Страница:
были видны слова и цифры, идущие сверху вниз: "... русская кровь - сорок
один процент, угрская - двадцать четыре процента, вятичей - четырнадцать
процентов, муромская - четыре процента, дулебская - четыре процента, чудская
- четыре процента, индусская - один процент, два по четыре процента - кровь
"икс". Второй, стоявший рядом с тем, кто делал анализ, был одет, как и
первый, в рубаху красного цвета с черным воротником, на боку болтались
пистолеты системы Макарова. Второй вызвал по радио центр и передал туда
данные Емели. Потом оба они вежливым, доброжелательным и в то же время
понятным жестом пригласили Емелю следовать за собой. Они прошли мимо
Козихинского переулка с заросшими Иван-чаем развалинами углового дома и
вышли ко двору дома двадцать один по Малой Бронной. Людей, кроме них, на
улице не было. Остановились около красных, массивных, надежных кованых
ворот. Охранник справа нажал кнопку белого звонка, вышел человек с
автоматом, в длинной рубахе цвета хаки. Посмотрел на предъявленную ему
Емелину пластину, покачал головой, поскреб в затылке, раздавил на щеке
комара, отчего кровь оказалась и на ладони, вытер ладонь о рубаху и сказал,
что в соседнем дворе находится дом, который им нужен. А у них - вместо
муромы - четыре процента грузинской крови. Так же молча процентщики в
красном подошли к соседнему дому. Вход был со стороны Спиридоньевского
переулка, рядом с бывшей гостиницей Марко Поло. Позвонили в звонок
фиолетового цвета. Позвонил тот, что припадал на левую ногу. Никто не вышел;
судя по всему, звонок не работал. Припадающий на левую ногу постучал в
менее, чем в двадцать третьем доме, массивные, но надежные металлические
глухие ворота. Звук был гулкий, как будто ударили в большой колокол. Ворота
медленно приоткрылись. Вышел заспанный человек в рубахе тоже цвета хаки с
синим воротником, с ножом за поясом и пистолетом ТТ на боку. Взглянул
внимательно, щурясь, на пластинку Емели. И впустил его внутрь. Ворота
заскрипели и закрылись с трудом, но автоматика работала. Затем человек, не
глядя на Емелю, еще раз внимательно просмотрел текст пластинки. Подошел к
облупленному серому автомату с желтым отверстием посредине и сунул туда
Емелину пластину, как опускают письмо в ящик. Машина, два раза щелкнув,
бодро зажужжала и, погудев, остановилась, вытолкнув из себя обратно Емелин
паспорт. - К сожалению, - сказал охранник, - у тебя ни с кем не совпадают
проценты, - и, видя, что на лице Емели возникло недоумение, нехотя пояснил:
- У тебя вот индусской крови один процент, а дулебской четыре, а у ближайшей
твоей единокровницы, наоборот, индусской четыре, а дулебской один. Кроме
этого, она - католичка, а ты православный. Так что придется жить пока
одному. - Что, и все так? - поинтересовался Емеля. - Все не все, - сказал
охранник, - а обходятся. - Как? - сказал Емеля. - Поживешь - увидишь, -
сказал охранник и, стукнув кулаком по красному автомату и подставив под
появившуюся квасную струю грязный пластмассовый стакан, утолил жажду, после
рукавом вытер тщательно красные, полные губы. Место Емеле было знакомо. Еще
будучи Медведко, уже живя возле Черторыя, Емеля не раз спал на этом самом
месте, даже куст бузины тот же цвел у стены, возле этого куста его укусила
пчела, нос распух, и Медведь лечил ему нос, массируя своей чуткой и огромной
лапищей самый кончик. Опухоль прошла на второй день.
глава 2
- А если я выйду на улицу? - спросил Емеля. - Валяй, - сказал охранник
и с любопытством открыл ворота, почему-то сам оставаясь в тени створа.
Пулеметная очередь подняла фонтан пыли у ног Емели, когда он оказался за
чертой ворот, рядом накрест из другого угла улицы полоснула автоматная
очередь, фонтан был меньше, но гуще. Одиночный выстрел сбил с его головы
коричневую вельветовую кепку. Охранник нажал кнопку, и так же, скрипя,
ворота поползли на свое место. Остатки очереди пришлись на железо, железо
загудело. - Что, плохо стреляют? - сказал Емеля. - Нет, - сказал охранник, -
ты совсем "ничей" через четыре метра от ворот, а пока тренируются. На
сантиметр от головы - два очка. На полсантиметра - четыре. - А если попадет
в голову? - Десять штрафных. Когда охотник наберет тысячу очков - медаль,
как пять тысяч - орден. - А если через четыре метра? - Через четыре - в
голову - десять очков, а в живот только шесть. Смерть у невоюющих должна
быть по закону легкой. - А почему в меня не стреляли сразу? - На тебе белая
рубаха, - сказал охранник, - как на чистокровном, вот воротник у тебя
ромбами вышит, а у них - крестами, но издалека не различишь. И район не
твой, здесь чистокровные днем не встречаются. Поэтому процентщики и
появились. - А, это которые в красном... А почему в них не стреляют? - Таков
закон, - сказал охранник. - А если случайно? Охранник замялся, он никак до
конца не мог уяснить - то ли его проверяют таким малоискусным способом, то
ли ему без предупреждения поручили материал для учебной оценки - типа,
разряда, ранга и смысла проверяемого. Поскольку в этом городе все проверяли
всех и всегда, каждый даже самый тупой житель легко просчитывал за лису и
охотника версии поведения и вероятные ходы одного и другого. Человек,
говоривший с человеком, был каждым из собеседников до такого количества раз,
и сам себя ловил и запутывал и затем запутывал и ловил, - что количество
отражений друг в друге зеркал во время гадания заметно отставало от
количества версий, которые приходили в голову каждому из собеседников. Лет
десять назад закончилась селекция. Запутавшиеся в мыслях и версиях сошли с
ума или были отстреляны, выжившие же просчитывали сотню вероятных приемов
собеседника и за собеседника в мгновение ока, на уровне ощущения и
практически безошибочно. И такое направление вопросов, которое
демонстрировал Емеля, было похоже на сверххитрость и сверхнеосведомленность
одновременно до такой степени, что охранник поначалу потерял след. Явно
предмет был сложен для нашего умственно будничного, хотя и надежного,
охранника. И, тем не менее, чуть струхнув и напрягшись жилой своего тяжелого
ума, внешне охранник вел себя безупречно, естественно, на уровне штатного
жителя города. Внутри же - вытянув нос и принюхиваясь как к каждому движению
ствола, и зрачка, и шага, так и к движению лап, и носа, и глаз в роли
противника, словно он был одновременно охотником и лисой до такой степени,
что не имело значения, кто - кто. Охота шла по всем правилам московского
искусства: мягко, вежливо, вкрадчиво, доброжелательно, без удивления, хотя
слишком много было интонаций, оттенков, вопросов, которые вылезали, как
тесто из опары, за пределы версий, выученных надежно нашим охранником еще в
школьные годы. - Если случайно, - не отвлекаясь на ответ, ответил он, - то
охотника выпускают на площадь, днем, в самый центр. Попавшему, если это
снайпер, - двадцать пять очков, автоматчику - двадцать, а пулеметчику -
пятнадцать. - А вот в том доме, из которого стреляли, кто живет? - сказал
Емеля и, подняв руку, пальцем показал на серый угловой дом по
Спиридоньевскому и Малой Бронной. - О, - сказал охранник, заметив изъян в
градусе подъема руки Емели; это было нарушение ритуала. - Там совсем чужие.
У них вместо твоих семи всего шесть кровей, у них, представь себе, нет
совсем муромской крови, ни процента... А вместо твоей дулебской - армянская.
- А левее? Охранник засмеялся, как будто собираясь сказать что-то
наполненное тайным смыслом, и наклонился к самому уху Емели и сказал это,
озираясь, шепотом: - У них вместо нашей угрской - скифская. Ствол ружья стал
подыматься на уровень глаз, лис, не видя округлившегося зрачка дула, ступал
осторожно, но не пугливо. - А в башне? Чуть правее от углового дома по
Спиридоньевскому стоял дом, когда-то отданный газетчикам московских, теперь
уже лет десять не выходивших, газет: после того как перебили всех
почтальонов, разумеется, по ошибке, пользовались только радио. Даже письма
передавали по радио. Слушали все, но понимали только двое. Тот, кто посылал,
и тот, кто получал. - В башне? - охранник внимательно посмотрел на Емелю. И
сказал уже вполне официально и независимо: - Тоже шесть, но одна
второсортная, обров. Емеля ахнул. - А разве обры не погибли все? Еще
пословица есть: "Погибоша, аки обры". - Обры погибли, - сказал, чуть сузив
створ левого глаза, охранник, как будто смотрел на цель через мушку, - но
кровь-то осталась, как осталась ассирийская, вавилонская, шумерская и
прочая, но потому и второсортная, что кровь есть, а народа нет. И тут в
мозгу охранника произошло зачатие решения, вывода, мысли, поступка, оно еще
длилось, а палец уже плотно приник к курку, как женщина, которая наконец
нашла плечо, на котором можно выплакаться. Лис поднял левую переднюю лапу и
застыл, потеряв глаза, уши, шерсть, жизнь, характер, - он стал целью,
которая ограничена плоским пространством в лишнем пространстве. Родилась
догадка и выползла из внутри еще большего внутри, мороз прошел по коже - а
вдруг это ч у ж о й... А чужой - значит, информация должна уйти в Кремль,
где вместе с обслугой, процентщиками, поварами, сантехниками жили те, кто
каждый день, как будильник, заводили Москву, планируя поминутно историю и
нуждаясь в информации, чтобы случайности не мешали им. А информация давно
ушла, как только Емеля появился на Патриарших прудах в Москве на Малой
Бронной возле решетки ограды, напротив Малого Козихинского переулка. Уже
жернова машин перемалывали, как перемалывают зерно и камни обычные жернова,
мысли, одежду, оттенки движений, сами движения, походку, кровь, тепло вокруг
головы, и все, что можно и нельзя было уловить, уже вытекало из широких
рукавов машин, сворачиваясь в рулоны и разлетаясь по столам и пальцам тысяч
профессионалов. Чужой - это опасней любого оружия, любой идеи, любой чумы, а
еще и чужой по крови... Но это кремлевские проблемы. А охранник тоже один в
поле воин. И все, что говорил охранник дальше, больше походило на работу
эхолота. Звук опускается на дно, отраженный, возвращается обратно, и
самописец чертит кривую линию дна. Голос, любое слово - можно рассказывать,
можно спрашивать, можно врать, можно провоцировать, все спишется, был бы
результат, а не будет - тоже спишется; вот звук голоса погружается в ухо
собеседника, достигает дна души, отражается ею и возвращается в голову
пославшего слово, в то место, где все резче живет цель, теряя расплывчатые
контуры с каждым вернувшимся звуком. Таким образом, с этого мгновенья речь
охранника потеряла внешний смысл и наполнилась лишь тайным внутренним
смыслом. А речь Емели осталась столь же одномерной, непосредственной,
открытой, как и была прежде, хотя, конечно, ему уловилась настороженность
охранника, и напряжение курка он услышал тоже.
Глава, в которой Емеля был отделен от всей Москвы и переведен в редкую
категорию - чужого в пределах частной человеческой истории...
глава 3
- А отчего такая частая стрельба на улице? - спросил Емеля.
Действительно, то удаляясь, то приближаясь, выстрелы не умолкали, а порой
даже мешали разговаривать. - Разве так уж много "ничьих" гуляет по улицам? -
"Ничьи" гуляют редко. Но наш закон настолько совершенен, что его надо
искусственно нарушать, этим и занимаются те, кто этим занимается. Посмотри
на пруд, если ветер не будет сгонять ряску с воды, пруд зарастет и погибнет.
А как ты понимаешь, никто не хочет погибнуть разом. Власть требует движения,
поэтому в разных концах города не сама собой гуляет свободная война.
Выстрелы усилились, и стало похоже, что стреляют где-то рядом. - Правильно,
- сказал охранник, - это, - он показал на штукатурку, которая падала им под
ноги от случайно долетавших пуль, - на Малой Грузинской. Там идет война
между шестым и седьмым домом, они стоят почти напротив друг друга, и это
очень удобно. Там шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-абхазские грузины воюют
с шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-грузинскими абхазцами. Застучали
крупнокалиберные пулеметы, к ногам Емели упал красный жирный кусок лепного
карниза. - А это в Армянском переулке. Восьмой дом. Там
урарто-греко-турко-карабахо-армянские азербайджанцы ведут бои с
урарто-греко-турко-карабахо-азербайджанскими армянами. Меж этажей полы и
потолки как решето. Вентиляции не надо. На Ордынке
турко-монголо-татаро-ферганские узбеки воюют с
турко-монголо-татаро-ферганскими месхами. У них там тоже через потолок на
шорох стреляют или в окна горящую паклю бросают. Общий дом сгорит -
отстроят, и снова туда же... Да у нас у самих из квартиры вчера одного
выносили. Индо-чудо-дулебо-муромо-вятиче-русская своего благоверного -
русского пьяного подушкой задушила, и тоже, заметь себе, православного, и
проценты до запятой одни, а видишь ли, за то, что, когда тот напивался,
папиросы у нее на лбу любил тушить. Подумаешь, цаца, да я своей... И тут
эхолот дописал свою картину до конца, и в мозгу охранника туманное,
тревожное ощущение, почти равное решению, но более надежное по своей сути,
булькнуло и выдавило из себя, как выдавливается кость из сливы, если сжать
ее, некий сигнал, который, выйдя из ниоткуда, бойко преодолел сознание,
почти не задев его, и ушел к нерву, который, как вожжи лошади бывают связаны
с мордой ее и руками ездока, был связан с указательным перстом; перст
вспотел, на кончике его плавно жил поступок. Охранник одновременно с
внутренним выдохом - ч у ж о й - нажал курок. Лис подпрыгнул и, проползя на
животе по розовому снегу какое-то расстояние, передернулся и затих согласно
закону будущих причин. И все, что происходило с Емелей потом, было лишь
соединением прошлого с пока не случившимся будущим. Все произошло именно
сейчас и именно здесь, конкретный человек - единственный производитель
частной человеческой истории, как Бог, в свою очередь, - Божественной.
Охраннику беседа перестала быть интересна, во всяком случае, утратила свой
главный смысл... - Ты пока еще не исчислен до конца, у тебя вот еще есть два
по четыре процента крови "икс", и совсем еще неизвестно, с чем их едят.
Когда исчислят, мы и поговорим. А пока вот тебе работа для новичков. - И он
протянул Емеле обыкновенную лопату с кособоким черенком. - Из окон
выбрасывают отходы, выбросят, собери и закопай - вон там под кустом бузины.
- В лопате разбираешься?
- Вполне, - сказал Емеля. В монастыре Емеля часто брал ее в руки, и
получалось у него это даже очень. Оставались запятые, которые надо было
оговорить. Выявление чужого - это сразу орден. Емеля для него - на вес
золота. - Ты понял, - сказал он, как бы внушая эту мысль Емеле, - что на
улицу высовываться нельзя? - Понял, - сказал Емеля и взялся за лопату, а
охранник отправился выполнять далее свои святые обязанности - передать свою
мысль наверх по инстанциям, для этого в городе и существовали охранники,
машины, генеральный процентщик и вся система налаженного, - а в условиях
частных свободных гражданских войн это не просто, - московского хозяйства.
Главы, рассказывающие о быте обычного московского обитателя, коим стал
Емеля, и о его встрече со Жданой.
глава 4
Войдя в парадное, охранник нажал кнопку, на которой была четко выбита
цифра "три", которая и означала, что в доме выявлен "чужой". Наличие "чужих"
в доме без ведома власти каралось смертной казнью в двадцать четыре часа.
Казнили охранника, казнили коменданта и самого "чужого". Казнь выполнялась
просто - люди становились "ничьими", открывались ворота, и новый комендант и
новый охранник выкидывали за ворота в дневное время уже ничьих. И тут уж
кому повезет, пули были меченые, и при вскрытии было ясно, чья пуля была
причиной смерти, все остальные владельцы пуль получали по пять очков. Это
совсем не то же, что в непросвещенное Ивана Васильевича Грозного время.
Когда Ивана Михайловича Висковатого, такого же агента
крымско-турецко-польско-литовского, как и Тухачевский -
немецко-английско-американский, привязали к столбу, и свита царя подходила
поодиночке, и каждый отрезал от агента кусок тела, и особист Иван Реутов
переусердствовал в этом благородном деле, и агент, как на грех, умер, и тем
самым царь и его свита не получили полного удовлетворения, тогда, в
технически бедное время, обвинение Реутова, что он способствовал сокращению
мучений Ивана Михайловича, было не столь убедительно, как в нашем случае.
Что же касается неудачливого в своем усердии Реутова, то ему несказанно
повезло - он умер от чумы и поэтому недоразвлек царя-батюшку. Может быть,
конечно, Иван Васильевич и не был бы так придирчив в отношении человека
покладистого, нестроптивого, послушного, мирного, но этот самый Иван
Михайлович смел на честные, справедливые, гуманные, монаршьи, а всякая
власть от Бога, бескорыстные, соболезнующие, сострадающие слова, обвиняющие
его в работе на крымско-турецко... - но прочая, прочая... - разведки - не
только не покаяться, а даже - какой ужас, какое бесстыдство! - в присутствии
царских холуев воскликнуть: "Раз ты жаждешь моей крови, пролей ее, хотя и
невинную, ешь и пей до насыщения". И тем самым скомпрометировать саму
священную монаршью власть. Другое дело, Тухачевский, тот, помня такие
последствия неразумности министерской, воскликнул, поставленный к стенке:
"Да здравствует Иосиф Кровавый! " и тем самым избежал трудной и бедной
участи Ивана Михайловича. Но мы отвлеклись, дело, конечно, не в этом, а в
том, что в их темное время, без точного, технически совершенного анализа
трудно было установить, что Иван Михайлович умер именно от усердия особиста
Реутова. Поэтому в наше просвещенное время на пулях были нанесены инициалы
стрелявшего и год производства. Годовая норма была: снайперам - тысячу
выстрелов, автоматчикам - десять тысяч, пулеметчикам - пятнадцать. В общем,
пока всем хватало, жалоб со стороны населения не поступало. В кремле люди
занимались другими проблемами, проблема патронов была решена полностью и
окончательно. В это время сверху на Емелю упал кочан гнилой капусты. Емеля
взял лопату и стал закапывать кочан возле бузины. Он прокопал свой
восьмичасовой рабочий день и устал. За это время им было закопано: три банки
из-под сока, один медный таз, рояль системы "Стейнвей", разбитый на четыре
больших куска, полмешка гнилой картошки и разная мелочь в виде оберток от
конфет и талонов на мыло. И когда наступил вечер, он поднялся на лифте на
четвертый этаж в восьмую комнату и, уставший до темноты в глазах, не
раздеваясь, лег. Сон навалился как ястреб на воробья, как танк на цыпленка,
как сапог на червяка, внезапно и больно.
глава 5
- У тебя нет еще пары? - Кто-то провел по его лицу. Было темно. Рука
была тонкая, легкая и чуть шершавая. Меня зовут Ждана. Я в Опричном живу, -
сказала рука, - у меня четыре языка, и я играю на флейте, но это не имеет
никакого значения, главное, что у меня пять кровей, а для твоего дома это
преступление, но этого никто не знает, кроме тебя.
Емеля вообще не прореагировал на такое доверие. Ему было тепло и сонно,
ему всегда хватало одного языка, на котором ему приходилось говорить, он,
конечно, ни разу не видел женщину, у которой могло быть четыре языка. Он
поцеловал ее, во рту был один язык, доверие пропало, но тепло медленно
закапало внутрь души, и, когда душа наполнилась, оно протекло вниз, к
животу, а потом Емеле показалось, что у нее действительно четыре языка, один
для губ, второй для спины... слова, которые стал произносить Емеля, были ему
давно знакомы, но творили в нем восторг и стон, и это было так долго, что
звезды стали белеть...
Глава о встрече Леты с ее пятым жертвенным мужем Некрасом.
глава 1
Москва, год 987... И они побелели настолько, что Лета могла разглядеть
Некраса, который совал ей в руки фигурку Мокоши и торопливо просил отдать
это своей дочери, когда там Лета увидит ее. Он лепетал, что дочь хорошо
поет, и пытался пропеть ей песню, которую Лета знала и без него. Некрас так
торопился и так был весь поглощен своей заботой, что все время, которое он
был с Летой, он пел, лепетал, повторял имя Бессоны и зависимо, угодливо,
льстиво пытался заглянуть в глаза Леты, которая их прикрывала веками, чтобы
не видеть близко тонких губ Некраса. И щели, вместо выбитого оленьим рогом
передних его зубов. И старалась не слышать слов Некраса, но просьбу передать
Мокошь запомнила и почему-то вспомнила, как была в доме Ждана, где его жена,
именем Людмила, лепила эти глиняные фигурки, замешивая глину на перепелиной
крови, и перепелиная кровь текла по пальцам Людмилы и скользила, не желая
смешиваться с мертвой глиной, ибо в ней не было пустоты. Почти не заметив
того, что было, Некрас прощался с Летой, все так же лепеча о Бессоне,
прикасаясь к той, которая уже принадлежала тому, что неведомо никому,
понимал, что Лета опасна, могущественна, капризна, раздражительна и
недоступна, и это делало его птенцом перед ястребом, червяком перед птенцом,
комаром перед червяком. Некрас уполз.
Глава о встрече Леты с ее шестым жертвенным мужем по имени Богдан.
глава 2
Богдан торопился, он только что оторвался от Поляны, и его губы и его
руки еще были перепутаны с косами и руками своей любимой, они были женаты
всего три месяца, и каждую минуту, когда им удавалось побыть вдвоем, они
любили друг друга, на сеновале, в реке, у дерева, под деревом, в овине, в
комнате, на чердаке, в амбаре, в клети, в хлеву, на дороге, в телеге, на
лавке, на столе, на ларе, в голбце, на навети, полатях, в роще, лесу, на
поляне - все в доме умерли, и теперь им никто не мешал. И Богдану так не
хотелось отрываться от Поляны, но долг перед семьей, которая все же была
там, заставил его оставить Поляну одну, на самое короткое время, и,
наверное, не заметить эту короткую паузу. Он был нетороплив, ни о чем не
просил Лету, не обращая на нее внимания, но работал мощно, грубо, жестоко,
куда-то ощущением живя мимо Леты. И почему-то это ее задело. Она стала
сопротивляться, стала дразнить Богдана, тот поначалу не заметил ее движений,
но когда она совсем сомкнула ноги и вывернулась из-под него, забыл Поляну,
озверел, и Лета засмеялась - никакого благоговения, бык пахал землю, конь
вставал на дыбы, взрыв рвал скалу, как ястреб рвет паутину, не заметив, что
пролетает ее. Лета неожиданно ощутила то, что ждала, боясь и пугаясь,
проходя по темному лесу одна, когда собирала ночные травы, страхи, которые
мучили ее, прорвались Богданом, и это было приятно, неожиданно, остро, и
так, как у нее никогда не было. А бык забыл и про Поляну, и про овин, и про
стол, и про дерево, и про обрыв. Падала пена с губ, выворачивалась земля,
лемех плуга ворочал жирные пласты, и они светились при слабом свете звезд, и
все вокруг пело, звучало, кружилось и пахло белыми хлопьями волн,
разбившихся о скалы, и тяжелым потом...
Глава о встрече Леты с ее седьмым жертвенным мужем по имени Семак и еще
с оставшимися до ритуального числа - Грозой, Чаяном, Кудряшом и Любимом,
которых Лета приняла, не возвращаясь сознанием в этот, уже оставленный ею,
мир.
глава 3
Семак вошел раньше, чем ушел Богдан, он торопился, звезды, как
выстиранные чернильные пятна, были еще сини, но уже почти белы. Он сидел на
полу и видел Богдана и Лету снизу, он неторопливо снял рубаху, положил рядом
и, когда Богдан оторвался от Леты, подошел к ней. Лета устала, она была как
в бреду, не сопротивлялась, почти не ощущала Семака, она просто лежала на
краю ложа, свесив и чуть запрокинув голову. Руки ее были распахнуты, колени
чуть согнуты. Семаку было жаль Лету, жаль, что она уходит, жаль было ее
почти детского лица, Лете было всего двадцать четыре года. Семаку в два раза
больше. Он смотрел на синие круги под глазами Леты, на ее слабо шевелящиеся
пальцы, на ее косу, что свешивалась до полу, на тонкую голубую жилку,
которая подрагивала на шее. Залетела муха, огромная муха, стала метаться по
храму, Семак не сразу поймал ее, чуть сжал пальцы, брызнула кровь. Тонко
запел комар, звук заколотился в ухе, Семак провел пальцем сверху вниз, звук
замер. Было тихо. Семак похлопал Лету по щекам. Лета открыла глаза, узнала
Семака, улыбнулась и закрыла их. Семак выполнил долг быстро, но, несмотря на
то, что он торопился, в храме уже появились четыре последних участника
прощального обряда: Гроза, Чаян, Кудряш и Любим, и прежде чем появились
подружки Леты, чтобы собрать ее в дорогу, каждый из них вошел в то ли
задремавшую, то ли потерявшую сознание Лету, прежде чем оставить храм.
Главы о вознесении Леты, ее встрече с ключницей и заботе о Емеле уже в
другой жизни.
глава 4
Очнулась Лета уже на костре, сложенном внизу и вокруг нее. Она была
крепко привязана к столбу, который был пропитан водой Москвы-реки. Это
сделали Волос и все, кто был сегодня ночью ее мужьями. И вода шестнадцати
речек пропитала волокна и сам узел, спеленавшей ее веревки. И заговор был
прочитан. Выпитый перед священной ночью настой жертвенной травы оказался не
таким крепким, как она думала, либо Лета была сильнее этой травы. Внизу был
хворост, выше - большие поленья, сложенные прямоугольником, еще выше все
было закрыто снопами. Не помнила Лета и то, как три раза поднимали ее на
ворота возле костра, но когда спрашивали, видит ли она мать свою и отца
своего, разумно отвечала, что видит, и во второй раз, что деда видит, и в
третий раз, что видит всех, кто живет на небе. Не очнулась и тогда, когда
один процент, угрская - двадцать четыре процента, вятичей - четырнадцать
процентов, муромская - четыре процента, дулебская - четыре процента, чудская
- четыре процента, индусская - один процент, два по четыре процента - кровь
"икс". Второй, стоявший рядом с тем, кто делал анализ, был одет, как и
первый, в рубаху красного цвета с черным воротником, на боку болтались
пистолеты системы Макарова. Второй вызвал по радио центр и передал туда
данные Емели. Потом оба они вежливым, доброжелательным и в то же время
понятным жестом пригласили Емелю следовать за собой. Они прошли мимо
Козихинского переулка с заросшими Иван-чаем развалинами углового дома и
вышли ко двору дома двадцать один по Малой Бронной. Людей, кроме них, на
улице не было. Остановились около красных, массивных, надежных кованых
ворот. Охранник справа нажал кнопку белого звонка, вышел человек с
автоматом, в длинной рубахе цвета хаки. Посмотрел на предъявленную ему
Емелину пластину, покачал головой, поскреб в затылке, раздавил на щеке
комара, отчего кровь оказалась и на ладони, вытер ладонь о рубаху и сказал,
что в соседнем дворе находится дом, который им нужен. А у них - вместо
муромы - четыре процента грузинской крови. Так же молча процентщики в
красном подошли к соседнему дому. Вход был со стороны Спиридоньевского
переулка, рядом с бывшей гостиницей Марко Поло. Позвонили в звонок
фиолетового цвета. Позвонил тот, что припадал на левую ногу. Никто не вышел;
судя по всему, звонок не работал. Припадающий на левую ногу постучал в
менее, чем в двадцать третьем доме, массивные, но надежные металлические
глухие ворота. Звук был гулкий, как будто ударили в большой колокол. Ворота
медленно приоткрылись. Вышел заспанный человек в рубахе тоже цвета хаки с
синим воротником, с ножом за поясом и пистолетом ТТ на боку. Взглянул
внимательно, щурясь, на пластинку Емели. И впустил его внутрь. Ворота
заскрипели и закрылись с трудом, но автоматика работала. Затем человек, не
глядя на Емелю, еще раз внимательно просмотрел текст пластинки. Подошел к
облупленному серому автомату с желтым отверстием посредине и сунул туда
Емелину пластину, как опускают письмо в ящик. Машина, два раза щелкнув,
бодро зажужжала и, погудев, остановилась, вытолкнув из себя обратно Емелин
паспорт. - К сожалению, - сказал охранник, - у тебя ни с кем не совпадают
проценты, - и, видя, что на лице Емели возникло недоумение, нехотя пояснил:
- У тебя вот индусской крови один процент, а дулебской четыре, а у ближайшей
твоей единокровницы, наоборот, индусской четыре, а дулебской один. Кроме
этого, она - католичка, а ты православный. Так что придется жить пока
одному. - Что, и все так? - поинтересовался Емеля. - Все не все, - сказал
охранник, - а обходятся. - Как? - сказал Емеля. - Поживешь - увидишь, -
сказал охранник и, стукнув кулаком по красному автомату и подставив под
появившуюся квасную струю грязный пластмассовый стакан, утолил жажду, после
рукавом вытер тщательно красные, полные губы. Место Емеле было знакомо. Еще
будучи Медведко, уже живя возле Черторыя, Емеля не раз спал на этом самом
месте, даже куст бузины тот же цвел у стены, возле этого куста его укусила
пчела, нос распух, и Медведь лечил ему нос, массируя своей чуткой и огромной
лапищей самый кончик. Опухоль прошла на второй день.
глава 2
- А если я выйду на улицу? - спросил Емеля. - Валяй, - сказал охранник
и с любопытством открыл ворота, почему-то сам оставаясь в тени створа.
Пулеметная очередь подняла фонтан пыли у ног Емели, когда он оказался за
чертой ворот, рядом накрест из другого угла улицы полоснула автоматная
очередь, фонтан был меньше, но гуще. Одиночный выстрел сбил с его головы
коричневую вельветовую кепку. Охранник нажал кнопку, и так же, скрипя,
ворота поползли на свое место. Остатки очереди пришлись на железо, железо
загудело. - Что, плохо стреляют? - сказал Емеля. - Нет, - сказал охранник, -
ты совсем "ничей" через четыре метра от ворот, а пока тренируются. На
сантиметр от головы - два очка. На полсантиметра - четыре. - А если попадет
в голову? - Десять штрафных. Когда охотник наберет тысячу очков - медаль,
как пять тысяч - орден. - А если через четыре метра? - Через четыре - в
голову - десять очков, а в живот только шесть. Смерть у невоюющих должна
быть по закону легкой. - А почему в меня не стреляли сразу? - На тебе белая
рубаха, - сказал охранник, - как на чистокровном, вот воротник у тебя
ромбами вышит, а у них - крестами, но издалека не различишь. И район не
твой, здесь чистокровные днем не встречаются. Поэтому процентщики и
появились. - А, это которые в красном... А почему в них не стреляют? - Таков
закон, - сказал охранник. - А если случайно? Охранник замялся, он никак до
конца не мог уяснить - то ли его проверяют таким малоискусным способом, то
ли ему без предупреждения поручили материал для учебной оценки - типа,
разряда, ранга и смысла проверяемого. Поскольку в этом городе все проверяли
всех и всегда, каждый даже самый тупой житель легко просчитывал за лису и
охотника версии поведения и вероятные ходы одного и другого. Человек,
говоривший с человеком, был каждым из собеседников до такого количества раз,
и сам себя ловил и запутывал и затем запутывал и ловил, - что количество
отражений друг в друге зеркал во время гадания заметно отставало от
количества версий, которые приходили в голову каждому из собеседников. Лет
десять назад закончилась селекция. Запутавшиеся в мыслях и версиях сошли с
ума или были отстреляны, выжившие же просчитывали сотню вероятных приемов
собеседника и за собеседника в мгновение ока, на уровне ощущения и
практически безошибочно. И такое направление вопросов, которое
демонстрировал Емеля, было похоже на сверххитрость и сверхнеосведомленность
одновременно до такой степени, что охранник поначалу потерял след. Явно
предмет был сложен для нашего умственно будничного, хотя и надежного,
охранника. И, тем не менее, чуть струхнув и напрягшись жилой своего тяжелого
ума, внешне охранник вел себя безупречно, естественно, на уровне штатного
жителя города. Внутри же - вытянув нос и принюхиваясь как к каждому движению
ствола, и зрачка, и шага, так и к движению лап, и носа, и глаз в роли
противника, словно он был одновременно охотником и лисой до такой степени,
что не имело значения, кто - кто. Охота шла по всем правилам московского
искусства: мягко, вежливо, вкрадчиво, доброжелательно, без удивления, хотя
слишком много было интонаций, оттенков, вопросов, которые вылезали, как
тесто из опары, за пределы версий, выученных надежно нашим охранником еще в
школьные годы. - Если случайно, - не отвлекаясь на ответ, ответил он, - то
охотника выпускают на площадь, днем, в самый центр. Попавшему, если это
снайпер, - двадцать пять очков, автоматчику - двадцать, а пулеметчику -
пятнадцать. - А вот в том доме, из которого стреляли, кто живет? - сказал
Емеля и, подняв руку, пальцем показал на серый угловой дом по
Спиридоньевскому и Малой Бронной. - О, - сказал охранник, заметив изъян в
градусе подъема руки Емели; это было нарушение ритуала. - Там совсем чужие.
У них вместо твоих семи всего шесть кровей, у них, представь себе, нет
совсем муромской крови, ни процента... А вместо твоей дулебской - армянская.
- А левее? Охранник засмеялся, как будто собираясь сказать что-то
наполненное тайным смыслом, и наклонился к самому уху Емели и сказал это,
озираясь, шепотом: - У них вместо нашей угрской - скифская. Ствол ружья стал
подыматься на уровень глаз, лис, не видя округлившегося зрачка дула, ступал
осторожно, но не пугливо. - А в башне? Чуть правее от углового дома по
Спиридоньевскому стоял дом, когда-то отданный газетчикам московских, теперь
уже лет десять не выходивших, газет: после того как перебили всех
почтальонов, разумеется, по ошибке, пользовались только радио. Даже письма
передавали по радио. Слушали все, но понимали только двое. Тот, кто посылал,
и тот, кто получал. - В башне? - охранник внимательно посмотрел на Емелю. И
сказал уже вполне официально и независимо: - Тоже шесть, но одна
второсортная, обров. Емеля ахнул. - А разве обры не погибли все? Еще
пословица есть: "Погибоша, аки обры". - Обры погибли, - сказал, чуть сузив
створ левого глаза, охранник, как будто смотрел на цель через мушку, - но
кровь-то осталась, как осталась ассирийская, вавилонская, шумерская и
прочая, но потому и второсортная, что кровь есть, а народа нет. И тут в
мозгу охранника произошло зачатие решения, вывода, мысли, поступка, оно еще
длилось, а палец уже плотно приник к курку, как женщина, которая наконец
нашла плечо, на котором можно выплакаться. Лис поднял левую переднюю лапу и
застыл, потеряв глаза, уши, шерсть, жизнь, характер, - он стал целью,
которая ограничена плоским пространством в лишнем пространстве. Родилась
догадка и выползла из внутри еще большего внутри, мороз прошел по коже - а
вдруг это ч у ж о й... А чужой - значит, информация должна уйти в Кремль,
где вместе с обслугой, процентщиками, поварами, сантехниками жили те, кто
каждый день, как будильник, заводили Москву, планируя поминутно историю и
нуждаясь в информации, чтобы случайности не мешали им. А информация давно
ушла, как только Емеля появился на Патриарших прудах в Москве на Малой
Бронной возле решетки ограды, напротив Малого Козихинского переулка. Уже
жернова машин перемалывали, как перемалывают зерно и камни обычные жернова,
мысли, одежду, оттенки движений, сами движения, походку, кровь, тепло вокруг
головы, и все, что можно и нельзя было уловить, уже вытекало из широких
рукавов машин, сворачиваясь в рулоны и разлетаясь по столам и пальцам тысяч
профессионалов. Чужой - это опасней любого оружия, любой идеи, любой чумы, а
еще и чужой по крови... Но это кремлевские проблемы. А охранник тоже один в
поле воин. И все, что говорил охранник дальше, больше походило на работу
эхолота. Звук опускается на дно, отраженный, возвращается обратно, и
самописец чертит кривую линию дна. Голос, любое слово - можно рассказывать,
можно спрашивать, можно врать, можно провоцировать, все спишется, был бы
результат, а не будет - тоже спишется; вот звук голоса погружается в ухо
собеседника, достигает дна души, отражается ею и возвращается в голову
пославшего слово, в то место, где все резче живет цель, теряя расплывчатые
контуры с каждым вернувшимся звуком. Таким образом, с этого мгновенья речь
охранника потеряла внешний смысл и наполнилась лишь тайным внутренним
смыслом. А речь Емели осталась столь же одномерной, непосредственной,
открытой, как и была прежде, хотя, конечно, ему уловилась настороженность
охранника, и напряжение курка он услышал тоже.
Глава, в которой Емеля был отделен от всей Москвы и переведен в редкую
категорию - чужого в пределах частной человеческой истории...
глава 3
- А отчего такая частая стрельба на улице? - спросил Емеля.
Действительно, то удаляясь, то приближаясь, выстрелы не умолкали, а порой
даже мешали разговаривать. - Разве так уж много "ничьих" гуляет по улицам? -
"Ничьи" гуляют редко. Но наш закон настолько совершенен, что его надо
искусственно нарушать, этим и занимаются те, кто этим занимается. Посмотри
на пруд, если ветер не будет сгонять ряску с воды, пруд зарастет и погибнет.
А как ты понимаешь, никто не хочет погибнуть разом. Власть требует движения,
поэтому в разных концах города не сама собой гуляет свободная война.
Выстрелы усилились, и стало похоже, что стреляют где-то рядом. - Правильно,
- сказал охранник, - это, - он показал на штукатурку, которая падала им под
ноги от случайно долетавших пуль, - на Малой Грузинской. Там идет война
между шестым и седьмым домом, они стоят почти напротив друг друга, и это
очень удобно. Там шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-абхазские грузины воюют
с шумеро-аккадо-колхо-греко-месхето-грузинскими абхазцами. Застучали
крупнокалиберные пулеметы, к ногам Емели упал красный жирный кусок лепного
карниза. - А это в Армянском переулке. Восьмой дом. Там
урарто-греко-турко-карабахо-армянские азербайджанцы ведут бои с
урарто-греко-турко-карабахо-азербайджанскими армянами. Меж этажей полы и
потолки как решето. Вентиляции не надо. На Ордынке
турко-монголо-татаро-ферганские узбеки воюют с
турко-монголо-татаро-ферганскими месхами. У них там тоже через потолок на
шорох стреляют или в окна горящую паклю бросают. Общий дом сгорит -
отстроят, и снова туда же... Да у нас у самих из квартиры вчера одного
выносили. Индо-чудо-дулебо-муромо-вятиче-русская своего благоверного -
русского пьяного подушкой задушила, и тоже, заметь себе, православного, и
проценты до запятой одни, а видишь ли, за то, что, когда тот напивался,
папиросы у нее на лбу любил тушить. Подумаешь, цаца, да я своей... И тут
эхолот дописал свою картину до конца, и в мозгу охранника туманное,
тревожное ощущение, почти равное решению, но более надежное по своей сути,
булькнуло и выдавило из себя, как выдавливается кость из сливы, если сжать
ее, некий сигнал, который, выйдя из ниоткуда, бойко преодолел сознание,
почти не задев его, и ушел к нерву, который, как вожжи лошади бывают связаны
с мордой ее и руками ездока, был связан с указательным перстом; перст
вспотел, на кончике его плавно жил поступок. Охранник одновременно с
внутренним выдохом - ч у ж о й - нажал курок. Лис подпрыгнул и, проползя на
животе по розовому снегу какое-то расстояние, передернулся и затих согласно
закону будущих причин. И все, что происходило с Емелей потом, было лишь
соединением прошлого с пока не случившимся будущим. Все произошло именно
сейчас и именно здесь, конкретный человек - единственный производитель
частной человеческой истории, как Бог, в свою очередь, - Божественной.
Охраннику беседа перестала быть интересна, во всяком случае, утратила свой
главный смысл... - Ты пока еще не исчислен до конца, у тебя вот еще есть два
по четыре процента крови "икс", и совсем еще неизвестно, с чем их едят.
Когда исчислят, мы и поговорим. А пока вот тебе работа для новичков. - И он
протянул Емеле обыкновенную лопату с кособоким черенком. - Из окон
выбрасывают отходы, выбросят, собери и закопай - вон там под кустом бузины.
- В лопате разбираешься?
- Вполне, - сказал Емеля. В монастыре Емеля часто брал ее в руки, и
получалось у него это даже очень. Оставались запятые, которые надо было
оговорить. Выявление чужого - это сразу орден. Емеля для него - на вес
золота. - Ты понял, - сказал он, как бы внушая эту мысль Емеле, - что на
улицу высовываться нельзя? - Понял, - сказал Емеля и взялся за лопату, а
охранник отправился выполнять далее свои святые обязанности - передать свою
мысль наверх по инстанциям, для этого в городе и существовали охранники,
машины, генеральный процентщик и вся система налаженного, - а в условиях
частных свободных гражданских войн это не просто, - московского хозяйства.
Главы, рассказывающие о быте обычного московского обитателя, коим стал
Емеля, и о его встрече со Жданой.
глава 4
Войдя в парадное, охранник нажал кнопку, на которой была четко выбита
цифра "три", которая и означала, что в доме выявлен "чужой". Наличие "чужих"
в доме без ведома власти каралось смертной казнью в двадцать четыре часа.
Казнили охранника, казнили коменданта и самого "чужого". Казнь выполнялась
просто - люди становились "ничьими", открывались ворота, и новый комендант и
новый охранник выкидывали за ворота в дневное время уже ничьих. И тут уж
кому повезет, пули были меченые, и при вскрытии было ясно, чья пуля была
причиной смерти, все остальные владельцы пуль получали по пять очков. Это
совсем не то же, что в непросвещенное Ивана Васильевича Грозного время.
Когда Ивана Михайловича Висковатого, такого же агента
крымско-турецко-польско-литовского, как и Тухачевский -
немецко-английско-американский, привязали к столбу, и свита царя подходила
поодиночке, и каждый отрезал от агента кусок тела, и особист Иван Реутов
переусердствовал в этом благородном деле, и агент, как на грех, умер, и тем
самым царь и его свита не получили полного удовлетворения, тогда, в
технически бедное время, обвинение Реутова, что он способствовал сокращению
мучений Ивана Михайловича, было не столь убедительно, как в нашем случае.
Что же касается неудачливого в своем усердии Реутова, то ему несказанно
повезло - он умер от чумы и поэтому недоразвлек царя-батюшку. Может быть,
конечно, Иван Васильевич и не был бы так придирчив в отношении человека
покладистого, нестроптивого, послушного, мирного, но этот самый Иван
Михайлович смел на честные, справедливые, гуманные, монаршьи, а всякая
власть от Бога, бескорыстные, соболезнующие, сострадающие слова, обвиняющие
его в работе на крымско-турецко... - но прочая, прочая... - разведки - не
только не покаяться, а даже - какой ужас, какое бесстыдство! - в присутствии
царских холуев воскликнуть: "Раз ты жаждешь моей крови, пролей ее, хотя и
невинную, ешь и пей до насыщения". И тем самым скомпрометировать саму
священную монаршью власть. Другое дело, Тухачевский, тот, помня такие
последствия неразумности министерской, воскликнул, поставленный к стенке:
"Да здравствует Иосиф Кровавый! " и тем самым избежал трудной и бедной
участи Ивана Михайловича. Но мы отвлеклись, дело, конечно, не в этом, а в
том, что в их темное время, без точного, технически совершенного анализа
трудно было установить, что Иван Михайлович умер именно от усердия особиста
Реутова. Поэтому в наше просвещенное время на пулях были нанесены инициалы
стрелявшего и год производства. Годовая норма была: снайперам - тысячу
выстрелов, автоматчикам - десять тысяч, пулеметчикам - пятнадцать. В общем,
пока всем хватало, жалоб со стороны населения не поступало. В кремле люди
занимались другими проблемами, проблема патронов была решена полностью и
окончательно. В это время сверху на Емелю упал кочан гнилой капусты. Емеля
взял лопату и стал закапывать кочан возле бузины. Он прокопал свой
восьмичасовой рабочий день и устал. За это время им было закопано: три банки
из-под сока, один медный таз, рояль системы "Стейнвей", разбитый на четыре
больших куска, полмешка гнилой картошки и разная мелочь в виде оберток от
конфет и талонов на мыло. И когда наступил вечер, он поднялся на лифте на
четвертый этаж в восьмую комнату и, уставший до темноты в глазах, не
раздеваясь, лег. Сон навалился как ястреб на воробья, как танк на цыпленка,
как сапог на червяка, внезапно и больно.
глава 5
- У тебя нет еще пары? - Кто-то провел по его лицу. Было темно. Рука
была тонкая, легкая и чуть шершавая. Меня зовут Ждана. Я в Опричном живу, -
сказала рука, - у меня четыре языка, и я играю на флейте, но это не имеет
никакого значения, главное, что у меня пять кровей, а для твоего дома это
преступление, но этого никто не знает, кроме тебя.
Емеля вообще не прореагировал на такое доверие. Ему было тепло и сонно,
ему всегда хватало одного языка, на котором ему приходилось говорить, он,
конечно, ни разу не видел женщину, у которой могло быть четыре языка. Он
поцеловал ее, во рту был один язык, доверие пропало, но тепло медленно
закапало внутрь души, и, когда душа наполнилась, оно протекло вниз, к
животу, а потом Емеле показалось, что у нее действительно четыре языка, один
для губ, второй для спины... слова, которые стал произносить Емеля, были ему
давно знакомы, но творили в нем восторг и стон, и это было так долго, что
звезды стали белеть...
Глава о встрече Леты с ее пятым жертвенным мужем Некрасом.
глава 1
Москва, год 987... И они побелели настолько, что Лета могла разглядеть
Некраса, который совал ей в руки фигурку Мокоши и торопливо просил отдать
это своей дочери, когда там Лета увидит ее. Он лепетал, что дочь хорошо
поет, и пытался пропеть ей песню, которую Лета знала и без него. Некрас так
торопился и так был весь поглощен своей заботой, что все время, которое он
был с Летой, он пел, лепетал, повторял имя Бессоны и зависимо, угодливо,
льстиво пытался заглянуть в глаза Леты, которая их прикрывала веками, чтобы
не видеть близко тонких губ Некраса. И щели, вместо выбитого оленьим рогом
передних его зубов. И старалась не слышать слов Некраса, но просьбу передать
Мокошь запомнила и почему-то вспомнила, как была в доме Ждана, где его жена,
именем Людмила, лепила эти глиняные фигурки, замешивая глину на перепелиной
крови, и перепелиная кровь текла по пальцам Людмилы и скользила, не желая
смешиваться с мертвой глиной, ибо в ней не было пустоты. Почти не заметив
того, что было, Некрас прощался с Летой, все так же лепеча о Бессоне,
прикасаясь к той, которая уже принадлежала тому, что неведомо никому,
понимал, что Лета опасна, могущественна, капризна, раздражительна и
недоступна, и это делало его птенцом перед ястребом, червяком перед птенцом,
комаром перед червяком. Некрас уполз.
Глава о встрече Леты с ее шестым жертвенным мужем по имени Богдан.
глава 2
Богдан торопился, он только что оторвался от Поляны, и его губы и его
руки еще были перепутаны с косами и руками своей любимой, они были женаты
всего три месяца, и каждую минуту, когда им удавалось побыть вдвоем, они
любили друг друга, на сеновале, в реке, у дерева, под деревом, в овине, в
комнате, на чердаке, в амбаре, в клети, в хлеву, на дороге, в телеге, на
лавке, на столе, на ларе, в голбце, на навети, полатях, в роще, лесу, на
поляне - все в доме умерли, и теперь им никто не мешал. И Богдану так не
хотелось отрываться от Поляны, но долг перед семьей, которая все же была
там, заставил его оставить Поляну одну, на самое короткое время, и,
наверное, не заметить эту короткую паузу. Он был нетороплив, ни о чем не
просил Лету, не обращая на нее внимания, но работал мощно, грубо, жестоко,
куда-то ощущением живя мимо Леты. И почему-то это ее задело. Она стала
сопротивляться, стала дразнить Богдана, тот поначалу не заметил ее движений,
но когда она совсем сомкнула ноги и вывернулась из-под него, забыл Поляну,
озверел, и Лета засмеялась - никакого благоговения, бык пахал землю, конь
вставал на дыбы, взрыв рвал скалу, как ястреб рвет паутину, не заметив, что
пролетает ее. Лета неожиданно ощутила то, что ждала, боясь и пугаясь,
проходя по темному лесу одна, когда собирала ночные травы, страхи, которые
мучили ее, прорвались Богданом, и это было приятно, неожиданно, остро, и
так, как у нее никогда не было. А бык забыл и про Поляну, и про овин, и про
стол, и про дерево, и про обрыв. Падала пена с губ, выворачивалась земля,
лемех плуга ворочал жирные пласты, и они светились при слабом свете звезд, и
все вокруг пело, звучало, кружилось и пахло белыми хлопьями волн,
разбившихся о скалы, и тяжелым потом...
Глава о встрече Леты с ее седьмым жертвенным мужем по имени Семак и еще
с оставшимися до ритуального числа - Грозой, Чаяном, Кудряшом и Любимом,
которых Лета приняла, не возвращаясь сознанием в этот, уже оставленный ею,
мир.
глава 3
Семак вошел раньше, чем ушел Богдан, он торопился, звезды, как
выстиранные чернильные пятна, были еще сини, но уже почти белы. Он сидел на
полу и видел Богдана и Лету снизу, он неторопливо снял рубаху, положил рядом
и, когда Богдан оторвался от Леты, подошел к ней. Лета устала, она была как
в бреду, не сопротивлялась, почти не ощущала Семака, она просто лежала на
краю ложа, свесив и чуть запрокинув голову. Руки ее были распахнуты, колени
чуть согнуты. Семаку было жаль Лету, жаль, что она уходит, жаль было ее
почти детского лица, Лете было всего двадцать четыре года. Семаку в два раза
больше. Он смотрел на синие круги под глазами Леты, на ее слабо шевелящиеся
пальцы, на ее косу, что свешивалась до полу, на тонкую голубую жилку,
которая подрагивала на шее. Залетела муха, огромная муха, стала метаться по
храму, Семак не сразу поймал ее, чуть сжал пальцы, брызнула кровь. Тонко
запел комар, звук заколотился в ухе, Семак провел пальцем сверху вниз, звук
замер. Было тихо. Семак похлопал Лету по щекам. Лета открыла глаза, узнала
Семака, улыбнулась и закрыла их. Семак выполнил долг быстро, но, несмотря на
то, что он торопился, в храме уже появились четыре последних участника
прощального обряда: Гроза, Чаян, Кудряш и Любим, и прежде чем появились
подружки Леты, чтобы собрать ее в дорогу, каждый из них вошел в то ли
задремавшую, то ли потерявшую сознание Лету, прежде чем оставить храм.
Главы о вознесении Леты, ее встрече с ключницей и заботе о Емеле уже в
другой жизни.
глава 4
Очнулась Лета уже на костре, сложенном внизу и вокруг нее. Она была
крепко привязана к столбу, который был пропитан водой Москвы-реки. Это
сделали Волос и все, кто был сегодня ночью ее мужьями. И вода шестнадцати
речек пропитала волокна и сам узел, спеленавшей ее веревки. И заговор был
прочитан. Выпитый перед священной ночью настой жертвенной травы оказался не
таким крепким, как она думала, либо Лета была сильнее этой травы. Внизу был
хворост, выше - большие поленья, сложенные прямоугольником, еще выше все
было закрыто снопами. Не помнила Лета и то, как три раза поднимали ее на
ворота возле костра, но когда спрашивали, видит ли она мать свою и отца
своего, разумно отвечала, что видит, и во второй раз, что деда видит, и в
третий раз, что видит всех, кто живет на небе. Не очнулась и тогда, когда