Казаки и жолнеры, проходя в ворота, почтительно снимали шапки. Из избы вышли три женщины: лет двадцати девушка, за юбку которой уцепился мальчик, убежавший от ворот. За ней — старая, седовласая женщина, босая, с мозолями и струпьями на ногах, которые красноречивее слов говорили о том, какую тяжелую жизнь она прожила. Самой последней появилась молодица с ребенком на руках, видимо наскоро набросив на голову платочек. Выйдя из избы, она вытащила ручонки ребенка из своей пазухи и привычным движением прикрыла грудь.
   «Ну точно так, как и у нас», — подумал Мусий Горленко и сразу понял, что эту молодицу с ребенком следовало бы отослать обратно в дом и сначала поговорить с родителями о гибели их сына. Но отослать Ядю из-под кудрявой груши не удалось. Только Ержи попытался это сделать, послушавшись совета казака Мусия, как Ядвига решительно взмахнула головой.
   — Я хочу услышать правду о моем малжонке, проше… — сказала она, еще крепче прижимая ребенка к груди и грустно посмотрев на мальчика, стоявшего возле девушки.
   Прибывшие поняли, что молодуха чувствует, какая печальная, жестокая правда ждет ее. Присев на бревно рядом со свекровью, она передала ей ребенка и зарыдала.
   А Бронек начал читать написанную Богданом грамоту, в которой выражалось соболезнование родителям и благодарность за сына, героя жолнера.

10

   Если бы надсмотрщики вельможи Чарнецкого не явились в деревню, чтобы выгнать крестьян в поле спасать от ливня урожай, наверное, они бы и не увидели казаков и жолнеров во дворе Стриевича. Но еще до того, как рыдания Ядвиги огласили улицу, к дому Ержи стали сходиться соседи. А когда в его дворе заплакали женщины, туда направились и стар и млад.
   В саду, под грушей, казаки и жолнеры рассказывали людям, зачем они сюда приехали, сколько горя причинили басурмане, напавшие на Украину. Их слова передавались из уст в уста, и во дворе, заполненном людьми, поднялся шум, прорезываемый громкими душераздирающими причитаниями женщин.
   А тучи все больше и больше затягивали небо. Панские надсмотрщики с тревогой ожидали ливня. Они, непристойно бранясь, поторапливали крестьян выходить на работу в поле. Их окрики и ругань возмущали крестьян…
   Одного особенно бесновавшегося надсмотрщика разгневанные крестьяне выгнали со двора. Вдогонку ему неслось:
   — Да бей их, дьяволов, сволочей!..
   И началась настоящая потасовка. Четверых лановых просто выгнали со двора, а одного взяли за руки и за ноги, раскачали и перебросили через тын на улицу. Потерпевший упал на сухую землю, к своему счастью, на четвереньки, как кот, и тут же вскочил на ноги, взывая о помощи.
   В это время мимо проезжал отряд гусар Самойла Лаща, сопровождавший Станислава Конецпольского, ехавшего в Варшаву. Поручик прибыл в имение Чарнецкого еще вчера, заночевал у него и только сейчас выехал со двора. Его люди, да и он сам не в меру выпили. Но дело было не столько в вине, сколько в горячей, несдержанной натуре Лаща, который, услышав слово «рокош», не задумываясь, выхватил саблю и погнал своего коня по улице. Он чуть было не сбил с ног прихрамывающего ланового. К несчастью, рядом с Лащом скакали с поднятыми вверх саблями и четверо из девяти сыновей Чарнецкого. Средний из сыновей, восемнадцатилетний Павел, увидев своего ланового в таком жалком состоянии, не задумываясь, направил своего коня на тын Стриевича и повалил его. Следом за Павлом, с оголенной саблей в руке, поскакал самый младший из присутствующих здесь сыновей Чарнецкого, Стефан, спудей львовской иезуитской коллегии. Слова «рокош», «ребелия» действовали на него как набатный звон, сзывающий на пожар. А зная, что позади него едет опытный воин, командир вооруженного отряда Самойло Лащ, спудей стремглав перескочил на коне через поваленный тын и врезался в толпу крестьян. Он сбил с ног двух женщин и одного мужчину, которого намеревался еще и саблей ударить, но не дотянулся до него, от удара копытом лошади в спину тот повалился на землю.
   Поднялось что-то невероятное. Раздались крики, призывы о помощи. «Спасите!» — прозвучало как боевой клич. Народный гнев, накопленный за многие годы шляхетских притеснений, вспыхнул как пламя. Кто-то из крестьян вытащил из тына кол и сбил с седла опрометчивого паныча Стефана. На лету его подхватили десятки рук и, должно быть, разорвали бы на части, если бы не властный окрик Мусия:
   — Стойте! Отобрать оружие, коня…
   Это был приказ старшого. На коне сбитого на землю паныча уже сидел один из жолнеров, приехавших с посольством, а его саблей размахивал кто-то из соседей Ержи Стриевича…
   В эту минуту и пошел дождь. Сперва он, будто предупреждая, побрызгал, а потом полил как из ведра. Вытесненные со двора сыновья Чарнецкого оставили своего младшего брата и поскакали обратно, к имению. Самойло Лащ выстроил десяток вооруженных всадников и двинулся в атаку на «ребелизантов». Он заметил среди защищавшихся крестьян троих украинских казаков и, не понимая, как они попали сюда, в такую даль, велел прежде всего поймать их.
   Крестьяне считали своим долгом защищать гостей, приехавших к ним с такой благородной целью с Днепра. Женщины с криком убегали и прятались за избы, а мужчины, защищая гостей, медленно отступали через двор хозяина к лесу, начинавшемуся за лугом. В неравной схватке крестьян с вооруженными всадниками пришлось принимать участие и Горленко с казаками и жолнерами. Когда же к гусарам Лаща присоединились около десятка гусар Конецпольского, приведенных Павлом Чарнецким, Мусий Горленко взял на себя командование обороной.
   Под проливным дождем крестьяне постепенно отходили к лесу. У большинства из них, кроме кола или, в лучшем случае, вил и топора, другого оружия не было. Поэтому Горленко попросил людей бежать побыстрее к лесу, а сам со своими боевыми товарищами стал оказывать вооруженное сопротивление нападающим. Надо было задержать гусар, не допустить их к безоружным крестьянам.
   Почти у самой опушки леса раздался первый выстрел.
   — Ох! — крикнул Бронек, шедший с крестьянами, и упал на землю, пронзенный пулей.
   В руках у Лаща дымился пистоль.
   Крестьяне подняли убитого львовского каменотеса и понесли его в лес, а Мусий Горленко разрешил своему жолнеру выстрелить в гусара, прикрывавшего собой своего безрассудного командира Самойла Лаща.
   Ливень будто набросил завесу на отступающих крестьян. Углубляясь в чащу леса, куда всадникам пробраться было трудно, они услышали еще несколько выстрелов.

11

   Черное море было спокойным. Зато бушевал пожар в крепости и караван-сарае. Здесь обычно продавали невольников, которых турки и татары пригоняли с Украины.
   Огонь пожирал все, что могло гореть в караван-сарае, и с треском перебрасывался на город, где раздавались вопли побежденных и возгласы победителей-казаков.
   На пологом берегу, около длинных казачьих челнов, спущенных на воду, неистовствовал людской ураган. Небольшие группы казаков с трудом пробивались через толпу к челнам, охраняемым запорожцами. Сюда грузили сумки с продуктами, кожаные мешки с порохом, тяжелые узлы с пулями, бочки и связанные снопы из куги, чтобы удержаться на поверхности моря, если вдруг волны поглотят суденышко.
   Из пылающего города все еще доносились воинственные крики, выстрелы и отчаянные женские вопли. Однако здесь, на берегу, разгоряченных боем казаков становилось все больше и больше. Стоявшие у каждого челна сторожевые окликали товарищей, помогая им побыстрее найти свои суденышки. Сквозь возбужденную людскую массу пробивался Петр Сагайдачный, окруженный старшинами и джурами. Озабоченный и гневный атаман отрывисто отвечал на вопросы и отдавал короткие приказания. Сейчас трудно было отличить старшин от казаков, потому что все они, за исключением священника Кондратия, были оголены до пояса. Следом за Сагайдачным шел и Богдан, с тревогой посматривая на гладкую, спокойную поверхность бескрайнего моря, освещенного багряными лучами солнца. Он, в отличие от других казаков, еще ни разу не снимал своего кунтуша, который уже был разорван в нескольких местах и из малинового превратился в серый.
   От большой чайки к Сагайдачному подбежал казак.
   — Я тут, пан старшой, и чайка находится вот здесь, — воскликнул он.
   Сагайдачный подошел к чайке, осмотрел груз, укрепленные кугой борта, мачту, осмоленную доверху, тридцать пар новеньких весел в уключинах и спокойно произнес:
   — Добро! — И обернулся к старшинам, сопровождавшим его: — Ну что же, панове, поклонимся земле, с молитвой на устах и с верой господней в сердцах будем садиться в чайки. Благослови, отче Кондратий, да помолимся, панове казаки…
   — О ниспослании побед во брани, о чести и славе веры Христовой господу богу помолимся… — начал батюшка, благословляя крестом казаков. — Господи боже, благослови и на пути во брани сей, тобой единым освященной мести во имя спасения православного люда… Да святится имя твое во царствии твоем, и да снидеши во славе всевышней своя силы и мудрости на пути справедливого казацкого похода. Свои силы и мудрости во благо победы подаждь грешному рабу твоему Петру…
   Сагайдачный снял шапку и стал молиться, обратив лицо к багровому солнцу, которое поднималось над поверхностью спокойного моря, словно выплывая из прибрежных туманов далеких кавказских берегов.
   — Рабам твоим… — подхватила многотысячная масса казаков молитву.
   Когда батюшка умолк и, словно пистоль, сунул за пояс свой крест, Сагайдачный вытащил кожаный кошелек и достал оттуда золотой червонец.
   — На счастье, чтобы с победой в добром здравии с молитвой возвратиться на эту землю, господи боже, благослови! — произнес он и, размахнувшись, бросил золотой в морские волны.
   Монета, вертясь и поблескивая на солнце, шлепнулась в воду и пошла на дно. Старшины и казаки поддержали этот освященный многими морскими походами обычай. Большие и маленькие серебряные и медные монеты, поднимая брызги серебристых капель, погружались в море. Каждый, кто бросил монету, искренне верил, что море во время похода не причинит ему зла, не обидит. У кого же не было монеты — бросали то, что было в руках. Хотя бы камешек, валявшийся под ногами.
   Богдан вытащил из кармана кунтуша серебряный крестик, подаренный ему Христиной при прощании, и с глубоким волнением бросил его на дно морское, будто спрятал там память о своей первой святой любви.
   Петр Конашевич поставил ногу на сходни, положенные на борт чайки. Но он не поднялся по ним, а стоял и внимательно прислушивался, о чем говорят казаки, ловил каждое нужное ему слово. Он посмотрел в ту сторону, откуда доносился голос атамана Жмайла, наказного атамана казацкого флота, которому он поручил преследовать турок.
   — Прошу, пан Петр! — кричал Жмайло, пробиваясь сквозь толпу. — Тут оказия одна…
   — Какая еще оказия, господь с тобой, Нестор? К счастью, мы уже одарили море деньгами. Вели, атаман, садиться на челны. Нехорошая примета, когда тебя останавливают перед отплытием.
   — Да тут… люди из польской Самборщины хотят примкнуть к нам, просят взять в морской поход, — сообщил Жмайло, вытирая шапкой пот, стекавший по голой груди.
   — Кто такие? Из полка Хмелевского, что ли? — переспросил, успокаиваясь, Сагайдачный.
   И увидел, как, опережая наказного, сквозь толпу пробивались более десятка казаков, жолнеров и крестьян, вооруженных саблями и пистолями. Но Богдан вдруг бросился им навстречу, радостно воскликнув:
   — Пан Мусий? — И, словно сожалея о том, что бросил в море талисман любви, резко обернулся и посмотрел на тихо плещущиеся волны.
   Мусий Горленко принес с собою прошлое…
   А тот, полуголый, изнемогающий от крымской жары, бросился к Богдану, обнял его по-отцовски сильными руками, похлопал по спине и, отстранив от себя, сказал:
   — В одной чайке поплывем… — И вместе с поляками направился прямо с Сагайдачному.
   Старшой, продолжая стоять все в той же позе, поставив одну ногу на ступеньку, ждал их. Горленко, опередив наказного, на ходу учтиво поклонился Сагайдачному.
   — Боже, да какой же тут поляк из Самборщины, ежели это казак атамана Кривоноса? — удивленно произнес Сагайдачный.
   Однако на расстоянии нескольких шагов от Горленко остановилась и группа настоящих польских крестьян — «хлопов», одетых кто во что горазд. На них были и польские кунтуши, и подольские свитки, казацкие жупаны, и даже летние татарские чапаны. Но у каждого из них на боку висела сабля, приклепленная к поясу или просто привязанная к скрученному платку, у каждого имелся пистоль, добытый в сражении с турками и татарами при разгроме казаками Кафы.
   — Вот это, прошу, пан старшой, польские братья, крестьяне, убежавшие от шляхтича Чарнецкого из Самборщины… — начал Горленко.
   — Одного, прошу пана, считать из Перемышлянского староства, — перебил высокий жилистый поляк, низко, но с достоинством кланявшийся Сагайдачному.
   — Да, да, прошу. Восемь польских хлопов из Чарнеца и один из Перемышля. Он помог нам переправиться через Сан у Перемышля. И тоже не вернулся к своему шляхтичу, потому что проклятые надсмотрщики гнались за нами до самого Днестра. А эти семь крестьян защищали нас в Чарнеце, когда охрана пана Лаща убила старого Львовского каменотеса Бронека…
   — Боже мой! — ужаснулся Богдан. — Побратима покойного Богуна?.. — У него от волнения закружилась голова.
   Каким образом этот старый, мудрый каменотес угодил под пулю пана Лаща где-то на Самборщине? Он вспомнил также и о том, как советовал Горленко как-нибудь заглянуть во Львов к старику и побеседовать с умным человеком…
   — Будут хорошими гребцами, отыскивая свое счастье. Все они здоровые хлопцы, — услышал Богдан, как Горленко уговаривал Сагайдачного. — Все село поднялось против Чарнецких и Лаща, уважаемый пан старшой. Вот эти восемь человек взяли всю вину на себя и вместе с нами пошли на Сечь. Не погибать же, в самом деле, всем крестьянам села от карающей руки шляхты…
   — Но ведь они поляки, — не скрывая своего недовольства, произнес старшой. — У них есть свой польский регимент, и пусть «ищут счастье» у пана Хмелевского. Что скажет об этом гетман Жолкевский, как расценит король мою защиту польских бунтовщиков? Нет, не возьму!
   — Но, прошу пана старшого!.. — воскликнул Мусий.
   Оглянувшись, он встретился взглядом с Богданом и стал еще настойчивее упрашивать Сагайдачного.
   — И не просите, пан Мусий. Ведь вы хорошо знаете, что я сам являюсь слугой Короны, что поставил старшим над казаками меня король. Что скажут паны сенаторы о таком старшом? Слава богу, у нас достаточно своих украинских казаков… Не возьму! — и поднялся по лестнице на чайку.
   Богдан побагровел. Он растерянно посмотрел на Горленко, и тот не мог не заметить глубокого возмущения юноши, его недовольства поведением старшого. Наказной атаман Нестор Жмайло понял все и посочувствовал юноше. Он так же, как и все казаки, полюбил всем сердцем Богдана…
   — Я беру их на свой челн, как наказной, пан старшой!.. — крикнул Жмайло.
   Сагайдачный оглянулся, но ничего не сказал. Непокорность Жмайла для него не была новостью. Даже еще не будучи наказным, он, как и Бородавка, часто действовал наперекор воле старшого. А в морском походе — он атаман. Стоит ли ссориться перед так хорошо начинающимся походом? Сагайдачный словно забыл о том, что сейчас произошло, взошел на чайку, направился к рулю.
   — Я прошу пана наказного взять и меня с собой, — обратился Богдан к Жмайлу, чувствуя, что возмущение все еще будто когтями сдавливает ему горло. — Это мои друзья, пан Нестор, хорошие, сильные гребцы. Пан Джулай и турок, которому я спас жизнь, тоже со мной.
   — Я буду грести в паре с турком, пан Нестор, — подтвердил Джулай.
   — Добро. Пан Джулай, сажайте гребцов за весла в моем челне… По че-елна-ам! — крикнул Жмайло, приступая к обязанностям наказного атамана в морском походе.
   Заскрипели весла в уключинах восьмидесяти двух челнов. Чайка Жмайла первая оттолкнулась от песчаной косы и закачалась на волнах.
   — Ну, с богом! — перекрестился Жмайло, берясь за кормовое весло, осторожно, словно пробуя, удержит ли в руках. — Давай, пан Джулай!
   — Аг-гей, ра-аз! Аг-гей, два-а! Выше весла, три-и! Ударили, ра-аз! — нараспев выкрикивал Джулай в такт взмахам весел.
   Его напарником был турок. Он внимательно следил за Джулаем и старался не отставать от него, сильно налегая на весло, поднимая его вверх, а затем погружая в пенящиеся волны. Шесть десятков пар мышц мощно напрягались, тридцать пар весел разрезали поверхность моря, и чайка наказного оторвалась от берега. За ней устремилась чайка Петра Сагайдачного, который, так же как и Жмайло, сидел на корме за рулем. На время морского похода, от одного берега до другого, он передал руководство Жмайлу, который, после старика Бурлая, считался у запорожцев самым опытным мореплавателем.
   — Ге-ей, ра-аз! — доносилось с других челнов.
   Богдан сидел на снопах куги около Мусия Горленко и с восхищением следил за тем, как пожилой казак с молитвенной серьезностью ритмично взмахивал большим веслом. Напарником Мусия был крепкий перемышлянец. Четыре пары поляков, напрягаясь всем телом, при каждом взмахе весел кланялись, как на молитве.
   А Богдан сидел и переводил взгляд с одной пары на другую. Настроение… а что настроение! В голове промелькнула песнь матери и вдруг четко зазвучала в такт со взмахами весел:
 
О-орлы проли-и-тають
На сынее морэ та за чорни хвыли,
Гэ-эй, гэй, пыльным о-оком грають…
 
   Вместе с берегом отдалялось, точно погружалось в море за кормою челна, страшное зарево пожарищ Кафы. Черный дым, клубясь, словно зловещая туча, огромной, тяжелой глыбой нависал над сожженным городом. А где-то в необозримой дали — Крым, Украина, Днепр и Тясьмин…

12

   Вокруг бескрайнее морское приволье, казаки в походе уже потеряли счет дням и ночам. «Да, и раздолье же!» — со вздохом восклицали гребцы, сидя за веслами. Поход по морю будто и не поход, а отчаянный прыжок в небытие. Что это за дело для казака, когда вместо седла, вместо матери-земли под ногами, под тобой колышется бездна, а вместо поводьев — в руках тяжелое, точно заведенное в определенном ритме весло. И волны, грозные волны, одна за другой налетают на челн, того и жди перевернут его вверх дном… Сидишь, как в детской колыбели, не поход, а игра на нервах — жить или не жить. Машешь себе веслом, не считая верст. Разве что гребни волн подсчитываешь, пока не надоест, да голову забиваешь мыслями о том, какая смерть лучше. На колу, по панской милости, или в бою, истекая кровью на вытоптанной траве, ловя последним жадным вздохом желанный аромат родной полыни. А… может, лучше захлебнуться в морской пучине? И даже ворон не справит над тобой тризны, напрасно будет кружить в небе в ожидании твоего последнего вздоха.
   И действительно, это был не поход, а благородный, святой порыв разгневанного сердца, смертельная погоня за презренным обидчиком! Не раскаяние охватывало душу, а злость и жажда святой мести!
   Ночью гребцы отдыхали по очереди, а днем сидели за веслами, только порой кто-нибудь люльку набьет, высечет огонь кресалом да закурит. Большинство же с ногтя нюхали тертый табак. Порой на мачту поднимали парус, который распускали несколько казаков, упираясь ногами в дно чайки. Тогда северный ветер подхватывал суденышко и, готовый приподнять его вверх, нес в неизвестность по бурным волнам. Вокруг бушевала стихия.
   В челнах все больше молчали, а если и говорили, то шепотом, — так уж испокон веков повелось на море разговаривать вполголоса, хотя вокруг — сколько можно окинуть взором — ни одного чужого человека. Да и стоит ли говорить, когда и так все ясно. Теперь надо как можно скорее настичь врага и покарать на его же земле, освободить несчастных пленников, тех из них, которые доживут до этого дня. Время от времени казаки с разных челнов перекликались друг с другом, чтобы не отрываться от головного, на котором атаман-мореход держал нужное направление, ориентируясь по солнцу или по звездам.
   Гребцы, борясь с волнами, долго не могли понять, куда они катят свои стремительные белые гребни. Челн то возносился на гребнях, то снова падал. Звездное небо мелькало перед глазами, колыхалось, словно парус. А шестьдесят весел разрезали пенистые круги, шестьдесят пар бицепсов напрягались, словно собираясь вывернуть морскую бездну, как соломату[102] в казане.
   Перед рассветом черное, безоблачное небо обычно заволакивалось легким туманом. А челны ночью и днем с одинаковой скоростью, с напряженным упорством пронизывали волны острыми носами, обдавая брызгами отважных гребцов.
   Богдан был не у дел и чувствовал себя неловко. Он деревянным ковшом старательно выплескивал воду за борт или брался за тяжелое весло отдыхающего гребца. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, но ведь разговор у него мог быть один — о своем сердечном горе. А гребцы хотя и сочувствуют ему, но… у каждого из них свои собственные переживания и тревога за долю всей страны! Да и что скажешь им? Что и сам не веришь в спасение украденной турками девушки, и потому отдал ненасытному морю серебряный крестик, согретый теплом ее груди…
   В пути молодой человек несколько раз подсаживался к турку, когда сосед поляк толкал того сзади в спину, напоминая, что пришла очередь и ему отдохнуть, как и всем. Богдан терпеливо пережидал, пока пленник молился своему аллаху, потом расспрашивал его про Синоп, «мединет юльушшак» — город любви. Турок неохотно отвечал на вопросы, касающиеся мусульман, хотя хорошо понимал, что этот молодой гяур-«иезуит» не желает ему зла.
   — У Баяр-ака в Синопе есть жена, дети? — расспрашивал Богдан, стараясь вызвать турка на откровенный разговор.
   Поначалу тот только кивал головой — отрицательно или утвердительно. Но Богдан умел своей добротой подкупить пленника, и тот порой увлекался так, что забывал об осторожности и о том, что разговаривает с «гяуром». Богдан узнал, что в Трапезунде брат жены Баяра ведет небольшое хозяйство, составлявшее ее приданое. А двое его маленьких сыновей и жена со своей младшей сестрой Мугаррам живут в своем домике в Синопе. Баяр мечтал, что после этого похода на Украину по-настоящему разбогатеет. Он собирался продать брату жены ее приданое, а сам уже присмотрел себе возле Синопа виноградник под горой, за которой должен был отдать четверых крепких молодых пленников; он надеялся их привезти из похода. Баяр собирался выращивать виноград и табак для продажи в Стамбуле на французском рынке, что не только принесло бы ему большой доход, но и позволило бы занять заметное положение при дворе султана Селима. Баяр даже признался, что собирался взять себе вторую жену. Зобар Сохе обещал отдать ему свою дочь.
   Богдан также выяснил из разговора с Баяром, что, возвратившись из похода, турки в течение трех дней держат пленников на галерах, чтобы обезопасить себя от эпидемии, которую могут занести гяуры. На галерах остается только по нескольку аскеров. Дети находятся под присмотром старших, прикованные гребцы — под наблюдением женщин и девушек. С берега стража следит за галерами, чтобы пленники не бросались в море с отчаяния…
   — А сестра жены Баяра-ака, наверное, и есть красавица из «мединет юльушшак»? — допытывался Богдан. На море пленный турок невольно стал более искренним, и его разговоры о ясыре, как о своей собственности, порой приводили Богдана в бешенство. Поэтому, чтобы досадить турку, он расспрашивал его о женщинах, зная, что именно этим больно заденет мусульманина, напоминая ему, что он и сам теперь тоже пленный, невольник…
   Турок «Баярка» — как называли его в челне — бесился, слушая эти слова, но, спасая свою жизнь, угодливо отвечал «иезуиту»-казаку:
   — Мугаррам кизкардеш[103] уже третий год считается невестой стамбульского купца, ей шестнадцать лет, и она учится в школе. Она принесет сестре богатый калым, потому что у нее нет родителей…
   Когда Богдан рассказал о своем разговоре с турком Джулаю, тот вскипел:
   — Я ему отвешу и отмеряю калым. Мою Марину убили, голомозые дьяволы! Вместо Марины заберу тую Магдалину-Мугаррам: так и скажи проклятому. Да я и сам ему скажу, ведь отец мой выкрест, он учил меня и своему языку. Заберу и жену его, а детей, как тарань, вывешу на виноградных лозах… Так и скажи. Сожгу, зарою, все уничтожу! — горячился Джулай, подыскивая в памяти турецкие слова, чтобы самому высказать турку свое горе и гнев.
   Своими угрозами Джулай так напугал басурмана, что тот сидел некоторое время ни живой ни мертвый, опустив глаза, а потом схватился за весло. Еще в первые дни плена на крымской земле он в каждой молитве прощался с жизнью, со страхом ждал пыток, будучи уверенным, что казаки расквитаются с мусульманами, попомнят им зверское обращение с ясырем и спокойное уничтожение всего живого, что для них не представляло ценности или что в спешке нельзя было взять с собой. Баяр даже сам вздрагивал-при мысли о виденном. И налегал на весла, чтобы забыть о том, как ужасно расправлялись с гяурами в селах и на хуторах. Он греб, опустив голову. Ведь вполне возможно, что этот парень, «иезуитский учитель», по глазам читает мысли. О, эти потерявшие рассудок матери, что с отрубленными руками и рассеченной головой бросались спасать своих детей… они стоят перед глазами Баяра, о них напоминают ему разъяренные казаки.