— Ясно, так и сказала. Да еще и как: будто бы она не только служила у студента иезуитской коллегии, а и сама училась там все эти семь лет…
   — Люблю я тебя, Стась, за твою честность… — восторженно воскликнул Богдан, помогая своим вышитым полотенцем другу вытирать умытое лицо. — Хорошо… Пойдем, Стась, посмотрим на это классическое проявление государственного права!
   — Пойдем!
   — Только если уж малыш… и пойдет на это зрелище, то лучше… пускай будет под присмотром пана Вацека. Он осторожный человек…

3

   Воскресенье. Магистратские глашатаи еще с раннего утра стали бить в бубны, возвещая:
   — По воле милосердного бога, по велению его величества нашего милостивого пана короля Речи Посполитой, днесь на Рынке будут заслуженно казнены презренные проходимцы, государственные преступники… По воле господа бога милосердного, по велению его величества…
   Глашатай делал паузу, затем издавал громкие хриплые звуки при помощи какого-то инструмента и снова начинал свое длинное воззвание, особенно подчеркивая слова «милосердного» и «милостивого», словно желая засвидетельствовать тяжесть преступления, совершенного осужденными, — дескать, оно было так велико, что всемилостивейший пан король при всем своем безграничном милосердии божьем не смог даровать жизнь преступникам.
   — Этот глашатай так любовно произносит слово «милосердный», словно надеется на чудотворное заступничество пана Езуса, — промолвил Стась.
   — А что ты думаешь, боги всесильны, когда… пан Соликовский спит, — ответил Богдан, и оба они засмеялись.
   Они знали: казнь двоих простых людей не что иное, как ширма, за которой хотят спрятать преступную авантюру магната Потоцкого.
   Рынок содрогался от гула человеческой толпы. Шли люди в легких плюшевых, а то и бобровых шапках, в островерхих капюшонах иезуитов и в камилавках восточногреческого духовенства, в пестрых платках мещанок, а то и просто ничем не покрытые. Стояли мартовские погожие дни, наступающая весна не обращала внимания на утренние заморозки. Словно муравьи, копошились люди вокруг помоста, на котором стояла толстая пихтовая колода. Блюстители государственного права заботливо очистили ее от коры, видимо для того, чтобы люди лучше могли разглядеть, как по свежему дереву потечет струйками человеческая кровь. Тысячи глаз были сюда устремлены. И вольно или невольно каждый житель Львова, взволнованный этим событием, мысленно прикидывал, как несчастный мещанин и валашский парень будут класть свои головы на эту добрую колоду и за это короткое мгновение перед ними промелькнет целая вечность в ожидании страшного удара топора палача…
   Богдан прислушивался к тому, о чем говорят люди, и пытался своим юношеским умом осмыслить все происходящее. Да разве легко это сделать, когда такой шум стоит над этим неспокойным морем человеческих голов, каждая из которых также жаждет постичь сущность страшного злодеяния!
   — Смертью валаха спасают Потоцкого…
   — Ясно…
   — Ведь он же не шляхтич, такова ему и цена…
   — Точно осмаленному кабану голову отсекут…
   — На студень сенаторам? — допытывается человек, стоящий рядом с Богданом.
   Ответа не слышно, потому что человеческая волна относит молодых людей в сторону. Но и там слышат они такие же речи…
   — Будем искать Мартынка? — прошептал Хмелевский на ухо Богдану, на что тот в ответ только кивнул. Но, оглядев массу людей, заполнявшую площадь, он еще раз, теперь уже безнадежно, качнул головой.
   Молодым людям не стоялось на одном месте, хотя им отсюда хорошо было видно и толпу на площади, и «голгофу». Так назвал Богдан помост для казни, как только заметил его. Он припомнил всю историю казней, и это привело его к мысли об инквизиции.
   — Да это же настоящая инквизиция, Стась! Клянусь богом, инквизиция… Преподобный пан Соликовский и его святейшество пан ректор…
   — Тес… сумасшедший! Тебя могут услышать, — остановил Богдана Стась.
   — Ты, Стась, думаешь, что на «Площади цветов» в Риме иезуиты сожгли Джордано при смиренном молчании тысяч итальянцев?..
   — Да замолчи же, говорю!.. Джордано, Джордано…
   — Или, скажем, нашего соседа, Яна Гуса!
   — Гуса сожгли, уважаемый пан спудей[55], за ересь, — поучительно произнес пожилой мужчина, стоявший с непокрытой головой, аккуратно подстриженной, уже седеющей.
   Но не только этим он резко отличался от студентов с их давно не стриженными шевелюрами. По закрученным вверх усам, бритой бороде, разрезанным рукавам серебристо-зеленого кунтуша было видно, что он чистокровный поляк, а по смыслу сказанного — воинственный католик.
   — Было бы желание поджарить человека, уважаемый пан, а еретичество приписать легче всего… — с насмешкой произнес Богдан, протискиваясь мимо солидного шляхтича к «голгофе».
   Стоявшие вокруг люди засмеялись, а усы подстриженного пана недовольно передернулись. Предусмотрительный Стась Хмелевский оттеснил Богдана подальше от подозрительного пана и прикрыл его собой. Он постоял так до тех пор, пока друг не скрылся в толпе, а потом бросился догонять его.
   А солнце то выглядывало на миг из-за облаков, то снова пряталось, и его золотистый, резко очерченный огненный диск просвечивал сквозь них. Богдан следил за облаками, которые проносились так быстро, словно торопились поскорее скрыться, чтобы не быть свидетелями преступления, совершаемого на львовском Рынке.
   — Да, какое жестокое сердце у человека! — вслух подумал юноша, приближаясь к помосту, построенному из новых, старательно тесанных досок. — У кого поднялась рука, чтобы так гладко обтесать их?
   Богдан осмотрелся вокруг, ища глазами Стася, затерявшегося в толпе. Не с кем будет даже словом переброситься.
   Вдруг многолюдная толпа всколыхнулась, словно чья-то могучая рука качнула ее. Вооруженная охрана ратуши и стоявшие жолнеры кое-где стали громко призывать людей к порядку. Лица людей, блестевшие под солнцем, повернулись в сторону двигавшейся процессии. Она вызывала в их сердцах не чувство преклонения перед святыми отцами, а омерзение. Молодой валах в белой грязной сорочке шел, окруженный десятком монахов-базилиан в длинных сутанах. Если бы он понурился, как это сделал мещанин, приютивший его, можно было бы подумать: человек покорился своей судьбе и как на подносе несет свою голову к плахе. Вот мещанину, охваченному смертельным страхом, наверное, кажется тяжелой его собственная голова.
   Но Ганджа шел выпрямившись, глядя поверх монашеских капюшонов на многочисленных свидетелей его трагедии, на высокий дом Корнъякта, на торопливые облака да на прикрытое ими солнце. Богдан впился глазами в эту не склонившуюся перед жестоким приговором голову. Когда успел научиться молодой плечистый парень так невозмутимо смотреть смерти в глаза? Он, возможно, и не хочет знать, куда ведут его в сопровождении настоятеля Успенской церкви — отца Паисия и десятка монахов. Но тот, второй, все знает… Его окружали иезуиты в черных сутанах, с серебряными крестами на груди. Ему посоветовали святые отцы memento mori — думать о смерти. И он думал о ней. Он от этих дум даже стал черным, как сутаны иезуитов с крестами. Ведь дома у него остались беременная жена и двое детей, — ему было о чем подумать кроме смерти…
   И Богдана стало трясти, как в лихорадке. Вначале задрожали коленки, — наверное, от напряженного ожидания конца этого медленного марша двух таких разных людей, обреченных на смерть. Он продвинулся вперед, еще ближе к помосту. Кто-то из охраны грубо оттолкнул Богдана, и у него еще сильнее задрожали ноги и все тело.
   Обреченные на смерть, окруженные служителями церкви, остановились на помосте возле плахи. Там уже стоял внезапно возникший палач, опираясь на широкий тяжелый топор. Ярко-красная одежда его резко бросалась в глаза, она напоминала о крови обреченных, которая должна была здесь вскоре пролиться.
   Приговор прочитали на латинском и украинском языках. На польском не читали. Для поляков была предназначена латынь, которую иезуиты считали божественным языком. Не читали и по-валашски, ибо приговоры, как понял возбужденный Богдан, зачитываются не для обреченных.
   Глубоко взволнованные люди стояли затаив дыхание. Шум утих, только тяжелые вздохи тысячеголовой толпы сливались в один печальный стоп. За какие грехи должны погибнуть двое людей — молодой, черный, словно поджаренный валах, с несгибаемой шеей и измученный тяжелой жизнью Львовский мещанин? Он был лишь тем грешен, что по своей сердечной доброте, придерживаясь благословенного веками обычая, дал убежище человеку с трудной судьбой. Значит, этот обычай плох, следует отменить его, хотя бы и ценою смерти невинных людей, лишь бы остался жив высокомерный, безрассудный магнат Потоцкий, попавший в плен к туркам! Смотрите, люди, пусть каменеют ваши сердца, пусть оправдываются крылатые слова древнего Плавта: «Homo homini lupus est»[56], — провозглашающие человеконенавистничество…
   А тот, молодой, до сих пор еще… даже и сейчас, в такой трагический момент, высоко подняв голову, водит глазами, ища ответа: что же такое жизнь? И только на какое-то мгновение, как молния, его взгляд встретился с таким же юношески горячим взглядом Зиновия-Богдана. В нем он заметил вечно пылающий огонь человеческой любви, дружбы!..
   Богдану вдруг сделалось душно. Он взмахнул рукой, словно отгонял от себя удушье, оттолкнул стоявшего впереди него челядинца и вмиг оказался на помосте, возле позорно оголенной деревянной плахи. Ветер развевал его одежду, взлохматил волосы на голове.
   — Позор!.. В такой торжественный день, в четвертую годовщину со дня рождения нашего королевича Яна Казимира, здесь собираются проливать кровь!.. — воскликнул Богдан и решительно разорвал круг людей, находившихся на помосте. Будто бы лишь для того, чтобы не упасть, он уцепился за рукав сорочки обреченного Ганджи, дернул его к себе. — Иван! — закричал он как одержимый, так, что львовяне даже затаили дыхание. — Беги, Иван!..
   И, резко повернув Ганджу за плечо, вытолкнул его из окружения монахов, бросил в толпу людей. В таком же неудержимом порыве вырвал перепуганного Базилия Юркевича из рук иезуитов, которые, точно звери, набросились на обреченного.
   — Беги! — крикнул он и этому, сбросив его с помоста на руки многотысячной толпы людей, которые, так же как и этот юноша с взлохмаченными волосами, горели желанием спасти невинных от смерти.
   Первым опомнился палач. Он выпустил из рук тяжелый топор и опрометью бросился вслед за Иваном Ганджой, разбросав в стороны взволнованных монахов, протянув вперед руки, которые вот-вот должна была обагрить кровь осужденных. Прыжок палача был так решителен, что Богдану вряд ли удалось бы устоять. Времени раздумывать не было, и юноша просто упал палачу под ноги, повалил этого свирепого представителя шляхетского беззакония, а сам скатился с помоста в разбушевавшуюся человеческую стихию. Кто-то подхватил его, втиснул в толпу, и он словно растаял в человеческой массе. А над площадью уже раздавался гневный клич:
   — Бей попов!..
   На Рынке забурлила разгневанная стихия. Казалось, что даже тяжелые тучи быстрее понеслись по небу. На помост полетели камни, и множество людей, жаждущих мести, подняв руки, хлынули туда. Замелькали над головами куски разорванной красной мантии палача. Монахи и иезуиты падали, словно утопая в этом бурном человеческом водовороте. Батюшке Паисию Терлецкому угодили камнем прямо в лицо. Он упал бы, если б не была так плотна окружавшая его толпа. По лицу раненого текла кровь…
   Богдан и сам не заметил, как оказался во дворе Корнъякта. А позади, на площади Рынка, все еще рокотало, волновалось людское море! Казнь не свершилась, осужденные на смерть исчезли. Их судьбу решил самый великий справедливый судья — народ…

4

   Молодой королеве Екатерине стало известно о том, что сын чигиринского подстаросты похвально защищал честь ее сына, королевича Яна Казимира, постарался, чтобы его имя не было запятнано кровью. И она посоветовала Львовскому магистрату наградить храбреца и патриота… К тому же и Потоцкому уже не только смерть какого-то валашского слуги, но даже и крупный выкуп не могли помочь вырваться из турецкого плена. А крымчаки уже прошли через Перекоп… Таким образом, казнь этих двух несчастных могла повлечь за собой только нежелательные последствия, лишний раз напомнила бы всемогущему султану о преступлениях Потоцкого, о намерениях польской Короны присоединить к себе Молдавию. Чрезвычайное событие, происшедшее на Рынке, постепенно стало забываться. Ганджу и Юркевича не стали больше разыскивать, сняв с них intamacja[57].
   Но люди другого круга, в котором теперь вращался скрывающийся Богдан, — дальновидные купцы армяне и греки, особенно старый, опытный Корнъякт, считали, что и недавним осужденным надо бежать из Львова, и Богдану следует уйти от мщения раздраженной шляхты.
   Уже установились погожие майские дни, подсохли дороги. Львовские купцы отправились в свое ежегодное торговое путешествие в Стамбул. К их каравану и присоединился Богдан в качестве купеческого челядинца при караван-баше. Серебковиче, еще не старом, но уже бывалом торговце. Молодой Хмельницкий и его покровители предполагали, что так и начнется неспокойная, но заманчивая карьера молодого купца. Чего еще лучше желать сыну чигиринского подстаросты, образованному, как шляхтич, но обездоленному, как и всякий простолюдин в краю, где безраздельно господствуют своенравные и жестокие магнаты?..
   В Кривичах, что находятся неподалеку от Львова, к этому каравану присоединился и переяславский купец Семен Сомко. Во Львов уже доходили слухи о нападении крымских татар на Приднепровье. Сомко хотелось поскорее добраться до Киева, надежно защищенного казаками, возглавляемыми Сагайдачным. Хотя бы до Каменец-Подольска спокойно доехать под охраной караван-баши Серебковича… В Кривичах с караваном прощались родственники, да и просто местные жители, привыкшие торжественно встречать и провожать купцов.
   В толпе провожающих был и Стась Хмелевский. В течение последних двух месяцев они встречались с Богданом только однажды, в лесу, раскинувшемся в долине за Высоким Замком. Свидание их было кратким и грустным. Друзья молча смотрели друг на друга, стараясь улыбнуться и с трудом сдерживая слезы. Богдан сказал Стасю, что, несмотря на объявленную амнистию, возвращаться в коллегию он не намерен, так как окончательно решил строить свою судьбу по-иному. Тогда же они условились встретиться еще раз в Кривичах, на публичных проводах каравана.
   — Неужели, Богдась, ты окончательно решил стать купцом? Изучали мудрость Платона, поэтику Вергилия, военное искусство Александра… И так… Будь проклят Рынок и наглядное знакомство на нем с государственным правом… — возмущался шляхтич Хмелевский, обнимая друга.
   — Не следует, Стась, так охаивать ремесло, на котором держится вся государственная казна. Платон, Александр Македонский… Останемся живы, будем чтить эти имена. А главное, Стась, не будем омрачать нашу дружбу твоим недоброжелательным отношением к купеческому ремеслу. Как первая любовь, эта дружба соединила нас, и пусть только смерть нарушит ее.
   — Богдась!
   — Не нужно, не нужно, Стась!.. Летом будешь у родных, наведайся в Киев. Мы еще не знаем, куда забросит нас судьба. У тебя есть имя, а я… сам должен обеспечить себя, пусть торговлей, чтобы жить хотя бы не хуже киевлян…
   — Счастливого тебе пути! Не забывай и ты нашей верной, многолетней дружбы. Да присматривай за Мартынком, помоги ему доучиться…
   Они молча обнялись снова. А впереди уже раздались голоса погонщиков, заскрипели мажары, зашумели родственники и друзья купцов.
   Богдан еще раз обернулся к расстроенному другу, протянул ему руку.
   — Никогда в жизни не забуду тебя, Стась! Мы только начинаем становиться на ноги. Ты поляк, а я украинец. Ты шляхтич, а я… казак. Но оба мы — сыновья человечества. Сколько раз еще нам обоим нужна будет дружеская поддержка!
   Они крепко расцеловались. Богдан побежал нагонять мажару Серебковича. А Стась глядел ему вслед, и глаза его туманила слеза.

5

   В Каменке попрощались и с караваном. Пан Серебкович отвел Богдана в сторону от мажар и посоветовал:
   — Я уже говорил Семену, должен предупредить и вас, мой юный друг: будьте осторожны в пути. Прошел слух, что крымские татары напали на Приднепровье, воспользовавшись походом королевича со своими войсками на Москву. Возможно, что с ними идет и отряд турок — дорог у них много, домой могут возвращаться и через Днестр. Езжайте не по большаку, а обходите его стороной, через лес, и лучше всего ночью… Ведя торговлю, вы должны всегда помнить о ее благородной высокой цели, о служении народу. Пусть вас не искушает жадность, не гонитесь за ничтожной наживой. Ибо, поддавшись жадности, превратитесь в мелкого шинкаря и утратите человеческий облик, а для общества… погибнете.
   — Искренне благодарю уважаемого пана за отеческий совет! — ответил Богдан, прощаясь со своими учителями и покровителями.
   Сомко стоял около мажары, на которой ехал слепой кобзарь Богун, и разговаривал с ним, по-хозяйски поставив ногу на толстую ступицу колеса, обод которого поблескивал свежими подтеками дегтя.
   — Как вы думаете, пан Федор, осмелятся захватчики напасть на Киев, если они и впрямь перешли уже Буг?
   — Думать, конечно, думаю, пан Семен. Редко когда басурмане осмеливались нападать на Киев. Но пути господни неисповедимы! Слух, говоришь, идет, что поход возглавляет хан Мухамед Гирей? Сказывают, что Киев защищают казаки Петра Сагайдака. Осмелятся ли неверные сразиться с такой силой? Мухамед со своим братцем Шагинем четыре года отсидел в тюрьме за участие в бунте, теперь выслуживается, опытный людолов… А дороги пан Семен, наверное, лучше меня знает. Армяне советуют обойти стороной Бар и Хмельник. А им все известно…
   Мелашка и Мартынко слезли с мажары, чтобы размять ноги. Когда Мартынко увидел, что Богдан направился от караван-баши к обозу Сомко, он так и рванулся к нему навстречу. Детская привязанность его к Богдану превращалась в искреннюю юношескую дружбу.
   Нежно, по-матерински любила Мелашка обоих ребят. Мартынко был родной, его любила, будто воскресшего из мертвых после известного их похода к Болотникову вместе с кобзарем. А Богдана поручила ей воспитывать добрейшая из матерей!.. Богдан стремился к справедливой жизни, которую так хотелось увидеть и этой женщине. Мелашка сердцем чувствовала в молодом «Хмеле» дух Наливайко, забывая о том, что сама же и прививала его юноше, как умела, более шести лет присматривая за ним, как за своим собственным ребенком.
   Обоз переяславских и киевских купцов двинулся от Замка по высокому мосту через ущелье, затем выехал на взгорье и свернул влево, углубляясь в чащу безграничного леса.
   Подолье! Сомко ехал на передней мажаре, при случае расспрашивая у встречных людей о дороге на Бар, на Умань, скрывая, что собирается ехать в Белую Церковь. Пожилые люди долго провожали глазами обоз купцов, удивляясь, почему пробирались они с товарами по таким глухим дорогам.
   Теплые, порой даже душные дни сменялись холодными ночами. Сомко часто разбивал лагерь днем на зеленом лугу, в безопасном месте, где лошади и волы могли свободно попастись, а люди поесть. Но зато к вечеру они выезжали на большак и почти всю короткую майскую ночь двигались на северо-восток, к Днепру. Обильно смазывали березовым дегтем колеса мажар, чтобы они не скрипели. Разговаривали шепотом, а скотину подгоняли, даже не взмахивая кнутом. Купцы заботились о том, чтобы их не услышали, и сами чутко прислушивались к тому, что творится в притихшей ночной степи.
   Чем дальше они удалялись от Каменца, тем настойчивее распространялись слухи о продвижении татарских и турецких орд в глубь Украины. На четвертый день путешествия встретили спасавшихся от татарского набега. Люди со своими убогими пожитками за плечами, на возку или в сумках на оседланных конях бежали в чащу леса, в топкие болота, куда не осмелятся ступить басурмане. Искренне и горячо они убеждали:
   — Куда вас несет нечистая сила, прости господи! Неверные тысячами снуют по дорогам, словно злой рок свалились они на наши головы. Переждали бы где-нибудь в глубине леса…
   А другие добавляли:
   — Сам пан Сагайдачный не в силах преградить путь неверным. Под Белой Церковью разгромил войска их Мухамеда Гирея, тысячи невольников отбил у них. Теперь они настолько озверели, что все Подолье заполнили, точно саранча, прости господи… Где-то будто бы Васильке Босый с могилевцами промышляет, гоняясь за татарскими отрядами по тракту Могилев — Паволочь. Да разве вырвутся хитрющие крымчаки на тракт? Этот Мухамед — змея подколодная, прости господи…
   Сомко был не такой человек, чтобы прийти в замешательство от вестей, нагоняющих страх. Он не повернул обоз обратно на запад — разве убежишь от конников? Челядинцам роздал оружие: кому саблю, кому копье на деревянном древке. На весь обоз было два немецких ружья, приобретенных во Львове; одно Сомко взял себе, а второе отдал сыну, самому искусному стрелку, ехавшему на мажаре, замыкавшей обоз. Он решил в случае нападения поставить все мажары в круг и отбиваться от врага. Единственной женщине в обозе, Мелашке, велел позаботиться о слепом Богуне. Богдан и Мартынко не имели никаких поручений.
   И впрямь, что можно было поручать бурсаку, пусть уже и с черным пушком на губе? Ведь он человек не военный, с оружием обращаться не умеет. А Мартынко — тот и вовсе мальчишка.
   — Хлопцам лучше всего спрятаться где-нибудь и не попадаться на глаза басурманам, — посоветовал кто-то из путников.
   Стало уже светать, когда слева зачернел густой лес. Сомко свернул туда и по удобной прогалине стал углубляться в чащу. Подъехали к реке и направились вдоль берега, выбирая удобную полянку для привала.
   Уже в лесу начало светать, когда они разбили свой лагерь. Распрягли лошадей и волов, поставили в круг мажары, приготовились варить уху из сухой рыбы.
   Богдан и Мартынко, не спросив разрешения старших, отошли от обоза и углубились в чащу леса. Молодого, еще не испытавшего горя Богдана все радовало и возбуждало, его совсем не беспокоила тревожная, опасная поездка. Бывалый купец Семен Сомко порадовал вестью о том, что они подъезжают к могилевскому тракту, — ну и хорошо. Ведь на этом тракте отряды пана Босого зорко следят за передвижением басурман. Богдан беззаботно цеплялся за гибкие деревца, шаловливо раскачивая их. Изредка они с Мартынком перебрасывались словами. Каждый раз Мартынко предупреждал его, чтобы он не говорил громко, но и сам смеялся над своей осторожностью, поддерживаемый бесстрашным Богданом.
   Они поднялись на высокий лесной курган. Но и с него были видны только густые кроны деревьев. Правда, отсюда было ближе к солнцу, вдруг выглянувшему из-за вершин дубов и сосен и позолотившему их. Над лесом стлалась туманная дымка.
   — Чудесно! — произнес мечтательно Богдан. — Мартынко, тебе известно, что не солнце вращается вокруг земли, а…
   И тут же они резко обернулись. В лесу, с той стороны, где проходила дорога, по которой совсем недавно проехал обоз Семена Сомко, под копытами вооруженных всадников зашелестели прошлогодние листья, затрещали ветки, и вдруг послышалась турецкая речь. К несчастью, турки заметили ребят, стоявших на кургане и освещенных лучами солнца, и бросились к ним.
   — Мартынко, беги скорей, предупреди наших!.. — крикнул Богдан, столкнув мальчика с кургана.
   Как поступить самому — еще не знал. Ясно было одно: должен отвлечь неверных, дав возможность Мартынку добежать до обоза и предупредить Сомко. И тут же молниеносно промелькнула мысль о слепом Богуне и Мелашке, ухаживавшей за ним.
   Всадники галопом мчались к кургану. Кони тяжело сопели, взбираясь по крутому подъему, обходя деревья. А Богдан стоял, словно околдованный, глядя на приближавшихся турок.
   Минуты ожидания казались вечностью, на устах еще звучали имена, о которых хотел рассказать Мартынку: Птоломей, Коперник… И вдруг бросился бежать прочь, в колючие заросли терновника и орешника. Не добежав до подножия кургана, он ловко стал взбираться по стволу ветвистой сосны. Турки свирепо кричали. Богдан отчетливо слышал отдельные бранные слова. Чем выше он взбирался, тем гуще были ветви, и ему легче было подниматься, цепляясь за них. Взглянув туда, где он впервые заметил врага, увидел, как один из всадников поскакал с кургана вниз, объезжая кусты терна и ореха, за ним последовали и другие, опережая друг друга.
   Турки были уверены, что паренек побежит от кургана к реке. До их ушей донесся шум боя. Всадники осадили коней и повернули в сторону завязавшейся около обоза сечи. У них уже не было времени гнаться за парнем, убежавшим с кургана. Там, в долине, в камышах, росших на берегу реки, они надеялись захватить богатый ясырь.
   Гул схватки прорезал выстрел из ружья, следом за ним второй. Смертельный крик сраженного, топот коней и снова беспорядочная свалка, крики, звон сабель. Богдан весь дрожал, Прижимаясь к колючим ветвям сосны. Но юношеская любознательность была сильнее страха. Он пробовал развести ветви и посмотреть туда, где люди боролись за свою жизнь. Наверное, будут убитые с обеих сторон. Врагов было в два раза больше, к тому же они нападали, а это тоже увеличивало их силы, как мудро говорил Александр Македонский… Но что будет делать слепой, спасет ли его тетя Мелашка, озабоченная судьбой ребят?.. Успел ли добежать туда Мартынко?..