Страница:
Пародийность этого мотива в научной фантастике обрела новое выражение благодаря таким, например, поворотам: исключительно долгоживущий индивид, который не может уместить и удержать в голове все переживания и вспоминания, а посему живет, «подключившись» к резервуарам синтетической памяти; или — и такой аспект представляется оригинальным — долговечность может стать мучительным бременем, особенно если обесценивает все то, что в наших условиях имеет ценность именно из-за своей преходящести и нестойкости; поэтому из реализованной мечты проглядывает taedium vitae
[65]. (Крайне фантастичным вариантом продолжения жизни является мотив «кражи чужой молодости» благодаря «особой пересадке», которым воспользовался еще Герберт Уэллс.) Если секретом долгожития распоряжается только часть общества, то это приводит к всевозможным конфликтам (например, у Хайнлайна).
А теперь представим такое начало романа:
Валери прибыл на ужин худощавой блондинкой, которой никогда раньше не был. Я знал, что он терпеть не может женщин, поэтому такой поступок мог объяснить только желанием лишить Алису удовольствия потанцевать. Сохранил он лишь баритон, но и без того любой бы узнал его по манере поведения.
Речь идет о мире, в котором можно выбирать себе в шкафу тело так же, как выбирают костюм. Для нас это звучит юмористически и прежде всего неправдоподобно. Однако может оказаться, что поддержание жизнеспособности организма — гораздо более хлопотная проблема, нежели создание из мозга чего-то нечто вроде гильзы, которую, вынув из черепа, словно из ящика, вкладывают в новую голову таким же манером, каким заряжают винтовку. Конечно, неправдоподобность такого развития автоэволюции имеет серьезное основание. От естественной эволюции животных мы унаследовали организм, основной закон которого — полная суверенность функций. Ведь каждое живое устройство есть не что иное, как комплексный агрегат, сложенный из усвояющих, выделяющих и т. д. подсистем, так что невозможно ни на минуту отделить от тела его «временно ненужные» системы, например, отправляясь на концерт или в театр, оставить дома «пищеварительно-канализационные» части своей личности. А если вследствие биотехнических усовершенствований окажется излишним, например, кишечник, то это не может не повлечь за собой полное перемоделирование формы тела, иначе возникшие полости придется заполнять какими-либо нейтральными субстанциями. Но такие рациональные решения архитектоники соматической перестройки, работая над фантастическим романом о мире сменных тел, можно отложить в сторону, потому что создание такого мира имело бы любопытные познавательные последствия, особенно в психологическом аспекте.
Идеал телесной красоты изменялся в зависимости от эпохи и культуры, причем образец совершенства женского тела колебался в более широких пределах, нежели мужского. Сравнение гравюр, изображающих идеал красоты готики и барокко, создает ложное впечатление, будто бы за невероятно краткий срок происходит настоящая эволюция фенотипов. Ведь колоссальны различия между гермафродийно-стройными актами готики и чрезмерно полными дамами какого-нибудь Рубенса. Бывали периоды, например, в двадцатые годы нашего столетия, когда безгрудость считалась предпочтительнее с точки зрения красоты. Конечно, селекция зависела только от моды, постоянно выдвигавшей на первое место в иерархии красоты все новые сочетания форм, черпаемых из полного расклада популяционной изменчивости.
Селекция была обусловлена культурно и имела свой смысл, присущий общему комплексу социальных норм времени. Селекции соматических типов помогала мода в костюмно-косметической области, причем основная тенденция их совместных действий не всегда была эротически положительной (то есть не всегда комплекс идеалов телесной красоты и искусственных средств, как оправы этого идеала, однозначно усиливал сексуальные характеристики).
Способы, которыми женщины пользовались веками, чтобы разнообразить и подчеркивать внешний вид тела, описывались многократно. Но мне не встречались попытки информационного анализа этой изменчивости. «Лексикография» такой семантики (телесно-костюмной) столь же многомерна, сколь и противоречива. В одно и то же время тем же силуэтом, теми же самыми одеяниями женщина могла демонстрировать и чувственность, и ее стыдливое прикрытие, вторичные половые признаки «рекламировать» или «отрекаться от них», действуя либо «сублимирующе», либо «антисоматично» (форму груди можно было, например, «утопить» в кружевах либо почти скрыть плоским «спрессовыванием»). Констатация этого позволяет разработать шкалу сигналов, линейно растянутую между демонстрацией элемента телесной эротики и возвышенной одухотворенности. На другой же шкале следовало бы отмечать степени непосредственности или, наоборот, скрытности показа телесных атрибутов. Одно дело — обнажение грудей, и другое — увеличение, например, подкладками их размера с одновременным их же прикрытием. Такая семиометрия особо учитывала бы соотношения между частями тела от их обнажения и до укрытия. Проводились довольно близкие к нашей теме исследования (это делал Крёбер), и при этом даже были обнаружены циклические законы, управляющие удлинением и укорачиванием платья, усилением либо приглушением одеждой закрытых участков тела, но такой подход не был информативным анализом, в соответствии с которым внешность женщины является неким посланием, т. е. сообщением.
Информационный характер решений прагматики моды и косметики особенно проявляется в том, что для конкретного исторического момента имеется репертуар состояний, важных для всех, вроде словаря, из которого индивид может выбирать отдельные элементы, но не может высказываться внесловарным способом. Правилам прагматического упорядочивания языковых названий в костюмологии соответствует правило ситуационного значения: потому что для неопытного глаза может не быть никакой разницы между внешним видом шелковой мужской ночной пижамы и абсолютно такой же одежды, в которой нынешние женщины щеголяют по городу; однако это ведь вовсе не пижама, а именно городская одежда. Дело же в том, что как никто не решается повсеместно установившимся значениям произвольно придавать совершенно другой смысл, так же индивид во времена, пока такое правило не устоялось, не отваживается расхаживать в пижаме по улицам, назвав по собственному решению такую одежду аналогом платья. Внешность женщины — это семантически многослойное сообщение: можно выделить «слой», сигнализирующий об исполняемой роли (подростка, матери, матроны); «слой», означающий «работающую женщину», «партнершу мужчин» или же их «конкурентку по общественной линии», «слой», воплощенный в названные, но выделенный через признаки эстетично-эротической сигнализации, и т. п. Все это — синхрония костюмно-калотехнических [66]показов, у них тоже есть своя диахрония, хорошо видная по эволюции идеалов красоты и образцов одежды. Каждое актуальное состояние кратковременно и перейдет в иное, которое однозначно предвидеть нельзя: возможны лишь пробабилистические прогнозы. Диахронически выделяются такие модальности значений, которые вместе с данной формацией культуры появляются и исчезают. Любая женщина старается быть одновременно собой и репрезентацией идеальной парадигмы («роковой женщины», «мальчишки» etc.). Обобщенные характеристики таких сущностей, которые даются общераспространенным образцом, еще проще можно прочесть по отражениям в киче, ибо здесь они проступают особенно выпукло. Определенные образцы, возможно, исконно застывшие в связях с оппозицией «мазохизм — садизм», удается распознать в синхронных очередных срезах диахронии. И так же, как некогда входила в моду агрессивная женщина типа «Венера в шубе», так сегодня ею будет рекламируемая comicstrips’ом «Pravda», одевающаяся по-мужски, усаживающаяся в брюках на мотоцикл, перепоясанная широким, не хуже солдатского, ремнем, представляющим собою аналог хлыста «роковой женщины», зато место девушки с длинными распущенными волосами, в лучах Луны музицировавшей на фортепиано (разумеется, «Молитву девушки»), заняла Барбарелла, гораздо явственнее, нежели ее прототип, «пригодная» для того, чтобы над нею измываться, садистски помыкать, поскольку ее хрупкость, ее субтильная изящность, ее «ангельский характер» вроде бы требуют в качестве дополнения резких и грубых действий. Как видим, в этой семантике частицы чувств привлекаются на правах типовой оппозиции. И тут мы замечаем: а) костяк сутей неизменного типа, б) изменяющиеся правила состава (телесно-костюмного), в) отношения денотационного и коннотационного типа между отдельным «соматическим высказыванием» и всем объемом ценностей и условий момента.
К инвариантам в этой системе значений относится красота; в основном благодаря ей тело становится объектом намерения. Эта намеренность может быть, и бывает, по-разному интерпретирована культурно. Например, как искушение, склоняющее ко греху, — таков был смысл красоты тела в пуританском словаре. Либо как показатель, «логически» предполагающий красоту душевную. Ибо, если в соответствии с законами мышления Наивысшее Существо — будучи существом идеальным — должно было существовать именно потому, что предикат идеальности якобы требует предиката существования (что представляет собою логическую ошибку, но что тем не менее упорно проповедовали), так и идеальное тело требовало наличия идеальной души как «обязательного» дополнения. Или же — как акт коварного вероломства, нацеленного на унижение рода человеческого. Красота в таком понимании не является делом рук сатаны, ибо не персональный и трансцендентный демон ею пользуется, но демон безликий, лишенный пола в виде «воли Природы», воплощенный в биологическом цветении (так у Шопенгауэра).
Во всех таких знаковых системах тело, конечно, означает секс, но он не является концом денотационного пути; ведь он и сам оказывается инструментом то Ада, то Природы, то как бы Идеала Платона. Поскольку существует минимум условий, данных биологически, каким тело должно быть, чтобы вид мог существовать, постольку его осуждение никогда не облекалось в формы тотальных в отношении секса запретов; такие решения погубили бы род человеческий. Но как можно сказать: «Человек есть существо, созданное для битвы кровавой» — с энтузиазмом либо с сочувствием, так можно давать согласие на секс с энтузиазмом либо с величайшим сожалением, и столь же различные позиции имели свои последствия в области «грамматики» и «лексикографии» костюмно-телесных «высказываний» времени.
Существовали культуры, которые проблематику тела как предмета вожделения сильно редуцировали, устанавливая, например, что женщина есть инструмент блаженства и ничего более. Когда она подвергается такой «инструментализации», то вся ее привлекательность радикально отсекается от трансцендентности, а следовательно, и от присущих ей значений. Тогда тело, как и каждый инструмент, ничего не символизирует, ничего не обозначает, а лишь для чего-то годится в служебном смысле. Такая редукция никогда не закреплялась в кругу средиземноморской культуры, поскольку, перечеркивая привлекательность тела, она одновременно уничтожает его личностные аспекты. Если — как это имеет место в культуре, отказывающей женщине в каких-либо персональных качествах — порабощение тела вообще не может быть моральной проблемой, то в культуре, признающей такие ценности, постоянно присутствует дилемма личности, являющейся одновременно посланием. Ибо послание склоняет к тому, что персоналистическая директива запрещает. Конечно, эта диалектическая связь тела, как «емкости», вмещающей в себя личностные качества, и тела, как объекта, сулящего удовольствия, колебалась в широких пределах, так что чем больше между полами накапливалось преград нравственно-табуистического и социально-стратификационного характера (тем самым затрудняющих сексуальный контакт), тем пропорционально энергичнее росла тенденция к одновременно происходящему возвышению и унижению женщины. Ибо чем сильнее она делалась «неприкосновенным ангелом», тем из-за этого больше становилось неангельски желанной; а такое двойственное положение гермафродитизма чувств выражалось в усилении информативной «притягательности» ее тела. Говоря грубо, зато кратко: культурным градиентом женщине отводилась противоречивая позиция, при этом чем откровеннее ее туда подталкивали, тем больше ей самой приходилось именно за это отвечать. В крайнем виде эта тенденция принимала форму абсурдных постулатов, адресованных женщине: она должна быть ангелом, то есть «не имеет права» ни есть, ни пить, ни оправляться — особенно функция удаления отходов ей ну никак «не приличествует». И если названных условий она не выполняет, значит, виновна, а ее красота — один сплошной коварный обман, то есть ложные претензии.
Подобные противоречивые толкования упорно удерживались до тех пор, пока барьер межполовых помех был неэластичным. Его падение — это одновременно вытекание сутей из чрезмерно раздутого информационного шара, поскольку облегченный секс становится все менее значащим и подвергается буквализации, однако не так, как в культурах Востока: там мужчина был личностью, а женщина предметом, современный же промискуитет демократично уравнивает оба пола, ликвидируя проблематику интерсексуального доминирования и принятия условий. Интимные сближения становятся вопросом обоюдного согласия. Это уравнение в правах проявляется вначале в том, что красота тела обретает характер ценности, нейтральной в трансцендентном смысле, а затем уже актуальный образец красоты становится демократически нормативным; под воздействием рекламных калотехнических кампаний распространяется оптимистическое мнение, будто каждая женщина может в принципе стать Брижит Бардо (или иной звездой, устанавливающей соматический образец красоты; ведь было время, когда по улицам толпами шастали маленькие Брижитки с конскими хвостами).
Так вот, если б люди действительно могли подбирать себе тела так же, как, отправляясь на бал, подбирают платье, то сфера информативно доступных действий резко б расширилась. Ибо тогда не только на «периферии», то есть в выборе губной помады, цвета волос, покроя платья, находило бы выход желание «продемонстрировать себя соматически», но все это переместилось бы в «самый центр» женщины или мужчины. И как сегодня можно «разговаривать цветами» или бижутерией, туфельками, бельем, так тогда самим фактом подбора соответствующе оформленного тела можно было бы направлять в мир информацию о типе личностной экспрессии.
В некотором, правда небольшом, диапазоне это можно делать и сегодня. Модели с грудями монструального размера являются «искусственными творениями», потому что такие груди изготавливаются при помощи (кстати, порой серьезных и опасных для жизни из-за вероятности образования эмболий) инъекций полужидкой густеющей массы в основание молочной железы. Однако это процедуры скорее исключительные, к ним в основном прибегают женщины, пользующиеся телом как товаром, например, стриптизерки, модели определенного типа, киноактрисы и etc.
Легкость полных соматических пересадок открыла бы поле новым видам культурных игр. Например, можно было бы буквально только телом обмануть сексуального партнера, изменяя возраст, внешность, пол, расширяя сферу эмоциональных восприятий до границ изменчивости, свойственных всему роду человеческому. Впрочем, придумывать инновации, никем не предвосхищенные, нелегко. Стэплдон в романе «Создатель звезд» описывает (в 1937 году) применяемые на некой планете технологии дальней пересылки сексуальной информации (в студии образцовая пара блаженствует перед камерой, и это переносится радиоволнами, причем в этом действе можно участвовать благодаря соответствующему приемному устройству). Правда, это не техника «полной пересадки», а лишь информационно-эмоционального «подключения» к тому, что ощущают другие люди. (В новелле «Альтруизин» я невольно повторил идею Стэплдона, говоря, впрочем, с юмористическим уклоном, о существовании «психотрансмиссионного» препарата.)
Секс был бы не единственным полем новой комбинаторики. Как государство, под милитарным давлением готовясь к войне, подготавливает в портах тяжелые броненосцы, так и индивид, готовящийся к встрече с противником, выбирал бы в своем гардеробе самую что ни на есть атлетическую телесную экипировку. Можно было бы также завести себе одно тело утреннее, другое — вечернее, тело для горных восхождений, для подводных экскурсий, для космонавтики, и при всем при этом дословно звучала бы поговорка: «Скажи мне, что ты носишь, и я скажу, кто ты!».
Ну, достаточно о забавном. Но так ведь недалеко и до изменения ценностей и мотивировок поступков. Это могло бы внести некоторую ясность относительно вечных и устойчиво дискутируемых проблем, например: полового влечения, отношений между эстетическим и эротическим идеалами и т. д. Кроме того, если б любой мог стать прекрасным в удовлетворяющей его степени, возможно, быстро бы угасло соперничество по этой линии и возникло бы новое, теперь уже в сфере духовных ценностей.
Дело в том, что красота — не личная заслуга; правда, и разумность тоже, поскольку это свойство прирожденное, но оно ведь так вот напрямую не бросается в глаза и не бывает ни предметом обожествления, ни столь же активного желания обладать им. Мы не пытаемся здесь добротно разрешить отнюдь не легкую проблему, поскольку всякая попытка отграничить «эстетически чистое» в идеале красоты тела от того, что в нем, говоря по-шопенгауэровски, «исковеркано мужской похотью», или, попросту, то, что является результатом долговременных явлений приспособительной селекции вида, представляется бесперспективным, если мы хотим получить ответ, поддающийся эмпирической проверке. Не менее сложна проблема отделения «чисто созерцательной» составляющей от «эротической» при рассмотрении проблемы идеальной красоты; тут мы должны удовольствоваться лишь установившимися в культуре суждениями, поскольку здесь также отсутствуют какие-либо более объективные мерки. Во всяком случае, действительно бывает и так, что идеально прекрасное тело может казаться как бы делом рук демона пола, то есть гипостатически созданной таинственной силы, выбравшей себе в качестве жертв похотливых самцов. Так вот, шанс «переодевания» в различные тела, одним махом резко расширяющий область возможных игр, которые женщина могла бы вести на эротическом поприще, наделяет ее уже не иллюзорной ответственностью за внешний вид тела. Ибо в зависимости от того, кто какое тело себе выбрал и какое «носит», мы могли бы определять его характер. Для фантастического романа, как обычно, не столь существенно, можно ли будет когда-либо быть слишком привередливым в выборе тел, гораздо существеннее — создание новых правил, исходя из принятой биотехники. Однако таких произведений нет. Почему? Мне кажется, ответ звучит достаточно тривиально: создание такой книги требовало бы психологической проницательности, которая далеко не самая сильная сторона фантастов. Они ищут идей в качестве обрамления тематически «замкнутых», обладающих четко видимым автоматизмом, происходящих событий; гораздо легче написать оригинальную новеллу ужасов, исходя из биотехнической задумки, нежели психологическое исследование. (В качестве примера можно назвать новеллу «Игра для детей» Уильяма Тенна.)
Инструкция по выпечке таких произведений гласит: «Построй такой текст, который будет самым шокирующим из всех, какие только возможно создать». Поэтому для каждого круга тем можно указать его сектор легких творений, и в нем мы обнаружим огромную плотность писательских потуг, а также — уже вне его границ — открытое пространство почти полной пустоты, причем попытка поднять тему потребовала бы в этом пространстве особого вклада изобретательности, понимаемой как умение обрисовывать достоверные фигуры с драматургической точностью, социологически или даже онтологически направленной рефлексией и т. д. В новелле «Вплоть до последнего мертвеца» (также пера У. Тенна) для нужд многолетней войны последовательно создаются все новые группы солдат из уже убитых ранее; это жутко, но в качестве идеи, формирующей действие, еще недостаточно; а посему — слепленные из кусков останков солдаты получаются неполноценными, потому что не могут размножаться; это приводит к конфликтам между нормальным и изготовленным из «военных отходов» человеком. Не в том горе научной фантастики, что она «шлепает такие рассказы», а в том, что не предлагает лучших.
С тематикой биологии «Чужих» мы разделаемся, обещаю это сразу, безжалостно. Она — одна из труднейших задач всей фантастики; превышает ее, пожалуй, только попытка создать качественно отличную космическую культуру. Если бы в научной фантастике кишмя кишели смелые, пусть даже грубо продуманные эволюционные древеса, высаживаемые на планетах туманностей, то труд по созданию линнеевской таблицы или хотя бы космического Брема наверняка окупился бы. Но концептуальное убожество в этой сфере может только смутить. Итак, чудовища со щупальцами, разумные ящеры (как, например, в «Деле совести» Блиша), различные типы гуманоидов, разумные медведеобразные или гориллоподобные, огромные телепатические пиявки, ракообразные, мудрые малые паразитики, спрятавшиеся внутри огромных носителей и общающиеся телепатически либо электромагнитно, огромнейшие птичищи с хитрыми маленькими наездниками, сложные многоножки — вот в основном все, чем располагает научная фантастика; видимость большего разнообразия уже создается рекомбинациями или же добавлением человекообразному существу шестого пальца на руках, однако это свидетельствует не об изобретательности, а о ее полной противоположности. А ведь — если предположить, что такая игра вообще стоит свеч — достаточно было бы засесть за справочник по теории эволюции да прихватить парочку аршинных книжищ из области зоологии и экологии, чтобы сконструировать невероятные картинки. Можно, скажем, нарисовать эволюцию насекомых или маленьких подобных им подводных существ, которые в ходе подводной жизни образуют подводные муравейники или ульи, то прикрепляющиеся ко дну, то плавающие по течению, словно подводные корабли; через миллионы лет в результате поднятия морского дна и шельфов эти системы проходят процесс «континентализации» и наконец оказываются на суше, обладая подвижными «ульями», которых адаптация к условиям новой среды — например, необходимость сопротивляться нападениям какого-нибудь назойливого хищника — превратит понемногу то ли в сухопутные броненосцы, то ли в танки с миллионным экипажем. Таким образом, вместо «стационарного» суперорганизма, каковым на земле является любой муравейник или рой пчел, на «иной» планете появится такой организм — подобный ходящему гиганту или удивительной карикатуре Голема, — у которого через все отверстия естества потоками влетают — и вылетают — неисчислимые рои проживающих в нем и двигающих его — при боевой потребности — насекомых. Впрочем, отдельные части этого «муравейника на ногах» могли бы временно отсоединяться, чтобы эффективнее поражать неприятеля. И опять же, чтобы сконструировать разумное существо, не берущее начало от приматов, можно бы «оттолкнуться» от нелетающих птиц, таких, как страус, например (страус — исключительно глупое существо, но с этим удалось бы эволюционно поладить). Отсюда можно было бы вывести такой побочный сюжетик: как сегодня мы изучаем только биологическую эволюцию, так когда-либо, чтобы получить звание кандидата, а то и доктора наук, надо будет доказать способность к теоретическому поиску, разработав проект еще не существовавшего организма и даже создав таковой в лаборатории; в результате перипетии соискателя, который из-за отсутствия собственных идей начинает беспорядочно «уворовывать» и кое-как перетасовывать свойства, уворованные у существующих животных, растений и людей, могли бы создать рамы юморески.
А теперь представим такое начало романа:
Валери прибыл на ужин худощавой блондинкой, которой никогда раньше не был. Я знал, что он терпеть не может женщин, поэтому такой поступок мог объяснить только желанием лишить Алису удовольствия потанцевать. Сохранил он лишь баритон, но и без того любой бы узнал его по манере поведения.
Речь идет о мире, в котором можно выбирать себе в шкафу тело так же, как выбирают костюм. Для нас это звучит юмористически и прежде всего неправдоподобно. Однако может оказаться, что поддержание жизнеспособности организма — гораздо более хлопотная проблема, нежели создание из мозга чего-то нечто вроде гильзы, которую, вынув из черепа, словно из ящика, вкладывают в новую голову таким же манером, каким заряжают винтовку. Конечно, неправдоподобность такого развития автоэволюции имеет серьезное основание. От естественной эволюции животных мы унаследовали организм, основной закон которого — полная суверенность функций. Ведь каждое живое устройство есть не что иное, как комплексный агрегат, сложенный из усвояющих, выделяющих и т. д. подсистем, так что невозможно ни на минуту отделить от тела его «временно ненужные» системы, например, отправляясь на концерт или в театр, оставить дома «пищеварительно-канализационные» части своей личности. А если вследствие биотехнических усовершенствований окажется излишним, например, кишечник, то это не может не повлечь за собой полное перемоделирование формы тела, иначе возникшие полости придется заполнять какими-либо нейтральными субстанциями. Но такие рациональные решения архитектоники соматической перестройки, работая над фантастическим романом о мире сменных тел, можно отложить в сторону, потому что создание такого мира имело бы любопытные познавательные последствия, особенно в психологическом аспекте.
Идеал телесной красоты изменялся в зависимости от эпохи и культуры, причем образец совершенства женского тела колебался в более широких пределах, нежели мужского. Сравнение гравюр, изображающих идеал красоты готики и барокко, создает ложное впечатление, будто бы за невероятно краткий срок происходит настоящая эволюция фенотипов. Ведь колоссальны различия между гермафродийно-стройными актами готики и чрезмерно полными дамами какого-нибудь Рубенса. Бывали периоды, например, в двадцатые годы нашего столетия, когда безгрудость считалась предпочтительнее с точки зрения красоты. Конечно, селекция зависела только от моды, постоянно выдвигавшей на первое место в иерархии красоты все новые сочетания форм, черпаемых из полного расклада популяционной изменчивости.
Селекция была обусловлена культурно и имела свой смысл, присущий общему комплексу социальных норм времени. Селекции соматических типов помогала мода в костюмно-косметической области, причем основная тенденция их совместных действий не всегда была эротически положительной (то есть не всегда комплекс идеалов телесной красоты и искусственных средств, как оправы этого идеала, однозначно усиливал сексуальные характеристики).
Способы, которыми женщины пользовались веками, чтобы разнообразить и подчеркивать внешний вид тела, описывались многократно. Но мне не встречались попытки информационного анализа этой изменчивости. «Лексикография» такой семантики (телесно-костюмной) столь же многомерна, сколь и противоречива. В одно и то же время тем же силуэтом, теми же самыми одеяниями женщина могла демонстрировать и чувственность, и ее стыдливое прикрытие, вторичные половые признаки «рекламировать» или «отрекаться от них», действуя либо «сублимирующе», либо «антисоматично» (форму груди можно было, например, «утопить» в кружевах либо почти скрыть плоским «спрессовыванием»). Констатация этого позволяет разработать шкалу сигналов, линейно растянутую между демонстрацией элемента телесной эротики и возвышенной одухотворенности. На другой же шкале следовало бы отмечать степени непосредственности или, наоборот, скрытности показа телесных атрибутов. Одно дело — обнажение грудей, и другое — увеличение, например, подкладками их размера с одновременным их же прикрытием. Такая семиометрия особо учитывала бы соотношения между частями тела от их обнажения и до укрытия. Проводились довольно близкие к нашей теме исследования (это делал Крёбер), и при этом даже были обнаружены циклические законы, управляющие удлинением и укорачиванием платья, усилением либо приглушением одеждой закрытых участков тела, но такой подход не был информативным анализом, в соответствии с которым внешность женщины является неким посланием, т. е. сообщением.
Информационный характер решений прагматики моды и косметики особенно проявляется в том, что для конкретного исторического момента имеется репертуар состояний, важных для всех, вроде словаря, из которого индивид может выбирать отдельные элементы, но не может высказываться внесловарным способом. Правилам прагматического упорядочивания языковых названий в костюмологии соответствует правило ситуационного значения: потому что для неопытного глаза может не быть никакой разницы между внешним видом шелковой мужской ночной пижамы и абсолютно такой же одежды, в которой нынешние женщины щеголяют по городу; однако это ведь вовсе не пижама, а именно городская одежда. Дело же в том, что как никто не решается повсеместно установившимся значениям произвольно придавать совершенно другой смысл, так же индивид во времена, пока такое правило не устоялось, не отваживается расхаживать в пижаме по улицам, назвав по собственному решению такую одежду аналогом платья. Внешность женщины — это семантически многослойное сообщение: можно выделить «слой», сигнализирующий об исполняемой роли (подростка, матери, матроны); «слой», означающий «работающую женщину», «партнершу мужчин» или же их «конкурентку по общественной линии», «слой», воплощенный в названные, но выделенный через признаки эстетично-эротической сигнализации, и т. п. Все это — синхрония костюмно-калотехнических [66]показов, у них тоже есть своя диахрония, хорошо видная по эволюции идеалов красоты и образцов одежды. Каждое актуальное состояние кратковременно и перейдет в иное, которое однозначно предвидеть нельзя: возможны лишь пробабилистические прогнозы. Диахронически выделяются такие модальности значений, которые вместе с данной формацией культуры появляются и исчезают. Любая женщина старается быть одновременно собой и репрезентацией идеальной парадигмы («роковой женщины», «мальчишки» etc.). Обобщенные характеристики таких сущностей, которые даются общераспространенным образцом, еще проще можно прочесть по отражениям в киче, ибо здесь они проступают особенно выпукло. Определенные образцы, возможно, исконно застывшие в связях с оппозицией «мазохизм — садизм», удается распознать в синхронных очередных срезах диахронии. И так же, как некогда входила в моду агрессивная женщина типа «Венера в шубе», так сегодня ею будет рекламируемая comicstrips’ом «Pravda», одевающаяся по-мужски, усаживающаяся в брюках на мотоцикл, перепоясанная широким, не хуже солдатского, ремнем, представляющим собою аналог хлыста «роковой женщины», зато место девушки с длинными распущенными волосами, в лучах Луны музицировавшей на фортепиано (разумеется, «Молитву девушки»), заняла Барбарелла, гораздо явственнее, нежели ее прототип, «пригодная» для того, чтобы над нею измываться, садистски помыкать, поскольку ее хрупкость, ее субтильная изящность, ее «ангельский характер» вроде бы требуют в качестве дополнения резких и грубых действий. Как видим, в этой семантике частицы чувств привлекаются на правах типовой оппозиции. И тут мы замечаем: а) костяк сутей неизменного типа, б) изменяющиеся правила состава (телесно-костюмного), в) отношения денотационного и коннотационного типа между отдельным «соматическим высказыванием» и всем объемом ценностей и условий момента.
К инвариантам в этой системе значений относится красота; в основном благодаря ей тело становится объектом намерения. Эта намеренность может быть, и бывает, по-разному интерпретирована культурно. Например, как искушение, склоняющее ко греху, — таков был смысл красоты тела в пуританском словаре. Либо как показатель, «логически» предполагающий красоту душевную. Ибо, если в соответствии с законами мышления Наивысшее Существо — будучи существом идеальным — должно было существовать именно потому, что предикат идеальности якобы требует предиката существования (что представляет собою логическую ошибку, но что тем не менее упорно проповедовали), так и идеальное тело требовало наличия идеальной души как «обязательного» дополнения. Или же — как акт коварного вероломства, нацеленного на унижение рода человеческого. Красота в таком понимании не является делом рук сатаны, ибо не персональный и трансцендентный демон ею пользуется, но демон безликий, лишенный пола в виде «воли Природы», воплощенный в биологическом цветении (так у Шопенгауэра).
Во всех таких знаковых системах тело, конечно, означает секс, но он не является концом денотационного пути; ведь он и сам оказывается инструментом то Ада, то Природы, то как бы Идеала Платона. Поскольку существует минимум условий, данных биологически, каким тело должно быть, чтобы вид мог существовать, постольку его осуждение никогда не облекалось в формы тотальных в отношении секса запретов; такие решения погубили бы род человеческий. Но как можно сказать: «Человек есть существо, созданное для битвы кровавой» — с энтузиазмом либо с сочувствием, так можно давать согласие на секс с энтузиазмом либо с величайшим сожалением, и столь же различные позиции имели свои последствия в области «грамматики» и «лексикографии» костюмно-телесных «высказываний» времени.
Существовали культуры, которые проблематику тела как предмета вожделения сильно редуцировали, устанавливая, например, что женщина есть инструмент блаженства и ничего более. Когда она подвергается такой «инструментализации», то вся ее привлекательность радикально отсекается от трансцендентности, а следовательно, и от присущих ей значений. Тогда тело, как и каждый инструмент, ничего не символизирует, ничего не обозначает, а лишь для чего-то годится в служебном смысле. Такая редукция никогда не закреплялась в кругу средиземноморской культуры, поскольку, перечеркивая привлекательность тела, она одновременно уничтожает его личностные аспекты. Если — как это имеет место в культуре, отказывающей женщине в каких-либо персональных качествах — порабощение тела вообще не может быть моральной проблемой, то в культуре, признающей такие ценности, постоянно присутствует дилемма личности, являющейся одновременно посланием. Ибо послание склоняет к тому, что персоналистическая директива запрещает. Конечно, эта диалектическая связь тела, как «емкости», вмещающей в себя личностные качества, и тела, как объекта, сулящего удовольствия, колебалась в широких пределах, так что чем больше между полами накапливалось преград нравственно-табуистического и социально-стратификационного характера (тем самым затрудняющих сексуальный контакт), тем пропорционально энергичнее росла тенденция к одновременно происходящему возвышению и унижению женщины. Ибо чем сильнее она делалась «неприкосновенным ангелом», тем из-за этого больше становилось неангельски желанной; а такое двойственное положение гермафродитизма чувств выражалось в усилении информативной «притягательности» ее тела. Говоря грубо, зато кратко: культурным градиентом женщине отводилась противоречивая позиция, при этом чем откровеннее ее туда подталкивали, тем больше ей самой приходилось именно за это отвечать. В крайнем виде эта тенденция принимала форму абсурдных постулатов, адресованных женщине: она должна быть ангелом, то есть «не имеет права» ни есть, ни пить, ни оправляться — особенно функция удаления отходов ей ну никак «не приличествует». И если названных условий она не выполняет, значит, виновна, а ее красота — один сплошной коварный обман, то есть ложные претензии.
Подобные противоречивые толкования упорно удерживались до тех пор, пока барьер межполовых помех был неэластичным. Его падение — это одновременно вытекание сутей из чрезмерно раздутого информационного шара, поскольку облегченный секс становится все менее значащим и подвергается буквализации, однако не так, как в культурах Востока: там мужчина был личностью, а женщина предметом, современный же промискуитет демократично уравнивает оба пола, ликвидируя проблематику интерсексуального доминирования и принятия условий. Интимные сближения становятся вопросом обоюдного согласия. Это уравнение в правах проявляется вначале в том, что красота тела обретает характер ценности, нейтральной в трансцендентном смысле, а затем уже актуальный образец красоты становится демократически нормативным; под воздействием рекламных калотехнических кампаний распространяется оптимистическое мнение, будто каждая женщина может в принципе стать Брижит Бардо (или иной звездой, устанавливающей соматический образец красоты; ведь было время, когда по улицам толпами шастали маленькие Брижитки с конскими хвостами).
Так вот, если б люди действительно могли подбирать себе тела так же, как, отправляясь на бал, подбирают платье, то сфера информативно доступных действий резко б расширилась. Ибо тогда не только на «периферии», то есть в выборе губной помады, цвета волос, покроя платья, находило бы выход желание «продемонстрировать себя соматически», но все это переместилось бы в «самый центр» женщины или мужчины. И как сегодня можно «разговаривать цветами» или бижутерией, туфельками, бельем, так тогда самим фактом подбора соответствующе оформленного тела можно было бы направлять в мир информацию о типе личностной экспрессии.
В некотором, правда небольшом, диапазоне это можно делать и сегодня. Модели с грудями монструального размера являются «искусственными творениями», потому что такие груди изготавливаются при помощи (кстати, порой серьезных и опасных для жизни из-за вероятности образования эмболий) инъекций полужидкой густеющей массы в основание молочной железы. Однако это процедуры скорее исключительные, к ним в основном прибегают женщины, пользующиеся телом как товаром, например, стриптизерки, модели определенного типа, киноактрисы и etc.
Легкость полных соматических пересадок открыла бы поле новым видам культурных игр. Например, можно было бы буквально только телом обмануть сексуального партнера, изменяя возраст, внешность, пол, расширяя сферу эмоциональных восприятий до границ изменчивости, свойственных всему роду человеческому. Впрочем, придумывать инновации, никем не предвосхищенные, нелегко. Стэплдон в романе «Создатель звезд» описывает (в 1937 году) применяемые на некой планете технологии дальней пересылки сексуальной информации (в студии образцовая пара блаженствует перед камерой, и это переносится радиоволнами, причем в этом действе можно участвовать благодаря соответствующему приемному устройству). Правда, это не техника «полной пересадки», а лишь информационно-эмоционального «подключения» к тому, что ощущают другие люди. (В новелле «Альтруизин» я невольно повторил идею Стэплдона, говоря, впрочем, с юмористическим уклоном, о существовании «психотрансмиссионного» препарата.)
Секс был бы не единственным полем новой комбинаторики. Как государство, под милитарным давлением готовясь к войне, подготавливает в портах тяжелые броненосцы, так и индивид, готовящийся к встрече с противником, выбирал бы в своем гардеробе самую что ни на есть атлетическую телесную экипировку. Можно было бы также завести себе одно тело утреннее, другое — вечернее, тело для горных восхождений, для подводных экскурсий, для космонавтики, и при всем при этом дословно звучала бы поговорка: «Скажи мне, что ты носишь, и я скажу, кто ты!».
Ну, достаточно о забавном. Но так ведь недалеко и до изменения ценностей и мотивировок поступков. Это могло бы внести некоторую ясность относительно вечных и устойчиво дискутируемых проблем, например: полового влечения, отношений между эстетическим и эротическим идеалами и т. д. Кроме того, если б любой мог стать прекрасным в удовлетворяющей его степени, возможно, быстро бы угасло соперничество по этой линии и возникло бы новое, теперь уже в сфере духовных ценностей.
Дело в том, что красота — не личная заслуга; правда, и разумность тоже, поскольку это свойство прирожденное, но оно ведь так вот напрямую не бросается в глаза и не бывает ни предметом обожествления, ни столь же активного желания обладать им. Мы не пытаемся здесь добротно разрешить отнюдь не легкую проблему, поскольку всякая попытка отграничить «эстетически чистое» в идеале красоты тела от того, что в нем, говоря по-шопенгауэровски, «исковеркано мужской похотью», или, попросту, то, что является результатом долговременных явлений приспособительной селекции вида, представляется бесперспективным, если мы хотим получить ответ, поддающийся эмпирической проверке. Не менее сложна проблема отделения «чисто созерцательной» составляющей от «эротической» при рассмотрении проблемы идеальной красоты; тут мы должны удовольствоваться лишь установившимися в культуре суждениями, поскольку здесь также отсутствуют какие-либо более объективные мерки. Во всяком случае, действительно бывает и так, что идеально прекрасное тело может казаться как бы делом рук демона пола, то есть гипостатически созданной таинственной силы, выбравшей себе в качестве жертв похотливых самцов. Так вот, шанс «переодевания» в различные тела, одним махом резко расширяющий область возможных игр, которые женщина могла бы вести на эротическом поприще, наделяет ее уже не иллюзорной ответственностью за внешний вид тела. Ибо в зависимости от того, кто какое тело себе выбрал и какое «носит», мы могли бы определять его характер. Для фантастического романа, как обычно, не столь существенно, можно ли будет когда-либо быть слишком привередливым в выборе тел, гораздо существеннее — создание новых правил, исходя из принятой биотехники. Однако таких произведений нет. Почему? Мне кажется, ответ звучит достаточно тривиально: создание такой книги требовало бы психологической проницательности, которая далеко не самая сильная сторона фантастов. Они ищут идей в качестве обрамления тематически «замкнутых», обладающих четко видимым автоматизмом, происходящих событий; гораздо легче написать оригинальную новеллу ужасов, исходя из биотехнической задумки, нежели психологическое исследование. (В качестве примера можно назвать новеллу «Игра для детей» Уильяма Тенна.)
Инструкция по выпечке таких произведений гласит: «Построй такой текст, который будет самым шокирующим из всех, какие только возможно создать». Поэтому для каждого круга тем можно указать его сектор легких творений, и в нем мы обнаружим огромную плотность писательских потуг, а также — уже вне его границ — открытое пространство почти полной пустоты, причем попытка поднять тему потребовала бы в этом пространстве особого вклада изобретательности, понимаемой как умение обрисовывать достоверные фигуры с драматургической точностью, социологически или даже онтологически направленной рефлексией и т. д. В новелле «Вплоть до последнего мертвеца» (также пера У. Тенна) для нужд многолетней войны последовательно создаются все новые группы солдат из уже убитых ранее; это жутко, но в качестве идеи, формирующей действие, еще недостаточно; а посему — слепленные из кусков останков солдаты получаются неполноценными, потому что не могут размножаться; это приводит к конфликтам между нормальным и изготовленным из «военных отходов» человеком. Не в том горе научной фантастики, что она «шлепает такие рассказы», а в том, что не предлагает лучших.
С тематикой биологии «Чужих» мы разделаемся, обещаю это сразу, безжалостно. Она — одна из труднейших задач всей фантастики; превышает ее, пожалуй, только попытка создать качественно отличную космическую культуру. Если бы в научной фантастике кишмя кишели смелые, пусть даже грубо продуманные эволюционные древеса, высаживаемые на планетах туманностей, то труд по созданию линнеевской таблицы или хотя бы космического Брема наверняка окупился бы. Но концептуальное убожество в этой сфере может только смутить. Итак, чудовища со щупальцами, разумные ящеры (как, например, в «Деле совести» Блиша), различные типы гуманоидов, разумные медведеобразные или гориллоподобные, огромные телепатические пиявки, ракообразные, мудрые малые паразитики, спрятавшиеся внутри огромных носителей и общающиеся телепатически либо электромагнитно, огромнейшие птичищи с хитрыми маленькими наездниками, сложные многоножки — вот в основном все, чем располагает научная фантастика; видимость большего разнообразия уже создается рекомбинациями или же добавлением человекообразному существу шестого пальца на руках, однако это свидетельствует не об изобретательности, а о ее полной противоположности. А ведь — если предположить, что такая игра вообще стоит свеч — достаточно было бы засесть за справочник по теории эволюции да прихватить парочку аршинных книжищ из области зоологии и экологии, чтобы сконструировать невероятные картинки. Можно, скажем, нарисовать эволюцию насекомых или маленьких подобных им подводных существ, которые в ходе подводной жизни образуют подводные муравейники или ульи, то прикрепляющиеся ко дну, то плавающие по течению, словно подводные корабли; через миллионы лет в результате поднятия морского дна и шельфов эти системы проходят процесс «континентализации» и наконец оказываются на суше, обладая подвижными «ульями», которых адаптация к условиям новой среды — например, необходимость сопротивляться нападениям какого-нибудь назойливого хищника — превратит понемногу то ли в сухопутные броненосцы, то ли в танки с миллионным экипажем. Таким образом, вместо «стационарного» суперорганизма, каковым на земле является любой муравейник или рой пчел, на «иной» планете появится такой организм — подобный ходящему гиганту или удивительной карикатуре Голема, — у которого через все отверстия естества потоками влетают — и вылетают — неисчислимые рои проживающих в нем и двигающих его — при боевой потребности — насекомых. Впрочем, отдельные части этого «муравейника на ногах» могли бы временно отсоединяться, чтобы эффективнее поражать неприятеля. И опять же, чтобы сконструировать разумное существо, не берущее начало от приматов, можно бы «оттолкнуться» от нелетающих птиц, таких, как страус, например (страус — исключительно глупое существо, но с этим удалось бы эволюционно поладить). Отсюда можно было бы вывести такой побочный сюжетик: как сегодня мы изучаем только биологическую эволюцию, так когда-либо, чтобы получить звание кандидата, а то и доктора наук, надо будет доказать способность к теоретическому поиску, разработав проект еще не существовавшего организма и даже создав таковой в лаборатории; в результате перипетии соискателя, который из-за отсутствия собственных идей начинает беспорядочно «уворовывать» и кое-как перетасовывать свойства, уворованные у существующих животных, растений и людей, могли бы создать рамы юморески.