Страница:
Главную и единственную свою задачу Антошин видел теперь в том, чтобы любой ценой увести полицию подальше от книги, только что зарытой им в самом дальнем и неудобном углу чердака дома госпожи Филимоновой.
III
Еще не успел он закрыть за собою дверь в подвал, как услышал отчаянный вопль Шурки:
– Беги, Егор!.. Беги!.. Тебя в тюрьму хотят!. Кто-то рванул Антошина на себя, внутрь помещения. Дверь с силой захлопнулась, и возле нее возник городовой.
– Беги! – кричала Шурка, вырываясь из рук полуодетой Ефросиньи. – Беги, Е-го-руш-ка-а-а! – и колотила босыми пятками по крепким коленям матери.
У Ефросиньи было непривычно растерянное лицо. Она бестолково заталкивала Шурку за полог и пыталась зажать ей рот.
– Что ты, доченька! – бормотала она. – Срам-то какой!.. Что соседи скажут! – И уже в совсем полной растерянности добавила: – Детям в такое время спать положено…
А Шурка извивалась в мускулистых Ефросиньиных руках и громко, навзрыд плакала горькими бессильными детскими слезами.
На лавочке слева, так, чтобы его не было видать входящему, сидел немолодой пристав в красивых лаковых сапогах и дорогой, прекрасно сшитой шинели. Рядом с ним стоял второй городовой и двое понятых: портной Петр Кузьмич из заведения П. И. Молодухина и кухонный мужик Василий из Зойкиных меблирашек (так вот почему Нюрка выносила ведра с помоями!). Василий смотрел на Антошина с любопытством и опасливым недоброжелательством: вот он какой, оказывается, этот Егор!
Петр Кузьмич – «крупняк», то есть мастер по крупным вещам – шубам, пальто, сюртукам, человек положительный и даже грамотный – совестился смотреть на хозяев, попавших в такую некрасивую историю. Он был их кумом и старинным знакомым. Чтобы не смущать их, он с преувеличенным вниманием рассматривал висевшую на стенке и давно знакомую ему в мельчайших подробностях лубочную картину «Не брани меня, родная».
А Степан по привычке присел за неприбранный верстак и дрожащими руками скручивал себе самокрутку.
Чуть коптила лампа, но было не до нее.
Длинная нервная тень приплясывала от Степана по давно не беленной стене.
– Долго ждать себя заставляешь! – раздраженно приветствовал пристав Антошина.
– Попрошу не тыкать! – сказал Антошин.
Эту фразу он в предвидении неминуемого ареста подготовил уже давно.
– Ах, значит, вот ты какой!.. Барина, значит, разыгрываешь! – страдая от невозможности тут же, немедленно дать Антошину в зубы, протянул пристав. – Многое себе позволяешь!..
– Решительно прошу, не «тыкать»! – чуть повысил голос Антошин. – Не ставьте себя в смешное положение…
– Значит, вот вы какой! – повторил пристав, незаметно для себя все же переходя на «вы»…
Обыск продолжался недолго. Все шесть листовок лежали на донышке антошинского сундучка под единственной сменой белья, романом Шпильгагена «Один в поле не воин» и брошюрой Дикштейна «Кто чем живет».
Когда городовой, присев на корточки, кочергой извлек из-под койки Шуркину «картинную галерею», затихшая было девочка шлепнулась на нее животом, завопила:
«Мои картинки, мои!» – и с таким неистовством заколотила кулачишками и пятками по полу, что пристав сказал:
– Да ну ее, скандалистку!.. Пускай ее с ее картинками!
У Антошина отлегло от сердца. Хотя вряд ли не только городовой, но и сам господин пристав среди десятков вырезанных из дешевых журнальчиков «оригинальных рисунков» и портретов особ царствующего дома, губернаторов, генералов, духовных особ, коммерции и мануфактур-советников и т. д. и т. п. распознал бы портрет основоположника научного социализма.
Пристав составил протокол, понятые его подписали.
– Спокойной ночи, барышня, – попытался на прощание пошутить Антошин целуя Шурку. – До скорого свидания.
А Шурка, кричала:
– Не надо его… Не надо его в тюрьму!.. Отпустите его!.. Он хороший!..
– Под шары! – скомандовал извозчику пристав, когда они выехали на Страстную.
«Под шары» значило – на Тверскую площадь. Там, фасадом к дворцу генерал-губернатора, в старинном здании с обильными колоннами – Тверском частном доме – помещались полицейская часть и пожарная команда с каланчой, с которой высматривались пожары. На высокой жерди над каланчой, в зависимости от того, в какой части города замечен пожар, поднимались в разных сочетаниях, шары. «Под шары» – понималось в народе – в полицию, в кутузку, что на Тверской площади. От Большой Бромной это было совсем недалеко: четвертый квартал.
Второй раз в жизни Антошин ехал на извозчике. Санки под ним уютно поскрипывали полозьями. Где-то впереди, скрытая от Антошина извозчичьим армяком и широкой спиной городового, звонко екая селезенкой, неторопливо перебирала ногами приземистая заиндевелая лошаденка. Городовой, пристроившись рядом с извозчиком на облучке, правую ногу, в рассуждении тесноты, свесил наружу. Справа Антошина бережно, как барышню, чтобы не свалился с узенького сиденья, придерживал за талию сам господин пристав.
Шел первый час ночи. Было темно, пусто, тихо. Чуть посвистывая, мела поземка вниз по Тверской. Чернели витрины магазинов, кондитерских, кофеен, парикмахерских над пышно выбеленными снегом тротуарами. С гиком и свистом, в нежном, глуховатом звоне бубенцов промчался со стороны Камергерского переулка лихач с мощной медвежьей полостью, с нарядными зелеными сетчатыми покрывалами иа огнедышащих конях. Двое мужчин в бобрах и нелеио заломленных цилиндрах держали на коленях пышную даму в бархатной ротонде и меховом капоре и орали:
В частном доме было жарко, душно, воняло карболкой, махоркой, давно не мытым телом.
Сашка Терентьев уже был здесь. Свой человек, он, облокотившись о деревянные перила, о чем-то доверительно шептался с дежурным околоточным. Дежурный изредка бросал на Антошина быстрый взгляд, полный уважительного удивления. Политический преступник!.. А с виду мужик мужиком!
Странно, но Антошин чувствовал только сильную усталость. Ему хотелось спать. И еще ему хотелось – он отдал бы за это год жизни – как следует набить физиономию этой гниде Сашке, так, чтобы в кровь, чтобы зубы летели на пол…
Его продержали в дежурном помещении минут двадцать, не менее: свободных одиночек не было, а помещать опасного политика в общую камеру – как бы не нагорело от начальства. Пришлось решать, кого из одиночных арестантов переводить в общую камеру, чтобы освободить место для Антошина.
Наконец его поместили в одиночку. Щелкнул за его спиной замок. Топая сапогами, пришел и стал на пост около двери городовой. Антошин не мог отказать себе в удовольствии посмотреть на своего цербера. Унтера, видно, подняли с постели. Он был хмур, заспан, зевал, отчего забавно топорщились небогатые усы на его нестаром и неумном бритом лице.
Антошин уснул, лишь только его голова коснулась набитой соломой и заспанной поколениями арестантов подушки. Он спал без сновидений и проснулся часу во втором ночи, от негромкого говора где-то совсем поблизости. Несколько человек задавали вопросы. Отвечал карауливший Антошина городовой.
Антошина разобрало любопытство. Он на цыпочках подкрался к двери, глянул в глазок и увидел человек пять народу из обшей мужской камеры. Он прислушался к разговору. Разговор шел о нем.
– Ай разбойник?
– Почему такое разбойник?
– Одного держат. И специальный городовой. Тебя небось сообща. А его отдельно. Понимать надо.
– Зарежешь человека, и тебя отдельно будут содержать.
– Ай человека зарезал?
– Политический он, – снисходительно пояснил городовой.
– Деньги, значит, фальшивые печатал, – понимающе закивал головой человек лет сорока в опорках.
– Печа-а-тал! Скажешь еще! Политические – они царя убить хотят… Печатал!.. Совсем ты без понятия.
– А чем же это им наш царь мешает?
– Простить не могут, что освободили крестьян, вот и норовят царя порешить. А тогда, конечно, все обратно.
– Скажите, чего задумали!.. Снова, значит, в крепость мужиков, чтобы морить барщиной да оброком!.. А сам небось помещик? Или сынок помещичий?
– Мастеровой он, – уточнил городовой.
– Скажите пожалуйста. Что ж это, ему, стало быть, охотка обратно под барина?
– Серая кость в политику пошла. Конец, можно сказать, света.
– Ребята, вы бы подальше от двери. А то вдруг у него с собой бомба…
– А ты что, думаешь, такого, не обыскавши, сажать под шары будут? Плохо же ты полицию понимаешь.
– Может, он по пьяному делу царя похвалялся убить, а его р-р-раз и за шиворот? Такое ведь тоже бывает. Особенно с нашим братом-мастеровым.
– А ты что, в пьяном виде тоже так грозишься?
– Да я и вовсе непьющий.
– А под шарами!
– Пачпорта у меня не обнаружено, вот я и попал к тебе в соседи.
– Пачпорт надобно сохранять в порядке.
– Знал бы, где падать буду, соломки бы подстелил.
– Почему народ собрамшись, братцы? Это, видно, подоспел кто-то свежий.
– Да вот политического поймали. Специально к нему городоврй приставлен с заряженным левольвертом.
– Скажите пожалуйста!.. «Политический»? Грабитель, значит, который по кассам?
– Царя убить хотел. Понимать надо.
– Царя?! Это за что же такое нашего царя и вдруг убивать?.. За царя нам положено денно и нощно молиться. Поскольку мы кто? Православные мы христиане…
– Вот именно, что надо. А он убить хотел.
– Не хотел я убивать царя, – сказал тогда Антошин, в глазок. – Глупости это все!..
– А ну, разойдись! – испугался городовой и замахал руками на своих собеседников.
– Пускай скажет! – возразил человек в опорках. – Любопытно ведь.
Надо было пользоваться каждой секундой. Не было времени искать фразы попроще и подоступней.
– Мы боремся за то, чтобы рабочему и крестьянскому люду легче жилось, торопливо говорил Антошин в глазок, опасаясь, что городовой разгонит своих арестантов раньше, чем он сможет заронить в их души хоть несколько искорок классового самосознания. Он понимал, что из тех, кто сейчас толпился около его камеры, большая часть не воры и даже не пропойцы, а люди, случайно попавшие в кутузку. Рабочие, ремесленники, мелкий городской люд. – Мы боремся за то, чтобы фабриканты не драли по десять шкур с рабочих, а помещики – с крестьян, чтобы власть была не у богатеев, помещиков и генералов, а у простых людей, у тех, кто своими руками, своим горбом создают богатства для других – для купцов, фабрикантов, помещиков… Надо всем, у кого мозолистые руки, объединиться и…
– А ну, разойдись! – рычал городовой, ударяя ножнами своей шашки по ногам арестантов. – А ты, – обратился он к Антошину, – ты свой разговор сей же секунд прекращай!.. Ты мне народ не бунтуй!..
– А я их к бунту и не призываю! – кричал Антошин, уже не боясь привлечь внимание дежурного околоточного. – Я им просто объясняю, что, пока рабочие и крестьяне сами не возьмутся за свое освобождение, не будет свободной, счастливой и сытой жизни на Руси!..
– Ну что же мне, в вас стрелять, что ли? – взмолился плачущим голосом городовой. – Сюда же околоточный идет! Вам никакой пользы, а мне нагорит по первое число. Имейте сожаление, разойдись!.. Христом-богом прошу вас, православные!..
Действительно, приближался околоточный. Православные разошлись.
Потом околоточный вернулся к себе в дежурное помещение, православные попробовали было снова собраться у камеры Антошина, но на этот раз городовой догадался закрыть глазок в двери, прислонился к ней спиной и молчал, пока они не вернулись к себе в камеру. Но они были слишком возбуждены этим неожиданным разговором, что бы сразу заснуть. Еще долго они вполсолоса, беспомощно, вкривь и вкось, но все же обсуждали слова первого, в их жизни политического преступника, которые, оказывается, совсем не о том мечтают, чтобы убить царя, не, ради того жизнью своей рискуют и в тюрьмы идут, – а для совсем: другой и вполне понятной цели…
А Антошин в ту ночь еще несколько раз просыпался в холодном поту. Ему снился один и тот же сон:: будто бы тот самый пристав, который его арестовал, залез-таки вместе с Сашкой Терентьевым и Сержиком Рымщей на чердак, раскопал тайник и уносит с собой в полицию курс церковного права профессора Предтеченского. А Антошин все это видит, будто бы спрятавшись за печной трубой, и ничего не может поделать, потому что их трое, а он один. Он вскрикивал, просыпался, удостоверялся, что все это ему только приснилось, и снова засыпал, счастливый, спокойный.
И гордый.
– Беги, Егор!.. Беги!.. Тебя в тюрьму хотят!. Кто-то рванул Антошина на себя, внутрь помещения. Дверь с силой захлопнулась, и возле нее возник городовой.
– Беги! – кричала Шурка, вырываясь из рук полуодетой Ефросиньи. – Беги, Е-го-руш-ка-а-а! – и колотила босыми пятками по крепким коленям матери.
У Ефросиньи было непривычно растерянное лицо. Она бестолково заталкивала Шурку за полог и пыталась зажать ей рот.
– Что ты, доченька! – бормотала она. – Срам-то какой!.. Что соседи скажут! – И уже в совсем полной растерянности добавила: – Детям в такое время спать положено…
А Шурка извивалась в мускулистых Ефросиньиных руках и громко, навзрыд плакала горькими бессильными детскими слезами.
На лавочке слева, так, чтобы его не было видать входящему, сидел немолодой пристав в красивых лаковых сапогах и дорогой, прекрасно сшитой шинели. Рядом с ним стоял второй городовой и двое понятых: портной Петр Кузьмич из заведения П. И. Молодухина и кухонный мужик Василий из Зойкиных меблирашек (так вот почему Нюрка выносила ведра с помоями!). Василий смотрел на Антошина с любопытством и опасливым недоброжелательством: вот он какой, оказывается, этот Егор!
Петр Кузьмич – «крупняк», то есть мастер по крупным вещам – шубам, пальто, сюртукам, человек положительный и даже грамотный – совестился смотреть на хозяев, попавших в такую некрасивую историю. Он был их кумом и старинным знакомым. Чтобы не смущать их, он с преувеличенным вниманием рассматривал висевшую на стенке и давно знакомую ему в мельчайших подробностях лубочную картину «Не брани меня, родная».
А Степан по привычке присел за неприбранный верстак и дрожащими руками скручивал себе самокрутку.
Чуть коптила лампа, но было не до нее.
Длинная нервная тень приплясывала от Степана по давно не беленной стене.
– Долго ждать себя заставляешь! – раздраженно приветствовал пристав Антошина.
– Попрошу не тыкать! – сказал Антошин.
Эту фразу он в предвидении неминуемого ареста подготовил уже давно.
– Ах, значит, вот ты какой!.. Барина, значит, разыгрываешь! – страдая от невозможности тут же, немедленно дать Антошину в зубы, протянул пристав. – Многое себе позволяешь!..
– Решительно прошу, не «тыкать»! – чуть повысил голос Антошин. – Не ставьте себя в смешное положение…
– Значит, вот вы какой! – повторил пристав, незаметно для себя все же переходя на «вы»…
Обыск продолжался недолго. Все шесть листовок лежали на донышке антошинского сундучка под единственной сменой белья, романом Шпильгагена «Один в поле не воин» и брошюрой Дикштейна «Кто чем живет».
Когда городовой, присев на корточки, кочергой извлек из-под койки Шуркину «картинную галерею», затихшая было девочка шлепнулась на нее животом, завопила:
«Мои картинки, мои!» – и с таким неистовством заколотила кулачишками и пятками по полу, что пристав сказал:
– Да ну ее, скандалистку!.. Пускай ее с ее картинками!
У Антошина отлегло от сердца. Хотя вряд ли не только городовой, но и сам господин пристав среди десятков вырезанных из дешевых журнальчиков «оригинальных рисунков» и портретов особ царствующего дома, губернаторов, генералов, духовных особ, коммерции и мануфактур-советников и т. д. и т. п. распознал бы портрет основоположника научного социализма.
Пристав составил протокол, понятые его подписали.
– Спокойной ночи, барышня, – попытался на прощание пошутить Антошин целуя Шурку. – До скорого свидания.
А Шурка, кричала:
– Не надо его… Не надо его в тюрьму!.. Отпустите его!.. Он хороший!..
– Под шары! – скомандовал извозчику пристав, когда они выехали на Страстную.
«Под шары» значило – на Тверскую площадь. Там, фасадом к дворцу генерал-губернатора, в старинном здании с обильными колоннами – Тверском частном доме – помещались полицейская часть и пожарная команда с каланчой, с которой высматривались пожары. На высокой жерди над каланчой, в зависимости от того, в какой части города замечен пожар, поднимались в разных сочетаниях, шары. «Под шары» – понималось в народе – в полицию, в кутузку, что на Тверской площади. От Большой Бромной это было совсем недалеко: четвертый квартал.
Второй раз в жизни Антошин ехал на извозчике. Санки под ним уютно поскрипывали полозьями. Где-то впереди, скрытая от Антошина извозчичьим армяком и широкой спиной городового, звонко екая селезенкой, неторопливо перебирала ногами приземистая заиндевелая лошаденка. Городовой, пристроившись рядом с извозчиком на облучке, правую ногу, в рассуждении тесноты, свесил наружу. Справа Антошина бережно, как барышню, чтобы не свалился с узенького сиденья, придерживал за талию сам господин пристав.
Шел первый час ночи. Было темно, пусто, тихо. Чуть посвистывая, мела поземка вниз по Тверской. Чернели витрины магазинов, кондитерских, кофеен, парикмахерских над пышно выбеленными снегом тротуарами. С гиком и свистом, в нежном, глуховатом звоне бубенцов промчался со стороны Камергерского переулка лихач с мощной медвежьей полостью, с нарядными зелеными сетчатыми покрывалами иа огнедышащих конях. Двое мужчин в бобрах и нелеио заломленных цилиндрах держали на коленях пышную даму в бархатной ротонде и меховом капоре и орали:
Пристав с завистью глянул им вслед.
Ах вы, Сашки-канашки мои,
Разменяйте мне бумажки мои…
– успел еще услышать Антошин, пока извозчик заворачивал с ним налево, за аптеку, на Тверскую площадь.
А бумажки все новенькие,
Двадцатипятирублёвенькие!..
В частном доме было жарко, душно, воняло карболкой, махоркой, давно не мытым телом.
Сашка Терентьев уже был здесь. Свой человек, он, облокотившись о деревянные перила, о чем-то доверительно шептался с дежурным околоточным. Дежурный изредка бросал на Антошина быстрый взгляд, полный уважительного удивления. Политический преступник!.. А с виду мужик мужиком!
Странно, но Антошин чувствовал только сильную усталость. Ему хотелось спать. И еще ему хотелось – он отдал бы за это год жизни – как следует набить физиономию этой гниде Сашке, так, чтобы в кровь, чтобы зубы летели на пол…
Его продержали в дежурном помещении минут двадцать, не менее: свободных одиночек не было, а помещать опасного политика в общую камеру – как бы не нагорело от начальства. Пришлось решать, кого из одиночных арестантов переводить в общую камеру, чтобы освободить место для Антошина.
Наконец его поместили в одиночку. Щелкнул за его спиной замок. Топая сапогами, пришел и стал на пост около двери городовой. Антошин не мог отказать себе в удовольствии посмотреть на своего цербера. Унтера, видно, подняли с постели. Он был хмур, заспан, зевал, отчего забавно топорщились небогатые усы на его нестаром и неумном бритом лице.
Антошин уснул, лишь только его голова коснулась набитой соломой и заспанной поколениями арестантов подушки. Он спал без сновидений и проснулся часу во втором ночи, от негромкого говора где-то совсем поблизости. Несколько человек задавали вопросы. Отвечал карауливший Антошина городовой.
Антошина разобрало любопытство. Он на цыпочках подкрался к двери, глянул в глазок и увидел человек пять народу из обшей мужской камеры. Он прислушался к разговору. Разговор шел о нем.
– Ай разбойник?
– Почему такое разбойник?
– Одного держат. И специальный городовой. Тебя небось сообща. А его отдельно. Понимать надо.
– Зарежешь человека, и тебя отдельно будут содержать.
– Ай человека зарезал?
– Политический он, – снисходительно пояснил городовой.
– Деньги, значит, фальшивые печатал, – понимающе закивал головой человек лет сорока в опорках.
– Печа-а-тал! Скажешь еще! Политические – они царя убить хотят… Печатал!.. Совсем ты без понятия.
– А чем же это им наш царь мешает?
– Простить не могут, что освободили крестьян, вот и норовят царя порешить. А тогда, конечно, все обратно.
– Скажите, чего задумали!.. Снова, значит, в крепость мужиков, чтобы морить барщиной да оброком!.. А сам небось помещик? Или сынок помещичий?
– Мастеровой он, – уточнил городовой.
– Скажите пожалуйста. Что ж это, ему, стало быть, охотка обратно под барина?
– Серая кость в политику пошла. Конец, можно сказать, света.
– Ребята, вы бы подальше от двери. А то вдруг у него с собой бомба…
– А ты что, думаешь, такого, не обыскавши, сажать под шары будут? Плохо же ты полицию понимаешь.
– Может, он по пьяному делу царя похвалялся убить, а его р-р-раз и за шиворот? Такое ведь тоже бывает. Особенно с нашим братом-мастеровым.
– А ты что, в пьяном виде тоже так грозишься?
– Да я и вовсе непьющий.
– А под шарами!
– Пачпорта у меня не обнаружено, вот я и попал к тебе в соседи.
– Пачпорт надобно сохранять в порядке.
– Знал бы, где падать буду, соломки бы подстелил.
– Почему народ собрамшись, братцы? Это, видно, подоспел кто-то свежий.
– Да вот политического поймали. Специально к нему городоврй приставлен с заряженным левольвертом.
– Скажите пожалуйста!.. «Политический»? Грабитель, значит, который по кассам?
– Царя убить хотел. Понимать надо.
– Царя?! Это за что же такое нашего царя и вдруг убивать?.. За царя нам положено денно и нощно молиться. Поскольку мы кто? Православные мы христиане…
– Вот именно, что надо. А он убить хотел.
– Не хотел я убивать царя, – сказал тогда Антошин, в глазок. – Глупости это все!..
– А ну, разойдись! – испугался городовой и замахал руками на своих собеседников.
– Пускай скажет! – возразил человек в опорках. – Любопытно ведь.
Надо было пользоваться каждой секундой. Не было времени искать фразы попроще и подоступней.
– Мы боремся за то, чтобы рабочему и крестьянскому люду легче жилось, торопливо говорил Антошин в глазок, опасаясь, что городовой разгонит своих арестантов раньше, чем он сможет заронить в их души хоть несколько искорок классового самосознания. Он понимал, что из тех, кто сейчас толпился около его камеры, большая часть не воры и даже не пропойцы, а люди, случайно попавшие в кутузку. Рабочие, ремесленники, мелкий городской люд. – Мы боремся за то, чтобы фабриканты не драли по десять шкур с рабочих, а помещики – с крестьян, чтобы власть была не у богатеев, помещиков и генералов, а у простых людей, у тех, кто своими руками, своим горбом создают богатства для других – для купцов, фабрикантов, помещиков… Надо всем, у кого мозолистые руки, объединиться и…
– А ну, разойдись! – рычал городовой, ударяя ножнами своей шашки по ногам арестантов. – А ты, – обратился он к Антошину, – ты свой разговор сей же секунд прекращай!.. Ты мне народ не бунтуй!..
– А я их к бунту и не призываю! – кричал Антошин, уже не боясь привлечь внимание дежурного околоточного. – Я им просто объясняю, что, пока рабочие и крестьяне сами не возьмутся за свое освобождение, не будет свободной, счастливой и сытой жизни на Руси!..
– Ну что же мне, в вас стрелять, что ли? – взмолился плачущим голосом городовой. – Сюда же околоточный идет! Вам никакой пользы, а мне нагорит по первое число. Имейте сожаление, разойдись!.. Христом-богом прошу вас, православные!..
Действительно, приближался околоточный. Православные разошлись.
Потом околоточный вернулся к себе в дежурное помещение, православные попробовали было снова собраться у камеры Антошина, но на этот раз городовой догадался закрыть глазок в двери, прислонился к ней спиной и молчал, пока они не вернулись к себе в камеру. Но они были слишком возбуждены этим неожиданным разговором, что бы сразу заснуть. Еще долго они вполсолоса, беспомощно, вкривь и вкось, но все же обсуждали слова первого, в их жизни политического преступника, которые, оказывается, совсем не о том мечтают, чтобы убить царя, не, ради того жизнью своей рискуют и в тюрьмы идут, – а для совсем: другой и вполне понятной цели…
А Антошин в ту ночь еще несколько раз просыпался в холодном поту. Ему снился один и тот же сон:: будто бы тот самый пристав, который его арестовал, залез-таки вместе с Сашкой Терентьевым и Сержиком Рымщей на чердак, раскопал тайник и уносит с собой в полицию курс церковного права профессора Предтеченского. А Антошин все это видит, будто бы спрятавшись за печной трубой, и ничего не может поделать, потому что их трое, а он один. Он вскрикивал, просыпался, удостоверялся, что все это ему только приснилось, и снова засыпал, счастливый, спокойный.
И гордый.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
I
Не все, о чем рассказано в нашем не совсем обычном повествовании, могло стать известно автору со слов его главного героя. Кое-что пришлось дополнить и расширить на основе самостоятельного изучения печатных источников тех лет. Кое-что ему посчастливилось уточнить и путем прямых бесед с единственным, кроме Антошина, по сей День живым участником и свидетелем событий, послуживших основой нашего романа. В частности, именно из рассказов этого человека, имя которого мы пока что хотели бы сохранить в тайне, нам удалось выяснить очень важные обстоятельства, предшествовавшие аресту Антошина и вскоре после него последовавшие, обстоятельства, которые Антошин никак не мог знать.
Но, конечно, он не ошибся, полагая, что к делу его ареста руку приложил Сашка Терентьев.
Обстояло это дело так.
Час за часом, день за днем Антошин, сам того не подозревая, вытеснял из Дусиного сердца образ ветреного, слабохарактерного и навсегда, для нее потерянного Стивы Белокопытова. По-своему тонко чувствующая, она с первого же момента ощутила какую-то необычность, романтическую непохожесть Антошина на всех тех, кто до этого ей встречался на ее горьком сиротском жизненном пути. Он был хорошо грамотен, хотя и писал с ужасными ошибками, начитан, вежлив, не так, как Сашка Терентьевна по-настоящему. А главное, он не только на словах, но и на самом деле видел в ней не греховное, падшее существо, а обыкновенного человека, будто и не было у нее ни романа со Стивой Белокопытовым, ни мальчика в Воспитательном доме. Это потрясало Дусино сердце и Дусино воображение. Только богатства и знатного происхождения не хватало Егору, чтобы стать в ее глазах идеальным, молодым человеком. Но пусть Егор и не знатен и не богат. Дуся верила, что пять-десять лет трудолюбивой и бережливой жизни, и она накопит достаточно, чтобы открыть собственное «дело». А если бог даст, и мадам Бычкова тяжело заболеет, и Дуся будет за нею ухаживать неустанно, преданно, с любовью, как в самых трогательных романах.
Но, конечно, он не ошибся, полагая, что к делу его ареста руку приложил Сашка Терентьев.
Обстояло это дело так.
Час за часом, день за днем Антошин, сам того не подозревая, вытеснял из Дусиного сердца образ ветреного, слабохарактерного и навсегда, для нее потерянного Стивы Белокопытова. По-своему тонко чувствующая, она с первого же момента ощутила какую-то необычность, романтическую непохожесть Антошина на всех тех, кто до этого ей встречался на ее горьком сиротском жизненном пути. Он был хорошо грамотен, хотя и писал с ужасными ошибками, начитан, вежлив, не так, как Сашка Терентьевна по-настоящему. А главное, он не только на словах, но и на самом деле видел в ней не греховное, падшее существо, а обыкновенного человека, будто и не было у нее ни романа со Стивой Белокопытовым, ни мальчика в Воспитательном доме. Это потрясало Дусино сердце и Дусино воображение. Только богатства и знатного происхождения не хватало Егору, чтобы стать в ее глазах идеальным, молодым человеком. Но пусть Егор и не знатен и не богат. Дуся верила, что пять-десять лет трудолюбивой и бережливой жизни, и она накопит достаточно, чтобы открыть собственное «дело». А если бог даст, и мадам Бычкова тяжело заболеет, и Дуся будет за нею ухаживать неустанно, преданно, с любовью, как в самых трогательных романах.
II
Первые же попытки Антошина привить Дусе классовое самосознание произвели на нее ошеломляющее впечатление. Поначалу, правда, до нее дошло только, что Егора никак не прельщает стать мужем совладелицы или даже суверенной хозяйки модной мастерской, что не видит он ничего заманчивого для себя в карьере конторщика или даже бухгалтера! Но во время похорон Конопатого Дуся вдруг уразумела, что Егор ходит по острию ножа, что в любой момент он может попасть в тюрьму, на каторгу, потому что он – страшно подумать! – социалист, преступная и злонамеренная личность. Убегая с Ваганьковского кладбища после безбожной панихиды у могилы Конопатого, она боялась не столько даже того, что их вот-вот поймают и посадят в тюрьму. Ее страшило, что Егор слишком много позволяет себе против господа бога и что господь бог терпит-терпит, а потом ка-ак рассердится да ка-ак возьмется за своего строптивого и неразумного раба Егория, так от этого Егория только перья полетят.
Все дни после похорон Конопатого она пребывала в состоянии какого-то странного, настороженного возбуждения. То ей казалось, что полиция стучится с черного хода (почему-то именно с черного хода) в заведение мадам Бычковой, чтобы выяснить у Грибуниной Евдокии, кто такой выступал тогда на кладбище с возмутительными речами против престол-отечества. И будто бы, она им что-то невразумительное лепечет, помирая от страха, а они, ее не слушают, а лезут под хозяйкину кровать и вытаскивают оттуда растрепанного и перепуганного Егора. То ее томили кошмары, будто где-то на другом конце города гремит набат со всех окрестных колоколен и тамошние обыватели, и лавочники, и чиновники, и полицейские солдаты, и молодцы из мясных лавок бегают со двора на двор, ищут Егора, ловят его, крутят ему за спину руки и ведут вешать на фонарном столбе, что на Страстной площади, как раз наискосок от аптеки. А она стоит будто бы на углу Большой Бронной, все видит, хочет крикнуть, чтобы не вешали Егора, а голос-то у нее начисто пропал, хочет побежать, вырвать его из рук палачей, а ноги словно чужие, приросли к тротуару…
Нельзя было больше медлить. Надо было спасать Егора, спасать их будущее счастье, отвратить Егора от злых умыслов, заставить понять ложность, преступность его убеждений. – Дуся понимала, что ей самой это не под силу. Ее попытки лично справиться с этой задачей вызывали у Антошина только снисходительную улыбку. И сколько она ни перебирала своих знакомых, не было среди них человека, кроме горбатенького студента с куриной фамилией, который был бы, достаточно подготовлен, чтобы вести спор на такую умную и сложную тему. А Цыпкин, об этом Дуся догадывалась, вполне возможно, и сам в глубине души придерживался таких же взглядов, что и Егор. Значит, надо было Егора крепко припугнуть, растолковать ему по-наглядней и поубедительней, чем грозит избранный им греховный путь в мирской его жизни… Но и припугнуть его мог не каждый. Ни сама Дуся, ни Полина, ни Ефросинья, ни Степан не были для этого достаточно авторитетны. Она призвала на помощь все свое знание жизни. Такое было по плечу только героям некоторых прочитанных ею романов: беззаветное, самоотверженное и бескорыстное служение предмету своей страсти.
Так Дуся пришла к выводу, что единственный, кто смог бы с успехом и без опасности для Егора выполнить эту патетическую задачу, был человек, который любил ее страстно, громогласно, пылко и без какой бы то ни было надежды на взаимность. Именно из таких безнадежно влюбленных в романах всегда комплектовались люди жертвеннего бескорыстия, именно такие люди, рады сделать все, что в их силах, даже сверх их сил, ради счастья предмета своей несчастной любви.
Вряд ли Дусю отвратило бы от услуг Сашки Терентьева, что он связан с охранным отделением: государственная служба, приличное жалованье, достойная всяческого уважения работа – борьба с врагами царя, церкви и отечества. Впрочем, и все, с кем она сталкивалась, кроме разве одного Цыпкина, не видели ничего зазорного в филере охранного отделения – должность как должность. Только зимой на морозе приходится туговато. Ну, зато им жалованье идет хорошее.
Так Дуся пришла к решению привлечь себе на помощь весь мужественный авторитет Сашки Терентьева.
– Александр Терентьевич! – обратилась она кинему как-то с непривычной для него душевностью. – У меня к вам громаднейшая просьба.
Сашка мгновенно растаял:
– К вашим услугам, Дусенька!.. Все, что в моих силах-с… Ради вас!.. Хоть сию же минуту-с!..
У него даже слезинки показались в уголках глаз, так он был растроган тоном, которым Дуся к нему обратилась, и пламенной силой своей любви.
– Только вы мне сначала обещайте, Александр Терентьич, что вы обязательно сделаете, что я вас попрошу.
– Господи!.. Да как вы, Дусенька, можете сомневаться!.. Да я…
– И никому ни слова? Пусть это… – будет только наша с вами тайна. Согласны?
– Как рыба-с! – воскликнул Сашка и прижал руку к левому грудному карману своей роскошной бекеши. – Молчание, знаете ли, золото, как говорится, конечно… В том смысле понятно… Имея в виду, что в общем и целом-с… Тем более при моей безумной любви-с, имею честь доложить-с…
С минуту он нес несусветную, блаженную околесицу, потом замер в ожидании приказаний, Дуся глубоко втянула в себя воздух, лицо ее стало напряженным и отчаянным, словно она кидалась в ледяную воду.
– Александр Терентьевич, миленький, надо одного человека спасать.
– С полнейшим нашим удовольствием, Дусенька. О чем может быть речь!.. Только позвольте узнать, кого-с? И от чего-с?
– Понимаете Александр Терентьевич… Один мой знакомый… Вы его тоже хорошо знаете… – Она не решалась продолжать.
– Заболемши? – попробовал ей подсказать все еще ничего не подозревавший Сашка. – Заболемши, и его, значит, требуется в бесплатную больничку-с? Это я ради вас, Дусенька, с дорогой душой… Потому у меня такие знакомые, с ума сойти…
– Кабы он заболел, – вздохнула Дуся. – Он, Александр Терентьевич, кажется, социалистом сделался, против царя хочет идти…
Сашка похолодел. Такое начинающему филеру охранного отделения могло только присниться! Какой несказанный фарт! Он почувствовал себя, как неудачливый золотоискатель, набредший на золотую жилу дома, на собственном огороде. Страстная влюбленность вступила в борьбу с профессиональными интересами и была немедленно положена на обе лопатки. Но на челе его прыщавом не отразилось ничего.
– Сам сказал или вы, Дусенька, сами догадались? – осведомился Сашка и в великом охотничьем нетерпении облизнул сразу пообсохшие губы.
– Сам сказал, – через силу отвечала Дуся, чувствуя, что, кажется, зря она все-таки вмешивает в это дело такого легкомысленного человека, как Сашка. Но отступать было поздно.
– Царя убить хочет? – с надеждой спросил Сашка. – Государя, значит, императора?..
– Нет, что вы, Александр Терентьевич! – ужаснулась Дуся и даже в лице изменилась. – Разве можно государя императора!.. Священную особу!.. Что вы?..
– Для таких людей все можно-с!.. Такие люди, они…
– Что вы, Александр Терентьевич! Разве Егор может такое страшное дело замыслить!.. Он же и мухи не обидит.
– Мухи не обидит, это точно-с… Это Егор, значит, в революцию подался! Серая кость, а смотри, туда же… За господами прет, за студентами, поляками и жидами-с… – бубнил вполголоса Сашка, стараясь выиграть время дли того, чтобы обдумать положение. – Очинно даже интересненько!.. Хитрее Сашки Терентьева хочет быть!.. Нет, вы только скажите пожалуйста, куда Рязань косопузая преть, куда заворачивает!.. – Припугните вы его, Александр Терентьевич, – продолжала упавшим голосом сильно приунывшая Дуся. – Вы ему про каторгу расскажите, какая она бывает, про тюрьму, про кандалы… А я вам век буду благодарна… По гроб жизни. – Почему не припугнуть? – бормотал Сашка, торопливо прикидывая в голове, как ему получше, поумней и поосторожней действовать сейчас, когда ему привалила такая небывалая профессиональная удача. Больше всего он боялся вспугнуть свое счастье. – Почему не припугнуть? Припугнуть можно-с… Тут ведь что самое главное, Дусенька вы моя бесценная? Самое главное – это чтобы никто на него дурного влияния не имел… А то я его буду припугивать, а кто другой будет его нахально уговаривать не бояться… А уж мне Егора припугнуть – это раз плюнуть… Тем более что я со всем своим старанием… Поскольку вы его, Дусенька, от всего сердца любите, а я вас, – значит, я и Егора любить должен, как брата родного-с… Ведь любите вы его, Дусенька?
– Люблю, – прошептала Дуся, мучительно краснея. – Нё сердитесь на меня, Александр Терентьевич. Сердцу не прикажешь…
– Очинно мне это печально, конечно, слышать, Дусенька, но я все же готов-с… Сквозь горькие свои слезы Сердца, но постараюсь…
Его стремительно захлестывала ненависть к Егору, который, мало того, что его ни за что ни про что полюбила Дуся, еще имел смелость столько времени водить его за нос. Его бесила обида на Дусю, которая пренебрегла им, образованным, красивым, подающим большие надежды государственным деятелем, слугой царю-отечеству, ради какого-то безродного голопузого мужичонки, да еще ко всему прочему государственного преступника.
Но чем больше он наливался обидой и ненавистью, тем благостней и умильней становилась его речь, тем больше бескорыстного рыцарского самоотвержения являл он собой перед растроганной Дусей.
– Так что, дорогая моя и недостижимая Дусенька, надо и того припугнуть, чтобы сам не лез в социалисты и Егора не совращал в свою поганую веру.
Тут он сделал ловкий психологический ход, который сделал бы честь и более опытному провокатору. Он не только не стал расспрашивать, кто совратил Антошина в социалисты. Он подчеркнул так, чтобы даже простодушная Дуся поняла, насколько он не заинтересован в подробностях антиправительственного заговора. Он сказал:
– А может, вы того, кто Егора смущает, сами припугнете? Я вам скажу как, а уж, вы и попугайте его как следует, а? Может, он вас даже более меня послушается?
– Что вы, Александр Терентьевич! – рассмеялась Дуся. – Разве меня Фадейкин послушается?
– Фадейкин?.. Илюша Фадейкин?.. Который с Минделя? – Сашка чуть не задохся от счастья. Теперь дело пахло ни мало ни много – раскрытием, противоправительственной организацией на большой, столичной фабрике!
– Ну да, – сказала Дуся, – который с Мннделя… Уж вы, Александр Терентьевич, и его сами припугните, сделайте милость…
– Припугнем и Фадейкина, – обещал Сашка. В лучшем виде припугнем-с… Только уговор: сами вы с ними о нашем уговоре ни-ни!.. Все дело испортите и меня еще за все мои хорошие чувства и намереция под монастырь подведете… Это вам понятно?.. Смотрите, Дусенька, ни словечка, или все пропало, а я на каторгу за нарушение присяги-с… Я свое слово сдержу революцию с них с обоих как рукой снимет. Это я вам слово даю, истинный Христос!
Все дни после похорон Конопатого она пребывала в состоянии какого-то странного, настороженного возбуждения. То ей казалось, что полиция стучится с черного хода (почему-то именно с черного хода) в заведение мадам Бычковой, чтобы выяснить у Грибуниной Евдокии, кто такой выступал тогда на кладбище с возмутительными речами против престол-отечества. И будто бы, она им что-то невразумительное лепечет, помирая от страха, а они, ее не слушают, а лезут под хозяйкину кровать и вытаскивают оттуда растрепанного и перепуганного Егора. То ее томили кошмары, будто где-то на другом конце города гремит набат со всех окрестных колоколен и тамошние обыватели, и лавочники, и чиновники, и полицейские солдаты, и молодцы из мясных лавок бегают со двора на двор, ищут Егора, ловят его, крутят ему за спину руки и ведут вешать на фонарном столбе, что на Страстной площади, как раз наискосок от аптеки. А она стоит будто бы на углу Большой Бронной, все видит, хочет крикнуть, чтобы не вешали Егора, а голос-то у нее начисто пропал, хочет побежать, вырвать его из рук палачей, а ноги словно чужие, приросли к тротуару…
Нельзя было больше медлить. Надо было спасать Егора, спасать их будущее счастье, отвратить Егора от злых умыслов, заставить понять ложность, преступность его убеждений. – Дуся понимала, что ей самой это не под силу. Ее попытки лично справиться с этой задачей вызывали у Антошина только снисходительную улыбку. И сколько она ни перебирала своих знакомых, не было среди них человека, кроме горбатенького студента с куриной фамилией, который был бы, достаточно подготовлен, чтобы вести спор на такую умную и сложную тему. А Цыпкин, об этом Дуся догадывалась, вполне возможно, и сам в глубине души придерживался таких же взглядов, что и Егор. Значит, надо было Егора крепко припугнуть, растолковать ему по-наглядней и поубедительней, чем грозит избранный им греховный путь в мирской его жизни… Но и припугнуть его мог не каждый. Ни сама Дуся, ни Полина, ни Ефросинья, ни Степан не были для этого достаточно авторитетны. Она призвала на помощь все свое знание жизни. Такое было по плечу только героям некоторых прочитанных ею романов: беззаветное, самоотверженное и бескорыстное служение предмету своей страсти.
Так Дуся пришла к выводу, что единственный, кто смог бы с успехом и без опасности для Егора выполнить эту патетическую задачу, был человек, который любил ее страстно, громогласно, пылко и без какой бы то ни было надежды на взаимность. Именно из таких безнадежно влюбленных в романах всегда комплектовались люди жертвеннего бескорыстия, именно такие люди, рады сделать все, что в их силах, даже сверх их сил, ради счастья предмета своей несчастной любви.
Вряд ли Дусю отвратило бы от услуг Сашки Терентьева, что он связан с охранным отделением: государственная служба, приличное жалованье, достойная всяческого уважения работа – борьба с врагами царя, церкви и отечества. Впрочем, и все, с кем она сталкивалась, кроме разве одного Цыпкина, не видели ничего зазорного в филере охранного отделения – должность как должность. Только зимой на морозе приходится туговато. Ну, зато им жалованье идет хорошее.
Так Дуся пришла к решению привлечь себе на помощь весь мужественный авторитет Сашки Терентьева.
– Александр Терентьевич! – обратилась она кинему как-то с непривычной для него душевностью. – У меня к вам громаднейшая просьба.
Сашка мгновенно растаял:
– К вашим услугам, Дусенька!.. Все, что в моих силах-с… Ради вас!.. Хоть сию же минуту-с!..
У него даже слезинки показались в уголках глаз, так он был растроган тоном, которым Дуся к нему обратилась, и пламенной силой своей любви.
– Только вы мне сначала обещайте, Александр Терентьич, что вы обязательно сделаете, что я вас попрошу.
– Господи!.. Да как вы, Дусенька, можете сомневаться!.. Да я…
– И никому ни слова? Пусть это… – будет только наша с вами тайна. Согласны?
– Как рыба-с! – воскликнул Сашка и прижал руку к левому грудному карману своей роскошной бекеши. – Молчание, знаете ли, золото, как говорится, конечно… В том смысле понятно… Имея в виду, что в общем и целом-с… Тем более при моей безумной любви-с, имею честь доложить-с…
С минуту он нес несусветную, блаженную околесицу, потом замер в ожидании приказаний, Дуся глубоко втянула в себя воздух, лицо ее стало напряженным и отчаянным, словно она кидалась в ледяную воду.
– Александр Терентьевич, миленький, надо одного человека спасать.
– С полнейшим нашим удовольствием, Дусенька. О чем может быть речь!.. Только позвольте узнать, кого-с? И от чего-с?
– Понимаете Александр Терентьевич… Один мой знакомый… Вы его тоже хорошо знаете… – Она не решалась продолжать.
– Заболемши? – попробовал ей подсказать все еще ничего не подозревавший Сашка. – Заболемши, и его, значит, требуется в бесплатную больничку-с? Это я ради вас, Дусенька, с дорогой душой… Потому у меня такие знакомые, с ума сойти…
– Кабы он заболел, – вздохнула Дуся. – Он, Александр Терентьевич, кажется, социалистом сделался, против царя хочет идти…
Сашка похолодел. Такое начинающему филеру охранного отделения могло только присниться! Какой несказанный фарт! Он почувствовал себя, как неудачливый золотоискатель, набредший на золотую жилу дома, на собственном огороде. Страстная влюбленность вступила в борьбу с профессиональными интересами и была немедленно положена на обе лопатки. Но на челе его прыщавом не отразилось ничего.
– Сам сказал или вы, Дусенька, сами догадались? – осведомился Сашка и в великом охотничьем нетерпении облизнул сразу пообсохшие губы.
– Сам сказал, – через силу отвечала Дуся, чувствуя, что, кажется, зря она все-таки вмешивает в это дело такого легкомысленного человека, как Сашка. Но отступать было поздно.
– Царя убить хочет? – с надеждой спросил Сашка. – Государя, значит, императора?..
– Нет, что вы, Александр Терентьевич! – ужаснулась Дуся и даже в лице изменилась. – Разве можно государя императора!.. Священную особу!.. Что вы?..
– Для таких людей все можно-с!.. Такие люди, они…
– Что вы, Александр Терентьевич! Разве Егор может такое страшное дело замыслить!.. Он же и мухи не обидит.
– Мухи не обидит, это точно-с… Это Егор, значит, в революцию подался! Серая кость, а смотри, туда же… За господами прет, за студентами, поляками и жидами-с… – бубнил вполголоса Сашка, стараясь выиграть время дли того, чтобы обдумать положение. – Очинно даже интересненько!.. Хитрее Сашки Терентьева хочет быть!.. Нет, вы только скажите пожалуйста, куда Рязань косопузая преть, куда заворачивает!.. – Припугните вы его, Александр Терентьевич, – продолжала упавшим голосом сильно приунывшая Дуся. – Вы ему про каторгу расскажите, какая она бывает, про тюрьму, про кандалы… А я вам век буду благодарна… По гроб жизни. – Почему не припугнуть? – бормотал Сашка, торопливо прикидывая в голове, как ему получше, поумней и поосторожней действовать сейчас, когда ему привалила такая небывалая профессиональная удача. Больше всего он боялся вспугнуть свое счастье. – Почему не припугнуть? Припугнуть можно-с… Тут ведь что самое главное, Дусенька вы моя бесценная? Самое главное – это чтобы никто на него дурного влияния не имел… А то я его буду припугивать, а кто другой будет его нахально уговаривать не бояться… А уж мне Егора припугнуть – это раз плюнуть… Тем более что я со всем своим старанием… Поскольку вы его, Дусенька, от всего сердца любите, а я вас, – значит, я и Егора любить должен, как брата родного-с… Ведь любите вы его, Дусенька?
– Люблю, – прошептала Дуся, мучительно краснея. – Нё сердитесь на меня, Александр Терентьевич. Сердцу не прикажешь…
– Очинно мне это печально, конечно, слышать, Дусенька, но я все же готов-с… Сквозь горькие свои слезы Сердца, но постараюсь…
Его стремительно захлестывала ненависть к Егору, который, мало того, что его ни за что ни про что полюбила Дуся, еще имел смелость столько времени водить его за нос. Его бесила обида на Дусю, которая пренебрегла им, образованным, красивым, подающим большие надежды государственным деятелем, слугой царю-отечеству, ради какого-то безродного голопузого мужичонки, да еще ко всему прочему государственного преступника.
Но чем больше он наливался обидой и ненавистью, тем благостней и умильней становилась его речь, тем больше бескорыстного рыцарского самоотвержения являл он собой перед растроганной Дусей.
– Так что, дорогая моя и недостижимая Дусенька, надо и того припугнуть, чтобы сам не лез в социалисты и Егора не совращал в свою поганую веру.
Тут он сделал ловкий психологический ход, который сделал бы честь и более опытному провокатору. Он не только не стал расспрашивать, кто совратил Антошина в социалисты. Он подчеркнул так, чтобы даже простодушная Дуся поняла, насколько он не заинтересован в подробностях антиправительственного заговора. Он сказал:
– А может, вы того, кто Егора смущает, сами припугнете? Я вам скажу как, а уж, вы и попугайте его как следует, а? Может, он вас даже более меня послушается?
– Что вы, Александр Терентьевич! – рассмеялась Дуся. – Разве меня Фадейкин послушается?
– Фадейкин?.. Илюша Фадейкин?.. Который с Минделя? – Сашка чуть не задохся от счастья. Теперь дело пахло ни мало ни много – раскрытием, противоправительственной организацией на большой, столичной фабрике!
– Ну да, – сказала Дуся, – который с Мннделя… Уж вы, Александр Терентьевич, и его сами припугните, сделайте милость…
– Припугнем и Фадейкина, – обещал Сашка. В лучшем виде припугнем-с… Только уговор: сами вы с ними о нашем уговоре ни-ни!.. Все дело испортите и меня еще за все мои хорошие чувства и намереция под монастырь подведете… Это вам понятно?.. Смотрите, Дусенька, ни словечка, или все пропало, а я на каторгу за нарушение присяги-с… Я свое слово сдержу революцию с них с обоих как рукой снимет. Это я вам слово даю, истинный Христос!