До поздней ночи потрескивал сальный каганец в доме Бронека. Его жена, преждевременно состарившаяся женщина родом из Варшавы, больше молчала, виновато улыбаясь гостям, стыдясь своей нищеты и все время следя за тем, чтобы в доме был порядок. Часто вздыхала, время от времени поправляя тряпичный фитиль каганца.
   Двое молодых студентов коллегии настолько сжились с этими простыми, далекими от иезуитства людьми, что чувствовали себя среди них как в родной семье. Один из них, именно чигиринский «Хмель», незаметно даже для изощренных в шпионстве иезуитов-воспитателей, постепенно становился опасным для них человеком, способным противодействовать их жестокой политике окатоличивания всех иноверцев, находящихся в Речи Посполитой. Оба они с особенным интересом слушали рассказы Богуна и Мартынка. История боевой жизни и мытарств Семена Пушкаря, отца Мартынка, неожиданно раскрыла перед их глазами совсем иной мир, отличный от того, каким они представляли жизнь по наставлениям отцов иезуитов — ректора и учителей коллегии. Их учили, что сандомирский воевода, достойный божеской похвалы, проявил милосердие к несчастному наследнику русского престола царевичу Димитрию, спас его от коварного тирана Годунова, бескорыстно воспитал несчастного сироту, выдал замуж за него свою родную дочь Марину, обвенчав их в краковском костеле по католическому обряду. Когда же возмужавший царевич решил занять самим богом предназначенный ему престол, сандомирский воевода, при поддержке короля Речи Посполитой, счел необходимым помочь своему зятю. Для такого бескорыстного милосердия воевода и Корона не жалели ни средств, ни крови, называемой для благозвучия — вооруженной силой…
   Рассказы этих двух живых свидетелей открыли юношам глаза, и они поняли, что милосердие сандомирского воеводы, как и предполагаемое спасение им царевича Димитрия, убитого Борисом Годуновым, является не чем иным, как коварным интриганством Короны, плохо маскируемым грубой ложью…

Часть четвертая
«Березу гнут, а дуб ломают»

1

   С той поры, как Ян Данилович получил в приданое за Софьей Жолкевской Звенигородку с ее роскошными лесными угодьями, он ежегодно выезжал туда на зимнюю охоту. В безграничных, девственных лесах, тянувшихся вдоль реки Гнилой Тикич, водился не только простой зверь — лисица, вепрь, коза, но и красавец тур. Данилович построил в этих лесах поташные заводы, сжигал столетние деревья, превращая их в поташ, который возил продавать в Гдыню, получая от этого огромные доходы. Поташ Даниловича из звенигородских лесов пользовался большим спросом на европейском рынке, ежегодно принося ему тысячи злотых прибыли.
   Вся родовитая польская шляхта знала о зимней охоте в звенигородских лесах, которую Ян Данилович умел устраивать с необычайной помпезностью. Из уважения к тестю, любившему рассказывать о том, как он, бывало, даже наряжался в костюм Дианы, богини охоты, Данилович превратил зимнюю охоту в своеобразный традиционный семейный праздник. Еще в начале зимы староста рассылал гонцов к своим родственникам и к наиболее уважаемым в крае шляхтичам, приглашая их принять участие в охоте на лисиц, вепрей и особенно на тура. Управители имениями, подстаросты всех староста Даниловича на Украине, урядники — все были поставлены на ноги и почти два месяца со дня на день ждали этого торжественного события.
   Чигиринский подстароста Михайло Хмельницкий тоже получил наказ быть готовым к участию в охоте с двумя-тремя десятками вооруженных людей. Так повелось из года в год. Вельможа Данилович развлекался зимней охотой, а простые люди, жившие в этих местах, на своей собственной шкуре испытывали, что такое панская забава.
   Словно нашествие татар или ледяная буря бушевала в течение двух-трех недель, лишая покоя окрестных жителей, угрожая человеческой жизни, да и не одной…
   На крещенской неделе из Корсуня в Чигирин прискакали гонцы, передавшие наказ переяславского старосты выезжать на охоту. Хмельницкому велели прибыть в Корсунь, где он должен был встретиться с Яном Даниловичем, и уже вместе со всей ватагой высокопоставленных охотников, в сопровождении сотни вооруженных всадников, направиться в звенигородские охотничьи угодья.
   Как раз в это время Хмельницкий со дня на день ожидал возвращения своих гонцов из Львова. Они повезли сыну бочку свежего сала, копченостей, сухих фруктов, два куля муки и денег на жизнь до окончания коллегии. Теперь уже — до окончания!
   Зиновий-Богдан заканчивал высший класс риторики. Следовало ли оставаться еще на два года в коллегии, чтобы изучить курс высшего богословия, как рекомендовали отцы иезуиты, желавшие завершить образование своего воспитанника на высшей ступени? Отец мечтал о большом будущем сына на ниве государственной деятельности. Старательно выполняя свои обязанности подстаросты, заселяя пограничные степные просторы, Хмельницкий питал надежду на то, что его усердие заметят не только в Олеске или Переяславе, но даже и в Варшаве! Третий год он с волнением ожидает королевского распоряжения о восстановлении какой-то старинной родословной, давно затерявшейся в туманной старине, о признании шляхетского герба «Абданк». Самого Хмельницкого, занимавшего должность подстаросты, возможно, не так уж и интересовал этот герб, украшенный рыцарским щитом с королевской эмблемой, увенчанной клинообразным крестом и перечислением его родословной до десятого колена. Он заботился прежде всего о судьбе сына!
   А его посланцы все не едут из Львова. Не стряслась ли по дороге какая-нибудь беда? Как надоели все эти стычки — имение идет на имение, шляхтич на шляхтича. А то, гляди, еще и турки или татары из Буджака нагрянут за поживой, нападут на его людей. Где уж лучшей поживы искать: четыре оседланных коня, два запряженных в телегу да четверо ладных, стройных молодцов, во главе с бывалым казаком. Ясырь[46] первоклассный!..
   Он медлил с отъездом. Хотел было побыть дома еще день-другой, но Матрена уговорила не делать этого и советовала немедленно выехать, чтобы не ставить себя в положение неисполнительного подстаросты и не нарываться на оскорбительные эпитеты — «ленивый хлоп, бездельник…». Из-за этого они даже поссорились на прощание. Михайло настолько рассердился на жену, что вскочил на коня и выехал со двора, не попрощавшись с ней. В Чигирине он даже не сходил с коня, задержавшись там только на время, необходимое для приготовления к отъезду вооруженной свиты.
   — Все ли в сборе, пан Мусий? — не совсем приветливо спросил он у старшего казака из реестровиков, которого поставил во главе вооруженной свиты, и сразу же отправился в длинное двухнедельное путешествие.
   В тот год стояла хорошая зима. Несколько раз талый снег затягивался ледяной коркой, которая вновь покрывалась снегом, образуя крепкий покров даже на реках и озерах. Около трех десятков хорошо вооруженных и ловких всадников с трудом сдерживались, чтобы не пуститься вскачь по снежному насту. В морозном воздухе поднимался пар от дыхания людей и лошадей. Мусий Горленко сдерживал молодежь, не разрешая ей опережать подстаросту, ехавшего впереди отряда. Хмельницкий был при таком здоровье и в таком возрасте, который у казаков назывался свидовым, то есть как запаренный для колесного обода брус молодой бересты: упругий, сбитый, словно тесто у хорошей хозяйки. Несмотря на то что ему было уже за сорок, ни единого серебристого волоска не было заметно в его слегка выцветших, старательно закрученных вниз усах. Чисто выбритый подбородок придавал ему солидность, а его губы и до сих пор еще вызывали зависть даже у молодых женолюбов. Хмельницкий, слегка прижмурив от ослепительно яркого снега глаза, всматривался в прозрачную, пустынную даль с разбросанными там и сям перелесками. Ни единого всадника не встретили они на своем пути.
   Ехали по торной дороге, пролегавшей недалеко от реки Тясьмин, которая огибала темные холодноярские леса, выходила к селу Млиево и дальше тянулась через Городище. Переночевав в смелянских хуторах, на заре снова двинулись в путь. Подстароста был грустен. Но когда на окраине хутора его нагнал один из посланных во Львов слуг, сразу же повеселел. Оказалось, что слуги подстаросты на пути домой тоже заночевали в Смеле.
   Хмельницкий резко повернул коня к хутору.
   — Нам тоже поворачивать, пан подстароста? — спросил Горленко и добавил: — Пути не будет, если с утра возвращаться начнем.
   — Верно, верно, пан Мусий… Поезжайте с богом дальше… А кто-нибудь один останется со мной. Кажется, Василий хочет? Мы вас нагоним не далее как под Городищем…
   Встречать пана подстаросту вышли из хаты все пять слуг. Явтух из Медведовки, пожилой мужчина, снял шапку и почтительно поклонился Хмельницкому. Молодые слуги тоже обнажили свои головы, приветливо здороваясь с подстаростой.
   — Дай боже пану Михайлу счастливо справиться со своим добрым делом, — произнес Явтух, догадавшись по количеству людей и снаряжению, что подстароста уезжает из Чигирина но на один день.
   — Ну спасибо, брат… Все ли здоровы, хорошо ли доехали? Наденьте, хлопцы, шапки, берегите уши от мороза для девушек, покуда не поженились… Вот это хорошо, что не прозевали меня. Расскажи мне, Явтуше, хотя бы в нескольких словах, а то тороплюсь с отрядом. Жив, здоров там наш сын? Как учится… Наверное, говорил с ним, Явтуше?..
   — Так вы зайдите в хату, пан Михайло, там и поговорим. Или прямо тут вам рассказывать?
   Хмельницкий соскочил с коня, подошел к коренастому казаку, возглавлявшему отряд слуг, и трижды поцеловался с ним.
   — Вот это за всех, паны казаки… А в хату… Зачем нам-зря время тратить. Когда выехали из Львова? Шапку, шапку надень, Явтуше.
   — Спасибо, пан Михайло, я уже давно женат, за уши не боюсь… Выехали мы еще в субботу на крещенской неделе. В Белой Церкви, на реке Роси, на иордань[47] попали, а потом двинулись дальше. Сынок, дай бог ему здоровья, ростом в отца, молодецкие усы пробиваются на губе. Уж как начнет смешить, так за живот хватаешься…
   — Усы пробиваются, говоришь? — спросил Хмельницкий, не скрывая отцовской гордости. — А когда я в последний раз целовался с ним… у Зиновия были еще нежные, детские губы.
   — Богданом теперь больше зовут его…
   — Мелашка?
   — Наверное, молодице нравится это благозвучное, можно сказать, мужественное имя. По правде говоря, имя Зиновий как-то, прошу прощения… не подходит для такого крепкого парня… Просил к весне прислать коней, домой хочет наведаться.
   — Ну, как там, в коллегии?
   — Что мне сказать вам, пан Михайло? Тот, второй его друг, — их «Хмелями» прозвали в бурсе, — так он сказывал, что Богдан «найлепший»[48] ученик во всей коллегии. Сам воевода, егомость гетман пан Жолкевский, собирается определить его на службу, должно быть, в Варшаве, в королевскую канцелярию. И веру, слава богу, исповедует нашу, как полагается. Руководители коллегии, стало быть, выражают недовольство, что православный бурсак не всегда подчиняется католическим наставникам. Даже хотели, стало быть, наказать его за непослушание. А егомость пан гетман, стало быть, сказал, что, панове отцы исуситы, учите живую плоть, а душу его оставим господу богу и королю. Под благодатным солнцем, мол, и язычники живут, а он все-таки христианин сущий, пусть даже и греческого вероисповедания… Ну и отстали от него. Ан всем известно, что егомость на собственные деньги построил в Жолкеве православный храм для своих людей… Весной пана Богдана, стало быть, переведут в самый высший класс. Ксендзы говорят, что не выйдет из этого степного хмеля служителя веры Христовой, пускай солтысом[49] будет.
   — Ну и спасибо тебе за добрую весточку. Прошу, пан Явтух, ни слова не говорите пани Матрене о солтысе. А когда я вернусь, ты мне расскажешь подробнее… Василий, поехали! До свидания, молодцы, везите пани Матрене радостные вести…
   — Радостные вести… — пробормотал про себя Явтух из Медведовки, когда Хмельницкий выехал со двора. — Нет, пан подстароста, не солтысом суждено быть этому юноше с пламенным сердцем. Торговцем, купцом хочет стать молодой парубок, который, как неверный голомозый турок, говорил со мной на их языке… Эх-хе-хе, бедные родители! Несподручно в дороге про это рассказывать, не королевскому подстаросте об этом слушать… Ну, хлопцы, поехали и мы. К заходу солнца должны мы и ворота закрыть на подворье в Субботове.
   Надел шапку, еще раз посмотрел через тын на улицу. Отдохнувшие кони подстаросты вихрем мчались следом за отрядом, оставляя позади себя клубы снега, летевшего из-под копыт.

2

   Когда в послеобеденную пору Хмельницкий со своим отрядом въехал по двор Корсунского староства, он уже был заполнен сбившейся в кучу вооруженной челядью. Вооружены они были по-разному. Многие из них сидели на конях, чтобы лучше видеть, что творится в центре круга, где происходило нечто необыкновенное. Пешие старались пробиться поближе к центру, низкорослые поднимались на носки, протискиваясь вперед. Вокруг стоял сплошной гул.
   Чигиринского подстаросту узнали урядники, дворовые слуги Корсунского староства и звенигородцы. Они вежливо расступились, насколько было возможно в этой сутолоке, пропуская Хмельницкого в середину круга.
   — Пан староста порядки наводит. Суд там вершит, уважаемый пан… — сказал кто-то из корсунцев, хорошо помнивший Хмельницкого с тех пор, когда тот мирил их с мещанами во время ссоры из-за ремонта моста через Рось.
   — Нашего Гната Галайду, пан Хмельницкий, судят, — добавил челядинец звенигородского поташного завода, — пан, наверное, помнит московита Гната, который не боялся ходить на крупного зверя с одной рогатиной.
   — Гната? А как же, разве можно забыть Гната Галайду? А как пана звать? Полагаю, он тоже работает на поташном заводе пана старосты?.. — спросил Хмельницкий, второпях не совсем поняв, что здесь происходит.
   — Я… Грицко. Мой батя у вашей милости челядинцем был на поташном заводе, а я лошадь гонял… Тут-ко, пан Хмельницкий, нашему Гнату не повезло.
   — Так что же там с Гнатом? Наверно, пан староста пособит его горю.
   — Судят Гната! — объяснили Хмельницкому сразу несколько человек.
   Хмельницкий не любил заниматься судебными делами. Бывало, и в своем Чигиринском подстаростве такие дела решал не сам, а перепоручал кому-нибудь из пожилых урядников. А тут еще идет речь о Гнате Галайде, которого он, Михайло Хмельницкий, служа в Звенигородке, взял на работу надсмотрщиком на поташный завод. Выписали человека из реестра — мол, пришелец из России, какой из него реестровец. Его принуждали идти к вельможному шляхтичу в ярмо, сделаться простолюдином, отказаться от казачьего сословия. И землепашцем стать он мог лишь с разрешения его милости пана. Гнат возмущался, проклинал шляхту и свою судьбу, грозился поднять бунт. И Хмельницкий решил взять Гната к себе на службу, на поташный завод, охранять лесные и речные угодья вельможи Даниловича. Он был старательным слугой, Хмельницкий собирался даже повысить его в должности!..
   Из толпы доносился голос Даниловича. Он сердито отчитывал кого-то, но ничего нельзя было понять. А когда Хмельницкий пробрался к центру круга, он увидел поодаль стоящих на коленях четырех человек со связанными за спиной руками и без головных уборов. Они стояли на утоптанном снегу, склонив головы перед старостой, как перед палачом. У одного из них была бритая голова, только седой оселедец небрежно свисал со лба. Хмельницкий узнал в нем Гната. Только он один из челядинцев поташного завода до сих пор упорно придерживался казацких обычаев — не носил волос, как другие.
   А мороз, казалось, еще больше крепчал, обжигая уши несчастных, сковывая связанные за спиной руки. Время от времени Галайда поднимал голову, что-то говорил старосте. Непохоже было на то, чтобы он умолял рассвирепевшего шляхтича, — тот еще больше выходил из себя. И нельзя было понять, кто перед кем оправдывается, а кто кого обвиняет. Но староста стоял, свободно размахивая руками и грозно произнося свой приговор. А у Галайды связаны за спиной руки, он вынужден стоять на коленях в снегу.
   Около двух десятков шляхтичей и служащих окружили старосту. В стороне от них, ближе к подсудимым стоял коренастый мужчина средних лет, держа наготове плетеную нагайку, крепко зажатую в левой руке — он был левша. Это был старший урядник звенигородских поташных заводов, назначенный на это место после ухода Хмельницкого. Подбоченясь свободной от нагайки рукой, он словно отдыхал, готовый в любую минуту потрудиться ею во имя поддержания престижа старосты. Голову он отвернул, как норовистый конь, наискось и исподлобья следил глазами за подсудимыми, готовясь к следующему удару. Угодливость, с которой урядник исполнял волю власть имущих, свидетельствовала не только о его презрении к этим бедным людям, стоявшим на коленях на утоптанном снегу, но и о душевном ничтожестве. Он был большой трус, но хотел показать вельможе всю силу своей ненависти к этим преступникам, шатающимся по звенигородским полям и лесным угодьям.
   — А что тут творится, люди добрые? — снова спросил Хмельницкий, обращаясь к окружающим.
   — За полов… — нехотя бросил кто-то.
   — А ты там был? — возразил другой. — Не наш человек…
   — Но ведь судят-то как своего! — убеждал третий. И стал объяснять Хмельницкому: — Видите ли, пан староста собирается охотиться у нас на Звенигородщине, гостей пригласил. А к его приезду, точно для потехи, надсмотрщики нарушителей поймали.
   — А ты там был? — снова решительно перебил его один из присутствующих.
   — Но ведь судят!..
   — И Гнат Галайда нарушителем стал? — спросил Хмельницкий.
   — Святая земля их рассудит, уважаемый пан… Говорят, урядник давно точит зуб на Гната, хочет боярского холопа сделать своим слугою. А тот человек, дай ему бог здоровья, острый на язык… Да еще тут и тур… Перед самой охотой старосты проклятый тур столкнулся с волками. Так оно было илда иначе, но Гнат никогда не брехал. Будто б он отбил у волков чуть живого тура и прирезал его… Святая земля их рассудит.
   А тем временем староста закончил свой суд. Теперь приступали к порке. Ревностный, жестокий урядник-левша приказал челядинцам положить на скамью одного из мужиков, самого молодого. Несколько гайдуков с нагайками в руках набросились на несчастного и насильно потащили к скамье, стоявшей возле старосты, окруженного шляхтичами. Молодого парня положили лицом вниз, освободили ему руки, заставив обхватить скамейку, и снова связали их снизу. Со злобным смехом сорвали с него штаны, оголили спину…
   Хмельницкий повернулся, намереваясь уходить. Люди расступились, давая ему дорогу, понимая и уважая чувства этого человека в дорогом панском кафтане. Один из присутствующих поднялся на носках к уху Хмельницкого и сказал:
   — Тем троим по полсотне ударов. А Гната… на кол.
   — На кол? За недобитого тура Гната на кол? — взволнованно переспросил Хмельницкий и стал как вкопанный. — Человека осуждают на смерть за гибель тура?..
   — Получается так… Двоих шляхтичей за незаконную охоту в тех же лесах заставили уплатить по четыре гроша за лису, а по пять — за вепря. А Гнату… Он же — холоп, убежавший от боярина…
   Хмельницкий движением руки прервал говорившего, решительно повернулся и быстро направился к старосте. А в голове вертелись слова: «С шляхтича по четыре гроша, а холопа на кол…»
   — О, пан Хмельницкий заставляет себя ждать. Мы хотели было выехать пораньше… — начал Данилович, увидев, с какой поспешностью Хмельницкий шел к нему, пробиваясь сквозь толпу челяди.
   — Мы уже здесь, вашмость… Но вы заняты судом. Мои люди готовы… Как прикажет вашмость?
   И тут же чигиринский подстароста так же неожиданно остыл, как и вспыхнул. Сердце у него ныло, совесть настоятельно требовала, чтобы он протестовал против своеволия, исполнив тем самым долг честного человека. Но Хмельницкий был лишь слугой старосты, и это вынуждало его льстиво улыбаться, отвечать не так, как подсказывали сердце и разум. Испытывая угрызения совести, он боязливо оглянулся, провожая глазами сгорбленного, но не сломленного Галайду, которого урядники уводили со двора.
   — Пан Хмельницкий, наверное, знает этого лупезника[50] московитина? — спросил Данилович, уловив страдальческий взгляд подстаросты.
   — Да, вашмость пан староста, я знаю его. Он служил надсмотрщиком лесных угодий и на поташном заводе… Сейчас очень холодно, и я просил бы вашмость смилостивиться и разрешить развязать руки человеку…
   — Руки? — переспросил Данилович с деланным сочувствием. — Эй, там!.. Развяжите руки хлопу… А зачем же, пан подстароста, ребелизанту необмороженные руки, когда ему суждено умереть на колу? Ведь я велел, чтобы неповадно было другим, публично казнить его на колу в Звенигородке… Как ехалось вам, пан Хмельницкий, из Чигирина? Пан извещал меня, что в вашем пограничном старостве полное спокойствие и порядок. А тот непоседливый опришок, проходимец, атаман Яцко из Остра, собрал казаков в Боровице и повел их в Черкассы, чтобы объединиться с Барабашем.
   — Не знаю, вашмость пан староста, зачем нам беспокоиться о том, что творится в Черкасском старостве. О Яцке я уже докладывал вам. Он приехал с Низа, собирает осевших в волости казаков, не нарушая государственного порядка. Какие-то отряды казаков отправил на Днестр, к Могилеву-Подольску. Ведь вам известно, что доверенные короля готовят казаков для похода егомости королевича Владислава на Москву… А из Запорожья, вашмость, доходят тревожные слухи: турки готовятся к походу на Подольщину — наверное, намереваются грабить земли Речи Посполитой. Разве запретишь здесь тому же Яцку, — оправдывался Хмельницкий, торопливо шагая следом за старостой, боясь, как бы не оттиснули его более молодые шляхтичи из многочисленной свиты охотников. И он еще раз оглянулся на Галайду. «Попрощаться бы надо было с ним, семья у человека осиротеет…» — подумал он. Эта мысль терзала его душу.
   Данилович, заметив этот растерянный взгляд Хмельницкого, остановился. Но тут же вместе с окружившей его свитой пошел дальше.
   В покоях староства было тесно. Хмельницкий толкался среди вооруженных людей, стараясь быть на виду у урядников и подстарост. А Данилович, быстро справившись со своими делами, вернулся в староство и, приказав большей части охотников ехать в Звенигородку, направился с гостями в замок. Хмельницкому староста никакого приказа не дал и его самого в замок не пригласил, как других подстарост шляхтичей. Казалось, что Данилович умышленно оставил Хмельницкого скучать в огромных покоях староства.
   Такое отношение Даниловича встревожило чигиринского подстаросту. И надо же ему было нарваться на такое печальное зрелище, стать свидетелем суда, чинимого старостой над простолюдинами. Сколько их наказывают нагайками, сажают на кол, четвертуют в столице… Свою спину не подставишь за каждого. Всякий Гнат Галайда или Яцко своим умом живет, своей смертью и умирает.
   «И Гнат — своей? — спрашивала совесть. — А то чьей же? Мрут, как мухи в кипятке. И Гнат, и… Яцко, или Барабаш да и другие. С детства вскружили себе голову несбыточными мечтами, не имеющими ничего общего с державными порядками. И ведут их казацкие мечты по жизни окольными путями. А на окольных путях всякое бывает…»
   Такие рассуждения еще больше раздражали Хмельницкого. Он вспомнил о желании Матрены сделать Зиновия казацким сотником. «У кого, Матрена, будет служить сотником твой сын? — терзал себя горькими мыслями Хмельницкий, точно с глазу на глаз разговаривая с женою. — С каждым годом уменьшаются реестры казаков, и вот уже несколько лет подряд не выплачивают им содержания. Король создает наемную армию жолнеров-католиков. И исчезнут казаки, их военное могущество, а вместе с ними прекратятся бунты, неурядицы. Все украинское население превратится в единое сословие простолюдинов, подчиненных шляхте. И казаки также должны будут повиноваться одному закону, а их земли перейдут в руки шляхтичей…»
   И, тяжело вздохнув, Хмельницкий вышел во двор к своим людям.

3

   Пани Софья Данилович вместе со своей женской челядью прибыла в Корсунь следом за мужем. Надев меховую амазонку, она отважилась проехать значительную часть пути в турецком седле верхом на лошади, в сопровождении нескольких учтивых кавалеров, молодых гостей Яна. Якуб Собеский, в то время двадцатипятилетний красавец, неотлучно ехал с левой стороны, гарцуя на ретивом английском коне. Жена Даниловича понимала, что молодому, точно вросшему в седло, красноставскому старосте Собескому хотелось нравиться ей, для него было бы счастьем удостоиться хотя бы малейшего знака доброго отношения к нему дочери прославленного гетмана, на диво сохранившей свою юность. Собеский и пани Софья были почти ровесниками, если забыть о том, что женщины нередко ошибаются в счете своих лет на какие-нибудь три-четыре года. Но она, мать уже троих детей, очаровательная жена пожилого старосты, обязана была должным образом вести себя с молодыми кавалерами.