное заведение Бычковой. Дуся уже все обговорила с хозяйкой, и Ефросинье было утешительно думай, что дочка её будет в мастерской Не одинока, что будет кому защитить ее от обидчиц-подруг. Шурка, правда, полагала – и не без оснований, – что от учениц она как-нибудь и сама защитится.
   Совсем другое дело – Лукерья Игнатьевна, мадам Бычкова.
   Еще в октябре прошлого года Дуся как-то пришла к Малаховым непривычно возбужденная, говорливая, озабо-ченная. Шурку выгнали во двор поиграть, и тогда Дуся достала из сумочки – давнего и достаточно потертого дара мадам Белокопытовой – газету «Русские ведомости», которую ей тайком от хозяйки заведения подарила одна благоволившая к ней заказчица.
   – Тут, про нашу мастерскую, – сказала она и растерянно улыбнулась – Я вам сначала прочитаю, что здесь написано, а: потом мы поговорим, – может, не стоит к нам определять Шурочку. Я почитаю, а потом спокойненько все обсудим… Еще у нас до пасхи времени хватит.
   «У московского столичного мирового судьи Яузского уластка Э. Э. Маттерна, – начала она, то и дело бросая взгляд на молча слушавших супругов; Малаховых, – на днях рассматривалось дело по обвинению содержательницы модного заведения Бычковой в дурном обращении с ученицами и в злоупотреблении их трудом. Обстоятельства этого дела заключаются в следующем…»
   Степан уже раскрыл рот, хотел что-то сказать насчет того, что ученье на то оно и ученье, чтобы в случае чего для пользы самого ученика надрать ему уши, но Дуся замахала рукой. Дескать, не будем отвлекаться, разговор будет позже.
   – «Во Второй половине декабря прошлого года пристав Второго участка Яузской части получил анонимное письмо, в котором сообщалось, что Бычкова, имеющая модное заведение в Казенном переулке, крайне жестоко обращается со своими ученицами, беспрестанно бьет их по щекам, таскает за волосы, сечет розгами, кормит их очень плохо и мало, так что они зачастую сидят впроголодь, что на днях одна ученица, Малинкина, была очень сильно, высечена, а у другой Бычкова вырвала клок, волос. При всем том работают ученицы очень долго, от семи часов утра до одиннадцати и даже двенадцати ночи, а последние недели перед праздником почти ежедневно сидели до трех и четырех часов утра, а если какая-нибудь ученица, обессиленная такой каторгой, засыпала за работой, то хозяйка будила ее пощечинами. Прочитав письмо, пристав сейчас же произвел осмотр заведения Бычковой и дознание. По осмотру оказалось, что Бычкова занимает очень поместительную квартиру, но под мастерскую отведена меньшая и худшая комната, в которой помещаются и работают пятнадцать учениц в возрасте от десяти до пятнадцати лет! На этих ученицах и двух мастерицах и лежит вся работа в заведении. Спален для учениц не имеется, а спят они тут же, в мастерской, некоторые, более счастливые, на сундуках и составленных табуретках, большая часть просто на полу, а несколько девочек, которым не хватало места в мастерской, спят в прихожей. Все, что сообщалось в письме о плохом содержании учениц, о дурном с ними обращении и об обременении непосильной, продолжительной работой, подтверждено было показаниями учениц как при полицейском дознании, так и на допросах судебного следователя, к которому дело было передано полицией, как дело об истязании. Обнаруженные следствием факты дали, однако, возможность привлечь Бычкову к ответственности лишь за дурное обращение с ученицами и за злоупотребление их трудом, и дело поступило к мировому судье. На разбирательстве у последнего все ученицы отказались от своих прежних показаний и показывали в пользу Бычковой, утверждая, что она с ними обращалась очень хорошо, кормила, вдоволь, работой не обременяла, по ночам сидеть не заставляла. Впрочем, относительно ночной работы перед праздником девочки разошлись в своих показаниях: одни говорили, что сидели за хозяйской работой и до ночам, но по доброй воле, потому что не захотели даром получать праздничные подарки, а другие утверждали, что и перед праздником по ночам ни одна решительно не работала, а все кончали работу в обыкновенное время, часов в восемь или девять вечера. На вопрос судьи, почему же они приставу и судебному следователю говорили совсем другое, свидетельницы отвечали, что они в полиции показывали то же, что и теперь, но пристав приказывал записывать совсем другое; у следователя они показывали уже так, как было записано в полиции, потому что при допросе присутствовал пристав и они при нем не смели показывать иначе. Даже отец высеченной ученицы Малинкиной заявил, что он никаких претензий на Бычкову не имеет. Отрицать, что его дочь высекли, было невозможно: осмотром, произведенным при дознании, у нее на ягодицах и на бедрах найдено было много рубцов, но, по мнению отца, она была высечена за дело, потому что купила материал не в той лавке, в которой ей было приказано. Мировой судья признал Бычкову виновною лишь в злоупотреблении трудом малолетних учениц и приговорил к денежному взысканию в размере двадцати пяти рублей, с заменою его, в случае несостоятельности, арестом на пять дней».
   – Ну вот! – облегченно вздохнула Дуся и обвела внимательным взглядом обоих своих слушателей. – Всё!
   – Всюду так, – пробурчал после довольно продолжительного молчания Степан. – Такой порядок. Спокон века: кого люблю, того и бью. Ты попробуй не поучить ученика, разве из него настоящий сапожник получится? И меня били, и Шурку бить будут в учении, и Шуркиных детей, и так дале. Это у господ только – ах да ох, миленький-хорошенький! Французеньки всякие… А у нас, мастеровых людей, ученье строгое…
   – Уж ты ее, Шурку нашу, в случае чего не давай в обиду! – попросила Ефросинья Дусю. – Харчишек мы ей подбрасывать будем. А я теперь так думаю, что после этого суда какое-то время у Бычковой даже лучше будет, нежели в других заведениях: бояться будет.
   – Это верно, – согласился Степан.
   – Улька-то, Улька! – поражалась Ефросинья. – Ведь и словечком не обмолвилась! Родной тетке!..
   – Лукерья Игнатьевна посулила: Кто против нее хоть словечко скажет, тут же выгонит, – пояснила Дуся.
   – Ну а ты? – хмуро отозвалась Ефросинья. – Чай, нам-то вроде и могла бы порассказать, без газеты этой.
   – А кто меня такую возьмет, ежели бы она меня выгнала? Я к Лукерье Игнатьевне вроде как каторжник цепью прикована. Не потрафлю, она мне такого позору наделает, хоть беги из Москвы…
   – Это верно, – согласился Степан.
   Судили-рядили они втроем часа два, не менее, и решили от Бычковой не отказываться, потому что для учениц в швейных мастерских нигде райской жизни не предвидится, а здесь все-таки мастерица – близкий человек. Присмотрит, подучит, от обиды защитит.
   Шурке, конечно, обо всей этой истории ничего не сказали. Успеет еще, узнает. Только Ефросинья, укладывая ее в тот вечер спать, ни разу ее не шлепнула и, что уже совсем из ряда вон выходило, к величайшему Шуркиному удивлению, крепко её поцеловала. Поцеловала и смахнула со щеки слезу. Чудеса, да и только!
   А газету с той заметкой Дуся попросила Степана сохранить у себя, потому что только и не хватало, чтобы мадам Бычкова, которая потратилась во время этой неприятной истории, конечно уж не только на штраф, обнаружила ее у своей мастерицы.
   Как раз тогда, когда Степан, не знавший почтового адреса дяди Федосея, объяснял Антошину, как ему найти старого фонарщика в одном из переулков Бабьего городка, Ефросинья спросила у Дуси, как ее здоровье.
   – Кабы только и было у меня огорчений что с моим здоровьем! – в сердцах промолвила Дуся, имея в виду постылые приставания Сашки Терентьева.
   И как раз в этот самый момент открылась без стука дверь, и Сашка, пьяный в дым, еле держащийся на ногах, ввалился в подвал к Малаховым.



III


   Он стоял на верхней ступеньке, с трудом сохраняя равновесие, но с натужной серьезностью очень пьяного человека.
   – Здрасьте! – пролепетал он, попытался отвесить общий поклон, чуть не рухнул при этом вниз со всех ступенек, но чистым чудом удержался на ногах. Здрасьте, Степан Кузьмин!.. Здрасьте, Ефросинья Авксентьевна! Очинно рад вас видеть!.. У него, видно, все расплывалось в глазах. Хозяев он не столько узнал, сколько угадал. Дусю он поначалу не приметил: она спряталась от него за широкой и доброй спиной Ефросиньи.
   – Здравствуй! – очень холодно отвечала Ефросинья и передвинула свою табуретку вдоль стола так, чтобы Дусе ловчей было укрыться от его осоловелых, но ищущих тускло-голубых глазок. – Чего тебе?
   – Мне… мне Дусю, многоуважаемая Ефросинья Авксентьевна.
   – Иди проспись!.. Ты же ужасно пьяный!.. – сказала Ефросинья.
   – Мне Дуся требуется! – повысил голос Сашка. – Где предмет моей знойной страсти? Подайтге мне сюда мою Дуську, и я мам-мин-тально уйду-с!. Мне здесь у вас самому противно.
   – Уходи, Александр! – встал со своего места Степан. – Тебя ж честью просят, как порядочного. Пойди домой, проспись, а завтра, тверезый, милости просим.
   – Был; я вчерась у мадам Бычковой. Не пустили к Дусе. Говорят: работает. Ладно, прихожу сего числа. Обратно не пускают. Говорят: Дуся ушедши. Я сюда, к вам, с Казенного-с переулка, на двух, можно сказать, конках, с пересадкой, озяб как цуцик-с… Я жажду с Дусей встречи, как соловей – лета, а вы мне такое делаете некрасивое атанде!.. Где Дуська? Я кого спрашиваю?!
   – Нету Дуси! Нету, нету, нету! – запальчиво крикнула Шурка, глядя на Сашку ненавидящими глазами. – Тебе папаня, велел уходить, мамка велела, а ты чего не уходишь?.. Стоишь, как тумба!.. А еще большой!..
   Но Сашка все пропускал мимо ушей. Он настороженно водид своей головой на длинной бледно-розовой шее, как гадюка, которая вот-вот обнаружит свою жертву, и увидел-таки Дусю, присевшую было, к великому Шуркиному удовольствию, на корточки по ту сторону стола.
   – Дусенька! – засюсюкал он, и его острая, как топор, физиономия изобразила высшую степень умиленности. – Дусенька, предметик мой прелестный!..
   – Уйдите, Александр Терентьия, – попросила его Дуся, не подымаясь из-за стола. – Ну чего вам от меня надо?.. Вас же все просят уйти. – Ду-сень-ка! – игриво погрозил ей пальцем Сашка и снова чуть не полетел со ступенек. Ду-сенька-с!.. Жесто-ка-я-с!.. Ннне хоро-шо-с!.. Я к вам со всей душой-с!..
   – Я кому говорю, вой! – вдруг взвился Степан и схватил с верстака молоток. – Вон говорю, пьяная твоя душа!.. Раз ты честью не понимаешь!.
   – Хорошо-с! – С достоинством отвечал Сашка, упиваясь своими страданиями. Поскольку меня тут, нахально гонят, я пошел-с… Дуся, Дуся, – вдруг перешел он на «вы», – видите, Дуся, какие я за вас муки примаю? Ровно как Исус Христос, боже наш…
   Не дождавшись от Дуси ответа, Сашка принял все от него зависевшее, чтобы гордо поднять голову и побогатырски расправить плечи, но из этой затеи ничего не, получилось. Он вцепился обеими руками в дверную ручку, мучительно борясь с законом всемирного тяготения, распахнул наконец дверь и не столько гордо вышел, сколько гордо из нее выпал в темноту подворотни.
   – Слава богу! – облегченно вздохнула Ефросинья. – Пристанет же человек!.. Безо всякого самолюбия… Чумной какой-то!..
   С минуту в подвале было тихо. Было похоже, что по крайней мере на сегодня с Сашкой покончено. Но вдруг тихо, совсем без скрипа приоткрылась дверь и в зазор просунулась топороподобная физиономия Терентьева.
   – Вон! – заорал Степан таким страшным голосом, что даже Антошину, который в интересах Конопатого заставлял себя держаться в стороне от этого конфликта, стало не по себе.
   Терентьев исчез. Снова стало тихо.
   – Святая икона! – свирепо поклялся добрейший Степан. – Такого человека убить – большей радости нету… Его счастье, что он убег!
   Всерьез его зловещей клятве поверила только Шурка. – Она испугалась, побелела:
   – Папанечка, родненький! Ну его, Сашку проклято-го!.. Не убивай его, а то тебя в Сибирь засудят, на каторгу!..
   – Ладно, – рассмеялся Степан, небрежно швырнул молоток на место, – раз ты просишь, не буду.
   Все рассмеялись. Обстановка разрядилась. Даже Дуся, которой было совестно, что весь сыр-бор загорелся из-за нее, попробовала возобновить прежний светский разговор. Насчет весенних мод.
   – Вы только представьте себе, Ефросинья Авксентьевна, – продолжала она, по-прежнему стараясь не глядеть в сторону Антошина, – прелестное такое платьице из крем-кружева на розовой подкладке. Сзади юбка образует три волана. Пояс – из широкой-широкой розовой ленты – на правом боку опускается сразу двумя концами, и те концы внизу завязаны прелестным таким бантом. А рукава-кружевные, из двух частей, и они зашнуровываются узенькой черной бархоткой, а у самого локтя заканчиваются чудненькой такой буфой из шелкового муслина!..
   – Скажите пожалуйста, до чего красиво! – старательно поддерживала салонную беседу Ефросинья. Но и ее мысли, и Дусины, и Антошина, и Степана, даже Шуркины были сейчас с пропойцей Сашкой: ушел он или не ушел? Оставил ли в покое Дусю или еще нынешним вечером снова будет донимать ее своими приставаниями?
   Долго гадать им не пришлось. Вскоре из-за дверей донеслись Сашкины вопли. Сашка бушевал, взывал к чьему-то сочувствию, клеймил позором всех подряд: и Дуську, и Ефросинью, и Степана, и их малолетнюю нахальную Шурку, которая тоже, представьте о себе слишком уж много понимает, хотя он ее нонешним днем леденцовым петушком одарил! Неблагодарность какая!..
   Ефросинья молча накинула платок и выскользнула из подвала.
   Сашка ораторствовал в полумраке. Его слушали, посмеиваясь, несколько брючников, дворник, кухонный мужик из Зойкиных меблирашек с ведром помоев в руке. При виде Ефросиньи Сашка, как опытный оратор, глубоко передохнул и приготовился выплеснуть из себя новый фонтан красноречия. Но Ефросинья обратилась к нему так спокойно, таким задушевным голосом, что Сашку приготовившегося к крикливым упрекам с ее стороны, поначалу от неожиданности взяла оторопь.