Для него культура лишь внешне является стеной, барьером, препятствием, на которое он набрасывается, в которое ненавистно швыряет пламенные диатрибы; по существу, если б она распалась, то незамедлительно потерпел бы крах и сам принцип его творчества, и в этом смысле де Сад — паразит, живущий за счет существования культуры. Она ему действительно необходима, чтобы его творение могло осуществиться. Метафизика же Лесьмяна проявляет свои онтические свойства как всекультурные, поскольку тот запрет, с которым он борется, свойственен всякому существованию, а не только обусловленному какой-то конкретной культурой. Таким образом, поэзия Лесьмяна вытекает из рефлексии над качествами бытия, познаваемыми неязыково и выражающимися только в стихах: она их бунтарски подвергает сомнению с четким пониманием тщетности такого акта. А вот произведение де Сада является прежде всего попыткой выйти за пределы языка навстречу тому, что желаемо чисто телесно в соответствии с законами, свойственными извращению; а поскольку язык не желает «пропускать» к вожделенным объектам и препятствие это не может быть взято лобовой атакой, поскольку вширь растекается то, что не может пробиться вглубь; в результате язык техникой литературы долбит культуру как тараном. Достаточно ли это ясно? Тенденция насилия, деструкции, принуждения здесь играет главенствующую роль; она — давление, которое не может действовать в избранном направлении к телесному; поэтому необходимо удовольствоваться суррогатными образами, но их мало, и состояние ненасыщенности мучительно; тогда часть деструктивной энергии перебрасывается на поле интеллектуальных поединков и борьбы с аксиологией культуры, поскольку только там литература действительно автономна и результативна; итак, де Сад — это такой философ, метафизика которого есть следствие абсолютной невозможности реализовать вожделенные действия. Но, будучи не в силах эффективно делать то, что хотел, он создал преувеличенно гигантскую программу, теоретически обусловливающую эти недоступные действия, и сплавил ее в единое целое с суррогатными реализациями.

Половая жизнь космоса

   Еще каких-то тринадцать лет назад сексуальная и эротическая тематика в научной фантастике почти полностью отсутствовала. Еще не вполне ориентируясь в специфике жанра, я тогда был удивлен таким положением вещей; забавно, что и в глазах другого идиографа, Эмиса Кингсли, пуританство научной фантастики тоже не нашло признания (в книге «Новые карты ада», посвященной образу англосаксонской фантастики пятидесятых годов). Однако с тех пор в фантастике кое-что изменилось. Правда, современный идиограф не очень-то знает, радоваться этим изменениям или печалиться. Конечно, тот идеально эротический, чисто юношеский характер, в котором женщины выступали в роли участниц космических экспедиций в более ранней фантастке, был «договорной ложью». Но ложь эта в конечном счете была вполне доброжелательной. Зато теперь — опять же, сколько раз приходится это повторять! — кроме редких исключений, секс ввели в фантастику на правах горчицы и перца, а не проблемы, надуманная же псевдонаучность ее демонстрации может умного человека повергнуть в бешенство, как нормальную реакцию на бессовестность фальши. В действительности, однако, не столько заставляющее нервничать, сколько приводящее к вывиху челюсти назойливое истаптывание дряхлых ходов вроде «красавицы и чудовища», технизация всяческих «лютиков-цветочков» да историй, в которых подпростынное слияние партнеров, преодолевающих на пути к матрасу всяческие препятствия, создает целостность помещенной в космосе акции. Иначе обстоит дело с неким романом, исследованию которого мы уделим несколько минут; он достоин этого как симптом. Это книга руки Наоми Митчинсон «Воспоминания женщины-космонавта», вызвавшая у меня живейшее отвращение. Перед нами написанный от первого лица дневник юной «ученой», исследовательницы, навещающей в роли этнолога будущего один за другим планетные миры. В ее задачу чаще всего входит установление контактов с разумными обитателями посещаемых планет. Существам таким в романе несть числа; это, например, лучистые формы, подобные морским звездам, нечетно-симметричное строение которых и отличающийся от человеческого мозг должны были создать формы логики и математики, отличные от наших. Хотелось бы что-нибудь услышать об этих иных математиках и логиках, поскольку сообщение, что плоскостная симметрия нашего мозга-де предопределяет конкретный тип логико-математических построений, — истинная сенсация (интересно, что не имеющие такой симметрии компьютеры никаких новых логик не продуцируют). Увы! Мы узнаем только, что морские звезды не знают ни принципа исключенного среднего, ни контрадикции. Очень уж это «по-дамски» сказано, но, возможно, излишняя требовательность здесь ни к чему. Затем повествовательница позволяет привить себе на бедро частицу инопланетного организма; трансплантат, вырастая, вызывает у мадам признаки беременности (прекращение менструаций, набухание грудей; здесь уже нет той лаконичности, которая присуща рассказам о математике «иных»). Привитое существо, отделившись от тела ученой, получает имя Ариэль, и она любит его как сына. Ариэль — бесформенная масса с ложноножками, она (он? оно?) умеет считать, воспринимает музыку, но вдруг непонятно куда и как исчезает. Но сие лишь прелюдия к более серьезным испытаниям. Так мы узнаем, что марсиане подобны людям, могут даже научиться говорить, но для них это чудовищно примитивный и грубый инструмент взаимопонимания; их эволюция проходила под землей, во мраке, в связи с чем информационным аппаратом у них оказалось чувство осязания (пальцы, язык, и уж совсем особо — половые органы!). Вот мы счастливо и добрались до основного. Марсиане — двуполы, но пол проявляется только в периоды размножения. Свойственную авторше безэмоциональность научного объективизма лучше всего передает цитата:
 
    Я увидела, как лицо Ольги(еще неопытной исследовательницы. — С.Л.) покрылось тонким нордическим румянцем, когда она впервые увидела двух марсиан во время беседы.
    — Однако! — сказала она. — Что они делают?
    — Разговаривают, — ответила я. — Да, естественно, сексуальными органами. Вспомни, ведь они двуполы. Однополыми они становятся только в определенные минуты и ради доброго дела, дорогая Ольга.
    — Это должно быть серьезно, — неуверенно ответила она.
    — Наверняка, — ответила я без нажима, потому что это была ее первая экспедиция, и я принялась ей объяснять, что подвижные и обнаженные половые органы, на которые она поглядывала лишь мельком, обладают невероятной чувствительностью и могут выражать самые тонкие оттенки мысли. Я сама пользовалась этими органами, чтобы выражать деликатные нюансы. Нет, нет, я не чувствовала никакого отвращения, это противоречило бы этике.
    — Знаешь, вначале они считали наше поведение невероятно шокирующим, — сказала я Ольге. — Они никак не могли привыкнуть к нашему обычаю прикрывать то, что должно быть открыто, и считали, что это следствие какого-то чудовищного табу, запрещающего общение. Едва мы установили с ними дружеские отношения, а это произошло сравнительно быстро, еще до систематических галактических экспедиций, как они принялись излагать нам свою мораль. С первых исследователей они тащили брюки и допытывались, не чувствуют ли те себя в результате этого счастливыми.
 
   Очень скоро дело доходит до катастрофы, во время которой погибает часть членов экспедиции; марсиане спасают остальных, а один, некий Вли, берет на себя присмотр за рассказчицей. Бедняжка с поломанными костями беспомощна, поэтому, чтобы лучше с ней общаться (интересно только, на какую тему? Ведь об этом ни слова!), Вли раздевает ее и, разумеется, обращается с ней марсианскими методами, используя соответствующие участки тела. Скромница Ольга, видя повествовательницу, лежащую голышом, проходя мимо, всегда накрывает ее по самую шейку, а та протестует:
 
    — Не беспокойся, они хотят, чтобы наиболее тактильно восприимчивые зоны были обнажены, это облегчает общение.
    — Я предпочла бы избежать этого, — отвечает Ольга.
    — Конечно, ты же не специалист по контактам.
 
   Сия генитальная болтовня так увлекает молодую ученую, да, пожалуй, и автора, что им уже не хватает ни места, ни времени, чтобы объяснить, что же привело к страшной катастрофе, при каких обстоятельствах она произошла и т. д.
   В результате разговоров с Вли авторша беременеет (Вли вежливо говорит: «Надеюсь, во время вступительных бесед я случайно не оплодотворил одно из твоих яичек?»). Так появляется на свет марсианско-земной гибрид, Виола. Полагаю, этого примера достаточно. Отвращение, о котором я упомянул, вызывает у меня не чудовищность описания, оно, в конце концов, достаточно наивно. Злит проституирование науки; юная ученая, у которой от контактов с «иными» на одной планете рождается «случайный» ребенок, а на другой ее оплодотворяют «в ногу», — это фантастическая дурь, глумление над хорошим вкусом, биологическими знаниями, наконец, рассудком. Для полноты картины эта ученая, удивительно неисчерпаемая, еще сохраняет достаточно силы, чтобы в эпилоге «заделать» ребенка с совершенно обыкновенным человеком. Добавлю, из чувства лояльности: не все мыслящие разновидности этого романа беседуют копулятивно. Есть среди них и такие, которые колют человека в пальцы, есть растительные мясоедные формы, есть подобные тысяченожкам; повествовательница — как крупная солидная ученая — на каждой очередной планете обнаруживает тот единственный подходящий метод, с помощью которого можно общаться с аборигенами; так возникает перечень смертельно нудных, бесплодных, лингвистически бесцветных описаний, имеющих целью убедить нас в богатстве форм космической жизни.
   Повествовательница и ее подруги ведут себя так, будто стремятся все тело превратить в половой орган. Тут и там делают присадки, заводят детей от сороконожек, марсиан, людей и т. д. Ну ладно, если б это хоть было толково придумано! Потому что если взять в руки такое старое произведение, как солидная немецкая монография Иоганнеса Майзенхаймера «Пол и его представители», изданная еще в 1921 году, то на 898 страницах in quarto мы находим тысячи копулятивных устройств и органов, которыми «обустроены» не космические диковинки, а земные виды от простейших земных существ до человека. Как обычно в научной фантастике, апломб идет под ручку с невежеством, ибо разнообразие генитальных форм, а также технологий размножения, реализованных эволюцией, на голову бьет измышления ученых космонавток. Кому это интересно, тот может узнать, сколь неисчислимо разнообразие гоноподий, ложных органов рождения (а сколько — настоящих), как действует титиллятор насекомых, как вырабатывался пенис у Epistobranchiata, какие хватательные, застежечные, цепляющиеся органы вырастили различные виды существ для копулятивных целей, какие там встречаются присоски, какие вспомогательные органы есть у гадов и земноводных, какие органы механического раздражения имеются у лягушки и у человека и т. д. Воистину поразительно это не фантастическое, а совершенно реальное богатство того щедрого разнообразия, с помощью которого реализуются усилия по продолжению рода. Так что жаль каждой минуты, проведенной над книгами такого типа, как роман мадам Наоми Митчинсон. Смысл имеет реальная эрудиция специалиста; в литературе же надуманная эрудиция оправдана лишь постольку, поскольку она является средством, ведущим к семантической цели; так вот: цилиндрические зверушки, лучевики с других звезд и все остальное, погружающее читателя в дрему, есть чистой воды предлог для того, чтобы показать несколько проведенных генитально дискуссий.
   Зато мой призыв от 1956 года, касающийся «пандемониума механизированного секса», похоже, реализует уже упомянутая книга «Серебряные яйцеглавы» Фрица Лейбера. Он медик по образованию, и это чувствуется в некоторых его текстах; впрочем, он писывал и романы, в которых дальше пятой или десятой страницы мне доползти не удавалось. Возможно, «Серебряные яйцеглавы» — лучшее произведение этого автора. До шедевра ему далеко, хотя местами оно вполне забавно. Вот будущее, в котором у литераторов есть персональные компьютеры, пишущие за них книги, а также любовницы, выделяемые авторам издателями; в котором симпатичные роботы пишут романы для других роботов, а издатель ангажирует «роботессу» мисс Румянчик в качестве цензора, отбраковывающего неподходящие материалы; немало здесь найдется и фантазии — впрочем, сравнительно невинной, — касающейся секса.
   Тощий и спокойный издатель мистер Каллингем в приступе искренности такие вот идейки высказывает своему партнеру:
 
    — Заведение мадам Пневмо, — начал Каллингем, — это невероятно роскошный дом утех, в котором властвуют и который ведут исключительно роботы. Понимаешь, пятьдесят лет назад существовал робот-сумасшедший Гарри Черник, который стремился создавать роботов, по всем анатомическим показателям подобных человеку. Основная его идея состояла в том, что если люди и роботы станут одинаковыми и будут вместе заниматься любовью, то в их отношениях никогда не возникнет вражда. Понимаешь, Черник действовал во время Первого антироботьего восстания и был ярым антирасистом. Его проект, конечно, оказался тупиком. Большинство роботов не желало иметь внешности людей, кроме того, чрево роботов было так напичкано механикой, позволяющей подражать человеку в постели и обществе (тонкий мускульный контроль, контроль температуры, давления и так далее), что ни на что другое места уже не хватило. <…> Черник был уничтожен. Он создал себе электрогарем, окружил себя, словно какой-то индусский раджа, самыми соблазнительными творениями и подпалил пурпурные драпри. Сам видишь — псих! Но роботы, которые его финансировали, психами не были… <…> Для них главным была рентабельность услуг… <…> так что они загасили пожар, спасли автоматы и запустили их в дело… <…> Это был совершенно секретный небольшой синдикат, но у их феммекин, как их называли, был бешеный успех. Конечно, их безумность была особо привлекательной и совершенно не мешала тому, чтобы в них вкладывать временные специальные записи для дружеского общения, дабы они могли осуществлять желания клиента и болтать на выбранную им тему. Самым лучшим их качеством было отсутствие каких бы то ни было посторонних связей, человеческих конфликтов, стычек. <…>
    Каллингем почти оживился. Его бледные щеки покрылись цветными пятнами.
    — Представь себе, Флакси, ты занимаешься этим с целиком вельветовой или плюшевой девой, которая действительно становится то горячей, то холодной, или может петь тебе симфонию, причем полностью укомплектованным оркестром, пока ты доводишь ее до этого, или же, наоборот, тихонько напевает «Болеро» Равеля, либо у которой немного — ну, не чересчур! — подвижные нежные груди, либо она напоминает — без преувеличения! — кошку, или вампира, или осьминога, либо у нее волосы, как у Медузы, которые шевелятся и ласкают тебя, или у нее сразу четыре руки, как у Шивы, или подвижный хвост длиной в восемь футов… и в то же время она совершенно безопасна и не может тебя ни искалечить, ни заразить, ни подавить твою волю… Я не хотел бы, чтобы мои слова звучали как пропагандистская брошюра, Флакси, но, поверь мне, — это ах!
 
   «Сексуальной автоматики» в «Серебряных яйцеглавах» значительно больше, но она выдержана в таком же шутливом тоне, ехидно адресованном в основном издателям (герой, Гаспар де ла Нюи, например, подглядывает за своим издателем, когда тот принимает в кабинете буйную автоматическую блондинку, присланную мадам Пневмо, и, разыгрывая из себя маленького мальчика, сосет поочередно из одной ее изумительной груди шоколадный, а из другой — ванильный напиток). Но это ни всерьез злостный, ни ужасающий гротеск. Впрочем, и познавательного смысла в нем маловато.
   В исторических формациях культуры сексу придавали либо прямо-таки ритуальный характер, либо принижали и вершили тайно, как весьма греховный; на эту его изменчивую полярность мы уже обращали внимание. Так вот из столкновения таких полярностей должна была бы следовать нейтрализация как положительных, так и отрицательных значений; множество средств массовой информации в США (с «Плейбоем» во главе) внедряют в сознание граждан лозунг «Sex is fun» — «Секс — это игра» попросту. Удивительное отражение обретает эта максима в научно-фантастической продукции самых молодых писателей. Эти авторы, скучившиеся под штандартами так называемой «Новой Волны», «нововолновики», вокруг английского ежемесячника «Новые миры», поклоняются довольно претенциозной моде. Независимо от того, протекает ли акция произведения научной фантастики среди разрозненных уцелевших остатков послеатомной цивилизации или в группе путешественников по времени, переносящихся разнообразия ради в меловой период вместе с маленькими мотоциклами (как в романе «Век» Брайана Олдисса), они время от времени совокупляются, впрочем, всегда по-деловому и достаточно прохладно, что и описано с соответствующей прохладцей и деловитостью.
   Обычно партнеры оказываются людьми совершенно чуждыми друг другу, да и их физиологические ощущения тоже не блещут эмоциональностью; со скукой либо нетерпеливо, словно их ждет на кухне немытая посуда или непрочитанная газета, принимаются они за копулирование; акт протекает одинаково, что у Балларда, что у Олдисса, что у других фантастов младшего поколения. Придерживаясь традиционных критериев, следует сказать, что речь обычно идет о грубых сценах, в которых напрямую называются и гениталии, и их работа, однако в дескрипции этой нет ничего возбуждающего именно из-за холодной незаинтересованности, образующей ауру экзистенциальной постности и тоски. Совокупляющимся приходят в голову разные мысли «геометрической тематики», когда акт описывается Баллардом, и объектом рефлексии оказывается, например, женская грудь, потом, так же легко, как «слились в одном порыве», копулирующие рассоединяются и продолжают заниматься тем, что прервали лишь на время, потребное для проведения акта. Эти действия напоминают взаимно оказываемые услуги, совершенно мимолетные, случайные, лишенные каких-либо вневременных последствий, а стало быть, и какого-либо значения. Таким образом одухотворенный традиционной моралью рефлекс попадает в пустоту, поскольку из поведения действующих лиц следует, что они не воспринимают совершаемое как участие в оргии либо грехе, и все это для них лишь немногим значительнее, нежели выпить чашечку какао, например. То есть высвобождение из пут ханжества произошло чисто механически, дав скорее жалкие результаты. Такой секс отнюдь не забавен, он начисто лишен ценности как в показе, так и в переживании. Ему не знакомы ни стыдливость, ни желание, ни страсть, что, правду говоря, довольно забавно выглядит при сопоставлении с более традиционной научной фантастикой. Например, такой Ф.Х. Фармер, эволюционно-сексуальные мании которого мы обговорили раньше, в плане организации фиктивных предродовых действий включает даже оргазм, как ощущение, являющееся неотъемлемым условием оплодотворения. Если Фармер подчеркивает по крайней мере эволюционное, то есть приспособленческо-рациональное значение конвульсий блаженства, то новаторы научной фантастики лишают его даже культурной роли. Ни к чему захватывающему секс не ведет, и, вероятно, поэтому он столь несущественен. Промискуитет победил и в результате — проиграл. Я не думаю, что такое отношение авторов к сексу выражает надвигающиеся перемены, то есть якобы такие произведения одухотворила идея предсказания. В них уйма маньеризма в виде потуг на «современную» бескомпромиссность. Сверх того, под маской холодности, невозмутимого безразличия скрывается убожество эмоций, вызванное тем, что пространство между «вытянутой рукой и плодом на ветви» аннигилировало. Это всего лишь недозрелость, которая хотела бы организовать мир иначе, нежели то делали предыдущие поколения, но не может придумать ничего, кроме рутины торопливого промискуитета. Тут нет и речи о какой-то извращенности; после того, как разрушили все табуистические запреты, охранявшие доступ к нему, секс оказался местом совсем обесцененных, словно даже совершенно пустых действий. Его идеальное упрощение — это форма аксиологического нигилизма, возникшая не под воздействием обдуманных программ, а сходящаяся с градиентами технической цивилизации, для которой упрощение любых проектов является основной целью.
   Интересно выглядит вопрос: что могло бы случиться дальше с сексом, полностью облегченным или обесцененным? Можно найти удивительнейшие гипотезы, правда, не в научной фантастике, например, о «благотворительной проституции». Рассуждение идет так: проституция всегда порицалась моралистами; ее безвозмездные формы не существуют (возмездность не ограничивается лишь денежным вознаграждением); если бы фактор экономической мотивации исчез, проституция утратила бы по крайней мере часть «рекрутационной базы». Но ведь у нее есть одна хорошая сторона: она обеспечивает исполнимость вожделения людям, лишенным любого иного шанса из-за психофизических изъянов. Тогда (в «постиндустриальном обществе») оказание полового «оброка» увечным, возможно, было бы прекрасной моральной задачей для идейных добровольцев и доброволок. Я эту концепцию и не порицаю, и не одобряю, а лишь цитирую. Секрет в том, что «все возможно», когда культурная аксиоматика в произвольной области разваливается; а если ощутимые последствия раздражителей слабеют, первой задачей техники является создание усилителей; при таком подходе когда-нибудь секс может подвергнуться «эскалации». Тогда в коитусной сфере могут возникнуть профессии, показы, ревю, соревнования, изобретения, конкурсы, аппараты. В самом конце этого пути стоит изумительное стоэтажное фантоматическое здание, стены которого дрожат и сотрясаются и в котором окна вылетают от воплей, вызванных массовым оргазмом вконец заласканной публики.
   Подвергать сомнению каждое очередное усовершенствование на этом пути представляется абсурдным, иррациональным, бессмысленным предубеждением в свете программ и советов, толкнувших на этот путь.
   Охранные рассуждения эмпириков выглядят обычно так: семья — атом общества, разбивать который принятием промискуитета не следует, поскольку таким образом мы приводим к разрушению, возможно, всей общественной структуры, то есть сами уничтожаем собственный социостаз. Это такой же тип рассуждений, который в другой области говорит: не следует опасаться компьютеров как интеллектуальных сопрофессионалов человека, поскольку компьютер способен далеко не на все, например, он никогда не заменит человека в качестве творца. Подобное рассуждение как бы молчаливо подразумевает, что мир, как материальная система, был создан с такой сознательно запланированной предусмотрительностью, чтобы мы часом не набили себе шишку об его углы. То есть что нам всегда найдется, к чему руку приложить, поскольку сама материальная структура мира не позволит автоматизировать все виды работы и созидания. Что промискуитет должен разбить семью, а поскольку основа социостаза — семейная ячейка, постольку мы будем вынуждены промискуитет отринуть, даже если б мы незнамо как его алкали. И т. д.