С чувством глубокой несказанной любви обнимала бабушка своего внука Зиновия, ласкала его, как малого ребенка. Много лет мечтала она об этой встрече. Не столько думала она бессонными ночами о дочери, как о внуке. В нем хотела она видеть достойного продолжателя переяславского казацкого рода. Старуха только головой покачала, когда Матрена рассказала ей о том, как бежал сын из дома, чтобы стать казаком. Неизвестно, кому больше сочувствовала старуха, качая головой, — родителям или внуку. Такой уж молодец… Стройный, чернявый, с умными, ясными, будто немного грустными глазами. Казак, орел!
   В тот же вечер бабушка рассказывала внуку о покойном дедушке, переяславском казаке, принимавшем участие в героических походах Северина Наливайко. Теперь-то уж можно открыто говорить об участии покойного в народном восстании.
   — Своей жизнью заплатил казак проклятым королевским гетманам за службу у Наливайко. Сложил свою голову, горемычный, где-то в Ливонии, во время похода реестровцев. Сказывают казаки, погиб вместе со славным Самойлом Кишкой…
   Начинало темнеть. В сумерках не заметили, когда вернулся Михайло. Услышав, какие разговоры ведет бабушка со своим внуком, он тотчас предложил жене с сыном переехать в собственный дом. Это было сказано таким категорическим тоном, что Матрена, переглянувшись с Мелашкой, не стала возражать. Она давно уже поняла, что в их семейной жизни не ждать покоя. А особенно сейчас, когда произошли большие изменения и в служебных делах и в личных. Сокрушенно посмотрела она на сына, потом на мужа и стала собираться.
   В усадьбе Хмельницких хозяйничал их родственник, занимавший отдельный домик. Хозяйский же дом стоял запертым, с закрытыми ставнями и казался неживым. Матрене не хотелось входить в него. Но она привыкла покоряться главе семьи. Даже старая казачка ничего не возразила.
   До приезда хозяев казаки Хмельницкого открыли окна, убрали и проветрили комнаты, потревожив многочисленных пауков. Сам хозяин ни с кем не разговаривал, не разрешил зажигать свет, в опочивальне и рано лег спать. Только перед рассветом, многое передумав, он обратился к жене, желая посоветоваться с ней:
   — Понимаешь, Мотря… Мне тоже жить хочется. Ах, как хочется жить!.. То ли у меня руки короткими стали, то ли на этой границе поглупел. Так стараешься, из кожи лезешь, чтобы не быть ничтожной щепочкой в этом бурном житейском потоке. Но я не могу идти ровно по государственной дорожке, то и дело сбиваюсь… Не могу. Все время искушает какой-нибудь дьявол, чтобы и я, как тот Яцко, жупан навыворот носил… От гнева и неудачи вот-вот, кажется, лопнешь, как кукурузное зерно на огне.
   — И зачем тебе гневаться, Михайло? Не так уж плохо сидит вывернутый жупан на остерском казаке Яцке… На сына кричишь… О, и ты, Зиновий, уже встал?
   Сын только поглядел на родителей, будто желая убедиться, в каком они настроении. Но ничего не сказал.
   — Не кричу, а учу, Матрена, — продолжал Хмельницкий, не отсылая сына из опочивальни. Как это ни странно — он старался быть возможно более ласковым, советуясь с женой. — Утром должен идти на завтрак к старосте, докладывать ему о наших чигиринских делах. А они… сама знаешь, какие это дела. Да разве только чигиринские? А корсунские, смелянские, млиевские…
   — Что и говорить, Михайло, все понимаю. Не блестящи наши дела, если гонцы подстаросты уже успели доложить о них пану Даниловичу, — сказала Матрена в тон озабоченному мужу.
   Хмельницкий уважал свою жену, хотя и по-своему. Чувство это нельзя было назвать любовью. Он уважал Матрену не только за красоту, кротость и умение вести хозяйство. Эта простая казачка обладала незаурядным умом и мужественно переносила тяжелые удары судьбы, сыпавшиеся на голову ее мужа на службе у Даниловича. Особенно ему нравилась ее простая и такая проникновенная речь. «Все понимаю», — мысленно повторил он ее слова. Порой он и сам старался, по крайней мере дома, говорить просто, не пересыпая свою речь польскими вычурными словами, но это не всегда ему удавалось. Давняя привычка вертеться поближе к польской шляхте, угождать ей, стараясь подняться по служебной лестнице хотя бы на малую ступеньку, все время подталкивала его, заставляла подражать знати даже в разговоре.
   Он посмотрел на сына и, глубоко вздохнув, прервал тяжелую паузу. Ему показалось, что в это мгновение, как и в Корсуне, возле моста, что-то совсем новое появилось в выражении глаз сына, который внимательно смотрел на него, стараясь разгадать, что же произошло. Это было сыновнее противодействие отцовской воле. Неужели в стычках с собственным сыном, а может быть, и… в борьбе придется добиваться своего? Чего же именно? — мучил и другой вопрос. А может, его юный сын озабочен тем, как помочь отцу!.. Это был бы настоящий Богдан!
   — Не боишься, Зиновий, что твоего отца шляхтичи подвергнут баниции, отберут Субботов, выгонят из этого вот дома? — спросил Хмельницкий, которому очень хотелось назвать мальчика Богданом…
   — Перестань, зачем ты говоришь об этом ребенку, пугаешь нас? — вмешалась Матрена.
   — А я, мама, ничего не боюсь! Лишь бы только батя… не унижался перед ними. Я… все равно в казаки пойду!..
   Хмельницкий лежал на диване, подложив руки под голову, которая, казалось ему, начинала глупеть от «хорошей жизни» на границе.
   — В казаки? — спокойным тоном переспросил отец.
   Но за внешним равнодушием скрывалась борьба чувств, тревога за сына. И все-таки он любовался мальчишечьим, зардевшимся, как у девушки, лицом, глазами, в которых светилась решимость.
   — Разыщу Мартынка и уйду с ним. И мы не пощадим ни подстаросту, ни самого старосту! — немного подумав, продолжал Зиновий.
   Отец порывисто вскочил с дивана. Но не набросился на сына, как боялась Матрена, а, опустив голову, мрачный, подошел к открытому окну. Из-за деревьев старого сада, из-за ив, росших на меже возле реки, поднималось солнце. Хмельницкому уже надо было собираться на завтрак к пану старосте. Он медленно повернулся и, не глядя ни на кого, не приказал, а скорее посоветовал сыну, как взрослому:
   — Об этом… чтобы ни я больше не слыхал от тебя и никто другой… Да и выбрось из головы такие мысли, Зиновий! Сам бог велел повиноваться родителям, особенно когда детский ум направлен не туда, куда следует. Мы не последние люди в этом мире, чтобы нам были заказаны пути к лучшей жизни… Учиться пойдешь, Зиновий, ты не какой-нибудь Мартынко. Пускай он казакует… У старосты сейчас гостит сам воевода русинский, егомость пан Станислав Жолкевский…
   — Мама, это тот, что в медном быке сжег Наливайко? — с детской наивностью и в то же время с юношеским задором спросил Богдан.
   — Да, сынок, — поспешил ответить отец, сдерживая нарастающий гнев. — Тот самый Станислав Жолкевский, который образцово, нужно сказать, служит государству и порой, наперекор своим человеческим чувствам, должен снимать головы негодяям бунтарям, поднявшимся против короля. Так устанавливается государственный порядок, Зиновий-Богдан! Когда вырастешь — поймешь… Я тоже душой понимаю того слепого казака, который смело отомстил за свои выжженные глаза, за измену, противную человеческой чести. Но ты проявляешь лишь недостойную жалость, а не здравый смысл государственного служащего. Я-то по милости польского правительства занимаю должность коронного урядника и владею хутором! Так как же я могу сочувствовать преступнику, который среди белого дня разлучил с жизнью полковника коронных войск?.. Это ты должен запомнить, Зиновий. «Пойду в казаки…» — Хмельницкий болезненно засмеялся. — А всегда ли будут казаки? Ведь правительство может отменить государственные реестры. Те же, которые, очутившись вне реестра, уйдут за Пороги, тем самым поставят себя вне закона…
   — А кто выдумывает такие законы? — спросил сын.
   — Как это — кто? Государство, король, сенаторы, воеводы, старосты… А ты как же думал?
   — А казаки?
   — Одним словом… учиться пойдешь, Зиновий, — прервал Хмельницкий разговор и задумался. Потом обратился к жене, будто бы здесь и не присутствовал сын, будто и не пришлось с ним вести такой неприятный разговор: — Посоветуй, Матрена, как мне держать себя, выслушивая обвинения подстаросты из уст пана Даниловича? Ведь я служу у них, у меня семья… А ты знаешь, как он недолюбливает меня.
   — Нужно вначале выслушать суд их нечестивый… и достойно ответить. Не бойся, Михайло, сказать панам, что украинский народ бунтует не от роскошной жизни. Полковника Заблуду, мол, задушил тот казак, которому он выжег глаза. А следовало ли такому полковнику шататься среди казаков, да еще и где, на границе с ничейной землей — в Чигирине?! Скажи еще этим государственным мужам, что православные люди не позволят превратить себя в католиков. Они будут защищаться и от католичества и от магометанства. Посоветуй шляхтичам не озлоблять люден на их же собственной земле, не забирать у них последний кусок хлеба, не убивать из-за каких-то там мостов, не разрешать всякому ничтожному шляхтичу превращать их в вечных батраков. В сердце каждого человека есть не только любовь к богу, но и к родному краю.
   — Бог с тобой, Матрена, что ты советуешь мне, опомнись! Я ведь — государственный служащий.
   — А разве я говорю не о государственных делах? Если уж и в самом деле выгонят или, как оно там у них называется, банитуют, так что же — поедем в другие города и села; может, попадем к таким же православным, как и мы, к русским людям. В городах и селах только об этом и говорят: мы одной матери дети, одной христианской веры!.. Да с твоими способностями разве такое место будешь занимать в православном государстве!.. Вспомни, как служил ты им, а заработал… баницию.
   Матрена не замечала, как по ее щекам текли крупные слезы, и не вытирала их. Изумленный мальчик любовался своей матерью.
   — Вот так и скажите им, батя… — будто приказал он, ободренный, а не опечаленный материнскими слезами.
   Хмельницкий точно язык проглотил, повернулся и молча вышел из дома. Немного постоял на крыльце, ожидая, пока казак подведет к нему давно оседланного коня, и, не оглянувшись на дом, быстро вскочил в седло и поскакал со двора. «Разве ведаешь, как обернется судьба от одного какого-нибудь слова, твоего или чужого», — вертелось у него в голове. А слезы, оросившие лицо Матрены, казалось, проникали в самое его сердце. Холодные, но… искренние!

17

   Одолеваемый тревожными мыслями, гетман Станислав Жолкевский рано поднялся с постели. Чудесное утро манило его на воздух. Спартанская жизнь воина, которую он вел в течение примерно трех десятков лет, приучила его к боям в открытой степи и в лесах, к отдыху в седле, на боевом коне. Перины любимой дочери были слишком жарки для не постаревшего еще гетмана. Он плохо спал и с радостью вышел в сад, чтобы на приволье встретить летний день. Дорожка привела его на высокий берег реки Трубеж. Он постоял немного, рассматривая новые постройки казаков и мещан, выросшие на противоположном берегу реки. Город разрастался, несмотря на такую неустойчивую жизнь всего края.
   Он но слышал, как сзади подошла, словно подкралась, и стала рядом дочь и хозяйка Софья. Очевидно, и она залюбовалась рекой, полями, озаренными лучами восходящего солнца, похожего на огромный диск. Должно быть, она невольно ахнула или воскликнула от восхищения. Жолкевский резко обернулся, запахивая полы халата.
   — О-о! С добрым утром, моя зорька… Наверное, я разбудил госпожу хозяйку своей бессонной старческой возней? Беспокойный гость!..
   — И совсем нет, мой беспокойный папуся, — ответила Софья, как избалованный ребенок подставляя ему щеку для поцелуя. — Вижу, пан гетман и в гостях похищает у дочери любимого отца. Пусть он отбросит в сторону военные заботы и хотя сегодня даст мне полностью ощутить радость встречи.
   Она прижалась к отцу, как делала это в детские годы, взяла его под руку и повела, поддерживая, когда он становился на поврежденную ногу. Жолкевский с удовольствием шел по саду рядом с дочерью, испытывая истинное наслаждение от утренней прогулки.
   — Вчера приехал из Чигирина наш Михась Хмельницкий. Пан Ян пригласил его сегодня для беседы, — произнес Жолкевский, словно продолжая начатый в мыслях разговор.
   Софья почувствовала, что краснеет, но решительно справилась со своим невольным волнением, вызванным воспоминанием о далеком прошлом. Разумеется, надо было что-то ответить отцу, но в этот момент она не находила слов. Да и что можно сказать в ответ на такое обычное сообщение, что из далекого пограничного местечка прибыл урядник, бывший любимый служащий отца? И она промолчала.
   — Не забрать ли мне его снова в Жолкву? Твой муж недооценивает такого верного и разумного слугу…
   — Но ведь пан Янек, папуся, наделил его землей и хутором возле Чигирина, — овладев собой, возразила Софья, как всегда, имея в виду интересы Хмельницкого. — Папочка всегда так хорошо относился к пану Хмельницкому, желал ему добра. Этот урядник, наверное, до сих пор добивается восстановления его утерянной родословной урожденного шляхтича. Ты бы лучше помог ему в этом. Хорошо, мой любимый папуся?
   Жолкевский, улыбаясь, посмотрел на дочь. Она не смутилась, хотя и поняла, что он имел в виду, выдержала этот многозначительный взгляд, не моргнув глазом, и как бы в ответ на него с упреком произнесла:
   — В прошлом легкомысленная, Софья, да будет известно милому папочке, родила уже пану воеводе внука Стася и не жалуется на холодные супружеские отношения с паном Янеком. Но этот злюка пан воевода является моим отцом, а годы образумили его дочурку настолько, что она заботится о спокойствии ее любимого папочки…
   Не понимая, чего добивается дочь, делающая такие сложные ходы, Жолкевский громко засмеялся.
   — Дзенькую бардзо кохану цуречку[27] за заботу, но почему она связывает ее с судьбой Хмельницкого, слово чести, понять не могу, — произнес гетман, пожимая плечами. — Ты, Софья, права, стареет твой отец…
   И он снова засмеялся, шагая по дорожке рядом с дочерью, которая даже глаза опустила, будто решившись на откровенное признание.
   — Почему я связываю… папуся никак не поймет?.. — переспросила она, и в ее голосе зазвучали нотки искренней женской тревоги. — Мы живем среди людей, которые, точно по завету предков, являются врагами шляхты. Государственные советники взяли в свои руки только меч, с помощью которого как-то поддерживают порядок во взаимоотношениях шляхтичей и хлопов. Это, безусловно, испытанный способ… Но второй солоницкой победы не будет, это уж не под силу моему пожилому папочке. Коронные кондиции[28] на восточной и западной, на южной и северной границах осложнились. Даже коронные жолнеры…
   — Любимая дочь мне пророчит…
   — Совсем не пророчит, просто к слову пришлось.
   — А пан Хмельницкий?
   — Пан Хмельницкий со своим собственным хутором и со шляхетским гербом на той же границе был бы больше полезен пану воеводе и гетману, нежели хлоп Хмельницкий в Жолкве, если он не сотник или какой-нибудь… кошевой разгульных казаков.
   Она повернулась и ушла, опустив голову, сдерживая волнение. Жолкевский, пораженный словами дочери, стоял как вкопанный. Действительно, такой победы, как у Солониц, теперь ни ему, ни его младшим преемникам больше не видать. Неизбежна война с Москвой, на которую гетман возлагает большие надежды, чтобы вернуть благосклонность короля и занять в Речи Посполитой достойное место. Вести такую войну, — дочь совершенно права! — вести такую войну, когда за спиной ненадежный тыл с обозленными хлопами, не говоря уже о том, что казаки и жолнеры из «одного теста, — нужно очень осмотрительно. А Софье еще известно не все, что произошло в Чигирине. Там назревает казачий бунт, который поддерживают вооруженные банды, примкнувшие к Болотникову. Это казацкое движение поддерживает и сам так называемый побратим Наливайко, убежавший от законного возмездия Ивашка Болотников со своей двадцатитысячной армией вооруженных боярских хлопов…
   Жолкевский тревожно оглянулся, хотел было окликнуть дочь, поблагодарить ее за совет, за суждения, так кстати высказанные. По дорожке ему навстречу уже шли зять и дочь, нежно взявшись за руки, словно молодожены.

18

   Как и вчера, на крыльце господского дома Хмельницкого встретил старик маршалок, сопровождаемый казачком старосты. Так же приветливо поздоровались, пожелав друг другу здоровья. Однако маршалок торопился.
   — Пан староста велел немедленно просить пана Хмельницкого в покои егомости. Этот казачок проводит вас.
   В разных углах просторного кабинета старосты сидели три государственных мужа и единственная женщина — хозяйка дома. Мужчины, видимо, горячо спорили, обсуждая государственные дела, об этом можно было судить по их раскрасневшимся лицам. А может быть, говорил один Жолкевский, а остальные слушали и нервничали. Хмельницкому же казалось, что комната была заполнена одной лишь пани Софьей. Одетая в роскошное летнее платье, она сидела рядом со своим мужем, паном Даниловичем, и приветливо улыбнулась Михайлу Хмельницкому, но как только он вошел, тотчас удалилась из кабинета в боковую дверь. И в кабинете сразу будто оборвалась жизнь. Государственные мужи молчали, словно приготовились слушать, что скажет он в свое оправдание. Хмельницкий был вынужден еще раз поклониться шляхтичам.
   — Нижайше кланяюсь вельможным вашмостям, достопочтенным панам. Прошу прощения, я явился ко времени, указанному мне паном маршалком… А пан староста уже посылал за мной?
   Пан Данилович поднялся с кресла и хотя не улыбался, как вчера, но любезно пригласил урядника к столу, даже указал на стул, разрешая сесть в присутствии таких господ.
   — Пан Хмельницкий прибыл вовремя, прошу садиться… Егомость вельможный пан гетман любезно познакомил нас с содержанием его вчерашней беседы с паном урядником. Но я получил еще и письмо из Чигирина от корсунского подстаросты, который иначе освещает происшедшие в Чигирине события. Прошу пана Хмельницкого еще раз подробнее изложить, что там произошло, чтобы мы могли выяснить истинную картину этого события. Пан урядник ставит на карту честь преданного слуги егомости пана воеводы и гетмана…
   Садясь в кресло, Хмельницкий услышал, как рядом с ним зазвенели шпоры гетмана. Жолкевский, сидевший у окна, встал и, направляясь к столу, подошел сзади к Хмельницкому и положил руку ему на плечо. Звон его шпор оборвался. Хмельницкий понял, что тот его взял под защиту и все происходящее в кабинете разрешится значительно проще, чем ему казалось. Он насторожился, ибо знал, что Жолкевский собирается обратиться к нему.
   И действительно, Жолкевский все тем же властным, не терпящим возражений, но в то же время доброжелательным тоном заговорил, пересыпая свою речь латинскими словами:
   — Я всегда считал Михася Хмельницкого честным, достойным шляхетской чести человеком. Хотелось бы еще раз послушать его рассказ, и уже не как instigator[29], а как clientes[30] общего с нами государственного дела, порядка и покоя на границе Речи Посполитой, а также в сердце ее, в столице Варшаве. Прошу, пан Хмельницкий. — Жолкевский отошел от Хмельницкого и сел напротив него, рядом со старостой Даниловичем, чтобы не только слушать урядника, но и видеть, искренен ли он.
   — Егомость вельможный мой пан, русинский воевода хорошо знает своего слугу. Служил я ему верой и правдой, служил, как подобает честному человеку. Я не ведаю, о чем докладывает наш подстароста, но думаю, что это к лучшему.
   — Пан Хмельницкий правильно рассуждает, — отозвался сидевший позади него Стефан Хмелевский. И это прозвучало для Хмельницкого так неожиданно, что он даже вздрогнул, потом повернул свое кресло, чтобы не сидеть спиной к этому доброжелательному, как показалось уряднику, шляхтичу.
   — Так, прошу прощения у ясновельможных панов, думаю, что это к лучшему. Егомость наш староста сможет по достоинству оценить мой правдивый доклад, как и сообщение пана подстаросты. С разрешения ваших милостей начну с трагических событий прошедшего воскресенья. Пан полковник, путешествуя по Украине с целью выявить и наказать казаков, принимавших участие в прошлогоднем морском походе на Варну или, может быть, еще за что-нибудь, раструбил об этом по всему прикордонью. А там столько бродит бездельников, выписанных из реестра казаков и, прошу прощения, наливайковских ребелизантов… Вполне понятно, слепой кобзарь искал случая, чтобы отомстить пану полковнику за свои выжженные им глаза, а зрячие наливайковские головорезы помогали ему в этом. Пан полковник был неосторожен и в ответ на мои предостережения только злился и поступал им наперекор… Вот так и совершилось это преступление. Я, как представитель власти в этой местности, заключил преступника в темницу и направил гонца к пану подстаросте, гостившему в это время в Черкассах, с донесением и с просьбой выслать судебного представителя. Но на следующий день оттуда срочно прибыл пан подпоручик Самойло Лащ. Этот молодой человек грубо обругал меня при людях, снял мою охрану и приказал перенести тело покойника в православный храм божий, при этом избив батюшку — настоятеля церкви. Прошу вельможных панов самих судить, есть ли законность и справедливость в действиях этого подпоручика, приехавшего вершить суд и расправу. Я лично не увидел в них ни законности, ни ума. Жители Чигирина, православные люди, ища защиты, стали осуждать меня, как представителя власти. А пьяный Лащ начал судебную расправу с того, что, как татарин, вырвал из рук отца его дочь, да еще и сжег дом. Как в таком случае должен был поступить урядник староства? Тушить пожар, который угрожал гибелью городу, словно подвергшемуся нападению крымских татар, или пристыдить пана подпоручика, отобрать у него невинную девушку и передать ее родителям? В это время как раз и приехал пан подстароста. И он, вместо того чтобы посоветоваться со мной, тоже грубо обругал меня, оскорбительно обозвал наливайковцем и выгнал из управления староством. Да еще и баницией угрожал мне на прощание… Пьянством и незаконной пацификацией помутили разум свой, да еще и стали угрожать чигиринцам закрытием православной церкви. А ведь это же граница нашего государства!..
   Хмельницкий умолк, но и всесильные вельможи тоже сидели, сомкнув уста. В этот момент он вспомнил свой разговор с женой перед отъездом на этот «суд нечестивый», вспомнил и ее советы. Какая-то неизвестная дотоле отвага вселилась в него, теплом и трепетом наполняя его душу. «Разве такое место будешь занимать в православном государстве!..», «Одной матери…» От этих мыслей его бросило в жар, даже пот выступил на лбу. А в это время гетман тяжело поднялся с кресла, прошел мимо Хмельницкого, повернулся и снова стал где-то позади него. Молчание нарушил Стефан Хмелевский:
   — Мне кажется, что пан Хмельницкий, поступил правильно, приехав за советом к пану старосте. Этого родственника уважаемой пани Ружинской, Самойла Лаща, я встречал как-то у пана Струся… Далеко пойдет молодой шляхтич…
   — Но каким образом этот мальчишка попал в пограничные украинские земли, кто поручил ему осуществлять там политику Короны? — спросил Жолкевский, поворачивая к Даниловичу свою седую, аккуратно подстриженную голову.
   — Этот шляхтич и впрямь слишком молод, но у него есть охранная королевская грамота, раздобытая для него уважаемой пани Ружинской якобы для охраны их имения и покоя. Из Корсуня мне сообщили, что он поехал в Черкассы, а оттуда в Млиево, где натворил много безобразий по молодости своей… Вот и все, что мне известно о нем, вашмость гетман…
   — Отозвать! И немедленно, пан староста! В Млиеве насиловал почтенных женщин, в Чигирине, прошу панов, как басурман, вырвал из рук отца девицу и своими бесчинствами причинил вред Короне куда больше, чем Наливайко. И это на границе нашего королевства, где и без того неспокойно… Так и жди бунта посполитых; раз молодой шляхтич начал per ambitionem[31], то на этом он не остановится, может слишком далеко зайти impune[32] в своих бесчинствах… Немедленно отозвать этого… беспутного шляхтича!
   — Будет исполнено, вашмость пан воевода. Немедленно отправлю за ним отряд жолнеров… — решительно и покорно, как подобает старосте и зятю, ответил Данилович.
   — Что же касается реляции корсунского подстаросты, прошу панов, — снова произнес Жолкевский, — думаю, что это ход конем, ход конем незадачливого шахматиста в надежде выиграть дело, semotis arbitris[33] незаконных действий, унижающих достоинство шляхтича. Посылай, пан староста, гонцов, да… и пора уже завтраком угостить гостей.
   После такого решения грозного властелина на устах всех присутствующих, кроме разве Хмельницкого, появилась улыбка облегчения. Михайло сообразил, что его хозяева познакомились с сообщениями из Чигирина и, наверное, уже посоветовались, поэтому он был с ними искренен, но и… осторожен.
   Данилович тоже поднялся и подошел к столу. На какое-то мгновение задумался, беря документ со стола. Потом снова положил его на стол и обратился к Хмельницкому: