Страница:
Слова друга вывели Богдана из задумчивости. Он улыбнулся.
— А ты, Стась, и в самом деле настоящий друг. Признаюсь тебе, как на исповеди, запала мне в душу она, проклятущая дивчина…
— Да такая разве не западет!.. Но зачем ты клянешь ее?
— Все мысли только о ней, говорю: словно частицу своего существа оставил я там, на клиросе. Ведь она монашка и отрешилась от мирской жизни…
— В мирской жизни монашки так же подвластны законам умыкания их молодыми хлопцами, как и грешные «дщери» мира…
— Что? Каким законам… умыкания? — Богдан прекрасно понял немудрый намек товарища, но никак не осмеливался себе в том признаться. — Об умыкании, Стась, ты напрасно говоришь. В самом деле чувствую, что вся моя душа стремится к дружбе… Я готов вечно слушать этот… голос…
— Свято-Иорданская обитель находится не так далеко отсюда — на территории Печерской лавры. Туда каждый день ходят люди молиться. Почему бы воскресенья ради завтра не петь послушнице в своем хоре, а?.. Только вот одежда у тебя… Твой яркий жупан бросается в глаза.
— Так вместо казацкой можно надеть бурсацкую, ту, что в львовской коллегии носил! — покраснев, ответил Богдан и отошел к окну.
Теперь Стась все сказал. Но все ли сказал ему в свою очередь его друг Богдан? Могут ли представить себе эту девушку в мирском одеянии? В самом деле — как будет выглядеть послушница Христина в мирской жизни, освобожденная от монастырских канонов? Как произносит она слова, не из катехизиса монашеского взятые, а идущие из глубины души, рожденные в минуты движения сердца? Законы умыкания!.. Продашь душу дьяволу, как торговец в погоне за наживой, за единственный миг человеческой радости, пускай и грешный в свете церковных догм…
5
6
7
8
— А ты, Стась, и в самом деле настоящий друг. Признаюсь тебе, как на исповеди, запала мне в душу она, проклятущая дивчина…
— Да такая разве не западет!.. Но зачем ты клянешь ее?
— Все мысли только о ней, говорю: словно частицу своего существа оставил я там, на клиросе. Ведь она монашка и отрешилась от мирской жизни…
— В мирской жизни монашки так же подвластны законам умыкания их молодыми хлопцами, как и грешные «дщери» мира…
— Что? Каким законам… умыкания? — Богдан прекрасно понял немудрый намек товарища, но никак не осмеливался себе в том признаться. — Об умыкании, Стась, ты напрасно говоришь. В самом деле чувствую, что вся моя душа стремится к дружбе… Я готов вечно слушать этот… голос…
— Свято-Иорданская обитель находится не так далеко отсюда — на территории Печерской лавры. Туда каждый день ходят люди молиться. Почему бы воскресенья ради завтра не петь послушнице в своем хоре, а?.. Только вот одежда у тебя… Твой яркий жупан бросается в глаза.
— Так вместо казацкой можно надеть бурсацкую, ту, что в львовской коллегии носил! — покраснев, ответил Богдан и отошел к окну.
Теперь Стась все сказал. Но все ли сказал ему в свою очередь его друг Богдан? Могут ли представить себе эту девушку в мирском одеянии? В самом деле — как будет выглядеть послушница Христина в мирской жизни, освобожденная от монастырских канонов? Как произносит она слова, не из катехизиса монашеского взятые, а идущие из глубины души, рожденные в минуты движения сердца? Законы умыкания!.. Продашь душу дьяволу, как торговец в погоне за наживой, за единственный миг человеческой радости, пускай и грешный в свете церковных догм…
5
В воскресенье утром пани Мелашка нарядила Богдана в бурсацкую одежду. От несдержанного Станислава Кречовского она уже узнала о послушнице с «божественным голосом». Да и Богдан не мог удержаться от того, чтобы не похвалить ее пение, даже о глазах невольно обмолвился:
— Такие глаза, знаете, матушка, такие глаза у этой монахини, побей ее сила божья, даже молиться хочется, когда всматриваешься в эту небесную лазурь…
— Глаза ведь самый сокровенный дар божий: они не только видят по воле божьей, Богдась, но и о Своей душе и чувствах рассказывают. Наверное, очень набожна эта послушница, коль во время пения сама с небом разговаривает, а глазами и других к этому призывает. Не удивительно… Бывают такие глаза у людей, особенно у девчат смолоду. И почитать их по грех, хотя и в монашеском подобии пребывают, несчастные…
Мелашка, как мать, напутствовала юношу, который прежде безразлично относился к молитвам и церкви, а вот теперь решил пойти именно в Иорданскую обитель — послушать женский хор. Она верила в рассудительность Богдана, считала, что монастырская послушница недосягаема для мирских соблазнов и разговоров. Поэтому она и не беспокоилась, провожая его к заутрене в Печерск. Она вывела его за ворота и долго смотрела ему вслед, не теряя из виду выделявшуюся среди уличной толпы стройную фигуру юноши в черном кунтуше. Мысленно она благословила его, как на подвиг, вспоминая при этом и своего Мартынка.
Она старательно, по-праздничному, убирала комнату Богдана. За этими хлопотами и застал ее чигиринский подстароста Михайло Хмельницкий. Его приезда уже ждали. Богдан часто подсчитывал дни, прикидывая, когда Максим мог добраться до Чигирина, на какой день после этого мать снарядила отца в далекую дорогу. Учитывал разные неожиданности в пути, непогоду, встречи и прочее. Наконец отец приехал, но своего больного сына не застал в братстве. И он не печалился, даже радовался, что его сын Зиновий здоров!..
Комнату Богдана ему указали отцы-братчики, которые и в воскресенье оставались при школе. Они приведи Хмельницкого в покои Богдана и тут же ушли, пожелав ему радостной встречи с сыном. Юноши Кречовский и Выговский тоже почтительно сопровождали отца Богдана.
Кречовский, узнав от пани Мелашки, что Богдан рано ушел к заутрене, улыбнулся и ушел, забрав с собой Ивана, догадываясь, в какую церковь отправился его набожный товарищ.
— Вот это хорошо вы сделали, уважаемый пан Михайло, что приехали. Хлопец уже совсем здоров, благодаря милости божьей, лекарствам и молитвам этой святой обители. Скучать уж начал… — сказала Мелашка входившему в комнату подстаросте.
— Отцовское спасибо пани Мелашке, — ответил Хмельницкий, окидывая взглядом комнату. — Дай боже доброго здоровья пани… Зиновий, наверное, вышел во двор погулять с детьми?
— Вышел, прошу пана, вышел. Хлопцу захотелось послушать воскресную службу в церкви. Мы не ведали, когда вы приедете. Ждем уже несколько дней, но в воскресенье не ждали, — смущаясь, объясняла Мелашка.
— Даже не верится… Мать так обрадуется этому. Ведь малышом Зиновий не любил ходить в церковь.
— Помню, помню, не любил хлопец, это правда, не любил. А тут вдруг… Паи Михайло, женский хор Свято-Иорданской обители понравился Богдану. Вернее, «божественное» пение послушницы; очевидно, по душе она ему пришлась. Не отговаривала, потому что в монашек, думаю себе, не влюбляются. Если та дева Христова душу и встревожит юноше, так это не страшно — к родителям добрее будет. Вы уж не печальтесь, прошу вас, он уже не ребенок, у хлопца усы пробиваются и голос огрубел. Дело житейское.
— Такие глаза, знаете, матушка, такие глаза у этой монахини, побей ее сила божья, даже молиться хочется, когда всматриваешься в эту небесную лазурь…
— Глаза ведь самый сокровенный дар божий: они не только видят по воле божьей, Богдась, но и о Своей душе и чувствах рассказывают. Наверное, очень набожна эта послушница, коль во время пения сама с небом разговаривает, а глазами и других к этому призывает. Не удивительно… Бывают такие глаза у людей, особенно у девчат смолоду. И почитать их по грех, хотя и в монашеском подобии пребывают, несчастные…
Мелашка, как мать, напутствовала юношу, который прежде безразлично относился к молитвам и церкви, а вот теперь решил пойти именно в Иорданскую обитель — послушать женский хор. Она верила в рассудительность Богдана, считала, что монастырская послушница недосягаема для мирских соблазнов и разговоров. Поэтому она и не беспокоилась, провожая его к заутрене в Печерск. Она вывела его за ворота и долго смотрела ему вслед, не теряя из виду выделявшуюся среди уличной толпы стройную фигуру юноши в черном кунтуше. Мысленно она благословила его, как на подвиг, вспоминая при этом и своего Мартынка.
Она старательно, по-праздничному, убирала комнату Богдана. За этими хлопотами и застал ее чигиринский подстароста Михайло Хмельницкий. Его приезда уже ждали. Богдан часто подсчитывал дни, прикидывая, когда Максим мог добраться до Чигирина, на какой день после этого мать снарядила отца в далекую дорогу. Учитывал разные неожиданности в пути, непогоду, встречи и прочее. Наконец отец приехал, но своего больного сына не застал в братстве. И он не печалился, даже радовался, что его сын Зиновий здоров!..
Комнату Богдана ему указали отцы-братчики, которые и в воскресенье оставались при школе. Они приведи Хмельницкого в покои Богдана и тут же ушли, пожелав ему радостной встречи с сыном. Юноши Кречовский и Выговский тоже почтительно сопровождали отца Богдана.
Кречовский, узнав от пани Мелашки, что Богдан рано ушел к заутрене, улыбнулся и ушел, забрав с собой Ивана, догадываясь, в какую церковь отправился его набожный товарищ.
— Вот это хорошо вы сделали, уважаемый пан Михайло, что приехали. Хлопец уже совсем здоров, благодаря милости божьей, лекарствам и молитвам этой святой обители. Скучать уж начал… — сказала Мелашка входившему в комнату подстаросте.
— Отцовское спасибо пани Мелашке, — ответил Хмельницкий, окидывая взглядом комнату. — Дай боже доброго здоровья пани… Зиновий, наверное, вышел во двор погулять с детьми?
— Вышел, прошу пана, вышел. Хлопцу захотелось послушать воскресную службу в церкви. Мы не ведали, когда вы приедете. Ждем уже несколько дней, но в воскресенье не ждали, — смущаясь, объясняла Мелашка.
— Даже не верится… Мать так обрадуется этому. Ведь малышом Зиновий не любил ходить в церковь.
— Помню, помню, не любил хлопец, это правда, не любил. А тут вдруг… Паи Михайло, женский хор Свято-Иорданской обители понравился Богдану. Вернее, «божественное» пение послушницы; очевидно, по душе она ему пришлась. Не отговаривала, потому что в монашек, думаю себе, не влюбляются. Если та дева Христова душу и встревожит юноше, так это не страшно — к родителям добрее будет. Вы уж не печальтесь, прошу вас, он уже не ребенок, у хлопца усы пробиваются и голос огрубел. Дело житейское.
6
Подстароста, как и полагалось солидному человеку, всемерно сдерживал волнение, слушая рассказ Мелашки о событиях, случившихся во Львове и по пути в Киев. Он не переспрашивал ее и потому, что уже слыхал об этих событиях от своих посланцев и от Максима Кривоноса, красочно рассказывавшего ему о храбрости его сына. Мелашка в душевной простоте поведала Хмельницкому и об увлечении Богдана пригожей послушницей.
— Сказывают, что она файная[71] девушка. Поет в хоре, и, кажется, даже сам отец Иов считает ее пение ангельским. А один бурсак, — вы, наверное, заметили его, — высокий, с орлиным носом, товарищ Богдана, говорил, что русой косой этой послушницы можно подпоясать жупан, как поясом… Богохульники эти киевские бурсаки, уважаемый пан…
— Все мы люди, матушка… — промолвил подстароста, к удивлению Мелашки нисколько не осуждая поступка своего сына. Отец гордился таким сыном! — Девичья коса испокон веков была путеводной звездой для юношей в таком возрасте. Разве мы не были молоды, не знаем… И я тоже пойду, пани Мелашка, в Печерск, — может быть, встречусь с сыном… Девичьей косой жупан подпоясать, а!..
— Не разминулись бы вы, уважаемый пан.
— О нет. Путь передо мною прямой!
Михайло Хмельницкий не раз бывал в Киеве и в Печерской лавре. Он торопливо шел по тропинке, протоптанной богомольцами вдоль Днепра. Высокие тополя и вербы на склонах крутого днепровского берега тихо шелестели. Дважды подстароста останавливался в нерешительности, думал над тем, стоит ли отцу мешать первой любви сына. И все же, выйдя из чащи тополей, он направился к печерским церквам, расспрашивая у прохожих, как пройти к Свято-Иорданской женской обители.
На горе, возвышаясь над живописными днепровскими берегами, утопая в зелени тополей и кленов, стояла деревянная, покрашенная светлой краской церковь — женский монастырь, детище преподобного батюшки Борецкого. Хмельницкий расспрашивал об этой обители попутчиков-богомольцев и особенно словоохотливых, опытных богомолок. На территории лавры он разговорился с ярой почитательницей Иорданской обители и, беседуя с пей, вскользь спросил о прославленной хористке. Вопрос этот был задан будто мимоходом, но женщина пристально посмотрела на уже немолодого, с сединой на висках, солидного богомольца.
— Тяжкие грехи родителей послушницы загнали пташку в лоно богородицы. Одна она была у родителей. Росла без матери, на горе себе красивой и пригожей — прости, господи, за такое слово. И пришлось бедняжке…
— Согрешила? — испуганно и тревожно вскрикнул Хмельницкий.
— Да бог с вами, откуда? Ей всего-навсего восемнадцать годков, молодая и чистая душой, как ангельские ризы. Да такая красавица… Сын русского князя Трубецкого, который вместе с отцом находится в плену у короля, хотел обручиться с этой сиротой. Важных людей к ним послал, сам старый князь Трубецкой к ее отцу пожаловал…
— И что же, девушка не пошла замуж за сына князя? — спросил удивленный Хмельницкий, когда умолкла богомолка.
— Нет, не захотела, уважаемый пан. Заупрямилась и не пошла за него. А когда ее стали принуждать — пожелала уйти в монастырь и вместе со своей служанкой-валашкой тайком пришла из Белоруссии в Печерскую лавру…
Подстаросту глубоко тронула несчастная судьба бедной сиротки, и он одобрил ее смелый поступок. Богомолка рассказывала о том, как княжич, сломив свою гордость, вместе с отцом последовал за своей любимой в Киев и почти каждый день посещал богослужение в женском монастыре.
Однако Хмельницкий больше не слушал ее. Он поблагодарил словоохотливую богомолку, но в церковь не пошел. Сел на скамью под кудрявым кленом — отдохнуть и подождать конца богослужения. Занятый своими мыслями, он даже не заметил, как маленькие колокола прозвонили «достойно». И вместе с тем прислушивался к слаженному хоровому пению, доносившемуся из открытых церковных дверей. Прислушивался и никак не мог уловить «ангельского» голоска послушницы. Ему почему-то казалось, что увлечение сына мимолетное. И вдруг он вспомнил о своей юности, о первых своих увлечениях.
Неужели сын в любви будет так же несчастен, как и отец? На пути одного стал прославленный и знатный вельможа, на пути другого — сам бог!
Хмельницкий даже вскочил со скамьи при этой мысли. Из церкви уже выходили молящиеся. Михайло искал глазами сына, опасаясь, что не заметит его в толпе, но Богдана не было среди однообразно одетых, серых, жалких в своем смирении богомольцев.
«Влюбленные, наверное, выходят последними…» — припомнилось что-то далекое, слышанное еще во времена его службы у Жолкевского. Он вспомнил волны озера, трепещущее на его руках упругое тело девушки, которую поддерживал на воде, обучая плавать… Да, «влюбленные не такие, как все…». А этот к тому же влюбился не в простую смертную — в ту, что считается невестой самого бога.
Из дверей так называемого «домашнего», или служебного, входа в церковь показались две фигуры в черных подрясниках. Отец сразу не узнал сына, но обратил внимание… на девичью косу. Это действительно была необыкновенная коса, она упрямо вырывалась из-под острого клобука послушницы и тяжело спадала вниз, подчеркивая стройность невысокой фигуры. Послушница шла, смиренно склонив голову и робко озираясь.
А рядом с девушкой шел Богдан и о чем-то увлеченно разговаривал с ней. Разве мог он сейчас заметить отца?
Возле дверей, из которых вышли Зиновий и девушка, Хмельницкий увидел еще одну такую же молодую послушницу. Он подумал, что это и есть ее служанка, верная валашка, о которой рассказывала Мелашка. Ему приятно было отметить скромность служанки, следовавшей за молодыми людьми на расстоянии и не прислушивавшейся к разговору паненки с юношей. А разговаривали они то возбужденно, громко, то спокойно, шепотом. Отец даже отвернулся из вежливости. Он видел, как нежные девичьи губы шептали что-то, словно произносили молитву, умоляя смелого юношу. Может быть, она упрекала его в смелости или молила о спасении души…
— Братом моим назвали себя монашкам, пан спудей, лишь бы только добиться этого греховного свидания со мной. Так, наверное… пускай и будем братом и сестрой в этой мирской жизни… Вы говорите страшные слова, а я ведь скоро должна принять обет монахини… — шептала она, дрожа от страха.
— Прекрасное имя — Христина! — прервал послушницу очарованный юноша. И вдруг ему вспомнился совет Станислава Кречовского. — Так я… украду паненку Христину! Клянусь этой церковью, что украду! Разве можно совладать со своим сердцем, моя звездочка любимая! — тут же выпалил он.
— Свят, свят… — перекрестилась девушка, то пугливо отстраняясь, то снова приближаясь к юноше. — Пан хочет украсть монастырскую послушницу? Ах, какой грех на свою молодую душу возьмет он, совершив этот безрассудный поступок… Мне не суждено испытать мирского счастья, этими днями меня должны постричь в монахини, мой хороший пан…
— Отрежут косу? Такую красивую девичью косу?
— Так велит закон. Красота… Подарила бы я эту косу папу на пояс, если бы встретила его раньше, в мирской жизни. А так… — И она посмотрела ему в глаза так же умоляюще, как и в церкви.
— Не спеши, не спеши, Христина. Не нужно давать обета, не нужно. Я все равно добьюсь своего, клянусь, — и на том поясе свою саблю повешу. Родители дали тебе жизнь, а ты хочешь покрыть ее черной смертью, дав обет монахини. Не разрешу тебе этого сделать, звездочка моя ясная, украду, если по собственной воле не уйдешь из монастыря.
Девушка с ужасом и восхищением смотрела на Богдана. То ли печаль, то ли скрытая надежда блеснула в ее затянутых слезой глазах. Так и казалось, что она вот-вот упадет на грудь юноши и своими устами закроет его уста, произносящие такие страшные и такие желанные слова. На мгновенье, лишь на мгновенье замерли оба. А на дворе стоял ясный день, вокруг было полно мирян. В этот момент дверь обители раскрылась с таким скрипом, что служанка даже вздрогнула, и властный голос матушки наставницы окликнул Христину. Валашка подошла к своей госпоже и на родном языке что-то ей сказала. Девушка отпрянула от бурсака, опустила веки на влажные глаза, точно гробовой крышкой навеки отгородила себя от мира, от любви…
Смиренно попрощалась она с Богданом, как сестра, не сказав более ни слова о его святотатственном намерении. Торопливо вытащила из-за пазухи маленький серебряный крестик на шелковом шнурочке, согретый теплом ее тела, не раздумывая отдала его юноше.
— На счастье, а в горе — чтобы легче было забыть эту греховную минуту! — прошептала она. — Любить — грех!.. А грех терзает мою душу. Возьми! Я вырываю его из своего сердца, освобождая место для… греха! — она повернулась и, подчиняясь зову разгневанной матушки наставницы, направилась к двери, провожаемая растерянным взглядом «брата».
Богдан точно онемел на полуслове. Он держал в руке крест, который словно жег его огнем, глубоко проникал в сердце… Потом опомнился, сунул в карман талисман и, почтительно, даже с благодарностью поклонившись старшей монахине, повернулся, чтобы уйти.
Богдана глубоко растрогало искреннее горькое признание Христины и огорчила разлука с пей. Он так углубился в свои мысли, что чуть было не сбил с ног отца, шедшего по дорожке ему навстречу.
— О, батя!
Отец и сын некоторое время молча смотрели друг другу в глаза — говорили лишь их сердца. Может быть, отец собирался пожурить его, а сын подыскивал самые выразительные, самые теплые слова привета и любви!..
— Батя?! — еще раз удивленно воскликнул Богдан, бросившись обнимать отца. По глазам его юноша определил, что тот все видел и все понял. Быть может, он и стоял вот здесь, под кленом, ожидая, покуда сын закончит свою сердечную исповедь.
Хмельницкий с трудом сдерживал волнение:
— Ну, здравствуй, здравствуй, сынок… Не утерпел я, не подождал дома, как советовала пани Мелашка. Пошел по велению сердца, чтобы встретиться. Это ничего, сынок, что встретил я тебя не смиренно стоящим перед алтарем… Дай бог счастья и молодой послушнице… Да не смущайся, сынок, ведь ты тоже человек. А все человеческое на этой грешной земле не было чуждо вам, и родителям, и дедам, и прадедам нашим. Чего же смущаться?.. Привет тебе и благословение от матери. Беспокоится она.
— Плачет она, батя? — нетерпеливо спросил Богдан, вспыхнув при этом, как искра.
— Успокойся, Зиновий. Все матери и от радости плачут, такой уж женский пол плаксивый. Если бы не плакали — не любили бы…
И умолкли. Богдан в этих словах отца уловил намек на слезы Христины. Затем они еще раз обнялись и пошли домой. Понимая настроение сына и его смущение, вполне естественное в его положении, отец первым нарушил молчание:
— Хороший человек пан Максим из Могилев-Подольска. Предлагал ему возглавить вооруженную охрану Чигиринского староства…
Богдан с благодарностью произнес:
— Не для Максима это, батя. Такие люди не любят подчиняться королевскому правительству.
Вышли за деревянную изгородь монастыря, стали спускаться по тропинке, тянувшейся вдоль Днепра, мирно беседуя.
— Подчинение — это порядок, обязан подчиняться: гетман ведь один бывает в казацком войске. Не всем и гетманами быть, — улыбаясь, поучал отец.
— Один, — вздохнул Богдан, уступая отцу дорогу. — Но и тот хуже Максима. В республике Солнца, батя, может быть, Максима и не избрали бы главным директором республики: он не метафизик, не астроном, не теолог… а простой кузнец. Зато политик для нашей земли достойный. Такому… и не только гетманом быть, батя…
— Не знаю, сынок, что это за республика. Наверное, ты вычитал об этом в книгах коллегии?.. Ну, а если уж и гетманства для кузнеца мало, подождем, когда шляхта изберет его королем Речи Посполитой… — засмеялся отец.
— А вы не смейтесь, батя… Читал я не о Максиме, и не из коллегии были те книги. А Максим — мой побратим!
— Да я ведь шучу, Зиновий. Хороший, говорю, хлопец твой Максим. Хотелось, чтобы такой падежный человек всегда был под рукой. Помяли тебя, сынок, проклятые басурмане здорово.
Богдан посмотрел на отца и опустил глаза долу. По-детски проглотил комок душивших его слез — то ли от обиды, то ли от гордости. А может, от чего-то совсем другого.
— Разве только басурмане, батя?! А вам разве легко приходится? Пан Мусий все рассказал мне, знаю… Что сказала мама, когда узнала про мои путевые злоключения?
Старший Хмельницкий сдержанно вздохнул, но улыбка по-прежнему освещала его лицо. Ведь он — отец, и хотя в душе упрекал сына за какие-то недозволенные поступки, по не мог скрыть и своей радости. Перед ним стоит его сын, его надежда, живым вышедший из жестокого боя! Да еще и какой сын — возмужавший. И как участливо он сказал: «А вам разве легко приходится?..»
— Ты хорошо знаешь свою мать, Зиновий. Не скрою, правду скажу, как она велела. «Хвалю, говорила, в деда пошел, казаком стал!..» И плакала, и смеялась, услыхав эту весть… Ну, дай боже тебе здоровым вернуться домой. Да об этом еще все вместе поговорим. Ведь я приехал за тобой.
— Максим тоже приехал?
— Максим, наверно, вернулся в Терехтемиров, там собирают казацкую раду. А слепого Богуна оставил у друзей казаков…
— Сказывают, что она файная[71] девушка. Поет в хоре, и, кажется, даже сам отец Иов считает ее пение ангельским. А один бурсак, — вы, наверное, заметили его, — высокий, с орлиным носом, товарищ Богдана, говорил, что русой косой этой послушницы можно подпоясать жупан, как поясом… Богохульники эти киевские бурсаки, уважаемый пан…
— Все мы люди, матушка… — промолвил подстароста, к удивлению Мелашки нисколько не осуждая поступка своего сына. Отец гордился таким сыном! — Девичья коса испокон веков была путеводной звездой для юношей в таком возрасте. Разве мы не были молоды, не знаем… И я тоже пойду, пани Мелашка, в Печерск, — может быть, встречусь с сыном… Девичьей косой жупан подпоясать, а!..
— Не разминулись бы вы, уважаемый пан.
— О нет. Путь передо мною прямой!
Михайло Хмельницкий не раз бывал в Киеве и в Печерской лавре. Он торопливо шел по тропинке, протоптанной богомольцами вдоль Днепра. Высокие тополя и вербы на склонах крутого днепровского берега тихо шелестели. Дважды подстароста останавливался в нерешительности, думал над тем, стоит ли отцу мешать первой любви сына. И все же, выйдя из чащи тополей, он направился к печерским церквам, расспрашивая у прохожих, как пройти к Свято-Иорданской женской обители.
На горе, возвышаясь над живописными днепровскими берегами, утопая в зелени тополей и кленов, стояла деревянная, покрашенная светлой краской церковь — женский монастырь, детище преподобного батюшки Борецкого. Хмельницкий расспрашивал об этой обители попутчиков-богомольцев и особенно словоохотливых, опытных богомолок. На территории лавры он разговорился с ярой почитательницей Иорданской обители и, беседуя с пей, вскользь спросил о прославленной хористке. Вопрос этот был задан будто мимоходом, но женщина пристально посмотрела на уже немолодого, с сединой на висках, солидного богомольца.
— Тяжкие грехи родителей послушницы загнали пташку в лоно богородицы. Одна она была у родителей. Росла без матери, на горе себе красивой и пригожей — прости, господи, за такое слово. И пришлось бедняжке…
— Согрешила? — испуганно и тревожно вскрикнул Хмельницкий.
— Да бог с вами, откуда? Ей всего-навсего восемнадцать годков, молодая и чистая душой, как ангельские ризы. Да такая красавица… Сын русского князя Трубецкого, который вместе с отцом находится в плену у короля, хотел обручиться с этой сиротой. Важных людей к ним послал, сам старый князь Трубецкой к ее отцу пожаловал…
— И что же, девушка не пошла замуж за сына князя? — спросил удивленный Хмельницкий, когда умолкла богомолка.
— Нет, не захотела, уважаемый пан. Заупрямилась и не пошла за него. А когда ее стали принуждать — пожелала уйти в монастырь и вместе со своей служанкой-валашкой тайком пришла из Белоруссии в Печерскую лавру…
Подстаросту глубоко тронула несчастная судьба бедной сиротки, и он одобрил ее смелый поступок. Богомолка рассказывала о том, как княжич, сломив свою гордость, вместе с отцом последовал за своей любимой в Киев и почти каждый день посещал богослужение в женском монастыре.
Однако Хмельницкий больше не слушал ее. Он поблагодарил словоохотливую богомолку, но в церковь не пошел. Сел на скамью под кудрявым кленом — отдохнуть и подождать конца богослужения. Занятый своими мыслями, он даже не заметил, как маленькие колокола прозвонили «достойно». И вместе с тем прислушивался к слаженному хоровому пению, доносившемуся из открытых церковных дверей. Прислушивался и никак не мог уловить «ангельского» голоска послушницы. Ему почему-то казалось, что увлечение сына мимолетное. И вдруг он вспомнил о своей юности, о первых своих увлечениях.
Неужели сын в любви будет так же несчастен, как и отец? На пути одного стал прославленный и знатный вельможа, на пути другого — сам бог!
Хмельницкий даже вскочил со скамьи при этой мысли. Из церкви уже выходили молящиеся. Михайло искал глазами сына, опасаясь, что не заметит его в толпе, но Богдана не было среди однообразно одетых, серых, жалких в своем смирении богомольцев.
«Влюбленные, наверное, выходят последними…» — припомнилось что-то далекое, слышанное еще во времена его службы у Жолкевского. Он вспомнил волны озера, трепещущее на его руках упругое тело девушки, которую поддерживал на воде, обучая плавать… Да, «влюбленные не такие, как все…». А этот к тому же влюбился не в простую смертную — в ту, что считается невестой самого бога.
Из дверей так называемого «домашнего», или служебного, входа в церковь показались две фигуры в черных подрясниках. Отец сразу не узнал сына, но обратил внимание… на девичью косу. Это действительно была необыкновенная коса, она упрямо вырывалась из-под острого клобука послушницы и тяжело спадала вниз, подчеркивая стройность невысокой фигуры. Послушница шла, смиренно склонив голову и робко озираясь.
А рядом с девушкой шел Богдан и о чем-то увлеченно разговаривал с ней. Разве мог он сейчас заметить отца?
Возле дверей, из которых вышли Зиновий и девушка, Хмельницкий увидел еще одну такую же молодую послушницу. Он подумал, что это и есть ее служанка, верная валашка, о которой рассказывала Мелашка. Ему приятно было отметить скромность служанки, следовавшей за молодыми людьми на расстоянии и не прислушивавшейся к разговору паненки с юношей. А разговаривали они то возбужденно, громко, то спокойно, шепотом. Отец даже отвернулся из вежливости. Он видел, как нежные девичьи губы шептали что-то, словно произносили молитву, умоляя смелого юношу. Может быть, она упрекала его в смелости или молила о спасении души…
— Братом моим назвали себя монашкам, пан спудей, лишь бы только добиться этого греховного свидания со мной. Так, наверное… пускай и будем братом и сестрой в этой мирской жизни… Вы говорите страшные слова, а я ведь скоро должна принять обет монахини… — шептала она, дрожа от страха.
— Прекрасное имя — Христина! — прервал послушницу очарованный юноша. И вдруг ему вспомнился совет Станислава Кречовского. — Так я… украду паненку Христину! Клянусь этой церковью, что украду! Разве можно совладать со своим сердцем, моя звездочка любимая! — тут же выпалил он.
— Свят, свят… — перекрестилась девушка, то пугливо отстраняясь, то снова приближаясь к юноше. — Пан хочет украсть монастырскую послушницу? Ах, какой грех на свою молодую душу возьмет он, совершив этот безрассудный поступок… Мне не суждено испытать мирского счастья, этими днями меня должны постричь в монахини, мой хороший пан…
— Отрежут косу? Такую красивую девичью косу?
— Так велит закон. Красота… Подарила бы я эту косу папу на пояс, если бы встретила его раньше, в мирской жизни. А так… — И она посмотрела ему в глаза так же умоляюще, как и в церкви.
— Не спеши, не спеши, Христина. Не нужно давать обета, не нужно. Я все равно добьюсь своего, клянусь, — и на том поясе свою саблю повешу. Родители дали тебе жизнь, а ты хочешь покрыть ее черной смертью, дав обет монахини. Не разрешу тебе этого сделать, звездочка моя ясная, украду, если по собственной воле не уйдешь из монастыря.
Девушка с ужасом и восхищением смотрела на Богдана. То ли печаль, то ли скрытая надежда блеснула в ее затянутых слезой глазах. Так и казалось, что она вот-вот упадет на грудь юноши и своими устами закроет его уста, произносящие такие страшные и такие желанные слова. На мгновенье, лишь на мгновенье замерли оба. А на дворе стоял ясный день, вокруг было полно мирян. В этот момент дверь обители раскрылась с таким скрипом, что служанка даже вздрогнула, и властный голос матушки наставницы окликнул Христину. Валашка подошла к своей госпоже и на родном языке что-то ей сказала. Девушка отпрянула от бурсака, опустила веки на влажные глаза, точно гробовой крышкой навеки отгородила себя от мира, от любви…
Смиренно попрощалась она с Богданом, как сестра, не сказав более ни слова о его святотатственном намерении. Торопливо вытащила из-за пазухи маленький серебряный крестик на шелковом шнурочке, согретый теплом ее тела, не раздумывая отдала его юноше.
— На счастье, а в горе — чтобы легче было забыть эту греховную минуту! — прошептала она. — Любить — грех!.. А грех терзает мою душу. Возьми! Я вырываю его из своего сердца, освобождая место для… греха! — она повернулась и, подчиняясь зову разгневанной матушки наставницы, направилась к двери, провожаемая растерянным взглядом «брата».
Богдан точно онемел на полуслове. Он держал в руке крест, который словно жег его огнем, глубоко проникал в сердце… Потом опомнился, сунул в карман талисман и, почтительно, даже с благодарностью поклонившись старшей монахине, повернулся, чтобы уйти.
Богдана глубоко растрогало искреннее горькое признание Христины и огорчила разлука с пей. Он так углубился в свои мысли, что чуть было не сбил с ног отца, шедшего по дорожке ему навстречу.
— О, батя!
Отец и сын некоторое время молча смотрели друг другу в глаза — говорили лишь их сердца. Может быть, отец собирался пожурить его, а сын подыскивал самые выразительные, самые теплые слова привета и любви!..
— Батя?! — еще раз удивленно воскликнул Богдан, бросившись обнимать отца. По глазам его юноша определил, что тот все видел и все понял. Быть может, он и стоял вот здесь, под кленом, ожидая, покуда сын закончит свою сердечную исповедь.
Хмельницкий с трудом сдерживал волнение:
— Ну, здравствуй, здравствуй, сынок… Не утерпел я, не подождал дома, как советовала пани Мелашка. Пошел по велению сердца, чтобы встретиться. Это ничего, сынок, что встретил я тебя не смиренно стоящим перед алтарем… Дай бог счастья и молодой послушнице… Да не смущайся, сынок, ведь ты тоже человек. А все человеческое на этой грешной земле не было чуждо вам, и родителям, и дедам, и прадедам нашим. Чего же смущаться?.. Привет тебе и благословение от матери. Беспокоится она.
— Плачет она, батя? — нетерпеливо спросил Богдан, вспыхнув при этом, как искра.
— Успокойся, Зиновий. Все матери и от радости плачут, такой уж женский пол плаксивый. Если бы не плакали — не любили бы…
И умолкли. Богдан в этих словах отца уловил намек на слезы Христины. Затем они еще раз обнялись и пошли домой. Понимая настроение сына и его смущение, вполне естественное в его положении, отец первым нарушил молчание:
— Хороший человек пан Максим из Могилев-Подольска. Предлагал ему возглавить вооруженную охрану Чигиринского староства…
Богдан с благодарностью произнес:
— Не для Максима это, батя. Такие люди не любят подчиняться королевскому правительству.
Вышли за деревянную изгородь монастыря, стали спускаться по тропинке, тянувшейся вдоль Днепра, мирно беседуя.
— Подчинение — это порядок, обязан подчиняться: гетман ведь один бывает в казацком войске. Не всем и гетманами быть, — улыбаясь, поучал отец.
— Один, — вздохнул Богдан, уступая отцу дорогу. — Но и тот хуже Максима. В республике Солнца, батя, может быть, Максима и не избрали бы главным директором республики: он не метафизик, не астроном, не теолог… а простой кузнец. Зато политик для нашей земли достойный. Такому… и не только гетманом быть, батя…
— Не знаю, сынок, что это за республика. Наверное, ты вычитал об этом в книгах коллегии?.. Ну, а если уж и гетманства для кузнеца мало, подождем, когда шляхта изберет его королем Речи Посполитой… — засмеялся отец.
— А вы не смейтесь, батя… Читал я не о Максиме, и не из коллегии были те книги. А Максим — мой побратим!
— Да я ведь шучу, Зиновий. Хороший, говорю, хлопец твой Максим. Хотелось, чтобы такой падежный человек всегда был под рукой. Помяли тебя, сынок, проклятые басурмане здорово.
Богдан посмотрел на отца и опустил глаза долу. По-детски проглотил комок душивших его слез — то ли от обиды, то ли от гордости. А может, от чего-то совсем другого.
— Разве только басурмане, батя?! А вам разве легко приходится? Пан Мусий все рассказал мне, знаю… Что сказала мама, когда узнала про мои путевые злоключения?
Старший Хмельницкий сдержанно вздохнул, но улыбка по-прежнему освещала его лицо. Ведь он — отец, и хотя в душе упрекал сына за какие-то недозволенные поступки, по не мог скрыть и своей радости. Перед ним стоит его сын, его надежда, живым вышедший из жестокого боя! Да еще и какой сын — возмужавший. И как участливо он сказал: «А вам разве легко приходится?..»
— Ты хорошо знаешь свою мать, Зиновий. Не скрою, правду скажу, как она велела. «Хвалю, говорила, в деда пошел, казаком стал!..» И плакала, и смеялась, услыхав эту весть… Ну, дай боже тебе здоровым вернуться домой. Да об этом еще все вместе поговорим. Ведь я приехал за тобой.
— Максим тоже приехал?
— Максим, наверно, вернулся в Терехтемиров, там собирают казацкую раду. А слепого Богуна оставил у друзей казаков…
7
Михайлу Хмельницкому пришлось подождать еще несколько дней, уступая настойчивым советам Борецкого и Мелашки. Сам же Зиновий уверял, что он уже совсем здоров и готов хоть сейчас отправиться в путь. В доказательство он бодро поднимался с кровати, ходил по комнате, приседал. Отцу тоже хотелось как можно скорее увезти сына домой. Настоятель Иов Борецкий приобрел у монахов Печерской лавры карету, подобрал пару крепких лошадей в упряжку, выделил людей для сопровождения. Богдан, узнав, что ему готовят карету, решительно заявил отцу, как только остался с ним наедине.
— Батя, вы знаете, что у меня есть отличный турецкий скакун, — наверное, Максим подробно рассказывал вам о нем…
— Нет, нет, Зиновий! Поедешь в карете, — перебил отец, поняв, о чем хочет говорить с ним сын. — К тому же тот конь…
— В карете? Ни за что не поеду! Тетя Мелашка поедет в карете! — категорически заявил Богдан и собрался уже выйти из комнаты, но остановился: — А что, батя, вы хотели сказать о коне: разве он плохой или я не справлюсь с ним?
— Конь славный, видел его. А ездить верхом сам учил тебя. Но Максим говорил мне о каком-то казаке-перекрещенце, который интересовался конем. Где он да у кого? Не собираются ли турки отомстить, засылая лазутчиков?
— Спасибо Максиму за вести, верный он побратим. А я все-таки поеду на своем коне! Карету пусть готовят для тети Мелашки и вещей.
Эта новая черта в характере Богдана не пугала отца. Он еще больше гордился сыном. Это не какие-нибудь детские капризы, а настоящая мужская твердость. Отец увидел перед собой не чигиринского подростка, а взрослого, с окрепшей волей юношу, который прислушивался к советам людей и сам давал советы. Сказывались годы обучения в коллегии, годы приобретения жизненного опыта. Отцу оставалось только гордиться таким сыном. Правда, в желании Зиновия совершить такую дальнюю дорогу верхом на турецком жеребце, а не в карете братчиков проявлялась и присущая казакам удаль. А это не слишком-то было по душе уряднику королевского староства.
Наконец сын и отец пришли к согласию. К госпитальному крыльцу подвели оседланного буланого коня. Отдохнувший и уже застоявшийся конь радостно заржал, несколько раз встал на дыбы и попытался схватить за плечо казака, который его сдерживал.
— Ну, ты!.. Турок басурманский! — крикнул тот с теплотой в голосе, хлопая по шее красивого коня.
Провожать Богдана пришли преимущественно бурсаки младших классов. Всем им учителя вдалбливали в головы, что всякий верующий юноша должен стать государственным мужем или воином! И кто из них не мечтал стать таким храбрецом, как сын чигиринского подстаросты, надеть такой кунтуш, подпоясаться поясом, на котором висела кованная серебром сабля! А конь — настоящий буланый дьявол, а не конь! Темная полоска тянется по хребту до самого хвоста…
Стась Кречовский и Иван Выговский среди этих малышей казались переростками. Оба юноши после первого знакомства с учеником львовской коллегии почти каждый день заходили к нему. А Стась, ко всему прочему, был еще и поверенным. Богдана в его тайных сердечных делах. Теперь они могли считать себя старыми друзьями прославившегося победой над турком ученика иезуитской коллегии, гордились близостью с ним перед остальными учениками их бурсы.
Мелашка следила за тем, как Богдан одевался, одергивала на нем малиновый кунтуш, тряпкой смахивала пыль с сабли.
— А то увидит пани Матрена непорядок, еще неряхой назовет меня казачка… — бормотала она.
— Вас, тетя Мелашка, теперь уже никто не осмелится обидеть, пока я жив буду, — сказал Богдан и нежно, как родную мать, поцеловал ее в щеку. И она верила Богдану, потому что хорошо знала его.
Вышли на крыльцо. Михайло Хмельницкий попрощался с настоятелем, поблагодарил обслуживающий персонал госпиталя. Потом подвел сына к Борецкому. Зиновий-Богдан опустился перед батюшкой на правое колено, как полагалось верующему, принял благословение и молча прикоснулся губами к благословляющей руке. Батюшка не мог и не хотел скрывать своих добрых чувств к воспитаннику иезуитской коллегии и смахнул слезу в присутствии сотни своих воспитанников.
Благословляя юношу, он изрек:
— Во имя отца, сына и святого духа, пусть благословит тя господь вседержатель всея земной тверди, еже живота нашего, паче будущего нашего пристанищем есть. Да будет воля его в помыслах, чаяниях и действиях твоих, наш храбрый, мужественный отрок, днесь, заутра и во вся дни живота твоего. Аминь…
Борецкий прижал к своей груди мускулистого юношу, который был на голову выше его ростом. Потом отстранил от себя и взглядом бывшего воина-окинул снаряжение, саблю, ретивого турецкого коня с красивой сбруей.
— Ну, с богом! Вооруженному отроку следует остерегаться мести неверных. У них свой прегнусный закон кровной мести. Остерегайся, отрок, да хранит тебя бог… — сказал он на прощание и разрешил бурсакам подойти к Богдану.
Бурсаки уже раньше окружили взрослых, с нетерпением ожидая, когда батюшка, ректор школы, попрощается с их другом. Богдану пришлось протянуть малышам обе руки, ему хотелось, чтобы их руки были так же надежны и крепки, как у его друга Стася Хмелевского, в искренности которого он ни на миг не сомневался. С Кречовским и Выговским прощался особенно сердечно, они проводили его до оседланного коня. Стась уверял Богдана в том, что всегда будет держать с ним связь и ждать его приезда из далеких пограничных дебрей в Киев. При этом он, как сообщник, подмигнул Богдану, и тот с благодарностью пожал верную руку друга.
Буланый, играя, норовил стащить шапку с Богдана, а юноша обеими руками схватил его теплые, мягкие губы, чем доставил немалое удовольствие коню, — он даже подскочил, пытаясь стать на дыбы.
«Закон кровной мести… — назойливо вертелось в голове Богдана. — Действительно, прегнусный закон! Военное столкновение принимают за личное оскорбление… Что же, будем осторожны, преподобный отче, будем остерегаться и держать наготове саблю, спасибо панам наставникам коллегии за то, что, не жалея сил, обучали мастерству владения оружием! А конь… Коня им, голомозым, не видать!..»
Еще раз пожав друзьям руки, Богдан перебросил на шею коня поводья и с места лихо вскочил в седло. Буланый даже присел от неожиданности. Лицо Михайла Хмельницкого сияло от радости — он гордился своим сыном, так лихо сидевшим в казацком седле. Богдан напоследок окинул взглядом присутствующих и отпустил поводья ретивого коня.
— Батя, вы знаете, что у меня есть отличный турецкий скакун, — наверное, Максим подробно рассказывал вам о нем…
— Нет, нет, Зиновий! Поедешь в карете, — перебил отец, поняв, о чем хочет говорить с ним сын. — К тому же тот конь…
— В карете? Ни за что не поеду! Тетя Мелашка поедет в карете! — категорически заявил Богдан и собрался уже выйти из комнаты, но остановился: — А что, батя, вы хотели сказать о коне: разве он плохой или я не справлюсь с ним?
— Конь славный, видел его. А ездить верхом сам учил тебя. Но Максим говорил мне о каком-то казаке-перекрещенце, который интересовался конем. Где он да у кого? Не собираются ли турки отомстить, засылая лазутчиков?
— Спасибо Максиму за вести, верный он побратим. А я все-таки поеду на своем коне! Карету пусть готовят для тети Мелашки и вещей.
Эта новая черта в характере Богдана не пугала отца. Он еще больше гордился сыном. Это не какие-нибудь детские капризы, а настоящая мужская твердость. Отец увидел перед собой не чигиринского подростка, а взрослого, с окрепшей волей юношу, который прислушивался к советам людей и сам давал советы. Сказывались годы обучения в коллегии, годы приобретения жизненного опыта. Отцу оставалось только гордиться таким сыном. Правда, в желании Зиновия совершить такую дальнюю дорогу верхом на турецком жеребце, а не в карете братчиков проявлялась и присущая казакам удаль. А это не слишком-то было по душе уряднику королевского староства.
Наконец сын и отец пришли к согласию. К госпитальному крыльцу подвели оседланного буланого коня. Отдохнувший и уже застоявшийся конь радостно заржал, несколько раз встал на дыбы и попытался схватить за плечо казака, который его сдерживал.
— Ну, ты!.. Турок басурманский! — крикнул тот с теплотой в голосе, хлопая по шее красивого коня.
Провожать Богдана пришли преимущественно бурсаки младших классов. Всем им учителя вдалбливали в головы, что всякий верующий юноша должен стать государственным мужем или воином! И кто из них не мечтал стать таким храбрецом, как сын чигиринского подстаросты, надеть такой кунтуш, подпоясаться поясом, на котором висела кованная серебром сабля! А конь — настоящий буланый дьявол, а не конь! Темная полоска тянется по хребту до самого хвоста…
Стась Кречовский и Иван Выговский среди этих малышей казались переростками. Оба юноши после первого знакомства с учеником львовской коллегии почти каждый день заходили к нему. А Стась, ко всему прочему, был еще и поверенным. Богдана в его тайных сердечных делах. Теперь они могли считать себя старыми друзьями прославившегося победой над турком ученика иезуитской коллегии, гордились близостью с ним перед остальными учениками их бурсы.
Мелашка следила за тем, как Богдан одевался, одергивала на нем малиновый кунтуш, тряпкой смахивала пыль с сабли.
— А то увидит пани Матрена непорядок, еще неряхой назовет меня казачка… — бормотала она.
— Вас, тетя Мелашка, теперь уже никто не осмелится обидеть, пока я жив буду, — сказал Богдан и нежно, как родную мать, поцеловал ее в щеку. И она верила Богдану, потому что хорошо знала его.
Вышли на крыльцо. Михайло Хмельницкий попрощался с настоятелем, поблагодарил обслуживающий персонал госпиталя. Потом подвел сына к Борецкому. Зиновий-Богдан опустился перед батюшкой на правое колено, как полагалось верующему, принял благословение и молча прикоснулся губами к благословляющей руке. Батюшка не мог и не хотел скрывать своих добрых чувств к воспитаннику иезуитской коллегии и смахнул слезу в присутствии сотни своих воспитанников.
Благословляя юношу, он изрек:
— Во имя отца, сына и святого духа, пусть благословит тя господь вседержатель всея земной тверди, еже живота нашего, паче будущего нашего пристанищем есть. Да будет воля его в помыслах, чаяниях и действиях твоих, наш храбрый, мужественный отрок, днесь, заутра и во вся дни живота твоего. Аминь…
Борецкий прижал к своей груди мускулистого юношу, который был на голову выше его ростом. Потом отстранил от себя и взглядом бывшего воина-окинул снаряжение, саблю, ретивого турецкого коня с красивой сбруей.
— Ну, с богом! Вооруженному отроку следует остерегаться мести неверных. У них свой прегнусный закон кровной мести. Остерегайся, отрок, да хранит тебя бог… — сказал он на прощание и разрешил бурсакам подойти к Богдану.
Бурсаки уже раньше окружили взрослых, с нетерпением ожидая, когда батюшка, ректор школы, попрощается с их другом. Богдану пришлось протянуть малышам обе руки, ему хотелось, чтобы их руки были так же надежны и крепки, как у его друга Стася Хмелевского, в искренности которого он ни на миг не сомневался. С Кречовским и Выговским прощался особенно сердечно, они проводили его до оседланного коня. Стась уверял Богдана в том, что всегда будет держать с ним связь и ждать его приезда из далеких пограничных дебрей в Киев. При этом он, как сообщник, подмигнул Богдану, и тот с благодарностью пожал верную руку друга.
Буланый, играя, норовил стащить шапку с Богдана, а юноша обеими руками схватил его теплые, мягкие губы, чем доставил немалое удовольствие коню, — он даже подскочил, пытаясь стать на дыбы.
«Закон кровной мести… — назойливо вертелось в голове Богдана. — Действительно, прегнусный закон! Военное столкновение принимают за личное оскорбление… Что же, будем осторожны, преподобный отче, будем остерегаться и держать наготове саблю, спасибо панам наставникам коллегии за то, что, не жалея сил, обучали мастерству владения оружием! А конь… Коня им, голомозым, не видать!..»
Еще раз пожав друзьям руки, Богдан перебросил на шею коня поводья и с места лихо вскочил в седло. Буланый даже присел от неожиданности. Лицо Михайла Хмельницкого сияло от радости — он гордился своим сыном, так лихо сидевшим в казацком седле. Богдан напоследок окинул взглядом присутствующих и отпустил поводья ретивого коня.
8
Богдану уже не пришлось увидеть живой свою переяславскую бабушку. После ее смерти дальние родственники присматривали за хатой, но без хозяйского глаза все пришло в упадок. Опустевший двор зарос бурьяном, в саду гусеница оголила все старые груши.