— Дела, брат Богданко! Живем не горюем: в родной стране озираемся да на саблю опираемся… Поправляйся, а я вскоре наведаюсь к тебе, — поцеловал он в лоб лежавшего в кровати Богдана и ушел.

2

   Богдан постепенно поправлялся. Тайком от Мелашки он начал подниматься с постели, прохаживаться по комнате. Единственное окно выходило во двор, посредине которого рос высокий кудрявый ясень. Поодаль стояли, тесно прижавшись друг к другу, одноэтажные каменные дома. За ними росли еще ясени, а дальше, сколько можно было охватить взглядом, темнел сизоватый лес. Со второго этажа госпиталя, где лечился Богдан, можно было видеть как на ладони весь Киев. Каждое утро, во время приема лекарств, когда Мелашка открывала окно, Богдан слышал не только крики бурсаков, что толпились вокруг ясеня, во и громкий шум, доносившийся со стороны рынка, находившегося на площади позади дома.
   Однажды утром Мелашка застала Богдана возле окна. Юноша не слыхал, когда она вошла в комнату, и начал смущенно оправдываться, говоря, что он, дескать, просто наблюдал за бурсаками, ибо соскучился уже по белому свету. Женщина сочувствовала ему, но что поделаешь? Пока болен, должен терпеть. И тут же рассказала ему о неприятном происшествии: администрация воеводства задержала на рынке Богуна. Пристали к нему: мол, признавайся, ты тот самый осужденный Карпо, «сподвижник изменника Наливайко»?
   — Могут потащить на суд пана Федора, — горевала женщина.
   — На суд? А Мартынко? — забеспокоился Богдан. — Почему они так придираются к нашим людям?
   — Мартынко в это время покупал бублики с паном Максимом… Конечно, взяли бы, если бы не находчивый Максим да не казаки киевского полка. Это, мол, наш человек, полковой кобзарь, ищите другого… и взяли его с собой. А вскоре и полковник откуда-то появился, стал интересоваться: кто да что? Он посоветовал пану Федору признаться, просить прощения у короля, который, наверное, простит слепого…
   — Полковник узнал, кто такой пан Федор?
   — Так ведь при нем находится Максим, который не станет же обманывать и полковника… Дай бог здоровья казаку, за словом в карман не полезет, — как отрезал полковнику: «Пускай прощают, пока человек свободно гуляет. А уж когда на ноги кандалы наденут — будет поздно. Мир еще никогда не слыхал, чтобы Корона человека из кандалов освободила. Не позволю я вам взять кобзаря, людей призову на помощь, но не позволю! Благодаря ему по нашей святой земле разносится слава о доблести народной, не дам, пан Михайло, его в обиду, пану Петру жаловаться буду!..»
   — А кто такие паны Михайло и Петр, матушка?
   — Да Михайло это, наверное, Дорошенко, известный среди казаков полковник из Запорожья. И Петра не знаешь? Он Сагайдачным называется, гетманом у них… Люди говорят — монахом бы человеку быть. Святое писание, как наше, благочестивое, так и католическое, знает лучше батюшек, ходит в церковь, поет на клиросе, читает часослов… Ну настоящий монах, да и только, а не казацкий гетман…
   — Так теперь уже не поймают нашего пана Федора? — не унимался юноша, прерывая рассказ Мелашки.
   — Нет, Богдась, Максим и к тебе, видишь, не зашел, уходя вчера из Киева вместе с кобзарем и Мартынком.
   — Значит, Мартынко тоже ушел из Киева? — озабоченно спросил Богдан. — Почему же он ко мне на зашел перед уходом?
   — Некогда было! Так спешили… Уж если ляхи нащупали осужденного, то, как кот сало, обязательно выкрадут, не уследишь. Ведь за голову кобзаря Объявлена награда. Он обреченный… Максим обещал довести Богуна с Мартынком до Переяслава. Может быть, удастся укрыть их где-нибудь на Низу. Полковник-то как будто смилостивился, велел отпустить их. Но в воеводстве свои порядки. Хотя Сагайдачного сам король уважает, да что из этого уважения, если шляхтичи, словно гончие псы, снова схватят пана Богуна и будут пытать его? Виданное ли дело?
   В субботу, накануне большого праздника, ректор Борецкий утром пришел проведать больного. Побеседовал с ним, вспомнил Львов, встречи с преподобным Лукарисом. И наконец разрешил Богдану выйти на улицу. Он обещал пани Меланже прислать двух самых крепких в школе юношей для сопровождения Богдана на прогулке.
   По каким соображениям почтенный батюшка именно этим двум бурсакам порекомендовал поближе познакомиться с прославленным воспитанником львовской иезуитской коллегии, Мелашке трудно было понять. Но казалось, батюшка заботился о том, чтобы будущие друзья Богдана подходили ему по возрасту. Юноше совсем неинтересно проводить время в обществе малышей.
   Станислав Кречовский прежде тоже учился в виленской иезуитской коллегии, но его родители — православные белорусские шляхтичи — в награду за верную королевскую службу получили несколько селений на границе реки Буг и переехали на постоянное жительство в Киев. Они отдали сына на воспитание благочестивому, строгому батюшке Борецкому, в школу Богоявленского братства. Стась был живой, разбитной юноша, прозванный в школе непоседой. Он первым узнавал обо всех скандальных историях в Киеве и тут же подробно рассказывал о них своим друзьям, упорно стараясь говорить на мягком киевском диалекте, ломая белорусский акцент.
   Второй юноша был сыном киевского шляхтича Остафия Выговского. Отец наставлял его водить дружбу только с детьми знатных шляхтичей. Стася Кречовского он подкупил своим на удивление любезным обхождением. Правда, в разговоре нередко приходилось сбивать его с гордого шляхетского тона, отучивать от витиеватых польских выражений.
   Наслушавшись рассказов о храбрости сына чигиринского подстаросты, вступившего в поединок с турецким беем и вышедшего победителем, оба юноши с большим удовольствием приняли предложение ректора поближе познакомиться с львовянином. Предупрежденная батюшкой Борецким, Мелашка повела их в комнату Богдана. За несколько недель своего пребывания в школе братства она уже знала их как примерных учеников бурсы.
   А Богдан в это время стоял у окна и любовался могучими ясенями. Где-то за ними» должен быть Днепр, на который Богдану так хотелось посмотреть сейчас, в эту пору мелководья. Ощутив прилив юношеской энергии, он подумал и о том, что было бы неплохо помериться силами хотя бы даже с обмелевшим во время летнего зноя Днепром. Да и вообще он видел эту реку только один раз, в детстве, когда они переезжали из Терехтемирова. Почти семь лет прошло с тех пор, и река представлялась ему какой-то священной границей. Дальше, за Днепром, существует совсем иной мир, где до сих пор еще гремит в народе слава Ивана Болотникова, о котором он слышал незабываемые рассказы ослепленного побратима Наливайко — Карпа Богуна и его поводыря Мартынка…
   Богдан даже не слыхал, как открылась тяжелая дубовая дверь, и обернулся только тогда, когда Мелашка ласково обратилась к нему.
   — Спасибо пану ректору, Богдась, он прислал хлопцев, чтобы тебе не было скучно, — сказала она.
   Казалось, что юноши в новых бурсацких кунтушах не вошли в комнату, а внезапно появились как в сказке. Впереди стоял с поярковой шляпой в руке высокий бурсак, с большим крючковатым носом на худощавом скуластом лице, словно одолженным у какого-то грека. Второй был значительно ниже ростом, пропорционально, как девушка, сложен, краснощекий маменькин сыночек, который, казалось, гнался за своим другом, но не решался опередить его. Когда Богдан обернулся, оба пошли ему навстречу. Краснощекий все-таки опередил другого, вежливо и слишком торжественно здороваясь с Богданом, словно заискивая перед ним:
   — Челом зацному спудею львовской коллегии!..
   — Славному победителю, пану Хмельницкому из Чигирина, Богдану, — пробасил высокий юноша с орлиным носом, не скрывая своего белорусского акцента. — Я сабе бурсак Станислав Кречовский. В старших классах богоявленской школы изучаем риторику и богословие так, что враги наши даже стонут от зависти.
   — Рад вас видеть, хлопцы, именно такими… веселыми, — отозвался Богдан, тронутый шутливым тоном белоруса.
   А второй еще больше покраснел, совсем как девица, смущенно оглянулся на пани Мелашку, вытащил из бездонного кармана бурсацкого кунтуша большой платок и вытер пот со лба, словно после тяжелой работы.
   — Естем сын городского чиновника Остафия Выговского, Иван, прошу пана… молодой спудей риторики и римского права на одном курсе со Стасем…
   Богдан вдруг припомнил одну из хрупких дочерей львовского чиновника католической канцелярии, которая на визите у пана бискупа Соликовского, где присутствовали и ученики коллегии, демонстрировала свое европейское воспитание, по всякому поводу делая изысканные модные реверансы. Казалось, вот-вот и этот смущенный бурсак, закончив свою изысканную речь, по-девичьи присядет на одно колено перед хозяином комнаты. Но непринужденная, дружеская улыбка Богдана привела бурсака в равновесие, он тоже улыбнулся и облегченно вздохнул полной грудью.
   — Да вы такие молодцы! Как хорошо, что вы пришли ко мне. Большое спасибо батюшке Борецкому за внимание.
   — Преподобный батюшка ректор просил уведомить пана…
   — Ну вот, уже и «пана»… Давайте будем друзьями, — перебил Станислава Богдан. — Буду называть вас просто Станиславом и Иваном, а меня, если вам угодно, зовите… Богданом.
   — Вот это хорошо. Ни к чему вам величать друг друга, дети мои. Уважение и преданность доказывают не словами, а делом, — поучительно сказала Мелашка.
   Юноши оживились.
   — Согласны, согласны… Богдан! В бурсе меня называют Кречовским, потому что по виду я кажусь старшим. Но буду стоять на том, чтобы вы называли меня по имени, яко свои, яко друзья. Очень рад… Нас послал наш ректор пригласить прославленного победителя…
   — А чтоб наше знакомство было крепким и сердечным, советую и это случайное событие в моей незначительной жизни помянуть лишь в летописях для сведения любопытным потомкам. Ведь каждый из вас на своем месте может и должен быть победителем. Теперь скажите, куда имеем честь быть приглашенными?
   — В Софиевский собор на богослужение. Его наконец отвоевали… да, да, прошу, отвоевали в борьбе с униатами! Да еще какие перепалки выдерживал наш батюшка Нов с униатами за этот собор, ого, это была настоящая война! Завтра очистят собор от униатов и митрополит освятит престол.
   — Я-то с удовольствием… да вот только разрешат ли мае… — Богдан посмотрел на Мелашку, которая молча кивнула головой в знак согласия. — Конечно, вместе и пойдем? Наверное, на празднестве будут выстроены казацкие сотни, чтобы поддерживать порядок, если уж войне конец.
   — А как же, понятно, конец! — осмелел сын Выговского. — Сам Пиотро Конашевич с полковниками перед алтарем будут зажигать свечи.
   — Чудесно!.. А возле Днепра вы бываете, то есть разрешается бурсакам гулять на берегу Днепра?
   — Изредка. Ведь там, кроме белорусских плотов и барж с зерном, никаких чудес не бывает.
   — Но ведь белорусские плоты и купеческие баржи с зерном и есть чудо городской жизни! Эх, Иванушка, могучий Днепр сам является чудом природы! Ведь это наша отечественная река, друзья мои! Я жажду посмотреть на нее, хоть и покрытую плотами и баржами, если даже они так огромны, полюбоваться седыми водами казацкого Славуты. Я люблю природную стихию. Кто из вас бывал в поле во время страшной грозы? От рождения не могу вдоволь налюбоваться этой силой небесной…
   Юноши недоуменно переглянулись.
   — Нет, мне не приходилось бывать в поле во время грозы, — признался Кречовский. — Айв самом деле, огненные стрелы рассекают небо, гром потрясает твердь земную… Давай, что ли, отпросимся, Иван, да и махнем к твоим родителям в веску[70] Гоголево. Шляхи, леса, широкие нивы. Красота!
   — Ведь молния, молвил наставник, появляется по велению божьему…
   — Тоже сказал… Будто всевышнему, кроме забавы с огнем, больше и делать нечего, Ванюша. Ветры сталкивают тучи, и получается гром. А разорвутся облака на клочки, небесный простор разрезают молнии. Вот кресалом только ударь по кремню… А здесь — вселенная! Наши наставники только в страхе божьем представляют нам будущее, ибо сами, наверное, уже видят только прошлое. А какая радость в прошлом?! Да, признаюсь вам, друзья, я и не стал бы обращать внимание на всякие святые веления перепуганных наставников, лишь бы пойти с вами… на Днепр, в степь, даже в грозу!.. Так завтра во время торжеств в Софии и договоримся?
   Новые друзья Богдана хотя и не без колебаний, но приняли его предложение.

3

   Преподобный батюшка Иов Борецкий настоял на том, чтобы на торжественной праздничной литургии пели два хора: мужской — из Михайловского монастыря — и женский — из Иорданской обители, под руководством матушки Надежды, белорусской княгини. Девушек-хористок с «божественными» голосами поставили на левом клиросе.
   Наставники Богоявленского братства позже покаянием искупали свою неосмотрительность, выразившуюся в том, что своих бурсаков, в том числе и старших возрастов, разместили на левом крыле собора, на женской половине, у клироса. Хористы здесь стояли, возвышаясь над головами молящихся, точно островок лилий над заросшей водорослями поверхности озера. Они все время глазели на стройных послушниц-хористок. Моление превратилось в настоящее мучение для наставников, которым были вверены молодые бурсацкие души…
   Богдану никто бы не помешал стать в любом месте празднично убранного собора. Он пришел сюда вместе с бурсаками богоявленской школы, находящейся под пристальным надзором наставников, но это было сделано по его собственной воле. Он подружился с бурсаками старших классов Кречовским и Иваном Выговским, которых окружали еще несколько взрослых учеников, — наверное, тоже шляхетского происхождения. Вполне естественно, в церкви они стояли вместе, возле женского клироса.
   Бурсаки были одеты в полумонашеские, черные, словно подрясники, кунтуши и такие же черные поярковые шляпы. Богдан же пришел в казацком ярком жупане, в серой смушковой шапке с малиновым шлыком, которую он снял при входе в храм. В таком наряде, да еще с кривой турецкой саблей на боку, он казался старше своих лет и резко выделялся среди бурсаков. Его малиновый жупан, черные, как вороново крыло, кудрявые волосы привлекали взоры девушек. Задорный пушок на верхней губе подчеркивал опасную для девичьего сердца зрелость казака.
   Торжественную литургию служили старый, изгнанный в свое время униатами епископ Свято-Софиевской кафедры отец Лукиан, шесть архимандритов во главе с Елисеем Плетенецким и четыре протодиакона и архидиакона из Печерской лавры с чудесными голосами. Золотые ризы на священниках, бряцание полдюжины неугасающих кадильниц и могучие, торжественные басы диаконов вначале ошеломили Богдана. Он так растерялся, что не мог думать ни о чем постороннем, ему и в голову не приходило переброситься словом с друзьями, которые — особенно Кречовский — украдкой от наставников что-то шептали, поглядывая в сторону Богдана. Величавое священнодействие, яркие огни свечей в паникадилах и угар от смирненского ладана в диаконских кадильницах туманили голову юноше. Во всем этом он усматривал что-то неприятное, не присущее повседневному человеческому бытию, дикарское идолопоклонение, даже пугавшее его… Все это угнетало Богдана. Даже потрясающий своды мужской хор, сопровождавший литургийную ектенью, не пробуждал его былой детской веры.
   Вдруг он вспомнил слова пани Мелашки о том, что наставники братства до сих пор не верят, будто иезуитам не удалось в течение шести лет обратить Хмельницкого в католика и что он не изменил православию! Мысль об этом принудила его несколько раз усердно осенить себя крестным знамением. При этом он наклонял голову и его буйные волнистые волосы низко спадали на грудь. Максим Кривонос советовал ему побрить голову по казацкому обычаю, но пани Мелашка не разрешила этого делать, не посоветовавшись с матерью.
   — Покаяния дверь отверзи ми, пречистая и всеблагая дева! — раздался бас архидиакона.
   Казалось, даже пол зашатался под ногами. Но к этому грому уже привык Богдан за время литургии. Даже высокий голос солиста — тенора из мужского хора, звучавший на весь собор, не тронул юношу, не взволновал его.
   — Пока-яания… — пронесся возглас солиста и замер, отражаясь эхом в дальнем уголке алтаря.
   Наступила краткая, едва уловимая пауза.
   И вдруг… у юноши захватило дух, все его существо затрепетало. Он лихорадочно вздрогнул, и все предстало перед ним в ином свете. Ни пламя свечей, ни золотые ризы, ни даже страдальческий образ усекновенной главы, стоявшей перед самыми его глазами, — ничто сейчас не могло сдержать неожиданный трепет сердца. Вмиг померкла вся торжественность богослужения, исчезли мысли об униатах с их гнусными попытками захватить главенство в религиозном мире Киева.
   — Отве-ерзи ми… пречистая… — вырвалась мольба девушки, нежным крылом задела сердце юноши, улетела под купол, унося с собой частицу его сердца.
   Оба хора откликнулись на чистую девичью мольбу громким стоголосым величанием:
   — И всеблагая дева!..
   А тот же девичий голос неудержимо прорывался сквозь стоголосое пение, как потоки водопада сквозь щели могучих скал, и, словно вызов, проносился над головами молящихся, не находя выхода на простор.
   — …Отве-ерзи ми… — замирало постепенно, как вздох.
   Головы молящихся обернулись в сторону женского хора. Неведомая и властная сила заставила и Богдана посмотреть на хористок.
   — О боже, какое диво! — пролепетал Богдан. — Чудо!
   Больше он ничего не мог сказать. «Чудо», — вздыхал он, а глаза впились в хористку, стоявшую возле самого парапета на клиросе. Послушница не опиралась, как другие хористки, на дубовый парапет, и ее длинная, толстая русая коса не была скрыта поручнями, как у других.
   В воздухе еще звучала мольба девушки: «Отверзи ми…» Но пухлые розовые губы ее уже были сомкнуты, длинные ресницы опущены. Очевидно, она была скромна и теперь смутилась, заметив, какое сильное впечатление произвело ее пение на молящихся.
   То ли освобождаясь от молитвенного экстаза, то ли подчиняясь голосу сердца, неожиданно забившегося быстрее, послушница приоткрыла тяжелые веки и совсем земным взглядом посмотрела на прекрасного в своей молодости юношу в малиновом жупане, стоявшего справа у клироса.
   Их глаза встретились, словно два стремительных потока.
   — Чудо души моей, чудо! — шепнули уста Богдана.
   Девушка с испугом посмотрела на юношу, отгоняя греховные мысли и в то же время словно прислушиваясь к его горячему шепоту.
   — Покаяния… — раздался снова голос солиста, точно нагайкой стегнув послушницу с длинной русой косой и с большими голубыми глазами.
   В их глубине светилось столько нежности и доброты, так поразивших юношеское сердце.
   — Отве-ерзи ми-и-и… — опомнилась девушка, с трудом отведя от казака глаза и целомудренно закрывая их. В этот раз ее голос не звучал так сильно, но еще яснее в нем чувствовалась мольба: «Отве-ер-зи!..»
   Богдан безошибочно понял, что у девушки горе и она хочет излить его.
   Он протиснулся к клиросу и так уперся плечом в точеную дубовую стойку парапета, что та заскрипела, и на покорных устах послушницы появилась мирская улыбка. Солистка еще раз робко посмотрела в пылающие глаза юноши, уголки ее пухлых губ дрогнули. В тот же миг она спохватилась, испуганно опустила веки, а нежной рукой, легко, как дуновение весеннего ветерка, поспешно осенила себя смиренным крестом.
   Но томный взгляд девушки и ее улыбка, идущая из глубины горячего сердца, говорили Богдану, что он понравился ей…

4

   Потом всю неделю Богдан со своими друзьями вспоминал о посещении собора, делился впечатлениями, говорил о совсем новых, никогда не испытанных, так неожиданно вспыхнувших чувствах.
   «Любовь?..» — спрашивал он сам себя. Чувствовал, что краснеет от этой мысли, такой греховной для воспитанника почтенной коллегии. А что, если и в самом деле любовь? Но монашка, отказавшаяся от мирской любви, не захочет нарушить неумолимый обет безбрачия.
   Друзья заметили, что Богдан серьезно увлекся послушницей. Он все время только и говорил с ними о ней, о ее чудесном, «неповторимом», как он выражался, голосе. И им хотелось чем-нибудь помочь ему.
   Разбитной Стась Кречовский был вхож в дом ректора Борецкого. Там он узнал, что известную солистку Свято-Иорданской обители зовут Христиной-Доминикой и что монашеский обет она еще не приняла, пребывая второй год в послушницах. Как раз это и интересовало Богдана!
   В братской школе надзор за бурсаками был не таким строгим, как во львовской коллегии. Новые друзья часто рассказывали ему «о лукавых дщерях Подола», отчего львовский спудей и победитель турецкого бея краснел, как невинная девица.
   В ближайшую же субботу Стась сам забежал «на минутку» к Богдану и застал его за чтением. Богдан был рад другу, надеясь и на этот раз узнать от него что-нибудь об очаровательной послушнице Свято-Иорданской обители. Каждая весточка о ней была для него радостью.
   — Ах, Стась, как вовремя ты зашел ко мне! — обрадовался Богдан, бросившись навстречу Кречовскому.
   — Я все время застаю тебя за чтением. Риторику или римское право изучаешь, готовишься к государственной службе?
   Богдан смущенно улыбнулся, посматривая на широкий подоконник, куда в спешке положил раскрытую книгу.
   — Да нет, нет, Стась. Это совсем… другое, — ответил он, запинаясь.
   — Должно быть, Богдась, увлекаешься лирической литературой? Яном Кохановским, наверное? — любопытствовал Кречовский.
   Он подошел к окну, посмотрел на титульную страницу книги и по складам прочитал вслух латинское название:
   — «Кивитас Золис». Латинский язык, пропади он пропадом!
   — «Civitas Solis» — «Цивитас», а не «ки», мой Стась. Может быть, латинский язык и впрямь заслуживает проклятия, но только не эта книга. Язык тут не играет роли. Джовани Доменико, Стась! Слышал ты о таком изгнаннике — Томмазо Кампанелла?
   — Конечно! Осужден папой, спасается где-то у французов от гнева божьего. Слышали мы, как же! Еще в Вильно, в коллегии. Наставники уверяли нас, что он помешался.
   — Ложь! «Civitas Solis» — это республика, собственно «Город Солнца», Стась. Кампанелла — философ и очень мудрый мечтатель. Его книгу следовало бы перевести на разные языки, чтобы ее могли читать все. Но именно всяческие наставники, Стась, немедленно окрестят сумасшедшим, каждого, кто прочитает «Philosophia realis» Кампанеллы.
   — И тебя?
   — Обо мне паны католики пока не знают… Правда, эту книгу мне подарил тоже наставник, Андрей Гонцель Мокрский. Прекрасный человек, если подумать о его окружении. Он правдиво излагает иезуитские каноны Священного писания и, наверное, даже гордится этим. А тут вдруг: «Возьми, говорит, младший брат во Христе, сие творение высокого разума. В жизни, молвит, не все суть подобно тому, что описывает Доменико. На левую чашу весов жизни он клал только черную несправедливость, которой достаточно на грешной земле, а на правую чашу — всю свою высокую мудрость смертного. Именно ее изучай, брат, как творение вдохновенного свыше разума и неуклонного стремления к будущему…» Так и сказал — «неуклонного стремления к будущему», «Никому, говорит, не рассказывай, где взял это антихристово евангелие, но лишь думай и, главное, чувствуй!» При этом он совсем свободно на память процитировал: «Sentire est scire!..» То есть: чувствовать — значит знать!
   — Чувствовать — знать! А ведаешь, Богдась, и, право, мудро получается. Моя беда — я еще не силен в латыни.
   — Помогу! Будем читать вместе. Ведь я могу переводить с латинского прямо с листа.
   — Согласен! — не скрывая зависти, торопливо согласился Стась. — Возьмем и Ванюшу, бедняга тоже не в ладах с латынью. А он хлопец с сердцем.
   — Думаешь, он… не побоится? В книге пишется о богатых и бедных… Там один генуэзец, возвратившись из плавания в Город Солнца, с увлечением рассказывает о тамошних порядках. В Городе Солнца, мол, нет лодырей и стяжателей и все трудятся… Понравится ли сыну усердного чиновника такая дерзкая книга?
   Они непринужденно засмеялись. Богдан закрыл книгу и бросил ее на стол, стоявший в углу комнаты.
   — Понимаешь, Стась, я послал с побратимом Кривоносом весточку родителям, жду приезда отца из Чигирина. Следовало бы радоваться, а я почему-то грущу… Не скрою, понравилось мне тут у вас. Киев, Киев!.. Пока лежал здесь больной, мир был ограничен для меня вот этими четырьмя стенами. А сейчас… убежал бы отсюда на простор, к людям! — Богдан вдруг остановил свой взгляд на высоком окне и умолк, глубоко задумавшись.
   — Да и у нас тут всяко бывает, — неуверенно начал Кречовский.
   Подошел к столу и снова взял книгу, стал перелистывать ее страницы. Орлиный нос придавал его лицу суровое, сосредоточенное выражение. Взгляд карих глаз казался не только пронизывающим, но и хищным. В его облике чувствовалась решительность, обычно не уживающаяся с трусостью, и тем не менее Богдан почувствовал, что товарищ не осмеливается заговорить о том, из-за чего, по-видимому, и пришел.
   «Отве-ерзи ми!..» — вспомнил он чистый, как родниковый источник, голос чужой и в то же время такой желанной девушки. Длинная коса, лучистые глаза, вздрагивающие уголки губ…
   — Мне стало ведомо, Богдан, что она… тамтая послушница — из Свято-Иорданской обители, бялоруска, землячка моя и шляхтянка из хорошей семьи. Зовут ее Христиной, об этом я уже, кажется, говорил… — начал Стась, старательно рассматривая книгу.