Страница:
[121]научной фантастики в отличие от всех иных форм бульварной беллетристики, которые не страдают подобными претензиями. Именно низкопробно реализованные планы становятся из-за безосновательной претенциозности кичем, который всегда стремится казаться тем, чем в действительности не является, то есть полноценным искусством.
Истощение парадигматики всех областей художественного творчества характерно для нашего времени. Двадцатый век уже использовал и успешно девальвировал все унаследованные от прошлого образцы творческого синтаксиса — от доисторического искусства, через произведения сакральных культур и до законов композиции реактивных самолетов и автострад. Поэтому необходимость новых форм и значений — вопрос для искусства жизненно важный; исчезновение сакрального одобрения привело к тому, что мы лишились стрелок, указывающих направление, в результате чего принялись эксплуатировать лотерейно возникающие эстетические конвенции. Научная фантастика могла стать датчиком, обогащающим семантически исчерпанный универсум искусств не только новыми разновидностями наукопроизводных форм, но и так необходимыми искусству новыми целями. Ибо знание о совершенно произвольном характере творчества превращает его в лотерейную игру; а как раз наука-то, сталкивающаяся с никогда не ослабевающим и не исчезающим противником, ощущает в своем поступательном движении именно то сопротивление, которого сейчас недостает искусству. Поскольку ни в одной другой сфере человеческой деятельности столкновение мысли с равнодушием мира не бывает столь драматично напряженным и столь непрекращающимся, постольку серьезной казалась надежда на спасительные результаты появления научных резервов. Правда, речь шла о привлечении универсумов мысли весьма взаимочуждых, о конфронтации художественных идей, действующих под знаменем антропоцентричности, с безликим духом науки, который есть не что иное, как вечный уничтожитель и обновитель состояния человеческого познания, состояния граничного по причине его направленности в сторону взгляда (недостаточного) на мир с внечеловеческой перспективы. Синтез такой не удался фантастике на высшем уровне, то есть на уровне аутетичности искусства и суверенности познания. Однако это произошло парадоксально и как-то недоброжелательно — у низов творчества, там, где умственный банал — с претензиями на рационализм — оплодотворил художественный кич. Несмотря на мизерное самосознание, у научной фантастики не было недостатка в попытках вырваться из замкнутого круга, но окончились они ничем, поскольку это творчество с самого начала было поражено несовершенством развития. Существование отдельных значительных произведений фантастики ничего не меняет, поскольку, в противоположность науке и искусству, они возникли не в главном русле творчества. Они не представляют собою вершинных достижений этого направления; Стэплдон не стал для научной фантастики тем, чем Рафаэль для рафаэлитов или Шекспир для елизаветинской драмы. Так что это отнюдь не максимум кривой развития, изображенной Дж. Э. Хатчисоном, которую я привел в «Метафантастическом окончании». Они — изоляты, которые научная фантастика неправомочно приписывает себе. Ценность таких книг в их чисто призывном, инициирующем дальнейший рост жанра характере, чего, увы, не случилось. Тот, кто познакомился бы с произведениями Уэллса, Чапека, Стэплдона, созданными в конце XIX — первом десятилетии XX века, мог бы надеяться — не зная научной фантастики — найти в ней усиленное богатство этих, всего лишь увертюрных, путей. Нормальная кривая развития творчества, исследующего новый регион, имеет логистический характер: ей свойственно медленное повышение (поскольку парадигматическое составляющее еще только установилось), кульминация (презентующая богатство уже установившихся возможностей), а также падение (при котором данная парадигматика расползается в форме центробежно расходящихся относительно истощившегося эталонного ядра лучей). Так вот, решающую роль в успехе каждой такой последовательности развития играет продолжительность открытости парадигматической составляющей к оплодотворяющим ее влияниям. Логики, занимающиеся конструированием искусственных языков, знают, что на таких моделях можно исследовать только немногочисленные явления, свойственные естественному языку, поскольку любой искусственный язык убог, вследствие чего многие феномены, наиболее интересные в этническом языке, невозможно воспроизвести на моделях. Закрытие репертуара творческой парадигматики всегда является уже началом конца; научная фантастика не знала иного рода роста, кроме количественного, поскольку свой «синтаксис» замкнула преждевременно, хотя и бессознательно. Кроме того, повредила его замещениями, типичными для халтуры и кича, сразу же приводящими к понятийному инфантилизму и старческой негибкости. История научной фантастики — это история однонаправленного паразитизма, переработки сигналов чисто эховых, поскольку потребитель научной фантастики не располагал собственным достаточно богатым синтаксисом, который мог бы противостоять сложности структур, берущих начало как в науке, так и в искусстве.
Таким образом, диахрония научной фантастики — это картина патологии творческой деятельности, замкнутой в пространстве упрощенных сюжетов и понятий, а поэтому неисправимо мельчающей. Именно такая прикованность к столь тесным структурам, что все — от звезды морской до звезды небесной — редуцирует до пары примитивных высказываний (а тем самым разнообразие явлений мира сводит к ложному подобию), представляет собою стену гетто научной фантастики, которую только еще больше укрепляют условия рынка, глухота критики и бездумная инертность потребителей. Книга, которую я не написал, могла бы продемонстрировать локализацию научной фантастики на своем эволюционном временном древе творчества и оказалась бы монографией творческого вырождения. При таком подходе следовало бы показать обширную картину целой эпохи во всех направлениях ее творческой феноменалистики, размещая на подобающих им местах парадигматические источники, а также их системные бассейны. Древо генеалогической эволюции зримо показало бы те связи научной фантастики со сказочными эталонами, которые, будучи познавательно ложными, фальсифицировали ее онтологию. Оно также показало бы все те места, в которых научная фантастика ошибочно принятыми решениями загнала себя как жанр в тупик. Первой ошибкой была антимония желаний и исполнений, ибо каждое научно-фантастическое произведение пытается с определенным рядом проблем (даже космических) «расправиться» раз и навсегда, давая ответы на вопросы о природе человека, разума, вселенной, цивилизации etc., и в то же время все эти произведения, взятые комплексно, реально такой проблематики избегают. Они и должны ее избегать, поскольку желание давать дефинитивные ответы на проблемы подобного калибра как в искусстве, так и в науке попросту инфантильно. Второй ошибкой была замена умеренной эвристики экстремализацией, которая замечает только крайности шкалы воображаемых состояний: это есть следствие бессилия ложно прямолинейной мысли, скачкообразно осциллирующей между полюсами рая и ада, спасения и гибели, утопии и антиутопии. Третьей ошибкой, частично вытекающей из двух приведенных, было создание лишь видимости как задач, так и их решений, поскольку преодоление того, что представляет собою проблему лишь по названию, а не по своей сути, всегда должно быть действием симулятивным. Фатальное следствие таких решений оставило пятно на каждом тематическом круге научной фантастики. Так, например, — опущенная мною — тема телепатии, которой посвящены тысячи произведений, порождена ложным предположением, будто бы внесознательная связь преодолевает языковые барьеры. Если бы даже телепатия была реальностью, то телепат мог мысленно сноситься только с тем, с кем был в состоянии общаться языково. Это на Земле; перенесение же «телепатического инварианта взаимопонимания» в Космос — чепуха и, сверх того, забвение гигантского количества реальных проблем, касающихся межкультурного контакта. Ведь столкновения различных культур показывают, сколь своеобразно в поле значений одной отражается смысловая система другой; подобное противостояние порождает ту релятивизацию ценностей, которая сегодня выбивает у нас почву из-под ног. Такое «решение по вопросу телепатии», принятое научной фантастикой, превратилось в ликвидатора возможностей, своим богатством наголову разбивающих все игры и забавы во внечувствительные контакты, коими научная фантастика занимается без устали. Так что можно без преувеличения сказать, что научная фантастика саму себя такими решениями парализовала. Ее критика, оперирующая тем же самым арсеналом категорий и понятий, который составляет багаж жанра, не может помочь ни себе, ни авторам охватить размер невосполнимых потерь, вызванных селекцией описанного рода. Будучи одновременно местом кропотливых, неустанных работ на той мизерной делянке, размеры которой ограничивают окостеневшие образцы, научная фантастика не может как целое испытать ренессанс, и высказываемые в этом смысле надежды есть не что иное, как тщетное ожидание пришествия Мессии. Из этого узилища можно выйти, но ни растворить его, ни радикально реформировать нельзя.
Быть может, создание универсальной теории всевозможных творческих методов убережет будущее от столь дорогостоящих и фатальных ошибок. Такая теория, несомненно, появится; примером работ, направленных к новому, высокому уровню отрыва, является книжка Джорджа Кублера «Форма времени. Заметки об истории вопроса», выпущенная у нас издательством PIW. Хотя она не посвящена литературному творчеству, я упоминаю о ней, поскольку она восходит к процитированной мысли Дж. Э. Хатчисона, которая, как я опасался, не предана забвению (эти опасения оправдывались всепоглощающей информационной лавиной). Теория творчества, главенствующая над всеми ее партикулярными фигурами, не может, вероятно, сама по себе оздоровить никакой области творчества: от точной теории научная фантастика может ожидать только точного же удара (от которого, конечно, не отдаст богу душу, поскольку ее удерживают при жизни не законы творческого развития, а законы рыночного товарного обращения). Но такая теория может стать указателем направления культурной стратегии дальнего радиуса, потребность в которой у нас больше, чем превращение звезд в фабрики и машин в мудрецов. Что касается научной фантастики, то у нее не будет недостатка в читателях, поскольку приятно такой ценой обретать ощущение участия в величайших истинах мира.
Примечания
Истощение парадигматики всех областей художественного творчества характерно для нашего времени. Двадцатый век уже использовал и успешно девальвировал все унаследованные от прошлого образцы творческого синтаксиса — от доисторического искусства, через произведения сакральных культур и до законов композиции реактивных самолетов и автострад. Поэтому необходимость новых форм и значений — вопрос для искусства жизненно важный; исчезновение сакрального одобрения привело к тому, что мы лишились стрелок, указывающих направление, в результате чего принялись эксплуатировать лотерейно возникающие эстетические конвенции. Научная фантастика могла стать датчиком, обогащающим семантически исчерпанный универсум искусств не только новыми разновидностями наукопроизводных форм, но и так необходимыми искусству новыми целями. Ибо знание о совершенно произвольном характере творчества превращает его в лотерейную игру; а как раз наука-то, сталкивающаяся с никогда не ослабевающим и не исчезающим противником, ощущает в своем поступательном движении именно то сопротивление, которого сейчас недостает искусству. Поскольку ни в одной другой сфере человеческой деятельности столкновение мысли с равнодушием мира не бывает столь драматично напряженным и столь непрекращающимся, постольку серьезной казалась надежда на спасительные результаты появления научных резервов. Правда, речь шла о привлечении универсумов мысли весьма взаимочуждых, о конфронтации художественных идей, действующих под знаменем антропоцентричности, с безликим духом науки, который есть не что иное, как вечный уничтожитель и обновитель состояния человеческого познания, состояния граничного по причине его направленности в сторону взгляда (недостаточного) на мир с внечеловеческой перспективы. Синтез такой не удался фантастике на высшем уровне, то есть на уровне аутетичности искусства и суверенности познания. Однако это произошло парадоксально и как-то недоброжелательно — у низов творчества, там, где умственный банал — с претензиями на рационализм — оплодотворил художественный кич. Несмотря на мизерное самосознание, у научной фантастики не было недостатка в попытках вырваться из замкнутого круга, но окончились они ничем, поскольку это творчество с самого начала было поражено несовершенством развития. Существование отдельных значительных произведений фантастики ничего не меняет, поскольку, в противоположность науке и искусству, они возникли не в главном русле творчества. Они не представляют собою вершинных достижений этого направления; Стэплдон не стал для научной фантастики тем, чем Рафаэль для рафаэлитов или Шекспир для елизаветинской драмы. Так что это отнюдь не максимум кривой развития, изображенной Дж. Э. Хатчисоном, которую я привел в «Метафантастическом окончании». Они — изоляты, которые научная фантастика неправомочно приписывает себе. Ценность таких книг в их чисто призывном, инициирующем дальнейший рост жанра характере, чего, увы, не случилось. Тот, кто познакомился бы с произведениями Уэллса, Чапека, Стэплдона, созданными в конце XIX — первом десятилетии XX века, мог бы надеяться — не зная научной фантастики — найти в ней усиленное богатство этих, всего лишь увертюрных, путей. Нормальная кривая развития творчества, исследующего новый регион, имеет логистический характер: ей свойственно медленное повышение (поскольку парадигматическое составляющее еще только установилось), кульминация (презентующая богатство уже установившихся возможностей), а также падение (при котором данная парадигматика расползается в форме центробежно расходящихся относительно истощившегося эталонного ядра лучей). Так вот, решающую роль в успехе каждой такой последовательности развития играет продолжительность открытости парадигматической составляющей к оплодотворяющим ее влияниям. Логики, занимающиеся конструированием искусственных языков, знают, что на таких моделях можно исследовать только немногочисленные явления, свойственные естественному языку, поскольку любой искусственный язык убог, вследствие чего многие феномены, наиболее интересные в этническом языке, невозможно воспроизвести на моделях. Закрытие репертуара творческой парадигматики всегда является уже началом конца; научная фантастика не знала иного рода роста, кроме количественного, поскольку свой «синтаксис» замкнула преждевременно, хотя и бессознательно. Кроме того, повредила его замещениями, типичными для халтуры и кича, сразу же приводящими к понятийному инфантилизму и старческой негибкости. История научной фантастики — это история однонаправленного паразитизма, переработки сигналов чисто эховых, поскольку потребитель научной фантастики не располагал собственным достаточно богатым синтаксисом, который мог бы противостоять сложности структур, берущих начало как в науке, так и в искусстве.
Таким образом, диахрония научной фантастики — это картина патологии творческой деятельности, замкнутой в пространстве упрощенных сюжетов и понятий, а поэтому неисправимо мельчающей. Именно такая прикованность к столь тесным структурам, что все — от звезды морской до звезды небесной — редуцирует до пары примитивных высказываний (а тем самым разнообразие явлений мира сводит к ложному подобию), представляет собою стену гетто научной фантастики, которую только еще больше укрепляют условия рынка, глухота критики и бездумная инертность потребителей. Книга, которую я не написал, могла бы продемонстрировать локализацию научной фантастики на своем эволюционном временном древе творчества и оказалась бы монографией творческого вырождения. При таком подходе следовало бы показать обширную картину целой эпохи во всех направлениях ее творческой феноменалистики, размещая на подобающих им местах парадигматические источники, а также их системные бассейны. Древо генеалогической эволюции зримо показало бы те связи научной фантастики со сказочными эталонами, которые, будучи познавательно ложными, фальсифицировали ее онтологию. Оно также показало бы все те места, в которых научная фантастика ошибочно принятыми решениями загнала себя как жанр в тупик. Первой ошибкой была антимония желаний и исполнений, ибо каждое научно-фантастическое произведение пытается с определенным рядом проблем (даже космических) «расправиться» раз и навсегда, давая ответы на вопросы о природе человека, разума, вселенной, цивилизации etc., и в то же время все эти произведения, взятые комплексно, реально такой проблематики избегают. Они и должны ее избегать, поскольку желание давать дефинитивные ответы на проблемы подобного калибра как в искусстве, так и в науке попросту инфантильно. Второй ошибкой была замена умеренной эвристики экстремализацией, которая замечает только крайности шкалы воображаемых состояний: это есть следствие бессилия ложно прямолинейной мысли, скачкообразно осциллирующей между полюсами рая и ада, спасения и гибели, утопии и антиутопии. Третьей ошибкой, частично вытекающей из двух приведенных, было создание лишь видимости как задач, так и их решений, поскольку преодоление того, что представляет собою проблему лишь по названию, а не по своей сути, всегда должно быть действием симулятивным. Фатальное следствие таких решений оставило пятно на каждом тематическом круге научной фантастики. Так, например, — опущенная мною — тема телепатии, которой посвящены тысячи произведений, порождена ложным предположением, будто бы внесознательная связь преодолевает языковые барьеры. Если бы даже телепатия была реальностью, то телепат мог мысленно сноситься только с тем, с кем был в состоянии общаться языково. Это на Земле; перенесение же «телепатического инварианта взаимопонимания» в Космос — чепуха и, сверх того, забвение гигантского количества реальных проблем, касающихся межкультурного контакта. Ведь столкновения различных культур показывают, сколь своеобразно в поле значений одной отражается смысловая система другой; подобное противостояние порождает ту релятивизацию ценностей, которая сегодня выбивает у нас почву из-под ног. Такое «решение по вопросу телепатии», принятое научной фантастикой, превратилось в ликвидатора возможностей, своим богатством наголову разбивающих все игры и забавы во внечувствительные контакты, коими научная фантастика занимается без устали. Так что можно без преувеличения сказать, что научная фантастика саму себя такими решениями парализовала. Ее критика, оперирующая тем же самым арсеналом категорий и понятий, который составляет багаж жанра, не может помочь ни себе, ни авторам охватить размер невосполнимых потерь, вызванных селекцией описанного рода. Будучи одновременно местом кропотливых, неустанных работ на той мизерной делянке, размеры которой ограничивают окостеневшие образцы, научная фантастика не может как целое испытать ренессанс, и высказываемые в этом смысле надежды есть не что иное, как тщетное ожидание пришествия Мессии. Из этого узилища можно выйти, но ни растворить его, ни радикально реформировать нельзя.
Быть может, создание универсальной теории всевозможных творческих методов убережет будущее от столь дорогостоящих и фатальных ошибок. Такая теория, несомненно, появится; примером работ, направленных к новому, высокому уровню отрыва, является книжка Джорджа Кублера «Форма времени. Заметки об истории вопроса», выпущенная у нас издательством PIW. Хотя она не посвящена литературному творчеству, я упоминаю о ней, поскольку она восходит к процитированной мысли Дж. Э. Хатчисона, которая, как я опасался, не предана забвению (эти опасения оправдывались всепоглощающей информационной лавиной). Теория творчества, главенствующая над всеми ее партикулярными фигурами, не может, вероятно, сама по себе оздоровить никакой области творчества: от точной теории научная фантастика может ожидать только точного же удара (от которого, конечно, не отдаст богу душу, поскольку ее удерживают при жизни не законы творческого развития, а законы рыночного товарного обращения). Но такая теория может стать указателем направления культурной стратегии дальнего радиуса, потребность в которой у нас больше, чем превращение звезд в фабрики и машин в мудрецов. Что касается научной фантастики, то у нее не будет недостатка в читателях, поскольку приятно такой ценой обретать ощущение участия в величайших истинах мира.
Примечания
1. Практическое осуществление полного эктогенеза, соответствующего показанному в «Дивном Новом Мире», в высшей степени неправдоподобно. Однако процесс исключения половой жизни из приданных ему эволюцией задач прокреации будет постепенно происходить. Так, например, сейчас вырисовывается перспектива разделения надвое ситуации материнства. Суть ее во введении оплодотворенного яйца одной женщины в матку другой, первая будет матерью, передавшей ребенку наследственные признаки, вторая — матерью, выносившей и родившей плод. На животных такие операции уже можно проводить. На опубликованные в прессе сообщения откликнулись (кажется, в Англии) женщины, готовые за вознаграждение взять на себя роль роженицы. Такая реакция, хоть и преждевременная, заставляет задуматься. Воспользоваться такого рода биологическими услугами будут не против женщины, обладающие определенными общественными привилегиями (например, связанные с имущественным положением). Это позволяет иметь собственных «родных» детей, хоть и не рожденных данной женщиной. Такие же возможности появляются у женщин, не способных доносить плод или родить его, не прибегая к операции типа кесарева сечения. Названная техника относится к группе инноваций, порождающих новый вид общественного неравенства. Судьба матери, данная эволюционно, уже не будет демократично уравнивать всех женщин, желающих иметь детей. Расщепление монолитной до того ситуации материнства должно привести к психологическим последствиям, поскольку акт рождения несет с собой также эмоциональное потрясение, ведь женщина, родившая своего ребенка, может испытывать к нему более сильные аффекты, нежели биологическая (в смысле наследственности) мать. Однако мы не намерены вдаваться в сферу психологических последствий возникающей дихотомии. Здесь скорее речь пойдет об их влиянии на половую жизнь: яичко, которому предстоит быть имплантированным в матку рожающей матери, следует оплодотворить in vitro
[122], так как его естественное оплодотворение (в теле женщины, выработавшей его в своем яичнике) не позволяет осуществить имплантацию. Следовательно, все дети, увидевшие свет благодаря раздвоению материнства, будут зачинаться вне организма, то есть эктогенно. Иначе говоря, половая жизнь женщины, ставшей матерью per procura
[123](благодаря услуге наемной женщины), должна быть однозначно стерильной. Подобная техника наверняка вызовет сопротивление значительной части общества и отрицательную оценку Церкви, но тем не менее распространится. Во-первых, потому что на нее будет спрос; этот факт нельзя сбрасывать со счета. Во-вторых, можно ожидать возникновения в будущем новых факторов, благоприятствующих двойному материнству. Форму «биологической эксплуатации» оно представляет собой лишь в тех случаях, когда женщина — донор яичка — могла бы пройти фазы беременности и родов сама, но не хочет, то есть действует из соображений своеобразного сибаритства. Однако когда женщина не может родить по причинам чисто физиологического характера, что случается сегодня, либо будет лишена этого права, что может случиться в будущем, тогда как раз именно материнство per procura оказывается возможностью, данной ей из гуманных соображений. Разрешение иметь ребенка может в будущем даваться только полноценным в генетическом смысле лицам; разумеется, предварительным условием должно быть выявление наследственных свойств человека и разработка карт или хромосомных «метрик» всех людей. Надо думать, что такое со временем реализуется и эта сфера жизни, сегодня еще полностью зависящая от индивидуальных решений, подвергнется регламентации в том же самом смысле, в каком сейчас регламентирована терапия болезней (например, в виде обязательности различных предохранительных прививок).
Тогда женщина, лишенная права иметь ребенка как носительница вредных наследственных признаков, могла бы родить ребенка, зачатого в яичке другой, здоровой, женщины; ребенок этот мог бы навсегда остаться в семье родившей его женщины и считаться собственным. Впрочем, такого рода ситуации могут создавать множество иных новых комбинаций, связанных с проблемами отцовства и материнства. Общим знаменателем всех их является постепенное отделение сексуальных операций от генеративных. Проведенные статистические исследования показали, что дети, рожденные вне пределов оптимального возраста мужчины и женщины (то есть до либо после достижения его), оказываются неполноценными (данные имеют статистический характер). Технология раздельного материнства позволяет оптимизировать полноценность потомства, поскольку можно соответствующим образом подбирать рожающих матерей так, чтобы они всегда оказывались в возрасте, считающемся оптимальным (впрочем, эту достаточно сложную проблему здесь рассматривать не место). Следует учитывать — говоря об евгенической оптимизации состава населения — также факторы геополитического и экономического характера, обычно в таком контексте упускаемые.
Широкое применение биотехнологических процедур может серьезно улучшить популяцию страны, последовательно проводящей такую политику. Оптимизация гарантирует непоявление на свет единиц, наследственно ущербных (то есть настолько неполноценных, что их жизнь, или, точнее, вегетация, ложится целиком на плечи нормальных людей). Она может также привести к созданию индивидуальных клеточно-тканевых депозитариев для всех граждан (предполагая, что у каждого новорожденного берется небольшое количество его клеток — например, из слизистой оболочки ротовой полости, — которые хранятся в виде культуры тканей), когда же со временем человек начинает испытывать какие-то органические отклонения, ему можно будет предоставить необходимые для трансплантации органы — например, почки, сердце, желудок, — запуская управляемое развитие именно этой соматической клетки так, чтобы получился необходимый для замены орган. И хотя сегодня эта идея практически еще не осуществима, она видится одной из перспектив дальнейшего развития биотехнической презервации человеческой жизни.
Однако для создания биотехнического потенциала, способного обеспечить такую охрану здоровья и жизни человека в общегосударственном масштабе, необходимы крупные инвестиции; отсюда опасность того, что вслед за общественно-экономическим наступит период биологического неравенства, если структура планеты останется в течение долгого времени принципиально такой же, как и сейчас. Ведь ясно, что страны, едва способные обеспечить прожиточный минимум своему населению, не смогут развивать этот биотехнический потенциал и гарантировать пользование им всеми жителями.
Поэтому дискуссии, ведущиеся вокруг противозачаточных средств, а также критики неомальтузианства беспредметны, если они учитывают только существующие технологии, не принимая во внимание перспектив развития новых средств и технологий. Ведь биологические знания о человеке, в особенности о его наследственности и возможностях активного в нее вмешательства, будут в наступающие годы расти с ускорением, свойственным каждой отрасли познания, в которой долгий и хлопотный период предварительного накопления информации приводит к следующей стадии — использованию собранных сведений. Поэтому несомненно правы те, кто называет двадцать первый век веком биотехнологии. Сказанное, увы, вновь приходится закончить повторяющимся как навязчивый в зубах рефрен утверждением, что научная фантастика не дает себе в этом отчета.
2. Для научной фантастики характерна кучность тематической моды, которую легко выявить, сгруппировав произведения по годам написания. На соответствующем графике можно было бы показать, как диахронически нарастали и угасали отдельные монотематические волны. Так, период атмосферных атомных испытаний вызвал к жизни лавину произведений, в которых радиоактивность была показана причиной многотысячных несчастий («обезьянья инволюция» человека; возникновение людей-чудовищ и порой — суперменов, телепатов, монстров типа японской Годзиллы, агрессивных насекомых, наделенных разумом и т. д.). Период «холодной войны» усилил эсхатологическое направление атомного катаклизма. Годы маккартизма и антикоммунистической истерии породили множество текстов, изображающих нападение «красных» и полицейские диктатуры. Первые сообщения об удачных трансплантациях сердца затопили книжный рынок историями о «каннибализации» человеческого тела (рассмотренный нами рассказ Ларри Нивена «Органлеггеры» был приведен лишь в качестве примера; этот автор — и не он один — написал ряд других текстов на аналогичную тему). Усиливающаяся «волна секса» также соответственно оплодотворила умы авторов (см. примечание 3). В весеннем номере «Сайнс фикшн ревью» 1970 года некий писатель предсказывает появление — в ближайшие месяцы — многочисленных произведений, посвященных «экологической катастрофе» человечества в связи с резким возрастанием интереса к проблеме «травм», наносимых нашей цивилизацией земной биосфере (биологическая смерть морей и океанов; уменьшение кислорода в атмосфере, эрозия почвы и т. д.). Такому типу «увлечения реальностью» свойственна интеллектуальная инертность и неспособность к предсказаниям комплексного характера. Авторы горячечно эксплуатируют каждую новость дня, чисто механически «усиливая ее»; как бы склонившись над сложной кривой цивилизационного развития, они готовы от каждого ее зигзага вести прямые линии (на этом основывается простейшая из возможных экстраполяций). Изолированное от всего продление таких линий до пределов возможного обычно оборачивается reductio ad absurdum [124](и ad nauseam [125]) любой новости. Такой метод оправдывается в течение года-двух, но потом реальный ход событий перечеркивает все созданные на его основе произведения. Я считаю, что явление, которое можно назвать «доведением произведения до нечитабельности» реальным ходом вещей, необходимо подчеркнуть особо. Проблемность таких произведений — иллюзорна; проблемы (морального, например, характера) следуют в них из принятия исходных положений, нереалистический характер которых обычно очевиден даже на заре новой техники. Так, например, много рассказов нанизывалось на трагический стержень, предполагающий последствия нехватки ракетного топлива (одним из первых было «Неумолимое уравнение», упоминаемое в тексте). Предположение, будто можно эксплуатировать технику, не имеющую определенного гарантированного минимума избытка, разумеется, ложно; аварии, вызванные исчерпанием запасов реактивного топлива, возможны только на самых ранних стадиях разведки (такой недостаток дал о себе знать при первой высадке людей на Луну), но не при распространении ракетной коммуникации. Практически все произведения, написанные до наступления эры космонавтики и рисующие космические полеты человека, сегодня совершенно неинтересны (это видно хотя бы потому, что их не переиздают). В сопоставлении с реальными фактами они обнажают свою непредумышленную несерьезность, это и есть тот самый тип непредусмотренного комизма, который был бы свойственен роману о хирургах, написанному человеком, ни разу в жизни не видевшим ни хирурга, ни операций. Однако удивительно, что существуют произведения — например, Уэллса, — фактография которых явно обесценена историческим развитием и все же не утративших привлекательности (например, уэллсовская «Война миров» или его же «Первые люди на Луне»). Такие произведения всегда проблемны, и их проблематика не есть простое следствие искусственно придуманных технических предпосылок; трагические свойства катастрофы, переживаемой человечеством в «Войне миров», невозможно свести к одному лишь таинственному оружию, которым пользуются в романе марсиане. Да и то, что на Луне нет воздуха, нисколько не мешает таким произведениям, как «Первые люди на Луне» (либо трилогии Жулавского), поскольку их проблематика имеет социально-культурную природу. Так что научная фантастика обречена на короткое дыхание, и жизнь ее произведений схожа с вегетацией однодневки, поскольку она гоняется за сенсацией и всегда старается ее максимализировать (поступая таким манером, она строит общество, изобилующее бандами гангстеров, подстерегающими за углом каждого прохожего, сердце которого, еще трепещущее и истекающее кровью, отправляется в подпольную больницу, где хирург-чудовище, новое воплощение «сумасшедшего ученого», запихивает его в грудь прохвоста). В заполняющей такое произведение компании, взаимно выдирающей друг у друга кишки, ничего сверх того не происходит. Меж тем общее правило гласит, что каждое составляющее комплексной тенденции, даже если оно реально распознано, будучи изолированно увеличено, должно порождать эффекты непредсказуемого комизма, который профессионал обнаружит сразу, публика же лишь тогда, когда ход истории перечеркнет ту чепуху, которая тщилась сойти за пророчество. Позитивный же смысл этого правила в том, что толковые концепции, принятые в произведении, могут быть в общем фиктивными (то есть эмпирически ложными), однако если они в целом составляют логически связанную систему, то могут породить проблемно нефиктивные последствия, как, например, в романе Ежи Жулавского (мы еще будем говорить об этом).
Конструируя дальнейшие фиктивные концепции, необходимо самостоятельно пользоваться эвристикой научного типа, то есть применять гипотезотворчество, опирающееся на образцы рационального познания, а не только соблазняться привлекательностью изолированных фактов. Авторы, не способные к такой конструкторской работе — вследствие недостатка воображения либо интеллекта, — активно занимаются плагиатом, воруя у самих себя либо у коллег. Одним из явлений, подтверждающих подобный концептуальный провал, надо считать раздувание произведений, которые вначале были опубликованы в виде новелл, до размеров романа; второй прием — объединение нескольких новелл в роман, явственно демонстрирующий, что из такого объединения получилось. Так (из двух первоначально раздельных романов) родилось «Дело совести» Дж. Блиша. Подобным образом действовал Ван Вогт (который соединяет в роман порой целый ряд новелл); книга «Цветы для Элджернона» (мы еще вспомним о ней) тоже вначале была опубликована как рассказ; «Конец детства» Артура Кларка возник за счет того, что автор опубликовал в 1950 году новеллу «Ангел-хранитель», суть которой сосредоточилась в финальной неожиданности: секретарь ООН, дебатирующий с Оверлордом, осуществляющим власть над Землей, обнаруживает у того волосатый хвост, разоблачающий дьявольское происхождение собеседника. Взявшись за переработку новеллы в роман, Кларк додал дьяволам сложные мотивы поведения, а когда и этого оказалось мало, чтобы растянуть акцию, он «конец детства» одним росчерком пера превратил в «конец человечества». Причины, подталкивающие авторов к таким манипуляциям, не следует подвергать моральному осуждению, поскольку важно не то, как писатель действует, а лишь чего стоит конечный продукт его труда. Так вот, эти продукты выдают свое составно-эклектичное происхождение, и именно поэтому мы напоминаем о своеобразии «фантастической кухни». Многие авторы публично признаются (например, на страницах критических любительских периодических изданий), что писали бы произведения совершенно иные, а именно интеллектуальные и художественно смелые, если б могли рассчитывать на их издание, что при существующей ситуации исключено. Однако такой метод оправдания попахивает ложью; человек, который может и хочет написать трудную или оригинальную книгу, обычно делает это даже при неблагоприятных материальных обстоятельствах, в чем убеждает нас история литературы.
Тогда женщина, лишенная права иметь ребенка как носительница вредных наследственных признаков, могла бы родить ребенка, зачатого в яичке другой, здоровой, женщины; ребенок этот мог бы навсегда остаться в семье родившей его женщины и считаться собственным. Впрочем, такого рода ситуации могут создавать множество иных новых комбинаций, связанных с проблемами отцовства и материнства. Общим знаменателем всех их является постепенное отделение сексуальных операций от генеративных. Проведенные статистические исследования показали, что дети, рожденные вне пределов оптимального возраста мужчины и женщины (то есть до либо после достижения его), оказываются неполноценными (данные имеют статистический характер). Технология раздельного материнства позволяет оптимизировать полноценность потомства, поскольку можно соответствующим образом подбирать рожающих матерей так, чтобы они всегда оказывались в возрасте, считающемся оптимальным (впрочем, эту достаточно сложную проблему здесь рассматривать не место). Следует учитывать — говоря об евгенической оптимизации состава населения — также факторы геополитического и экономического характера, обычно в таком контексте упускаемые.
Широкое применение биотехнологических процедур может серьезно улучшить популяцию страны, последовательно проводящей такую политику. Оптимизация гарантирует непоявление на свет единиц, наследственно ущербных (то есть настолько неполноценных, что их жизнь, или, точнее, вегетация, ложится целиком на плечи нормальных людей). Она может также привести к созданию индивидуальных клеточно-тканевых депозитариев для всех граждан (предполагая, что у каждого новорожденного берется небольшое количество его клеток — например, из слизистой оболочки ротовой полости, — которые хранятся в виде культуры тканей), когда же со временем человек начинает испытывать какие-то органические отклонения, ему можно будет предоставить необходимые для трансплантации органы — например, почки, сердце, желудок, — запуская управляемое развитие именно этой соматической клетки так, чтобы получился необходимый для замены орган. И хотя сегодня эта идея практически еще не осуществима, она видится одной из перспектив дальнейшего развития биотехнической презервации человеческой жизни.
Однако для создания биотехнического потенциала, способного обеспечить такую охрану здоровья и жизни человека в общегосударственном масштабе, необходимы крупные инвестиции; отсюда опасность того, что вслед за общественно-экономическим наступит период биологического неравенства, если структура планеты останется в течение долгого времени принципиально такой же, как и сейчас. Ведь ясно, что страны, едва способные обеспечить прожиточный минимум своему населению, не смогут развивать этот биотехнический потенциал и гарантировать пользование им всеми жителями.
Поэтому дискуссии, ведущиеся вокруг противозачаточных средств, а также критики неомальтузианства беспредметны, если они учитывают только существующие технологии, не принимая во внимание перспектив развития новых средств и технологий. Ведь биологические знания о человеке, в особенности о его наследственности и возможностях активного в нее вмешательства, будут в наступающие годы расти с ускорением, свойственным каждой отрасли познания, в которой долгий и хлопотный период предварительного накопления информации приводит к следующей стадии — использованию собранных сведений. Поэтому несомненно правы те, кто называет двадцать первый век веком биотехнологии. Сказанное, увы, вновь приходится закончить повторяющимся как навязчивый в зубах рефрен утверждением, что научная фантастика не дает себе в этом отчета.
2. Для научной фантастики характерна кучность тематической моды, которую легко выявить, сгруппировав произведения по годам написания. На соответствующем графике можно было бы показать, как диахронически нарастали и угасали отдельные монотематические волны. Так, период атмосферных атомных испытаний вызвал к жизни лавину произведений, в которых радиоактивность была показана причиной многотысячных несчастий («обезьянья инволюция» человека; возникновение людей-чудовищ и порой — суперменов, телепатов, монстров типа японской Годзиллы, агрессивных насекомых, наделенных разумом и т. д.). Период «холодной войны» усилил эсхатологическое направление атомного катаклизма. Годы маккартизма и антикоммунистической истерии породили множество текстов, изображающих нападение «красных» и полицейские диктатуры. Первые сообщения об удачных трансплантациях сердца затопили книжный рынок историями о «каннибализации» человеческого тела (рассмотренный нами рассказ Ларри Нивена «Органлеггеры» был приведен лишь в качестве примера; этот автор — и не он один — написал ряд других текстов на аналогичную тему). Усиливающаяся «волна секса» также соответственно оплодотворила умы авторов (см. примечание 3). В весеннем номере «Сайнс фикшн ревью» 1970 года некий писатель предсказывает появление — в ближайшие месяцы — многочисленных произведений, посвященных «экологической катастрофе» человечества в связи с резким возрастанием интереса к проблеме «травм», наносимых нашей цивилизацией земной биосфере (биологическая смерть морей и океанов; уменьшение кислорода в атмосфере, эрозия почвы и т. д.). Такому типу «увлечения реальностью» свойственна интеллектуальная инертность и неспособность к предсказаниям комплексного характера. Авторы горячечно эксплуатируют каждую новость дня, чисто механически «усиливая ее»; как бы склонившись над сложной кривой цивилизационного развития, они готовы от каждого ее зигзага вести прямые линии (на этом основывается простейшая из возможных экстраполяций). Изолированное от всего продление таких линий до пределов возможного обычно оборачивается reductio ad absurdum [124](и ad nauseam [125]) любой новости. Такой метод оправдывается в течение года-двух, но потом реальный ход событий перечеркивает все созданные на его основе произведения. Я считаю, что явление, которое можно назвать «доведением произведения до нечитабельности» реальным ходом вещей, необходимо подчеркнуть особо. Проблемность таких произведений — иллюзорна; проблемы (морального, например, характера) следуют в них из принятия исходных положений, нереалистический характер которых обычно очевиден даже на заре новой техники. Так, например, много рассказов нанизывалось на трагический стержень, предполагающий последствия нехватки ракетного топлива (одним из первых было «Неумолимое уравнение», упоминаемое в тексте). Предположение, будто можно эксплуатировать технику, не имеющую определенного гарантированного минимума избытка, разумеется, ложно; аварии, вызванные исчерпанием запасов реактивного топлива, возможны только на самых ранних стадиях разведки (такой недостаток дал о себе знать при первой высадке людей на Луну), но не при распространении ракетной коммуникации. Практически все произведения, написанные до наступления эры космонавтики и рисующие космические полеты человека, сегодня совершенно неинтересны (это видно хотя бы потому, что их не переиздают). В сопоставлении с реальными фактами они обнажают свою непредумышленную несерьезность, это и есть тот самый тип непредусмотренного комизма, который был бы свойственен роману о хирургах, написанному человеком, ни разу в жизни не видевшим ни хирурга, ни операций. Однако удивительно, что существуют произведения — например, Уэллса, — фактография которых явно обесценена историческим развитием и все же не утративших привлекательности (например, уэллсовская «Война миров» или его же «Первые люди на Луне»). Такие произведения всегда проблемны, и их проблематика не есть простое следствие искусственно придуманных технических предпосылок; трагические свойства катастрофы, переживаемой человечеством в «Войне миров», невозможно свести к одному лишь таинственному оружию, которым пользуются в романе марсиане. Да и то, что на Луне нет воздуха, нисколько не мешает таким произведениям, как «Первые люди на Луне» (либо трилогии Жулавского), поскольку их проблематика имеет социально-культурную природу. Так что научная фантастика обречена на короткое дыхание, и жизнь ее произведений схожа с вегетацией однодневки, поскольку она гоняется за сенсацией и всегда старается ее максимализировать (поступая таким манером, она строит общество, изобилующее бандами гангстеров, подстерегающими за углом каждого прохожего, сердце которого, еще трепещущее и истекающее кровью, отправляется в подпольную больницу, где хирург-чудовище, новое воплощение «сумасшедшего ученого», запихивает его в грудь прохвоста). В заполняющей такое произведение компании, взаимно выдирающей друг у друга кишки, ничего сверх того не происходит. Меж тем общее правило гласит, что каждое составляющее комплексной тенденции, даже если оно реально распознано, будучи изолированно увеличено, должно порождать эффекты непредсказуемого комизма, который профессионал обнаружит сразу, публика же лишь тогда, когда ход истории перечеркнет ту чепуху, которая тщилась сойти за пророчество. Позитивный же смысл этого правила в том, что толковые концепции, принятые в произведении, могут быть в общем фиктивными (то есть эмпирически ложными), однако если они в целом составляют логически связанную систему, то могут породить проблемно нефиктивные последствия, как, например, в романе Ежи Жулавского (мы еще будем говорить об этом).
Конструируя дальнейшие фиктивные концепции, необходимо самостоятельно пользоваться эвристикой научного типа, то есть применять гипотезотворчество, опирающееся на образцы рационального познания, а не только соблазняться привлекательностью изолированных фактов. Авторы, не способные к такой конструкторской работе — вследствие недостатка воображения либо интеллекта, — активно занимаются плагиатом, воруя у самих себя либо у коллег. Одним из явлений, подтверждающих подобный концептуальный провал, надо считать раздувание произведений, которые вначале были опубликованы в виде новелл, до размеров романа; второй прием — объединение нескольких новелл в роман, явственно демонстрирующий, что из такого объединения получилось. Так (из двух первоначально раздельных романов) родилось «Дело совести» Дж. Блиша. Подобным образом действовал Ван Вогт (который соединяет в роман порой целый ряд новелл); книга «Цветы для Элджернона» (мы еще вспомним о ней) тоже вначале была опубликована как рассказ; «Конец детства» Артура Кларка возник за счет того, что автор опубликовал в 1950 году новеллу «Ангел-хранитель», суть которой сосредоточилась в финальной неожиданности: секретарь ООН, дебатирующий с Оверлордом, осуществляющим власть над Землей, обнаруживает у того волосатый хвост, разоблачающий дьявольское происхождение собеседника. Взявшись за переработку новеллы в роман, Кларк додал дьяволам сложные мотивы поведения, а когда и этого оказалось мало, чтобы растянуть акцию, он «конец детства» одним росчерком пера превратил в «конец человечества». Причины, подталкивающие авторов к таким манипуляциям, не следует подвергать моральному осуждению, поскольку важно не то, как писатель действует, а лишь чего стоит конечный продукт его труда. Так вот, эти продукты выдают свое составно-эклектичное происхождение, и именно поэтому мы напоминаем о своеобразии «фантастической кухни». Многие авторы публично признаются (например, на страницах критических любительских периодических изданий), что писали бы произведения совершенно иные, а именно интеллектуальные и художественно смелые, если б могли рассчитывать на их издание, что при существующей ситуации исключено. Однако такой метод оправдания попахивает ложью; человек, который может и хочет написать трудную или оригинальную книгу, обычно делает это даже при неблагоприятных материальных обстоятельствах, в чем убеждает нас история литературы.