Страница:
Стэплдон должен был «скроить» сверхъестественные возможности героя так, чтобы они не спасли его от конечной трагедии; поэтому и будущее Джона можно прозондировать лишь весьма туманно, неточно, и в середине книги о нем можно только догадываться по намекам тех, кто не захотел присоединиться к проекту создания колонии.
Чем книга не удовлетворяет? Самой интересной мне представляется первая честь, а также фрагменты второй. Идея создания колонии — это, собственно, начало конца. В чем могла бы проявляться творческая сила группы сверхлюдей — ни слова. Еще раньше сделанные в Англии заявления «Странного Джона» о желании активно участвовать в жизни Homo Sapiens так, откровенно говоря, и не проявились ни в делах, ни даже в конкретных проектах. Создание колонии фактически привело к изоляции группы сверхлюдей и временному отстранению от мира, вернее, бегству от него. Начатую партию Стэплдон с точки зрения тактики хорошо разыгрывает на острове: удивителен, пленяющ и порой даже в чем-то достоверен характер осевшей на нем группы. Но тактические успехи сопровождаются нарушениями стратегии: в конце концов, просто невероятно, чтобы существа с таким индивидуальным умственным потенциалом — а что уж говорить о коллективном — могли настолько скверно ориентироваться в состоянии всемирных дел. Совершенно не надо быть ясновидцем, чтобы понимать, что идеальная островная изоляция, возможная лет сто назад, в двадцатом веке неосуществима, и тем не менее колония оказывается неподготовленной к вторжению извне; ее как бы поражает роковая слепота, и читатель, которому куда как далеко до проницательности суперменов, видит безрассудность их мероприятия в плане чисто праксеологическом, то есть замечает наивность плохой работы, о чем, однако, ни один из сверхлюдей даже вроде бы и не подозревает. Тут ничем не помогают и авторские увертки, сколь бы хитроумны они ни были, приходится признать — либо что существует какая-то предуставная гармония роковой трагедии, которая должна быть доведена до предначертанного конца, либо, а это, увы, гораздо вероятнее, что автор «сдался» и поставленной перед собой задачи не решил, поскольку «концы у него не сошлись»; поэтому мысль, которая должна была бы драматургически управлять движениями запущенных в ход судеб, попросту подменяется фатумом в виде всесокрушающего удара. А причина здесь в том, что концепция трагично сверхстабилизированной гармонии просто-напросто противоречит свойственному Стэплдону пониманию мира как Универсума недетерминированных возможностей, а не Универсума непреложности часового хода, ибо в таковом любые стремления и ведущиеся битвы — завершающиеся установленным заранее концом — всегда оказываются мнимыми, мышление же и страдания протагонистов таких боев — не более чем их субъективные, чисто эпифеноменальные иллюзии, которые до сути вещей не добираются. Так что целостное поражение концепции имеет онтологический, а не только литературный, то есть повествовательно-драматургический характер.
Однако победной остается, как было сказано, первая часть романа. Вывихнутых произведений мы видим в литературе достаточно много, чтобы научиться уважать и правильно оценивать даже только фрагменты, ежели они удачны. Так вот, считая его достаточно толковым, я поместил бы на полях «Странного Джона» такое замечание: роман является крахом весьма амбициозной посылки, но не по размерам понесенного поражения, а по масштабам задумки, которая частично все же оказалась реализованной. Он вписывается в универсальную концепцию литературы, т. е. писательства, понимаемого как попытка преодолеть достигнутые ранее границы. От понятия такой всеобщей литературы произошел медленный поворот; в мире, полном одними только специализированными профессиями, литература, похоже, смиряется с тем, что она, вообще говоря, тоже специальность, одна из многих; для такого отхода на заранее предусмотренные позиции симптоматичны автотематичность, роман, уведомляющий о «невозможности создания романа», поиски «внутреннего пространства человека» как убежища, предлагаемого литературе теми ветвями психологии и антропологии, эмпирический статус которых наиболее сомнителен именно в связи с их слишком явным родством с мифическим мышлением (психоанализ, Юнговы теории «архетипов» и т. п.). Таким образом, движение идет от позиции универсализма как трансцендентирования уже испытанного и понятийно-категориально освоенного к позициям специализации повествовательных технологий, покрывающих высказывание оболочкой, а тем самым удаляющих эти технологии с фронта боев познавательного, метафизического, онтологического и даже этического характера. О свершении акта правосудия над миром не может быть и речи; ведь на роль судьи не годен тот, кто ни дела, поступившего на рассмотрение, ни доводов сторон не понимает. Частично происходящая внутри течений эволюции писательства такая ревалоризация задач, а также рекомбинация первичных основных установок любого творческого характера не была бы еще делом столь скверным, если б разумное понимание того, сколь гетерогенным должно быть усилие по созданию культурных ценностей, хотя бы уравнивало в правах — потенциально — творческое усилие, ранее (но действительно ли ранее — еще вопрос) трактованное как «повсеместное продление достигнутых человеком рубежей». Так вот, то, что «Странный Джон» вообще не относят к литературе, то, что его вместе с «Последними и первыми людьми» даже библиографии не упоминают, по моему разумению, свидетельствует о достойном сожаления кризисе самой литературы. Ибо это результат сектантского ограничения; это также и размещение качества поэтики выше качеств семантики, что представляет собою дезертирство с непредсказуемыми долговременными последствиями. Область языкового творчества, в которой мысль стала шатким, генерально сомнительным качеством, в целом достойна сожаления.
Как сказано, у романа Стэплдона есть композиционные трещины, однако портрета героя они не задевают. В Джоне сосуществуют достоверные, хоть и странные свойства почти старческого отстранения от собственной личности, возбудимости, приводящей даже к драмам и дебошам, эгоцентризма, который подается именно как таковой (впрочем, это одна из наиболее отталкивающих черт). Направляясь к острову на яхте в компании уже собравшихся вместе сверхлюдей, Джон встречается с тонущим кораблем и вначале спасает членов его экипажа, а затем их убивает; помощь была первым импульсом, а смерть — результатом рефлексии, поскольку спасенные, оказавшись на борту его яхты, начали слишком живо интересоваться ее необычными пассажирами; Джон, видя, что тайну плана соблюсти не удастся, если спасенные вернутся в мир, принимает после раздумий названное решение. Впрочем, такая беспощадность — не «приватное» свойство Джона: уже на острове, когда молодая «суперменша» впала в неизлечимый психоз, ее партнер усыпил ее и убил, а затем продолжил нормальную жизнь среди своих. Из этого видно, что этический кодекс сверхчеловека достаточно своеобразен; во всяком случае, он един; цель оправдывает использованные средства не только в отношении Homo Sapiens, но и в применении к Homo Superior. (В скобках заметим, что исходные точки Стэплдона в вопросе генезиса сверхлюдей насквозь материалистичны; изменение рода возникает вследствие случайной игры факторов наследственности, и поэтому наряду с формами, пригодными к жизни, появляются мутанты, отягощенные уродством, как упомянутый парализованный немой, или же запросто сползающие с уровня «надсознания» в полное и уже необратимое помешательство, как девушка с острова.)
Беллетризованную судьбу сверхчеловека можно трактовать, воспользовавшись различными структурными матрицами, и как аллегорию, адресованную в глубине плана фигуре Христа либо иного творца религии, и как моделирование с укрупнением взаимоотношений на оси «человек гениальный — общество», или, наконец, как максимально генерализованное отношение «субъект-предмет», то есть уже в полном и чистом онтологически-аксиологическом масштабе; так мы подходим к проблематике Существования, Познания, Долга.
Что касается первой парадигмы, то можно обнаружить локальные подобия судеб Джона фабуле Евангелия: Джон творил чудеса, когда хотел, хотя вскоре понял, что это «типичное не то», поскольку все просто сводится к некой демонстрации способностей, которыми окружающие отнюдь не обладают, но смысл «чудотворства» не может сводиться к обычному утверждению в качестве «удостоверения» своего превосходства, ибо если уж в чем-то Джон не нуждается, так это в том, чтобы его почитали и обожали; он скорее жаждет забвения, в смысле изоляции и покоя, поскольку вовсе не уверен в том (по крайней мере некоторое время), что ему, вообще говоря, с собой делать. Это «блуждание по пустыне» Джона несет как бы аллегорическую нагрузку, но, опять же, никто конкретный или даже неконкретный его там не «искушал».
Схожесть судеб Джона и Иисуса, как мне думается, довольно поверхностна, а частично и случайна: в том, что Стэплдон планировал аллегорию, мне верить не хочется. Такой интерпретации тем более противоречит отношение к религии самого Джона. Он считает, что рациональная наука, будучи основой цивилизации, не может быть ни единственным, ни верховенствующим инструментом познания; существуют феномены и их сферы, невероятно существенные «в бытийном отношении», возможно, даже универсальные космически, науке недоступные постоянно или на неопределенно долгое время (скорее всего, однако, навсегда!). Что касается религии, то она во всех ипостасях выглядит грубым антропоцентрическим образом, приближением, неуверенно и путаными шагами — однако их направленность нельзя назвать пустой, — не ведущей никуда. Однако «свойственное» ей отделяет неисследованные, но наверняка гигантские расстояния от того, что «взято на мушку» доктринальными религиями. Одним словом, Бога как личности нет, но существует «нечто», то ли музыка сфер, то ли их гармония, то ли какое-то космическое сверхсознание, которое, однако, ни в какие дела мира, в основном понимаемые как личные судьбы, не вмешивается, и не только потому, что «не хочет», а скорее, возможно, потому, что «вмешиваться-то некому», и все мы вкупе с атомами, солнцами и деревьями, всего-навсего несводимые, принципиально нестыкуемые бытия. Так откуда же мы вообще знаем о «том»? Это такая загадка, которую странный Джон раскусить не может и четко это показывает. Такие фрагменты текста следует понимать как намек на то, что проблемы веры вплетены в ряды других, частично совершенно неназываемых, а вместе с тем, взятые вместе, образуют некий подвижный уровень, который поднимается тем выше, что более могучий ум старается коснуться его своим разумом. Или же, что, впрочем, одно на одно выходит, это горизонт, за которым раскинулись сути и феномены, кои невозможно высказать словами; каждая вера становится антиномичной в том, что хочет выразить принципиально невыразимое, и чем это получается лучше, тем больше удаляется или отклоняется «трансцендентность в себе» от ее языкового отражения.
Можно также, как сказано, видеть в связях Homo Superior — Homo Sapiens попытку изложить отношение человека гениального к обществу, к тому же показанное «с усилением». Саму проблему гениальности, в конечном счете дискуссионную, мы не станем шире обсуждать; однако представляется, что довольно парадоксальные утверждения, высказанные на эту тему в последние годы, например, Уильямом Россом Эшби, невозможно отстоять и они являют собою разновидность рационализации «желательного мышления». В частности, Эшби сказал, что ничего такого, как гениальность, в смысле исключительных творческих способностей не существует, если она предполагает отличную от нормальной и средней структуру мозга; гений — это 99 процентов труда и 1 процент счастливого случая (эта часть высказывания взята у предшественников Эшби, занимавшихся проблемой «демистификации гениальности»). Иначе говоря, гений тот, то есть становится таковым, кто с достаточно монструальным упорством хочет им стать, следовательно, возможная задача «созидания гениев» сводится к значительному усилению соответствующим образом направленной мотивации. Это явная неправда, объясняемая желанием, вообще-то достаточно тривиальным, повысить вероятность создания усилителя интеллекта. Такой усилитель должен — по Эшби — быть одновременно и творцом, поскольку интеллект — это, по словам великого кибернетика, высокий к. п.д. информативной селекции с учетом заданной цели, а творчество якобы то же самое. Я думаю, такими «редукционными» заявлениями можно весьма эффективно компрометировать проблему кибернетических программ, но ничего более сверх того не достичь. Учитывая место, где мы делаем это замечание, да будет нам дозволено процитировать фантастическую новеллу, которая забавно напоминает позицию Эшби.
Большому коллективу ученых предлагаются фрагменты фильма, а также неслыханная история о некоем недавно объявившемся чудаке, который, утверждая, что открыл принцип антигравитации, на глазах соответствующей комиссии проделал эксперимент, состоящий в том, что, воспользовавшись маленьким «антигравитационным» аппаратиком, взвился в воздух, однако тут же рухнул с высоты. И сам погиб, и аппарат в результате последовавшего взрыва полностью развалился. Задача, которая теперь стоит перед учеными, сводится к реконструкции утерянного в результате трагического случая открытия. После неимоверных трудов это удается; правда, антигравитационная машина получается в виде гигантского молоха, а не малого аппаратика. Но в эпилоге coup de foudre [62]: якобы погибший во время несчастного случая человек является целым и невредимым перед учеными, чтобы пояснить им, что они пали жертвами ловко задуманного мошенничества. Никакого антигравитационного аппарата не было; сам несчастный случай был трюком, проделанным для того, чтобы физики поверили в возможность создания антигравитационных устройств. Поверив же в это, они уже «не отступили» и, следуя ложной информации, сделали-таки великое открытие.
Конечно, Эшби никого не собирается сознательно вводить в заблуждение, однако дело идет к тому. Потому что, поверив, будто проблема гениального творчества равносильна проблеме интенсивной мотивации, можно ставить задачи конструктивно гораздо более простые, нежели те, которые заключает в себе «тайна творческого гения», поставленная внемотивационно. Так вот, то, что гениальность обусловлена не только мотивационно, то есть что недостаточно просто хотеть и в соответствии с актом воли действовать (обучаясь, мысля), дабы «выдавать» ценные плоды мысли, путем научно-художественного творчества доказать невозможно. Но вот эмпирически можно показать, что дифференциация индивидуальных человеческих мозгов значительно шире, нежели это обнаруживают, например, тесты на интеллект. Так, например, известно явление феноменальных «счетчиков»: недавно в Западной Европе развлекалась немолодая уже индуска, которая за секунды ухитрялась извлекать корни третьей и четвертой степеней из двадцатизначных чисел; темпом работы она лишь немногим уступала контролирующей ее на подиуме цифровой машине. Индуска признает, что у «нее нет никакого метода» и ее дар не результат специальной тренировки или приемов: она явилась с ним на свет. Гениальность такого рода, несомненно, второстепенная на творческой шкале, поскольку обладающее ею существо ничего материального не создает, но в то же время механизмы мозга, способные конкурировать с цифровыми машинами в смысле операционного темпа и безошибочности получаемых результатов, это ведь не что иное, как вызов, брошенный нейрофизиологии. Видимо, мозг при каких-то особых связях элементов может быть даже совершенной «цифровой машиной»! Поскольку талант такой редок и исключителен, а одновременно не может быть результатом обучения, то есть приобрести его нельзя, если не пришел с ним на свет, это, вероятно, творческие способности, также не следующие из мотивационных установок.
Скорее от отчаяния, нежели от знания в последнее время высказывались удивительнейшие гипотезы касательно работы человеческого мозга (например, что белковые молекулы могут обладать сверхпроводимостью при нормальной температуре и даже что в психических процессах принимают участие частицы типа нейтрино). Нефантастическая же реальность такова, что от понимания основ работы мозга мы по-прежнему находимся очень далеко и не столь все лучше ее понимаем, сколь как бы совсем наоборот — все яснее ориентируемся в том, как мизерны наши знания по сравнению с проблемой громадной задачи. Так что можно не сомневаться в том, что никак не изобрели бы антигравитатора за несколько лет, пусть хоть вся теперешняя физика на голову встанет, и все кибернетики ничем другим, кроме как проектированием «мозгоподобной машины» для усиления интеллекта не будут заниматься, все равно ни через десять лет, ни много позже синтетический гений не предстанет перед нашими очами. Однако вернемся к теме. Судьба супермена может вначале вполне напоминать судьбу человека просто гениального, поскольку творчески такая личность обнаруживается только в зоне отклонений от нормы, которую ограничивает общественное положение и исторический момент. Поэтому индивид, обладающий задатками Ньютона, не станет им ни в палеолитической пещере, ни в африканском буше. А поскольку пространство действий и их ограничений многомерны, и притом его конфигурация весьма существенно подвергается влиянию исторического момента, постольку шансы реализации личного таланта, а также распространения творимых им объектов должны выглядеть весьма разнообразными как для самих одаренных единиц, так и для общества, в котором эти единицы рождаются. Иначе и проще это выразить так: если даже лотерейный генератор наследственных свойств с одинаковой частотой и с одинаковым раскладом выдает единицы особо талантливые, то если их таланты не совпадают соответственно с «граничными условиями» эпохи, они «угасают» и даже «задуваются». Ибо предрасположенная к гениальности единица никогда не бывает полным, всесторонним и идеальным талантом, а поэтому пещерный предшественник Пуанкаре или Кантора, то есть индивид, аналогично как бы математически одаренный, не будучи в состоянии стать в палеолите выдающимся математиком, не обязательно должен был бы стать, например, гениальным ловцом буйволов или обтесывателем камней. Чтобы дело дошло до их плодотворной реализации, таланты должны встречаться с соответствующими общественно-информационными условиями. Отсюда всегда возможен поворот человеческой судьбы как «непознанного гения». Именно тем-то и отличается сверхчеловек от человека, что он «круглый гений», который обладает всесторонним творческим предрасположением.
Следовательно, перед сверхчеловеком открывается оптимистический шанс, если он в виде плодов своего труда может предложить эпохе то, в чем она наиболее нуждается. Но тут же возникает вопрос: будет ли в глазах сверхчеловека такая адаптация к условиям разумной и достойной его? Как правило, ответ будет отрицательным: все, что в качестве задачи может предложить эпоха, для него слишком мизерно, узко или даже чересчур тривиально. Сверхчеловеку для самореализации потребно — так звучит невысказанный вывод — общество, состоящее из сверхлюдей. Но одно дело — сказанное утверждать и совсем другое — показать в художественном произведении, рисующем биографию супермена. Такое доказательство, понимаемое художественно как идеально достоверная фантазия, еще никому не удавалось. В общественные работы супермен включается не раз — как у Стэплдона, так и у Шираса, — но делает это «с прохладцей», по расчету, чтобы добыть материальные средства, необходимые для его личных целей. При этом он старается избегать, особенно когда занят литературным творчеством, создания новых ценностей, ибо они — как легче всего поддающиеся неприятию — не дают легкого заработка. Ширас не замечает так остро, как Стэплдон, альтернативы деятельности сверхчеловеков. Стэплдон подчеркивает, что сверхлюди могут уклоняться от идентификации, поскольку в анонимности им живется легче. Речь идет о возможности, еще не использованной в научной фантастике, которую я бы с радостью запатентовал, а именно: можно, вообще не упоминая проблему сверхчеловека, утверждать, что существуют две разновидности гениальных творцов: группа распознаваемых сразу же или с некоторым, переменным, запозданием и группа тех, которые, учитывая, что они значительно выходят за пределы всех норм творчества, никогда не были исторически и общественно познаны, то есть идентифицированы. В таком случае сущностью специально запланированных работ могли бы быть (в фантастическом произведении) поиски следов деятельности этих гениев мирового «экстра-класса».
Переходя наконец к высочайшему измерению проблемы — как мотивы супермена и утопии потенциально подбираются туда, где сосредоточены последние и в связи с этим наиболее существенные вопросы смысла и ценности, то есть целей, коим служит жизнь человека, — все удалось бы свести к вопросу, что именно делать, поскольку ясно, что «всего» делать невозможно. Многие авторы просто не замечали, что если в проблеме супермена есть вообще какой-то смысл, то лишь такой: демонстрация любых талантов и наиболее необычных признаков к названной проблеме вообще отношения не имеет. Автор, который этого не усвоит, рисует сверхчеловека как экземпляр из кабинета диковинок наподобие того, как родители демонстрируют чудесного ребенка; но введение в такого героя творческой или экспансивной компульсии [63](«Сделай что-нибудь!»; «Прояви себя!»), если она не подчиняется высшей программе в виде продуманной селекции целей, становится серией чисто цирковых фокусов и показов, причем никакое заложенное в них совершенство не может заслонить мотивационной пустоты. Автономность экзистенциальных сутей как проблематика жизни человеческой или сверхчеловеческой (все равно!) появляется лишь тогда, когда четко понимается невозможность одновременной выполнимости «всего», ибо если у индивида есть один талант, то у него не будет проблем с выбором «что делать», но если в его распоряжении их легион, то возникает — в сингулярнойситуации — аналог той самой дилеммы, которую создает себе вся цивилизация, оказавшаяся в сфере широкой свободы действий. Ежели ей нет нужды действовать под компульсией основных потребностей, поскольку питание, образование, сохранение здоровья и т. д. для нее уже задачи решенные, то появляется свобода в виде вопроса: «Что делать?» И с его эквивалентом в ситуации единицы столкнется сверхчеловек, ибо, если он даже «может все», то ведь не все же одновременно, ни даже — поочередно. Ничего не поделаешь, приходится выкладывать карты на стол: герою не надо ничего говорить, так как он действиями покажет, что для него является основными ценностями, каково его отношение к самому себе, к человечеству, к миру, — и тем самым проблема переходит в сферу онтологии. А поскольку писатели боятся ее как черт ладана, то они ретируются в «детство суперменов», в их перипетии, вызванные очень ранними коллизиями с окружением тупых родителей и еще худших, чем те, воспитателей etc. Выходит, что, кроме Стэплдона, никто в эту зону по-серьезному не ступал, потому что стоит хотя бы раз ее коснуться, как вся специфика «необычности», «инности» Homo Superior подвергается de facto затемнению и даже полному аннулированию. И тогда перед нами появляется тот, «кому много дано» и, вследствие этого, «с него будут много требовать»; предложения вроде «Ну так пусть производит как можно больше благ» бессмысленны, поскольку большинство благ не удается реализовать одновременно. Конечно, всегда можно предположить (ведь писатель создает фиктивное существо), что сверхчеловек не наделен «сверхразумом», а только, например, характерологически и эмоционально — еще добавим сюда: соматически — представляет собою новую разновидность или даже новый вид. Но, похоже, авторам больно уж жалко «сверхразума», и с этим свойством супермена они расставаться не желают. Однако тогда появляются непокрываемые долги; если уж он такой разумный, то не может вести себя по-идиотски. А любой «бунт» против «человеческого стада» — прежде всего идиотизм, как действие нерациональное.
Итак, чем шикарнее экипирует писатель своего сверхчеловека способностями и необычными умениями, тем резче встает проблема, что со всем этим embarras de richesse [64]герою делать. Проблему не разрешишь, сказав, например, что супермен выбирает решение, опираясь на такие аксиомы, используя такие шестеренки рассуждений и такие методы, в которых мы ни в коей мере не можем разобраться. Очень хорошо, не можем, но ведь видим, что именно сверхчеловек, приняв решение, делает. По действиям можно судить и о предпосылках; именно здесь-то и обнаруживаются более слабые узлы литературной конструкции, в том числе и «Странного Джона», как мы уже упоминали. Неизбежная реальность выглядит так: в ситуации аксиологических столкновений сверхчеловек окажется впутан гораздо сильнее и насильственнее, нежели обычный Homo Sapiens. Отсылка к его «суперэтике», позволяющей ему, например, свершать преступления, прием не очень удачный, поскольку узкая полоса моральности, растянувшаяся вдоль границ видовой нормы, есть отличительный признак примитивных культурных состояний как антиуниверсальная позиция, и коли Homo Sapiens чувствует неловкость даже от того, что досаждает животным, то Homo Superior должен ощущать гораздо большее неудобство, уничтожая человека разумного, как менее интеллектуального, чем он сам, предшественника. Разумеется, есть выход из западни — надо признать, что человек — по множеству признаков — чудовище, ergo, супермен должен считаться суперчудовищем. Так возникает возможность создать карикатуру, нацеленную «со стороны сверхчеловека» в человека, но тогда следует четче очертить задание и действовать в соответствии с ним. Иначе дело дойдет только до глухих, неприятных и невыясненных скрежетов, содержащихся в стэплдоновской истории. Расправа над спасенными моряками — серьезная ошибка, отягощающая «банковский счет» автора по совершенно внеморальным причинам. Во-первых — это не увязано в плане произведения (в других местах выясняется, что сверхлюди в состоянии стирать следы памяти в человеческих умах). Во-вторых, Стэплдон хотел, и это ясно, показать, что мораль Homo Superior принципиально отличается от морали Homo Sapiens. Но слова Достоевского о единственной слезе ребенка нельзя забывать никоим образом, их не обойти никакой дорогой и не загородить никакими строительными лесами. Если ты не можешь вернуть отнятого, то не имеешь права отнимать; а разум — это инстанция, которая чем сильнее развита, тем яснее позволяет это видеть. В этих строках книга рассказывает не о сверхлюдях, а об обычной банде гангстеров, намеревающихся устроить себе логово: то же самое можно сказать и о судьбе туземцев, уничтоженных ради того, чтобы остров стал свободным жилищем. Затем совершенно непонятно, почему сверхлюди ни капли такой беспощадной жестокости не желают использовать против угрожающих им сил. Ни один не объясняет, почему убить шестнадцать или две тысячи человек им кодекс еще дозволяет, а уничтожить, например, стотысячную армию нельзя. Где проходит граница дозволенного? На уровне 54 678 человек? Как видно, Стэплдон соорудил ловушку, в которую сам же и попал. Это следует из того, что он был ребенком своего времени, то есть эпохи перед Второй мировой войной; современный научный фантаст, если б он писал этот роман, не моргнув глазом отправил бы по приказу своих суперменов в атомное пекло целые армии и армады кораблей. Ибо разум — сверх всего — есть следствие и предвосхищение: стало быть, если устанавливается цель и начинается игра по ее достижению, то надо уж играть до самого конца.
Чем книга не удовлетворяет? Самой интересной мне представляется первая честь, а также фрагменты второй. Идея создания колонии — это, собственно, начало конца. В чем могла бы проявляться творческая сила группы сверхлюдей — ни слова. Еще раньше сделанные в Англии заявления «Странного Джона» о желании активно участвовать в жизни Homo Sapiens так, откровенно говоря, и не проявились ни в делах, ни даже в конкретных проектах. Создание колонии фактически привело к изоляции группы сверхлюдей и временному отстранению от мира, вернее, бегству от него. Начатую партию Стэплдон с точки зрения тактики хорошо разыгрывает на острове: удивителен, пленяющ и порой даже в чем-то достоверен характер осевшей на нем группы. Но тактические успехи сопровождаются нарушениями стратегии: в конце концов, просто невероятно, чтобы существа с таким индивидуальным умственным потенциалом — а что уж говорить о коллективном — могли настолько скверно ориентироваться в состоянии всемирных дел. Совершенно не надо быть ясновидцем, чтобы понимать, что идеальная островная изоляция, возможная лет сто назад, в двадцатом веке неосуществима, и тем не менее колония оказывается неподготовленной к вторжению извне; ее как бы поражает роковая слепота, и читатель, которому куда как далеко до проницательности суперменов, видит безрассудность их мероприятия в плане чисто праксеологическом, то есть замечает наивность плохой работы, о чем, однако, ни один из сверхлюдей даже вроде бы и не подозревает. Тут ничем не помогают и авторские увертки, сколь бы хитроумны они ни были, приходится признать — либо что существует какая-то предуставная гармония роковой трагедии, которая должна быть доведена до предначертанного конца, либо, а это, увы, гораздо вероятнее, что автор «сдался» и поставленной перед собой задачи не решил, поскольку «концы у него не сошлись»; поэтому мысль, которая должна была бы драматургически управлять движениями запущенных в ход судеб, попросту подменяется фатумом в виде всесокрушающего удара. А причина здесь в том, что концепция трагично сверхстабилизированной гармонии просто-напросто противоречит свойственному Стэплдону пониманию мира как Универсума недетерминированных возможностей, а не Универсума непреложности часового хода, ибо в таковом любые стремления и ведущиеся битвы — завершающиеся установленным заранее концом — всегда оказываются мнимыми, мышление же и страдания протагонистов таких боев — не более чем их субъективные, чисто эпифеноменальные иллюзии, которые до сути вещей не добираются. Так что целостное поражение концепции имеет онтологический, а не только литературный, то есть повествовательно-драматургический характер.
Однако победной остается, как было сказано, первая часть романа. Вывихнутых произведений мы видим в литературе достаточно много, чтобы научиться уважать и правильно оценивать даже только фрагменты, ежели они удачны. Так вот, считая его достаточно толковым, я поместил бы на полях «Странного Джона» такое замечание: роман является крахом весьма амбициозной посылки, но не по размерам понесенного поражения, а по масштабам задумки, которая частично все же оказалась реализованной. Он вписывается в универсальную концепцию литературы, т. е. писательства, понимаемого как попытка преодолеть достигнутые ранее границы. От понятия такой всеобщей литературы произошел медленный поворот; в мире, полном одними только специализированными профессиями, литература, похоже, смиряется с тем, что она, вообще говоря, тоже специальность, одна из многих; для такого отхода на заранее предусмотренные позиции симптоматичны автотематичность, роман, уведомляющий о «невозможности создания романа», поиски «внутреннего пространства человека» как убежища, предлагаемого литературе теми ветвями психологии и антропологии, эмпирический статус которых наиболее сомнителен именно в связи с их слишком явным родством с мифическим мышлением (психоанализ, Юнговы теории «архетипов» и т. п.). Таким образом, движение идет от позиции универсализма как трансцендентирования уже испытанного и понятийно-категориально освоенного к позициям специализации повествовательных технологий, покрывающих высказывание оболочкой, а тем самым удаляющих эти технологии с фронта боев познавательного, метафизического, онтологического и даже этического характера. О свершении акта правосудия над миром не может быть и речи; ведь на роль судьи не годен тот, кто ни дела, поступившего на рассмотрение, ни доводов сторон не понимает. Частично происходящая внутри течений эволюции писательства такая ревалоризация задач, а также рекомбинация первичных основных установок любого творческого характера не была бы еще делом столь скверным, если б разумное понимание того, сколь гетерогенным должно быть усилие по созданию культурных ценностей, хотя бы уравнивало в правах — потенциально — творческое усилие, ранее (но действительно ли ранее — еще вопрос) трактованное как «повсеместное продление достигнутых человеком рубежей». Так вот, то, что «Странный Джон» вообще не относят к литературе, то, что его вместе с «Последними и первыми людьми» даже библиографии не упоминают, по моему разумению, свидетельствует о достойном сожаления кризисе самой литературы. Ибо это результат сектантского ограничения; это также и размещение качества поэтики выше качеств семантики, что представляет собою дезертирство с непредсказуемыми долговременными последствиями. Область языкового творчества, в которой мысль стала шатким, генерально сомнительным качеством, в целом достойна сожаления.
Как сказано, у романа Стэплдона есть композиционные трещины, однако портрета героя они не задевают. В Джоне сосуществуют достоверные, хоть и странные свойства почти старческого отстранения от собственной личности, возбудимости, приводящей даже к драмам и дебошам, эгоцентризма, который подается именно как таковой (впрочем, это одна из наиболее отталкивающих черт). Направляясь к острову на яхте в компании уже собравшихся вместе сверхлюдей, Джон встречается с тонущим кораблем и вначале спасает членов его экипажа, а затем их убивает; помощь была первым импульсом, а смерть — результатом рефлексии, поскольку спасенные, оказавшись на борту его яхты, начали слишком живо интересоваться ее необычными пассажирами; Джон, видя, что тайну плана соблюсти не удастся, если спасенные вернутся в мир, принимает после раздумий названное решение. Впрочем, такая беспощадность — не «приватное» свойство Джона: уже на острове, когда молодая «суперменша» впала в неизлечимый психоз, ее партнер усыпил ее и убил, а затем продолжил нормальную жизнь среди своих. Из этого видно, что этический кодекс сверхчеловека достаточно своеобразен; во всяком случае, он един; цель оправдывает использованные средства не только в отношении Homo Sapiens, но и в применении к Homo Superior. (В скобках заметим, что исходные точки Стэплдона в вопросе генезиса сверхлюдей насквозь материалистичны; изменение рода возникает вследствие случайной игры факторов наследственности, и поэтому наряду с формами, пригодными к жизни, появляются мутанты, отягощенные уродством, как упомянутый парализованный немой, или же запросто сползающие с уровня «надсознания» в полное и уже необратимое помешательство, как девушка с острова.)
Беллетризованную судьбу сверхчеловека можно трактовать, воспользовавшись различными структурными матрицами, и как аллегорию, адресованную в глубине плана фигуре Христа либо иного творца религии, и как моделирование с укрупнением взаимоотношений на оси «человек гениальный — общество», или, наконец, как максимально генерализованное отношение «субъект-предмет», то есть уже в полном и чистом онтологически-аксиологическом масштабе; так мы подходим к проблематике Существования, Познания, Долга.
Что касается первой парадигмы, то можно обнаружить локальные подобия судеб Джона фабуле Евангелия: Джон творил чудеса, когда хотел, хотя вскоре понял, что это «типичное не то», поскольку все просто сводится к некой демонстрации способностей, которыми окружающие отнюдь не обладают, но смысл «чудотворства» не может сводиться к обычному утверждению в качестве «удостоверения» своего превосходства, ибо если уж в чем-то Джон не нуждается, так это в том, чтобы его почитали и обожали; он скорее жаждет забвения, в смысле изоляции и покоя, поскольку вовсе не уверен в том (по крайней мере некоторое время), что ему, вообще говоря, с собой делать. Это «блуждание по пустыне» Джона несет как бы аллегорическую нагрузку, но, опять же, никто конкретный или даже неконкретный его там не «искушал».
Схожесть судеб Джона и Иисуса, как мне думается, довольно поверхностна, а частично и случайна: в том, что Стэплдон планировал аллегорию, мне верить не хочется. Такой интерпретации тем более противоречит отношение к религии самого Джона. Он считает, что рациональная наука, будучи основой цивилизации, не может быть ни единственным, ни верховенствующим инструментом познания; существуют феномены и их сферы, невероятно существенные «в бытийном отношении», возможно, даже универсальные космически, науке недоступные постоянно или на неопределенно долгое время (скорее всего, однако, навсегда!). Что касается религии, то она во всех ипостасях выглядит грубым антропоцентрическим образом, приближением, неуверенно и путаными шагами — однако их направленность нельзя назвать пустой, — не ведущей никуда. Однако «свойственное» ей отделяет неисследованные, но наверняка гигантские расстояния от того, что «взято на мушку» доктринальными религиями. Одним словом, Бога как личности нет, но существует «нечто», то ли музыка сфер, то ли их гармония, то ли какое-то космическое сверхсознание, которое, однако, ни в какие дела мира, в основном понимаемые как личные судьбы, не вмешивается, и не только потому, что «не хочет», а скорее, возможно, потому, что «вмешиваться-то некому», и все мы вкупе с атомами, солнцами и деревьями, всего-навсего несводимые, принципиально нестыкуемые бытия. Так откуда же мы вообще знаем о «том»? Это такая загадка, которую странный Джон раскусить не может и четко это показывает. Такие фрагменты текста следует понимать как намек на то, что проблемы веры вплетены в ряды других, частично совершенно неназываемых, а вместе с тем, взятые вместе, образуют некий подвижный уровень, который поднимается тем выше, что более могучий ум старается коснуться его своим разумом. Или же, что, впрочем, одно на одно выходит, это горизонт, за которым раскинулись сути и феномены, кои невозможно высказать словами; каждая вера становится антиномичной в том, что хочет выразить принципиально невыразимое, и чем это получается лучше, тем больше удаляется или отклоняется «трансцендентность в себе» от ее языкового отражения.
Можно также, как сказано, видеть в связях Homo Superior — Homo Sapiens попытку изложить отношение человека гениального к обществу, к тому же показанное «с усилением». Саму проблему гениальности, в конечном счете дискуссионную, мы не станем шире обсуждать; однако представляется, что довольно парадоксальные утверждения, высказанные на эту тему в последние годы, например, Уильямом Россом Эшби, невозможно отстоять и они являют собою разновидность рационализации «желательного мышления». В частности, Эшби сказал, что ничего такого, как гениальность, в смысле исключительных творческих способностей не существует, если она предполагает отличную от нормальной и средней структуру мозга; гений — это 99 процентов труда и 1 процент счастливого случая (эта часть высказывания взята у предшественников Эшби, занимавшихся проблемой «демистификации гениальности»). Иначе говоря, гений тот, то есть становится таковым, кто с достаточно монструальным упорством хочет им стать, следовательно, возможная задача «созидания гениев» сводится к значительному усилению соответствующим образом направленной мотивации. Это явная неправда, объясняемая желанием, вообще-то достаточно тривиальным, повысить вероятность создания усилителя интеллекта. Такой усилитель должен — по Эшби — быть одновременно и творцом, поскольку интеллект — это, по словам великого кибернетика, высокий к. п.д. информативной селекции с учетом заданной цели, а творчество якобы то же самое. Я думаю, такими «редукционными» заявлениями можно весьма эффективно компрометировать проблему кибернетических программ, но ничего более сверх того не достичь. Учитывая место, где мы делаем это замечание, да будет нам дозволено процитировать фантастическую новеллу, которая забавно напоминает позицию Эшби.
Большому коллективу ученых предлагаются фрагменты фильма, а также неслыханная история о некоем недавно объявившемся чудаке, который, утверждая, что открыл принцип антигравитации, на глазах соответствующей комиссии проделал эксперимент, состоящий в том, что, воспользовавшись маленьким «антигравитационным» аппаратиком, взвился в воздух, однако тут же рухнул с высоты. И сам погиб, и аппарат в результате последовавшего взрыва полностью развалился. Задача, которая теперь стоит перед учеными, сводится к реконструкции утерянного в результате трагического случая открытия. После неимоверных трудов это удается; правда, антигравитационная машина получается в виде гигантского молоха, а не малого аппаратика. Но в эпилоге coup de foudre [62]: якобы погибший во время несчастного случая человек является целым и невредимым перед учеными, чтобы пояснить им, что они пали жертвами ловко задуманного мошенничества. Никакого антигравитационного аппарата не было; сам несчастный случай был трюком, проделанным для того, чтобы физики поверили в возможность создания антигравитационных устройств. Поверив же в это, они уже «не отступили» и, следуя ложной информации, сделали-таки великое открытие.
Конечно, Эшби никого не собирается сознательно вводить в заблуждение, однако дело идет к тому. Потому что, поверив, будто проблема гениального творчества равносильна проблеме интенсивной мотивации, можно ставить задачи конструктивно гораздо более простые, нежели те, которые заключает в себе «тайна творческого гения», поставленная внемотивационно. Так вот, то, что гениальность обусловлена не только мотивационно, то есть что недостаточно просто хотеть и в соответствии с актом воли действовать (обучаясь, мысля), дабы «выдавать» ценные плоды мысли, путем научно-художественного творчества доказать невозможно. Но вот эмпирически можно показать, что дифференциация индивидуальных человеческих мозгов значительно шире, нежели это обнаруживают, например, тесты на интеллект. Так, например, известно явление феноменальных «счетчиков»: недавно в Западной Европе развлекалась немолодая уже индуска, которая за секунды ухитрялась извлекать корни третьей и четвертой степеней из двадцатизначных чисел; темпом работы она лишь немногим уступала контролирующей ее на подиуме цифровой машине. Индуска признает, что у «нее нет никакого метода» и ее дар не результат специальной тренировки или приемов: она явилась с ним на свет. Гениальность такого рода, несомненно, второстепенная на творческой шкале, поскольку обладающее ею существо ничего материального не создает, но в то же время механизмы мозга, способные конкурировать с цифровыми машинами в смысле операционного темпа и безошибочности получаемых результатов, это ведь не что иное, как вызов, брошенный нейрофизиологии. Видимо, мозг при каких-то особых связях элементов может быть даже совершенной «цифровой машиной»! Поскольку талант такой редок и исключителен, а одновременно не может быть результатом обучения, то есть приобрести его нельзя, если не пришел с ним на свет, это, вероятно, творческие способности, также не следующие из мотивационных установок.
Скорее от отчаяния, нежели от знания в последнее время высказывались удивительнейшие гипотезы касательно работы человеческого мозга (например, что белковые молекулы могут обладать сверхпроводимостью при нормальной температуре и даже что в психических процессах принимают участие частицы типа нейтрино). Нефантастическая же реальность такова, что от понимания основ работы мозга мы по-прежнему находимся очень далеко и не столь все лучше ее понимаем, сколь как бы совсем наоборот — все яснее ориентируемся в том, как мизерны наши знания по сравнению с проблемой громадной задачи. Так что можно не сомневаться в том, что никак не изобрели бы антигравитатора за несколько лет, пусть хоть вся теперешняя физика на голову встанет, и все кибернетики ничем другим, кроме как проектированием «мозгоподобной машины» для усиления интеллекта не будут заниматься, все равно ни через десять лет, ни много позже синтетический гений не предстанет перед нашими очами. Однако вернемся к теме. Судьба супермена может вначале вполне напоминать судьбу человека просто гениального, поскольку творчески такая личность обнаруживается только в зоне отклонений от нормы, которую ограничивает общественное положение и исторический момент. Поэтому индивид, обладающий задатками Ньютона, не станет им ни в палеолитической пещере, ни в африканском буше. А поскольку пространство действий и их ограничений многомерны, и притом его конфигурация весьма существенно подвергается влиянию исторического момента, постольку шансы реализации личного таланта, а также распространения творимых им объектов должны выглядеть весьма разнообразными как для самих одаренных единиц, так и для общества, в котором эти единицы рождаются. Иначе и проще это выразить так: если даже лотерейный генератор наследственных свойств с одинаковой частотой и с одинаковым раскладом выдает единицы особо талантливые, то если их таланты не совпадают соответственно с «граничными условиями» эпохи, они «угасают» и даже «задуваются». Ибо предрасположенная к гениальности единица никогда не бывает полным, всесторонним и идеальным талантом, а поэтому пещерный предшественник Пуанкаре или Кантора, то есть индивид, аналогично как бы математически одаренный, не будучи в состоянии стать в палеолите выдающимся математиком, не обязательно должен был бы стать, например, гениальным ловцом буйволов или обтесывателем камней. Чтобы дело дошло до их плодотворной реализации, таланты должны встречаться с соответствующими общественно-информационными условиями. Отсюда всегда возможен поворот человеческой судьбы как «непознанного гения». Именно тем-то и отличается сверхчеловек от человека, что он «круглый гений», который обладает всесторонним творческим предрасположением.
Следовательно, перед сверхчеловеком открывается оптимистический шанс, если он в виде плодов своего труда может предложить эпохе то, в чем она наиболее нуждается. Но тут же возникает вопрос: будет ли в глазах сверхчеловека такая адаптация к условиям разумной и достойной его? Как правило, ответ будет отрицательным: все, что в качестве задачи может предложить эпоха, для него слишком мизерно, узко или даже чересчур тривиально. Сверхчеловеку для самореализации потребно — так звучит невысказанный вывод — общество, состоящее из сверхлюдей. Но одно дело — сказанное утверждать и совсем другое — показать в художественном произведении, рисующем биографию супермена. Такое доказательство, понимаемое художественно как идеально достоверная фантазия, еще никому не удавалось. В общественные работы супермен включается не раз — как у Стэплдона, так и у Шираса, — но делает это «с прохладцей», по расчету, чтобы добыть материальные средства, необходимые для его личных целей. При этом он старается избегать, особенно когда занят литературным творчеством, создания новых ценностей, ибо они — как легче всего поддающиеся неприятию — не дают легкого заработка. Ширас не замечает так остро, как Стэплдон, альтернативы деятельности сверхчеловеков. Стэплдон подчеркивает, что сверхлюди могут уклоняться от идентификации, поскольку в анонимности им живется легче. Речь идет о возможности, еще не использованной в научной фантастике, которую я бы с радостью запатентовал, а именно: можно, вообще не упоминая проблему сверхчеловека, утверждать, что существуют две разновидности гениальных творцов: группа распознаваемых сразу же или с некоторым, переменным, запозданием и группа тех, которые, учитывая, что они значительно выходят за пределы всех норм творчества, никогда не были исторически и общественно познаны, то есть идентифицированы. В таком случае сущностью специально запланированных работ могли бы быть (в фантастическом произведении) поиски следов деятельности этих гениев мирового «экстра-класса».
Переходя наконец к высочайшему измерению проблемы — как мотивы супермена и утопии потенциально подбираются туда, где сосредоточены последние и в связи с этим наиболее существенные вопросы смысла и ценности, то есть целей, коим служит жизнь человека, — все удалось бы свести к вопросу, что именно делать, поскольку ясно, что «всего» делать невозможно. Многие авторы просто не замечали, что если в проблеме супермена есть вообще какой-то смысл, то лишь такой: демонстрация любых талантов и наиболее необычных признаков к названной проблеме вообще отношения не имеет. Автор, который этого не усвоит, рисует сверхчеловека как экземпляр из кабинета диковинок наподобие того, как родители демонстрируют чудесного ребенка; но введение в такого героя творческой или экспансивной компульсии [63](«Сделай что-нибудь!»; «Прояви себя!»), если она не подчиняется высшей программе в виде продуманной селекции целей, становится серией чисто цирковых фокусов и показов, причем никакое заложенное в них совершенство не может заслонить мотивационной пустоты. Автономность экзистенциальных сутей как проблематика жизни человеческой или сверхчеловеческой (все равно!) появляется лишь тогда, когда четко понимается невозможность одновременной выполнимости «всего», ибо если у индивида есть один талант, то у него не будет проблем с выбором «что делать», но если в его распоряжении их легион, то возникает — в сингулярнойситуации — аналог той самой дилеммы, которую создает себе вся цивилизация, оказавшаяся в сфере широкой свободы действий. Ежели ей нет нужды действовать под компульсией основных потребностей, поскольку питание, образование, сохранение здоровья и т. д. для нее уже задачи решенные, то появляется свобода в виде вопроса: «Что делать?» И с его эквивалентом в ситуации единицы столкнется сверхчеловек, ибо, если он даже «может все», то ведь не все же одновременно, ни даже — поочередно. Ничего не поделаешь, приходится выкладывать карты на стол: герою не надо ничего говорить, так как он действиями покажет, что для него является основными ценностями, каково его отношение к самому себе, к человечеству, к миру, — и тем самым проблема переходит в сферу онтологии. А поскольку писатели боятся ее как черт ладана, то они ретируются в «детство суперменов», в их перипетии, вызванные очень ранними коллизиями с окружением тупых родителей и еще худших, чем те, воспитателей etc. Выходит, что, кроме Стэплдона, никто в эту зону по-серьезному не ступал, потому что стоит хотя бы раз ее коснуться, как вся специфика «необычности», «инности» Homo Superior подвергается de facto затемнению и даже полному аннулированию. И тогда перед нами появляется тот, «кому много дано» и, вследствие этого, «с него будут много требовать»; предложения вроде «Ну так пусть производит как можно больше благ» бессмысленны, поскольку большинство благ не удается реализовать одновременно. Конечно, всегда можно предположить (ведь писатель создает фиктивное существо), что сверхчеловек не наделен «сверхразумом», а только, например, характерологически и эмоционально — еще добавим сюда: соматически — представляет собою новую разновидность или даже новый вид. Но, похоже, авторам больно уж жалко «сверхразума», и с этим свойством супермена они расставаться не желают. Однако тогда появляются непокрываемые долги; если уж он такой разумный, то не может вести себя по-идиотски. А любой «бунт» против «человеческого стада» — прежде всего идиотизм, как действие нерациональное.
Итак, чем шикарнее экипирует писатель своего сверхчеловека способностями и необычными умениями, тем резче встает проблема, что со всем этим embarras de richesse [64]герою делать. Проблему не разрешишь, сказав, например, что супермен выбирает решение, опираясь на такие аксиомы, используя такие шестеренки рассуждений и такие методы, в которых мы ни в коей мере не можем разобраться. Очень хорошо, не можем, но ведь видим, что именно сверхчеловек, приняв решение, делает. По действиям можно судить и о предпосылках; именно здесь-то и обнаруживаются более слабые узлы литературной конструкции, в том числе и «Странного Джона», как мы уже упоминали. Неизбежная реальность выглядит так: в ситуации аксиологических столкновений сверхчеловек окажется впутан гораздо сильнее и насильственнее, нежели обычный Homo Sapiens. Отсылка к его «суперэтике», позволяющей ему, например, свершать преступления, прием не очень удачный, поскольку узкая полоса моральности, растянувшаяся вдоль границ видовой нормы, есть отличительный признак примитивных культурных состояний как антиуниверсальная позиция, и коли Homo Sapiens чувствует неловкость даже от того, что досаждает животным, то Homo Superior должен ощущать гораздо большее неудобство, уничтожая человека разумного, как менее интеллектуального, чем он сам, предшественника. Разумеется, есть выход из западни — надо признать, что человек — по множеству признаков — чудовище, ergo, супермен должен считаться суперчудовищем. Так возникает возможность создать карикатуру, нацеленную «со стороны сверхчеловека» в человека, но тогда следует четче очертить задание и действовать в соответствии с ним. Иначе дело дойдет только до глухих, неприятных и невыясненных скрежетов, содержащихся в стэплдоновской истории. Расправа над спасенными моряками — серьезная ошибка, отягощающая «банковский счет» автора по совершенно внеморальным причинам. Во-первых — это не увязано в плане произведения (в других местах выясняется, что сверхлюди в состоянии стирать следы памяти в человеческих умах). Во-вторых, Стэплдон хотел, и это ясно, показать, что мораль Homo Superior принципиально отличается от морали Homo Sapiens. Но слова Достоевского о единственной слезе ребенка нельзя забывать никоим образом, их не обойти никакой дорогой и не загородить никакими строительными лесами. Если ты не можешь вернуть отнятого, то не имеешь права отнимать; а разум — это инстанция, которая чем сильнее развита, тем яснее позволяет это видеть. В этих строках книга рассказывает не о сверхлюдях, а об обычной банде гангстеров, намеревающихся устроить себе логово: то же самое можно сказать и о судьбе туземцев, уничтоженных ради того, чтобы остров стал свободным жилищем. Затем совершенно непонятно, почему сверхлюди ни капли такой беспощадной жестокости не желают использовать против угрожающих им сил. Ни один не объясняет, почему убить шестнадцать или две тысячи человек им кодекс еще дозволяет, а уничтожить, например, стотысячную армию нельзя. Где проходит граница дозволенного? На уровне 54 678 человек? Как видно, Стэплдон соорудил ловушку, в которую сам же и попал. Это следует из того, что он был ребенком своего времени, то есть эпохи перед Второй мировой войной; современный научный фантаст, если б он писал этот роман, не моргнув глазом отправил бы по приказу своих суперменов в атомное пекло целые армии и армады кораблей. Ибо разум — сверх всего — есть следствие и предвосхищение: стало быть, если устанавливается цель и начинается игра по ее достижению, то надо уж играть до самого конца.