Страница:
Иван Ле
ХМЕЛЬНИЦКИЙ
Книга первая
Часть первая
«Богдан»
1
В эту предобеденную пору песок чигиринских улиц уже был нагрет солнечными лучами. С утра над Тясьмином стоял прозрачный туман и ровно, спокойно дышала еще не пробудившаяся от сна река. Повсюду был праздничный покой. Люди возвращались из церкви, после обедни, домой, казалось, умиротворенные. Но глубоко в душе они затаили горькую обиду, невзначай проскальзывавшую в разговоре с соседями. Наскоро пообедав, они торопились на площадь, лежавшую у подножия холма. Там двое слепых казаков-кобзарей пели думы о доле людской, о восставшем русском народе, призывали помочь ему: «Гей, там Иван Болотников путь пробивает, побратимство славное с Наливайко прославляет!..»
Люди любили слушать кобзарей, этих провозвестников правды. Если они и не научат, где можно найти счастье, а где утратить его, то хоть расскажут в своих думах о том, что творится на свете, куда клонит свои головы православный народ. Кобзари, как вольные птицы, бродят по миру, пересекают степи и моря, чутко внимают речам людским и в своих смелых и правдивых думах рассказывают о виденном, слышанном, о том, что было и что нынче тревожит человеческие души!..
Среди казаков ходила молва о полковнике коронных войск, бывшем казаке, переметнувшемся в стан врага. Предал он Северина Наливайко и за измену народному восстанию получил от короля дворянский титул, принял католичество и хуже настоящего пана осадника[1], польского шляхтича, издевается над украинцами. В этот теплый праздничный день приехал он в Чигирин искать среди его поселенцев казаков, принимавших участие в прошлогоднем морском походе и разгромивших турок у Варны. Зачем? Нагонит ли только страх на людей да постоем надоест, или карать будет? Сказывают, ищет Яцка, расспрашивает о нем у чигиринцев…
На крутом берегу Тясьмина одиноко стоял подросток двенадцати-тринадцати лет. Как видно, он чувствовал себя чужим в этом краю. Дети казаков и поселенцев сторонились его.
Он не столько слушал думы кобзарей о том, как «…на нашей славной Украине бывали страшные годины испытаний», сколько присматривался к слушавшим их людям. Вокруг кобзарей, сидевших у подножия холма, толпились веселые чигиринцы. Одни уже направлялись домой, другие подходили к кобзарям и клали в их лукошко свое скромное подаяние. А бывало, какой-нибудь казак, приблизившись к слепцам, шептал им что-то, те кивали в ответ, и он удалялся. Мальчик заметил, что люди с особенным вниманием прислушивались к кобзарским думам о Наливайко, переговаривались о чем-то между собой, сокрушенно качая головами.
Подросток был худощав, высокого роста; его загорелое от солнца и ветра веснушчатое лицо было еще совсем юным, хотя он далеко не по-детски, серьезно и внимательно, наблюдал за всем, что происходило вокруг. По внешнему виду он отличался от толпившихся возле кобзарей детей чигиринских казаков и мещан. Те в большинстве своем были без штанишек, в длинных полотняных сорочках, так что порой трудно было отличить мальчиков от девочек. А подросток носил сорочку из тонкой, недомотканой материи и коротенькие штанишки из бордового бархата, с поясом, украшенным большой блестящей бляхой.
Он понимал, что именно эта бляха вызывала у мальчишек зависть и неприязненное чувство. Каждый раз, когда он пытался приблизиться, они насмехались над ним, показывали языки. И мальчик старался прикрыть то одной, то другой рукой этот предмет зависти. Он знал, что бляха и бархатные штанишки, как дар божий, суждены ему, сыну урядника[2] староства. Но ведь среди этих ребят есть хорошие и сильные: они вон как легко переплывают Тясьмин с одного берега на другой! Ему так хотелось быть вместе с ними в толпе, окружавшей кобзарей, вместе взобраться на крышу крепости, стоявшей на холме, да погонять свинку[3].
И мальчик еще настойчивее прятал бляху. Он даже не заметил, откуда появился отряд польских жолнеров. Во главе ехал надменный полковник на породистом гнедом коне, он, как показалось мальчику, свысока и пренебрежительно посматривал на чигиринцев, толпившихся возле кобзарей. Несмотря на жару, на нем была роскошная керея[4], словно попона спускавшаяся с жирного крупа коня.
Кобзари умолкли было. Но когда высокомерный полковник резким движением руки сбросил керею и соскочил с коня, передав поводья услужливому уряднику, слепцы снова запели песню, теперь уже веселую. Им стали подпевать окружавшие их казаки и мещане. Толпа расступилась, давая проход полковнику. В усатом всаднике, которому полковник передал своего коня, мальчик узнал своего отца и направился к нему. Но не успел он подбежать к толпе, как пение умолкло и тут же раздался неожиданный крик. Окружившие кобзарей люди всколыхнулись, сплотились теснее, образовав могучую человеческую стену, через которую трудно пробиться даже самому ловкому мальчику. А затем эта движущаяся масса загудела, покачнулась и распалась — чигиринцы бросились врассыпную.
А отчаянный крик не смолкал. Так мог кричать только человек, разлучаемый с жизнью…
Не помня себя, ничего не страшась — ведь здесь среди жолнеров находился его отец, — мальчик пробрался в поредевшей толпе туда, откуда исходил страшный, пугающий звук. Внезапно вопль замер, оборвался.
В дорожной пыли, неестественно скорчившись, лежал надменный полковник жолнеров. Лицо его посинело, язык вывалился изо рта и касался песка. Мальчик сразу понял, что полковник уже мертв… Тут же, рядом, двое жолнеров и его отец возились с каким-то дюжим мужиком, пальцы обеих рук которого все еще были скрючены. Не оставалось сомнения в том, что именно он задушил полковника коронных войск. Вырываясь из рук жолнеров, он пытался подняться с земли. Лопнувшая по швам полотняная сорочка оголила красное, в кровоподтеках, плечо. Толстый казачий оселедец свисал с головы на глаза.
Казак наконец выпрямился — он был слеп. Мальчик сразу же узнал в нем одного из кобзарей — того, что помоложе. В последние дни по утрам он и его товарищ часто проходили через их хутор и смеялись, разговаривая со своим маленьким поводырем… Слепой повернулся в сторону холма и закричал во весь голос:
— Мартынко, дитя мое! Расти на горе панам…
Нетрудно было догадаться, что слепой обращался к мальчику-поводырю, успевшему убежать со вторым, более пожилым кобзарем.
И сын урядника бросился сквозь толпу в ту сторону, куда повернулся слепой. Ему захотелось догнать Мартынка. Вдоль холма извивалась тропинка, терявшаяся в кустарнике. Справа река Тясьмин несла свои бурные воды, вырываясь из объятий густого, непроходимого кустарника и пелены тумана, висевшего над зарослями.
Мальчику не удалось настичь Мартынка. А как было бы хорошо поймать его! Наверное, он, зрячий, и сообщил кобзарям о том, что к ним подъехал отряд жолнеров. Ведь сам слепой не мог узнать, что полковник рядом и его можно схватить за горло?.. Он уже встречал этого поводыря. Маленький восьмилетний невзрачный мальчуган, в одной рубахе, без штанов. Вот поймать бы такого и… Мальчик задумался над тем, как бы он наказал этого маленького преступника. А толпа редела, празднично разнаряженные люди покидали это страшное место. К удивлению мальчика, люди с отвращением смотрели на мертвеца с вывалившимся синим, грязным языком, не проявляя никакой жалости к нему и не осуждая слепого казака. Наоборот, женщины посмелее даже стыдили жолнеров за то, что те «слепому бедняге связали веревками руки».
«Слепого беднягу», босого, в изодранной сорочке, но по-прежнему грозного, с высоко поднятой головой, уводили от места, где он задушил полковника.
За площадью, на крутом берегу реки, стояла придорожная, еще совсем новая каменная корчма, построенная когда-то Феодосием Чигириным. Теперь она принадлежала Даниловичу — чигиринскому старосте, и ее арендовал ловкий шинкарь, живший где-то возле Жолквы. Пан Данилович уступил ему только небольшой домик с каменным подвалом, а большой дом, стоявший рядом, занял под староство. Туда жолнеры и повели коренастого слепого кобзаря. Отец мальчика, урядник Чигиринского староства, остался возле трупа, накрыл его кереей, оставленной на седле гнедого коня.
— Папа, — обратился мальчик к отцу больше для того, чтобы показать присутствующим ребятам, какой большой начальник его отец, — за что он его? Это полковник, папа?
— Уходи, Зиновий, домой. Сию же минуту… Бродишь тут среди толпы вот этих сопливых наливайковцев сорванцов… Пука, вы, голопузые, марш к своим матерям! Не то велю жолнерам…
— А вы попробуйте!.. Вон своего мазунчика с блестящей бляхой на пузе прогоните к маме. «Сорванцы»… — отозвался кто-то из ребят, передразнивая урядника, говорившего с польским акцентом.
— Ха-ха-ха!.. К мамке в пазушку!.. — хохотали ребята.
Зиновий растерянно оглядывался вокруг. Ему надо идти домой, а путь преграждает толпа задиристых мальчишек. Он еще не сознавал, чем именно эти ребята привлекли его, вызывая нечто похожее на зависть. Но он понял, что не должен уронить своего достоинства в их глазах. И тут же двинулся прямо на них. Даже руку убрал с бляхи и, не выказывая ни малейшего колебания, молча направился к толпе, посматривая слегка прищуренными глазами то в одну, то в другую сторону.
Хохот сразу оборвался. Мальчишки, сбившись в кучу, постепенно отступали к реке. Решительность сына урядника привела их в замешательство. Они расступились и дали Зиновию проход, искоса поглядывая на его отца, стоявшего возле трупа.
Люди любили слушать кобзарей, этих провозвестников правды. Если они и не научат, где можно найти счастье, а где утратить его, то хоть расскажут в своих думах о том, что творится на свете, куда клонит свои головы православный народ. Кобзари, как вольные птицы, бродят по миру, пересекают степи и моря, чутко внимают речам людским и в своих смелых и правдивых думах рассказывают о виденном, слышанном, о том, что было и что нынче тревожит человеческие души!..
Среди казаков ходила молва о полковнике коронных войск, бывшем казаке, переметнувшемся в стан врага. Предал он Северина Наливайко и за измену народному восстанию получил от короля дворянский титул, принял католичество и хуже настоящего пана осадника[1], польского шляхтича, издевается над украинцами. В этот теплый праздничный день приехал он в Чигирин искать среди его поселенцев казаков, принимавших участие в прошлогоднем морском походе и разгромивших турок у Варны. Зачем? Нагонит ли только страх на людей да постоем надоест, или карать будет? Сказывают, ищет Яцка, расспрашивает о нем у чигиринцев…
На крутом берегу Тясьмина одиноко стоял подросток двенадцати-тринадцати лет. Как видно, он чувствовал себя чужим в этом краю. Дети казаков и поселенцев сторонились его.
Он не столько слушал думы кобзарей о том, как «…на нашей славной Украине бывали страшные годины испытаний», сколько присматривался к слушавшим их людям. Вокруг кобзарей, сидевших у подножия холма, толпились веселые чигиринцы. Одни уже направлялись домой, другие подходили к кобзарям и клали в их лукошко свое скромное подаяние. А бывало, какой-нибудь казак, приблизившись к слепцам, шептал им что-то, те кивали в ответ, и он удалялся. Мальчик заметил, что люди с особенным вниманием прислушивались к кобзарским думам о Наливайко, переговаривались о чем-то между собой, сокрушенно качая головами.
Подросток был худощав, высокого роста; его загорелое от солнца и ветра веснушчатое лицо было еще совсем юным, хотя он далеко не по-детски, серьезно и внимательно, наблюдал за всем, что происходило вокруг. По внешнему виду он отличался от толпившихся возле кобзарей детей чигиринских казаков и мещан. Те в большинстве своем были без штанишек, в длинных полотняных сорочках, так что порой трудно было отличить мальчиков от девочек. А подросток носил сорочку из тонкой, недомотканой материи и коротенькие штанишки из бордового бархата, с поясом, украшенным большой блестящей бляхой.
Он понимал, что именно эта бляха вызывала у мальчишек зависть и неприязненное чувство. Каждый раз, когда он пытался приблизиться, они насмехались над ним, показывали языки. И мальчик старался прикрыть то одной, то другой рукой этот предмет зависти. Он знал, что бляха и бархатные штанишки, как дар божий, суждены ему, сыну урядника[2] староства. Но ведь среди этих ребят есть хорошие и сильные: они вон как легко переплывают Тясьмин с одного берега на другой! Ему так хотелось быть вместе с ними в толпе, окружавшей кобзарей, вместе взобраться на крышу крепости, стоявшей на холме, да погонять свинку[3].
И мальчик еще настойчивее прятал бляху. Он даже не заметил, откуда появился отряд польских жолнеров. Во главе ехал надменный полковник на породистом гнедом коне, он, как показалось мальчику, свысока и пренебрежительно посматривал на чигиринцев, толпившихся возле кобзарей. Несмотря на жару, на нем была роскошная керея[4], словно попона спускавшаяся с жирного крупа коня.
Кобзари умолкли было. Но когда высокомерный полковник резким движением руки сбросил керею и соскочил с коня, передав поводья услужливому уряднику, слепцы снова запели песню, теперь уже веселую. Им стали подпевать окружавшие их казаки и мещане. Толпа расступилась, давая проход полковнику. В усатом всаднике, которому полковник передал своего коня, мальчик узнал своего отца и направился к нему. Но не успел он подбежать к толпе, как пение умолкло и тут же раздался неожиданный крик. Окружившие кобзарей люди всколыхнулись, сплотились теснее, образовав могучую человеческую стену, через которую трудно пробиться даже самому ловкому мальчику. А затем эта движущаяся масса загудела, покачнулась и распалась — чигиринцы бросились врассыпную.
А отчаянный крик не смолкал. Так мог кричать только человек, разлучаемый с жизнью…
Не помня себя, ничего не страшась — ведь здесь среди жолнеров находился его отец, — мальчик пробрался в поредевшей толпе туда, откуда исходил страшный, пугающий звук. Внезапно вопль замер, оборвался.
В дорожной пыли, неестественно скорчившись, лежал надменный полковник жолнеров. Лицо его посинело, язык вывалился изо рта и касался песка. Мальчик сразу понял, что полковник уже мертв… Тут же, рядом, двое жолнеров и его отец возились с каким-то дюжим мужиком, пальцы обеих рук которого все еще были скрючены. Не оставалось сомнения в том, что именно он задушил полковника коронных войск. Вырываясь из рук жолнеров, он пытался подняться с земли. Лопнувшая по швам полотняная сорочка оголила красное, в кровоподтеках, плечо. Толстый казачий оселедец свисал с головы на глаза.
Казак наконец выпрямился — он был слеп. Мальчик сразу же узнал в нем одного из кобзарей — того, что помоложе. В последние дни по утрам он и его товарищ часто проходили через их хутор и смеялись, разговаривая со своим маленьким поводырем… Слепой повернулся в сторону холма и закричал во весь голос:
— Мартынко, дитя мое! Расти на горе панам…
Нетрудно было догадаться, что слепой обращался к мальчику-поводырю, успевшему убежать со вторым, более пожилым кобзарем.
И сын урядника бросился сквозь толпу в ту сторону, куда повернулся слепой. Ему захотелось догнать Мартынка. Вдоль холма извивалась тропинка, терявшаяся в кустарнике. Справа река Тясьмин несла свои бурные воды, вырываясь из объятий густого, непроходимого кустарника и пелены тумана, висевшего над зарослями.
Мальчику не удалось настичь Мартынка. А как было бы хорошо поймать его! Наверное, он, зрячий, и сообщил кобзарям о том, что к ним подъехал отряд жолнеров. Ведь сам слепой не мог узнать, что полковник рядом и его можно схватить за горло?.. Он уже встречал этого поводыря. Маленький восьмилетний невзрачный мальчуган, в одной рубахе, без штанов. Вот поймать бы такого и… Мальчик задумался над тем, как бы он наказал этого маленького преступника. А толпа редела, празднично разнаряженные люди покидали это страшное место. К удивлению мальчика, люди с отвращением смотрели на мертвеца с вывалившимся синим, грязным языком, не проявляя никакой жалости к нему и не осуждая слепого казака. Наоборот, женщины посмелее даже стыдили жолнеров за то, что те «слепому бедняге связали веревками руки».
«Слепого беднягу», босого, в изодранной сорочке, но по-прежнему грозного, с высоко поднятой головой, уводили от места, где он задушил полковника.
За площадью, на крутом берегу реки, стояла придорожная, еще совсем новая каменная корчма, построенная когда-то Феодосием Чигириным. Теперь она принадлежала Даниловичу — чигиринскому старосте, и ее арендовал ловкий шинкарь, живший где-то возле Жолквы. Пан Данилович уступил ему только небольшой домик с каменным подвалом, а большой дом, стоявший рядом, занял под староство. Туда жолнеры и повели коренастого слепого кобзаря. Отец мальчика, урядник Чигиринского староства, остался возле трупа, накрыл его кереей, оставленной на седле гнедого коня.
— Папа, — обратился мальчик к отцу больше для того, чтобы показать присутствующим ребятам, какой большой начальник его отец, — за что он его? Это полковник, папа?
— Уходи, Зиновий, домой. Сию же минуту… Бродишь тут среди толпы вот этих сопливых наливайковцев сорванцов… Пука, вы, голопузые, марш к своим матерям! Не то велю жолнерам…
— А вы попробуйте!.. Вон своего мазунчика с блестящей бляхой на пузе прогоните к маме. «Сорванцы»… — отозвался кто-то из ребят, передразнивая урядника, говорившего с польским акцентом.
— Ха-ха-ха!.. К мамке в пазушку!.. — хохотали ребята.
Зиновий растерянно оглядывался вокруг. Ему надо идти домой, а путь преграждает толпа задиристых мальчишек. Он еще не сознавал, чем именно эти ребята привлекли его, вызывая нечто похожее на зависть. Но он понял, что не должен уронить своего достоинства в их глазах. И тут же двинулся прямо на них. Даже руку убрал с бляхи и, не выказывая ни малейшего колебания, молча направился к толпе, посматривая слегка прищуренными глазами то в одну, то в другую сторону.
Хохот сразу оборвался. Мальчишки, сбившись в кучу, постепенно отступали к реке. Решительность сына урядника привела их в замешательство. Они расступились и дали Зиновию проход, искоса поглядывая на его отца, стоявшего возле трупа.
2
Во дворе Чигиринского староства стояли на привязи несколько лошадей. Среди оседланных коней, на которых джуры[5] ездили, выполняя поручения урядника, находился и Карый, жеребчик Зиновия. Мальчик отвязал его и вывел на середину двора, к колодцу, возле которого на каменных упорах стояло большое деревянное корыто. Он всегда пользовался им, чтобы с него вскочить в татарское седло, на своего резвого жеребчика. В это время во двор вошел отец в сопровождении двух жолнеров и двух казаков. «Наверное, гонцы поедут к подстаросте в Корсунь», — подумал Зиновий, давая коню напиться.
Отец сказал что-то жолнерам и подошел к сыну. Молча помог Зиновию взнуздать Карого и сесть в седло.
— Поедешь по верхней дороге, а то у Тясьмина еще испугать могут. Распустились люди…
— Батя, его здесь, в Чигирине, на кол посадят? — не удержался мальчик, чтобы не спросить отца о таком интересном событии.
— Это не детского ума дело, поезжай-ка поскорее, — озабоченно, но внешне довольно спокойно ответил отец, отводя коня Зиновия от корыта.
— Ясно, что не детского ума дело, взрослые будут казнить. Но все же интересно… Вон те «сорванцы наливайки», наверное, увидят… Батя, а кто такой Наливайко?
Отец настороженно оглянулся, потом гневно посмотрел на сына и прошептал:
— А ну-ка, живее поезжай к матери! Ишь захотелось на казнь наливайковца посмотреть… И без тебя обойдется! Да смотри мне — со двора ни шагу!..
От удара нагайки конь встал на дыбы, но мальчик, уже опытный наездник, только крепко вцепился в загривок. Выехав за ворота, он пришпорил жеребчика. Тот что есть силы поскакал по дороге на взгорье, словно распластавшись над землей. Карый хорошо знал эту дорогу, им не нужно было управлять.
Уже высоко на холме, когда Чигирин остался позади в лощине и мальчик был уверен, что отец не наблюдает за ним, он придержал разогнавшегося коня. Вокруг холмы, глубокие овраги, перелески, а он один едет по этой дороге. «Распустились люди, — говорит отец. — У Тясьмина еще испугать могут». А здесь? Разве вон в том глубоком овраге или густом кустарнике нельзя спрятаться и потом испугать? О, еще и как! Но почему именно сегодня, когда около самого управления староством слепой кобзарь душит коронного полковника, кто-то должен испугать его? Много раз он ездил по этой дороге вместе с отцом, с казаком или один, как сегодня…
«Да смотри мне — со двора ни шагу!» — вспомнил он слова, сказанные отцом. Интересно, любят ли чигиринские ребята своих отцов-казаков, когда они вот так ворчат на них? А может быть, на казацких детей так не ворчат? «Распустились люди», — теперь им некогда ворчать на этих «сорванцов»…
Несколько возбужденный происшествием на площади, а потом гневом отца и быстрой верховой ездой, мальчик иными глазами смотрел на зеленые бугорки волнистого ковыля, перемежавшиеся с ярко-желтыми, светло-розовыми, синими цветами, с возвышающимися над ними огромными фиолетовыми головками чертополоха. Казалось, что все вокруг звенит, и пылает, и дышит ароматами могучей природы… А вдали, точно заплаты, живописно вырисовывались посевы цветущей ржи иди белесой ранней гречихи; Порой появлялись там со своими стадами одинокие пастухи. Почему прежде мальчик не обращал на них внимания? И почему именно в воскресенье, в праздник, так опустели дороги?
Юный всадник вспомнил маленького Мартынка. Да, в таких просторах свободно можно укрыться от целой сотни жолнеров. А нужно ли вообще прятаться… казаку в собственном доме?.. Вот бы встретиться здесь с Мартынком. Наверное, маленький поводырь не стал бы прятаться от безоружного всадника. А у Мартынка можно было бы кое-что узнать: кобзари ведь все ему рассказывают. Но все же, за что они задушили полковника? Полковника!.. Слепые калеки ради куска хлеба на площадях развлекают людей в дни праздников… На верную смерть шел кобзарь!..
И вдруг краска стыда залила Зиновию лицо: приличествует ли ему, сыну урядника староства, расспрашивать какого-то мальчишку, поводыря? «Распустились люди»… А кобзари — тоже «народ»? Тот, что «распустился»? Им известно все, что творится на свете! Слепой не пожалел полковника, среди бела дня задушил его!
Мальчик снова пришпорил коня, недоверчиво поглядывая на заросли в оврагах, где, резвясь, стрекотали сороки. Он вдруг подумал о матери — уж она-то расскажет ему обо всем! А мать, конечно, знает больше, чем какой-нибудь сопливый поводырь… И он еще быстрее поскакал домой.
Отец сказал что-то жолнерам и подошел к сыну. Молча помог Зиновию взнуздать Карого и сесть в седло.
— Поедешь по верхней дороге, а то у Тясьмина еще испугать могут. Распустились люди…
— Батя, его здесь, в Чигирине, на кол посадят? — не удержался мальчик, чтобы не спросить отца о таком интересном событии.
— Это не детского ума дело, поезжай-ка поскорее, — озабоченно, но внешне довольно спокойно ответил отец, отводя коня Зиновия от корыта.
— Ясно, что не детского ума дело, взрослые будут казнить. Но все же интересно… Вон те «сорванцы наливайки», наверное, увидят… Батя, а кто такой Наливайко?
Отец настороженно оглянулся, потом гневно посмотрел на сына и прошептал:
— А ну-ка, живее поезжай к матери! Ишь захотелось на казнь наливайковца посмотреть… И без тебя обойдется! Да смотри мне — со двора ни шагу!..
От удара нагайки конь встал на дыбы, но мальчик, уже опытный наездник, только крепко вцепился в загривок. Выехав за ворота, он пришпорил жеребчика. Тот что есть силы поскакал по дороге на взгорье, словно распластавшись над землей. Карый хорошо знал эту дорогу, им не нужно было управлять.
Уже высоко на холме, когда Чигирин остался позади в лощине и мальчик был уверен, что отец не наблюдает за ним, он придержал разогнавшегося коня. Вокруг холмы, глубокие овраги, перелески, а он один едет по этой дороге. «Распустились люди, — говорит отец. — У Тясьмина еще испугать могут». А здесь? Разве вон в том глубоком овраге или густом кустарнике нельзя спрятаться и потом испугать? О, еще и как! Но почему именно сегодня, когда около самого управления староством слепой кобзарь душит коронного полковника, кто-то должен испугать его? Много раз он ездил по этой дороге вместе с отцом, с казаком или один, как сегодня…
«Да смотри мне — со двора ни шагу!» — вспомнил он слова, сказанные отцом. Интересно, любят ли чигиринские ребята своих отцов-казаков, когда они вот так ворчат на них? А может быть, на казацких детей так не ворчат? «Распустились люди», — теперь им некогда ворчать на этих «сорванцов»…
Несколько возбужденный происшествием на площади, а потом гневом отца и быстрой верховой ездой, мальчик иными глазами смотрел на зеленые бугорки волнистого ковыля, перемежавшиеся с ярко-желтыми, светло-розовыми, синими цветами, с возвышающимися над ними огромными фиолетовыми головками чертополоха. Казалось, что все вокруг звенит, и пылает, и дышит ароматами могучей природы… А вдали, точно заплаты, живописно вырисовывались посевы цветущей ржи иди белесой ранней гречихи; Порой появлялись там со своими стадами одинокие пастухи. Почему прежде мальчик не обращал на них внимания? И почему именно в воскресенье, в праздник, так опустели дороги?
Юный всадник вспомнил маленького Мартынка. Да, в таких просторах свободно можно укрыться от целой сотни жолнеров. А нужно ли вообще прятаться… казаку в собственном доме?.. Вот бы встретиться здесь с Мартынком. Наверное, маленький поводырь не стал бы прятаться от безоружного всадника. А у Мартынка можно было бы кое-что узнать: кобзари ведь все ему рассказывают. Но все же, за что они задушили полковника? Полковника!.. Слепые калеки ради куска хлеба на площадях развлекают людей в дни праздников… На верную смерть шел кобзарь!..
И вдруг краска стыда залила Зиновию лицо: приличествует ли ему, сыну урядника староства, расспрашивать какого-то мальчишку, поводыря? «Распустились люди»… А кобзари — тоже «народ»? Тот, что «распустился»? Им известно все, что творится на свете! Слепой не пожалел полковника, среди бела дня задушил его!
Мальчик снова пришпорил коня, недоверчиво поглядывая на заросли в оврагах, где, резвясь, стрекотали сороки. Он вдруг подумал о матери — уж она-то расскажет ему обо всем! А мать, конечно, знает больше, чем какой-нибудь сопливый поводырь… И он еще быстрее поскакал домой.
3
Мать. Ей шел только тридцать первый. Постоянная задумчивость, давняя борьба чувств отражались в глубине ее карих, всегда добрых и в то же время выражающих непоколебимую решительность глаз. Она, как осужденная, ждущая всю свою жизнь удобного случая, чтобы отомстить за несправедливый приговор, присматривалась, терпела, но не складывала оружия…
Родители Матрены, жившие в Переяславе, очень рано выдали ее замуж за ловкого урядника, служившего в имении недавно появившегося в этих местах пана Жолкевского. Матрена мечтала о другом суженом, равном ей казаке, но не посмела ослушаться родителей. К тому же своей внешностью урядник нисколько не уступал самым красивым казакам.
Михайло, родом из Хмельника, начавший свою службу у гетмана Станислава Жолкевского еще в Жолкве, привык к семье своего пана и привязался к его детям. Особой его симпатией пользовалась четырнадцатилетняя дочь хозяина Софья. Не имея никаких дурных мыслей, сильный юноша носил эту живую, веселую девочку на руках, ходил с ней купаться на пруд, учил плавать, держа ее в воде на своей могучей руке. А девочка с течением времени превращалась в очаровательную девушку. Она часто приезжала к отцу в Переяслав, в его новое имение. Отец стал замечать, что она была не безразлична к видному, красивому уряднику.
Благоразумный гетман тогда и посоветовал Хмельницкому немедленно жениться. В Переяславе трудно было найти обедневшую польскую дворянку, и Жолкевский с радостью разрешил Михайлу Хмельницкому жениться на дочери переяславского казака.
Матрене не был противен красивый Михайло, старше ее шестью-семью годами. К тому же отцу Матрены, который вместе с Косинским воевал против князя Острожского, нужно было во что бы то ни стало породниться с воеводским служащим и этим упрочить свое шаткое положение. Ведь неспроста во время всеобщей переписи реестровых казаков в Переяславе доверенные Жолкевского расспрашивали у отца Матрены: не принимал ли он участия в боях под Белой Церковью вместе с Наливайко?
После женитьбы Михайла Хмельницкого старого гетмана перестали волновать домашние дела. Правда, Софья долго плакала и грустила. Сам же гетман никогда не засиживался дома. Для полного спокойствия он назначил Хмельницкого урядником в Звенигородку и только через три года возвратил ни в чем не повинного человека из этой ссылки. Однако в Переяслав, где у него было уже собственное подворье и новый дом на берегу реки Трубеж, Хмельницкий не вернулся. Гетман перевел его вместе с семьей на службу в Черкассы. В то время Черкассы были центром крупного староства, принадлежавшего князьям Вишневецким. В этом торговом городе у гетмана Жолкевского были свои коммерческие предприятия, для охраны которых он и направил небольшой отряд казаков во главе с Хмельницким.
Когда же Станислав Жолкевский выдал свою любимую дочь Софью замуж за одесского шляхтича Яна Даниловича, отдав ей в приданое свои переяславские, корсунские и чигиринские владения, приобретенные им после «усмирения» наливайковцев, Михайло Хмельницкий, как часть приданого Софьи, тоже перешел к новому хозяину, старосте Даниловичу. Это было настоящим испытанием для молодой четы Хмельницких, у которых уже был девятилетний сын Зиновий. Ревнивый шляхтич Данилович узнал, что его молодая жена, руководствуясь какими-то особыми личными симпатиями, настояла на том, чтобы отец вместе с черкасскими владениями передал ей и черноусого, статного урядника Хмельницкого. Тогда он решил направить Хмельницкого для колонизации нового, Чигиринского староства, находившегося на самой опасной южной границе. Чтобы смягчить эту высылку предполагаемого «любовника» своей молодой экзальтированной жены, старый муж выдал Хмельницкому грамоту на владение новым хутором и клочком земли возле реки Тясьмин. Данилович разрешил самому Хмельницкому выбрать место поселения.
По существу, это была безвозвратная ссылка, закрепленная мелкой собственностью — хутором, Матрена назвала его Субботовом в честь последнего дня недели, который оказался и последним свободным днем ее молодой жизни. Хутор этот вселял в душу молодого собственника надежду — получить впоследствии от короля дворянский титул и привилегии.
Переехав в Чигирин, Хмельницкий поселился на заброшенном подворье, конфискованном еще старостой Вишневецким как выморочное владение погибшего запорожца. Новый хозяин отремонтировал постройки, расширил сад, завел большую пасеку. Он поддерживал поселенцев, приходивших на хутор, не притеснял и не обижал их. Свою жену Михайло уважал. Матрена прижилась на новом месте и, поглощенная заботами о своем любимом сыне, словно и забыла о Переяславе: ей некогда было тосковать по родной стороне — она обживалась на новом месте, заводила знакомства с соседями.
Вместе с тем она никогда не забывала о том, что является дочерью храброго казака, который дрался в боях под Пяткой рядом с запорожским полковником Нечипором, а под Белой Церковью защищал Наливайко и получил рану… Матрена не раз слышала, как ее отец с гордостью рассказывал молодым казакам об этих боях, и сама им гордилась. Ее радовало, что, избрав своим мужем слугу такого всесильного магната-воеводы, как Станислав Жолкевский, она спасла отца от кары, ему грозившей.
Матрена очень любила своего сына Зиновия. Он рос на ее глазах смелым, любознательным; как взрослый, по-казацки лихо ездил на коне. Станет ли мальчик в будущем служилым человеком, как того хочет отец, об этом Матрена не думала. Но она глубоко верила в то, что ее сын будет казацким сотником, и, как могла, готовила его к этому…
Зиновий застал свою мать в саду. Увидев раскрасневшегося от быстрой езды сына, Матрена пошла ему навстречу.
— Наездился, Зинько, так, что и ходить, наверное, больно? — спросила она, подходя к сыну.
— Да где там больно! Я, мама, на своем коне за один день все окрестности здесь изъездил бы!
К большой радости матери, это была правда. Она не раз слыхала добрые отзывы отца, хвалившего сына за выносливость, да и сама чувствовала это своим материнским сердцем.
— Казак! Мой казачок… — ласково говорила она, направляясь с Зиновием по садовой дорожке к дому. — Наверное, проголодался, сынок? Пойдем, девушки дадут нам пообедать, я ведь тоже не ела, дожидаясь тебя.
Зиновий с радостью принимал ласку матери, он любил ее так же нежно, как и она его. Вдруг он остановился и задумчиво сказал:
— Казак, казак… Какой из меня, мальчишки, казак?.. А расскажешь, мама?
— О чем?
— Расскажи, расскажи, мамуся!.. Расскажи мне: кто такой Наливайко? Он казак?
Матрена даже отшатнулась от сына, но сразу же схватила его за руку, притянула к себе. Испуганно, словно какая-то преступница, огляделась вокруг, хоть и находилась в собственном саду. Густые брови ее почти сомкнулись на переносице, прорезав лоб глубокой вертикальной морщиной. Казалось, она не знает, что ответить сыну.
— Что это тебе вдруг взбрело в голову? Какой Наливайко? — спросила с тревогой Матрена после минутного раздумья.
— В Чигирине отец бранил казацких детей: «Наливайки, говорит, сопливые растут… Распустились люди…»
— Ну и отчудил же твой отец: «Наливайки сопливые»… — со смехом произнесла Матрена, и морщинки на ее лбу тут же разгладились.
Однако этот смех еще больше удивил мальчика. Мать смеялась, а в глазах ее все еще отражался испуг, и не напрасно. В их доме никто не смел произнести имя Наливайко. Да разве только в доме, — а на хуторе, в Чигирине… В Черкассах только за одно упоминание этого имени надсмотрщики старосты хватали бедных людей, избивали киями, сажали в острог или заставляли работать у пана. Некоторых отправляли на поселение в пограничную полосу, а реестровых казаков немедленно исключали из королевского реестра. — Мелешь какой-то вздор, сынок. Лучше бы рассказал, что ты видел сегодня в степи. Такой денек…
Но Зиновий схватил теплую, такую родную руку матери и осыпал ее поцелуями. Потом, заглядывая в ее растерянные глаза, умоляюще спросил:
— Мамочка, я ведь хороший у тебя. Сегодня там такое случилось…
— Что случилось? Поэтому ты и поехал домой один, без отца? А что же с отцом?
— Ничего, — ответил сын, вздохнув, и, прижимаясь к плечу матери, тихо добавил: — Кобзарь Казацкий, — мальчик неприметно кивнул головой в сторону околицы хутора, — своими руками задушил польского полковника… У того даже язык высунулся.
— Боже мой!.. И ты видел?
— Видел. Но уже мертвого. Еще видел слепого, который вырывался из рук жолнеров. Сорочка у него рвется, а он кричит: «Мартынко, расти на горе панам!.. Да саблю Наливайко возьми себе…» Теперь его должны посадить на кол[6], но татусь не разрешил мне там быть. А этот Мартынко и впрямь сопливый мальчишка… — взволнованным, дрожащим голосом, переходящим в шепот, говорил сын.
— Ну, довольно, довольно. Девушкам, да и никому другому об этом ни слова, а то достанется нам от отца…
Мать нежно гладила голову мальчика, а сама закусила губу, чтобы не застонать. Мартынко-поводырь… Так это же сынок Мелашки Семенихи, который водит по староству Карпа Богуна и полковника Нечипора, распевающих думы про Наливайко. Кобзари подбивают конных и пеших казаков идти на Путивль, к Болотникову, на помощь восставшему русскому народу…
— Глупенький ты мой, славный Зинько… — успокаивала сына мать.
— Глупенький, глупенький… А вы научите! Какой-то мальчишка паршивый, сопливый Мартынко все знает, полковника жизни лишили… а я… глупенький.
— Ну хорошо, успокойся, сядем вот здесь, на бревне под яблоней. Ты не глупенький, нет. Только… о том, что я расскажу тебе о Наливайко, никому ни слова. За это наказывают… Боже мой, Карпо Богун все-таки добился своего. Две недели выслеживал его… Ну хорошо, хорошо… Напрасно я отпустила тебя сегодня с отцом в Чигирин…
— Но мама, вы ведь обещали… Может, я должен поймать Мартынка, чтобы его тоже посадили на кол вместе с кобзарем…
— Что ты говоришь, сынок, успокойся. Мартынко хороший мальчик, я знаю его маму. Ее тоже преследовали за связь с Наливайко, но она не раскаивается; сын ее стал поводырем у кобзарей, а муж… Ее Семен вместе с другими казаками ушел за Путивль, к русским, к Болотникову.
— И Наливайко там, мамуся?
Матрена прижала голову сына к своей груди и тихо промолвила:
— Наливайко, Зинько, давно уже нет в живых. Вот это был казак… богатырь! Он боролся с панами католиками и с польской Короной за свободу для нашего православного народа. Он хотел, чтобы чигиринцы, черкассцы, переяславцы и звенигородцы сами, без польской Короны, управляли своей землей, чтобы объединились с русским, одной с нами веры, народом. Он боролся за то, чтобы каждый обрабатывал землю для своей семьи, для своих людей, а не для воевод-католиков, коронных войск и шляхты. Вот каким был Северин Наливайко!.. В медном быке сожгли его шляхтичи и католики…
— Так они, эти слепцы, наверное, защищаясь, убили полковника, который хотел засадить их в острог за то, что пели думу о Наливайко?
— Ну конечно, мой славный сынок. Тот полковник набросился на них, а кобзарь, может быть, хотел отомстить…
— За что, мама? — поторопился мальчик.
Матрена даже смутилась, почувствовав, что обмолвилась.
Родители Матрены, жившие в Переяславе, очень рано выдали ее замуж за ловкого урядника, служившего в имении недавно появившегося в этих местах пана Жолкевского. Матрена мечтала о другом суженом, равном ей казаке, но не посмела ослушаться родителей. К тому же своей внешностью урядник нисколько не уступал самым красивым казакам.
Михайло, родом из Хмельника, начавший свою службу у гетмана Станислава Жолкевского еще в Жолкве, привык к семье своего пана и привязался к его детям. Особой его симпатией пользовалась четырнадцатилетняя дочь хозяина Софья. Не имея никаких дурных мыслей, сильный юноша носил эту живую, веселую девочку на руках, ходил с ней купаться на пруд, учил плавать, держа ее в воде на своей могучей руке. А девочка с течением времени превращалась в очаровательную девушку. Она часто приезжала к отцу в Переяслав, в его новое имение. Отец стал замечать, что она была не безразлична к видному, красивому уряднику.
Благоразумный гетман тогда и посоветовал Хмельницкому немедленно жениться. В Переяславе трудно было найти обедневшую польскую дворянку, и Жолкевский с радостью разрешил Михайлу Хмельницкому жениться на дочери переяславского казака.
Матрене не был противен красивый Михайло, старше ее шестью-семью годами. К тому же отцу Матрены, который вместе с Косинским воевал против князя Острожского, нужно было во что бы то ни стало породниться с воеводским служащим и этим упрочить свое шаткое положение. Ведь неспроста во время всеобщей переписи реестровых казаков в Переяславе доверенные Жолкевского расспрашивали у отца Матрены: не принимал ли он участия в боях под Белой Церковью вместе с Наливайко?
После женитьбы Михайла Хмельницкого старого гетмана перестали волновать домашние дела. Правда, Софья долго плакала и грустила. Сам же гетман никогда не засиживался дома. Для полного спокойствия он назначил Хмельницкого урядником в Звенигородку и только через три года возвратил ни в чем не повинного человека из этой ссылки. Однако в Переяслав, где у него было уже собственное подворье и новый дом на берегу реки Трубеж, Хмельницкий не вернулся. Гетман перевел его вместе с семьей на службу в Черкассы. В то время Черкассы были центром крупного староства, принадлежавшего князьям Вишневецким. В этом торговом городе у гетмана Жолкевского были свои коммерческие предприятия, для охраны которых он и направил небольшой отряд казаков во главе с Хмельницким.
Когда же Станислав Жолкевский выдал свою любимую дочь Софью замуж за одесского шляхтича Яна Даниловича, отдав ей в приданое свои переяславские, корсунские и чигиринские владения, приобретенные им после «усмирения» наливайковцев, Михайло Хмельницкий, как часть приданого Софьи, тоже перешел к новому хозяину, старосте Даниловичу. Это было настоящим испытанием для молодой четы Хмельницких, у которых уже был девятилетний сын Зиновий. Ревнивый шляхтич Данилович узнал, что его молодая жена, руководствуясь какими-то особыми личными симпатиями, настояла на том, чтобы отец вместе с черкасскими владениями передал ей и черноусого, статного урядника Хмельницкого. Тогда он решил направить Хмельницкого для колонизации нового, Чигиринского староства, находившегося на самой опасной южной границе. Чтобы смягчить эту высылку предполагаемого «любовника» своей молодой экзальтированной жены, старый муж выдал Хмельницкому грамоту на владение новым хутором и клочком земли возле реки Тясьмин. Данилович разрешил самому Хмельницкому выбрать место поселения.
По существу, это была безвозвратная ссылка, закрепленная мелкой собственностью — хутором, Матрена назвала его Субботовом в честь последнего дня недели, который оказался и последним свободным днем ее молодой жизни. Хутор этот вселял в душу молодого собственника надежду — получить впоследствии от короля дворянский титул и привилегии.
Переехав в Чигирин, Хмельницкий поселился на заброшенном подворье, конфискованном еще старостой Вишневецким как выморочное владение погибшего запорожца. Новый хозяин отремонтировал постройки, расширил сад, завел большую пасеку. Он поддерживал поселенцев, приходивших на хутор, не притеснял и не обижал их. Свою жену Михайло уважал. Матрена прижилась на новом месте и, поглощенная заботами о своем любимом сыне, словно и забыла о Переяславе: ей некогда было тосковать по родной стороне — она обживалась на новом месте, заводила знакомства с соседями.
Вместе с тем она никогда не забывала о том, что является дочерью храброго казака, который дрался в боях под Пяткой рядом с запорожским полковником Нечипором, а под Белой Церковью защищал Наливайко и получил рану… Матрена не раз слышала, как ее отец с гордостью рассказывал молодым казакам об этих боях, и сама им гордилась. Ее радовало, что, избрав своим мужем слугу такого всесильного магната-воеводы, как Станислав Жолкевский, она спасла отца от кары, ему грозившей.
Матрена очень любила своего сына Зиновия. Он рос на ее глазах смелым, любознательным; как взрослый, по-казацки лихо ездил на коне. Станет ли мальчик в будущем служилым человеком, как того хочет отец, об этом Матрена не думала. Но она глубоко верила в то, что ее сын будет казацким сотником, и, как могла, готовила его к этому…
Зиновий застал свою мать в саду. Увидев раскрасневшегося от быстрой езды сына, Матрена пошла ему навстречу.
— Наездился, Зинько, так, что и ходить, наверное, больно? — спросила она, подходя к сыну.
— Да где там больно! Я, мама, на своем коне за один день все окрестности здесь изъездил бы!
К большой радости матери, это была правда. Она не раз слыхала добрые отзывы отца, хвалившего сына за выносливость, да и сама чувствовала это своим материнским сердцем.
— Казак! Мой казачок… — ласково говорила она, направляясь с Зиновием по садовой дорожке к дому. — Наверное, проголодался, сынок? Пойдем, девушки дадут нам пообедать, я ведь тоже не ела, дожидаясь тебя.
Зиновий с радостью принимал ласку матери, он любил ее так же нежно, как и она его. Вдруг он остановился и задумчиво сказал:
— Казак, казак… Какой из меня, мальчишки, казак?.. А расскажешь, мама?
— О чем?
— Расскажи, расскажи, мамуся!.. Расскажи мне: кто такой Наливайко? Он казак?
Матрена даже отшатнулась от сына, но сразу же схватила его за руку, притянула к себе. Испуганно, словно какая-то преступница, огляделась вокруг, хоть и находилась в собственном саду. Густые брови ее почти сомкнулись на переносице, прорезав лоб глубокой вертикальной морщиной. Казалось, она не знает, что ответить сыну.
— Что это тебе вдруг взбрело в голову? Какой Наливайко? — спросила с тревогой Матрена после минутного раздумья.
— В Чигирине отец бранил казацких детей: «Наливайки, говорит, сопливые растут… Распустились люди…»
— Ну и отчудил же твой отец: «Наливайки сопливые»… — со смехом произнесла Матрена, и морщинки на ее лбу тут же разгладились.
Однако этот смех еще больше удивил мальчика. Мать смеялась, а в глазах ее все еще отражался испуг, и не напрасно. В их доме никто не смел произнести имя Наливайко. Да разве только в доме, — а на хуторе, в Чигирине… В Черкассах только за одно упоминание этого имени надсмотрщики старосты хватали бедных людей, избивали киями, сажали в острог или заставляли работать у пана. Некоторых отправляли на поселение в пограничную полосу, а реестровых казаков немедленно исключали из королевского реестра. — Мелешь какой-то вздор, сынок. Лучше бы рассказал, что ты видел сегодня в степи. Такой денек…
Но Зиновий схватил теплую, такую родную руку матери и осыпал ее поцелуями. Потом, заглядывая в ее растерянные глаза, умоляюще спросил:
— Мамочка, я ведь хороший у тебя. Сегодня там такое случилось…
— Что случилось? Поэтому ты и поехал домой один, без отца? А что же с отцом?
— Ничего, — ответил сын, вздохнув, и, прижимаясь к плечу матери, тихо добавил: — Кобзарь Казацкий, — мальчик неприметно кивнул головой в сторону околицы хутора, — своими руками задушил польского полковника… У того даже язык высунулся.
— Боже мой!.. И ты видел?
— Видел. Но уже мертвого. Еще видел слепого, который вырывался из рук жолнеров. Сорочка у него рвется, а он кричит: «Мартынко, расти на горе панам!.. Да саблю Наливайко возьми себе…» Теперь его должны посадить на кол[6], но татусь не разрешил мне там быть. А этот Мартынко и впрямь сопливый мальчишка… — взволнованным, дрожащим голосом, переходящим в шепот, говорил сын.
— Ну, довольно, довольно. Девушкам, да и никому другому об этом ни слова, а то достанется нам от отца…
Мать нежно гладила голову мальчика, а сама закусила губу, чтобы не застонать. Мартынко-поводырь… Так это же сынок Мелашки Семенихи, который водит по староству Карпа Богуна и полковника Нечипора, распевающих думы про Наливайко. Кобзари подбивают конных и пеших казаков идти на Путивль, к Болотникову, на помощь восставшему русскому народу…
— Глупенький ты мой, славный Зинько… — успокаивала сына мать.
— Глупенький, глупенький… А вы научите! Какой-то мальчишка паршивый, сопливый Мартынко все знает, полковника жизни лишили… а я… глупенький.
— Ну хорошо, успокойся, сядем вот здесь, на бревне под яблоней. Ты не глупенький, нет. Только… о том, что я расскажу тебе о Наливайко, никому ни слова. За это наказывают… Боже мой, Карпо Богун все-таки добился своего. Две недели выслеживал его… Ну хорошо, хорошо… Напрасно я отпустила тебя сегодня с отцом в Чигирин…
— Но мама, вы ведь обещали… Может, я должен поймать Мартынка, чтобы его тоже посадили на кол вместе с кобзарем…
— Что ты говоришь, сынок, успокойся. Мартынко хороший мальчик, я знаю его маму. Ее тоже преследовали за связь с Наливайко, но она не раскаивается; сын ее стал поводырем у кобзарей, а муж… Ее Семен вместе с другими казаками ушел за Путивль, к русским, к Болотникову.
— И Наливайко там, мамуся?
Матрена прижала голову сына к своей груди и тихо промолвила:
— Наливайко, Зинько, давно уже нет в живых. Вот это был казак… богатырь! Он боролся с панами католиками и с польской Короной за свободу для нашего православного народа. Он хотел, чтобы чигиринцы, черкассцы, переяславцы и звенигородцы сами, без польской Короны, управляли своей землей, чтобы объединились с русским, одной с нами веры, народом. Он боролся за то, чтобы каждый обрабатывал землю для своей семьи, для своих людей, а не для воевод-католиков, коронных войск и шляхты. Вот каким был Северин Наливайко!.. В медном быке сожгли его шляхтичи и католики…
— Так они, эти слепцы, наверное, защищаясь, убили полковника, который хотел засадить их в острог за то, что пели думу о Наливайко?
— Ну конечно, мой славный сынок. Тот полковник набросился на них, а кобзарь, может быть, хотел отомстить…
— За что, мама? — поторопился мальчик.
Матрена даже смутилась, почувствовав, что обмолвилась.