Страница:
— Что же случилось, синьора?
— Я не вышла петь. Я не пела в тот вечер и с тех пор больше не пела со сцены. Меня нельзя было убить за то, что я не пою, но арестовать — пожалуйста. Я просидела в своем доме в Риме до конца войны, а после нее — после нее я уже не пела. — Она подвинулась в кресле. — И хватит об этом.
— Тогда вернемся к маэстро. Может, вы припомните о нем еще что-нибудь? — При том что ни один из них ни словом не упомянул о его смерти, оба разговаривали так, будто их со всех сторон окружали мертвые.
— Нет, больше ничего.
— Правда ли, синьора, что у вас были с ним личные осложнения?
— Я знала его пятьдесят лет назад, — вздохнула она. — Разве это теперь важно?
— Синьора, я хотел бы просто узнать, что он был за человек. Все, что у меня есть на сегодня — это его музыка, которая прекрасна, и его мертвое тело, о котором этого не скажешь. Чем больше я о нем узнаю, тем скорее смогу разобраться в причине его смерти.
— Ведь это был яд?
— Да.
— Хорошо. — В ее голосе не было ни злобы, ни ехидства. Тихое удовлетворение — с таким хвалят музыкальную пьесу или вкусное блюдо. Он заметил, что ладони ее наконец встретились, корявые пальцы сплетались и расплетались. — Но боюсь, его убили. — Пока он прикидывал, как это следует понимать, она добавила, — Потому что лучше бы он сам покончил с собой — чтобы не просто умер, а еще и погубил свою душу. — Тон ее оставался таким же ровным и бесстрастным.
Брунетти поежился, зубы у него застучали. Непроизвольно поднявшись, он заходил взад-вперед, пытаясь вернуть хоть чуточку тепла. Возле бюро он остановился и стал разглядывать фотографию. Писк моды тридцатых годов — все три девушки в длинных кружевных, до полу, платьях, в туфельках с открытым мыском и на немыслимых каблуках. У всех трех— одинаковый изгиб темных губ и тоненькие, ниточкой, брови. Несмотря на пудру и завивку, было видно, что все они совсем молоденькие. Сидели они по старшинству, самая старшая— слева. Ей можно было дать лет двадцать с небольшим, той, что посредине— на несколько лет меньше. Младшая была совсем девочка-подросток.
— Которая из них вы, синьора?
— В центре. Я средняя.
— А остальные?
— Клара, она старшая, и Камилла, маленькая. Добропорядочная итальянская семья— мама за двенадцать лет родила шестерых— трех мальчиков и трех девочек.
— А ваши сестры тоже пели?
Она вздохнула, потом недоверчиво фыркнула.
— Было время, когда вся Италия знала сестер Сантина, трех «Ка». Но это было так давно— с какой стати вам это знать.
Он заметил, какими глазами она посмотрела на снимок, — неужели сестры и по сей день живы в ее памяти, такие же юные и прелестные?
— Мы начинали в мюзик-холлах— пели после киносеансов. Денег семье не хватало, и мы, девочки, пели и этим немножко подрабатывали. Потом пришло признание, денег стало побольше. И как-то вдруг оказалось, что у меня настоящий оперный голос, и я стала выступать в театрах — а сестренки, Камилла и Клара, продолжали петь в мюзик-холлах. — Она замолчала, взяла свою чашку, тремя глотками осушила ее, а затем спрятала руки под пледом.
— Скажите, синьора, а что, ваши сложные отношения с ним как-то связаны с вашими сестрами?
Она ответила вдруг постаревшим, измученным голосом:
— Это было слишком давно. Какая разница?
— Это связано с вашими сестрами, синьора?
И тут вдруг на полную мощь грянуло былое сопрано:
— Зачем это вам нужно? Какая вам разница? Он мертв. Они тоже умерли. Все умерли. — Она поплотнее замоталась в свои покрывала— от холода, от ледяных звуков его голоса.
Он ждал продолжения, но единственное, что услышал, было пыхтение и жалобный свист керогаза, тщетно пытающегося не пустить в комнату промозглый холод. Минуты шли. Во рту у Брунетти по-прежнему держалась горечь кофе, а ледяная дрожь пробирала до костей. Наконец она заговорила—голосом, не допускающим возражений:
— Допили кофе, так можете идти.
Он вернулся к столику и отнес обе чашки в раковину. Вернувшись, обнаружил, что синьора уже выпуталась из тряпок и стоит у двери, Шаркая, она повела его обратно по длиннющему коридору, ставшему за это время, кажется, еще холоднее — если такое возможно. Потом долго ковырялась в замках своими скрюченными пальцами, наконец отодвинула засовы и приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы ему проскользнуть наружу. Он повернулся поблагодарить ее, но услышал только лязг задвинувшихся засовов. И блаженно, с облегчением вздохнул, ощутив спиной лучи слабенького зимнего солнца.
Глава 15
— Я не вышла петь. Я не пела в тот вечер и с тех пор больше не пела со сцены. Меня нельзя было убить за то, что я не пою, но арестовать — пожалуйста. Я просидела в своем доме в Риме до конца войны, а после нее — после нее я уже не пела. — Она подвинулась в кресле. — И хватит об этом.
— Тогда вернемся к маэстро. Может, вы припомните о нем еще что-нибудь? — При том что ни один из них ни словом не упомянул о его смерти, оба разговаривали так, будто их со всех сторон окружали мертвые.
— Нет, больше ничего.
— Правда ли, синьора, что у вас были с ним личные осложнения?
— Я знала его пятьдесят лет назад, — вздохнула она. — Разве это теперь важно?
— Синьора, я хотел бы просто узнать, что он был за человек. Все, что у меня есть на сегодня — это его музыка, которая прекрасна, и его мертвое тело, о котором этого не скажешь. Чем больше я о нем узнаю, тем скорее смогу разобраться в причине его смерти.
— Ведь это был яд?
— Да.
— Хорошо. — В ее голосе не было ни злобы, ни ехидства. Тихое удовлетворение — с таким хвалят музыкальную пьесу или вкусное блюдо. Он заметил, что ладони ее наконец встретились, корявые пальцы сплетались и расплетались. — Но боюсь, его убили. — Пока он прикидывал, как это следует понимать, она добавила, — Потому что лучше бы он сам покончил с собой — чтобы не просто умер, а еще и погубил свою душу. — Тон ее оставался таким же ровным и бесстрастным.
Брунетти поежился, зубы у него застучали. Непроизвольно поднявшись, он заходил взад-вперед, пытаясь вернуть хоть чуточку тепла. Возле бюро он остановился и стал разглядывать фотографию. Писк моды тридцатых годов — все три девушки в длинных кружевных, до полу, платьях, в туфельках с открытым мыском и на немыслимых каблуках. У всех трех— одинаковый изгиб темных губ и тоненькие, ниточкой, брови. Несмотря на пудру и завивку, было видно, что все они совсем молоденькие. Сидели они по старшинству, самая старшая— слева. Ей можно было дать лет двадцать с небольшим, той, что посредине— на несколько лет меньше. Младшая была совсем девочка-подросток.
— Которая из них вы, синьора?
— В центре. Я средняя.
— А остальные?
— Клара, она старшая, и Камилла, маленькая. Добропорядочная итальянская семья— мама за двенадцать лет родила шестерых— трех мальчиков и трех девочек.
— А ваши сестры тоже пели?
Она вздохнула, потом недоверчиво фыркнула.
— Было время, когда вся Италия знала сестер Сантина, трех «Ка». Но это было так давно— с какой стати вам это знать.
Он заметил, какими глазами она посмотрела на снимок, — неужели сестры и по сей день живы в ее памяти, такие же юные и прелестные?
— Мы начинали в мюзик-холлах— пели после киносеансов. Денег семье не хватало, и мы, девочки, пели и этим немножко подрабатывали. Потом пришло признание, денег стало побольше. И как-то вдруг оказалось, что у меня настоящий оперный голос, и я стала выступать в театрах — а сестренки, Камилла и Клара, продолжали петь в мюзик-холлах. — Она замолчала, взяла свою чашку, тремя глотками осушила ее, а затем спрятала руки под пледом.
— Скажите, синьора, а что, ваши сложные отношения с ним как-то связаны с вашими сестрами?
Она ответила вдруг постаревшим, измученным голосом:
— Это было слишком давно. Какая разница?
— Это связано с вашими сестрами, синьора?
И тут вдруг на полную мощь грянуло былое сопрано:
— Зачем это вам нужно? Какая вам разница? Он мертв. Они тоже умерли. Все умерли. — Она поплотнее замоталась в свои покрывала— от холода, от ледяных звуков его голоса.
Он ждал продолжения, но единственное, что услышал, было пыхтение и жалобный свист керогаза, тщетно пытающегося не пустить в комнату промозглый холод. Минуты шли. Во рту у Брунетти по-прежнему держалась горечь кофе, а ледяная дрожь пробирала до костей. Наконец она заговорила—голосом, не допускающим возражений:
— Допили кофе, так можете идти.
Он вернулся к столику и отнес обе чашки в раковину. Вернувшись, обнаружил, что синьора уже выпуталась из тряпок и стоит у двери, Шаркая, она повела его обратно по длиннющему коридору, ставшему за это время, кажется, еще холоднее — если такое возможно. Потом долго ковырялась в замках своими скрюченными пальцами, наконец отодвинула засовы и приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы ему проскользнуть наружу. Он повернулся поблагодарить ее, но услышал только лязг задвинувшихся засовов. И блаженно, с облегчением вздохнул, ощутив спиной лучи слабенького зимнего солнца.
Глава 15
Всю обратную дорогу, возвращаясь на катере, Брунетти ломал голову, кто бы ему объяснил, что же произошло между этой певицей и Веллауэром. И ее сестрами. Единственным, кто пришел ему в голову, был его приятель Микеле Нараскони, живущий в Риме и ухитряющийся зарабатывать на жизнь статьями о путешествиях и музыке. Его папаша, ныне уже удалившийся от дел, в свое время занимался тем же самым, но с куда большим успехом. Два десятка лет кряду он был ведущим журналистом в жанре светской хроники в стране, где подобная информация пользуется устойчивым спросом. Старик много лет строчил еженедельные колонки для «Дженте» и «Оджи», и миллионы читателей жадно ждали от него все новых отчетов — не обязательно достоверных— о всяческих скандалах с участием персон из Савойской династии[41], звезд сцены или экрана и бесчисленного выводка разнообразных князей и герцогов, требующих разрешения вернуться в Италию как до, так и после своего отказа от претензий на престол. Брунетти еще сам не вполне сознавал, чего именно ищет, но понимал, что порасспросить папашу Микеле имеет прямой смысл.
Вернувшись на работу, он заказал междугородный разговор. Последний раз он звонил Микеле так давно, что пришлось спрашивать у телефонистки его номер. Пока шли гудки, он прикидывал, как бы сформулировать свои вопросы, чтобы узнать все, что нужно, не обидев при этом старого друга.
— Pronto[42]. Нараскони, — в трубке послышался женский голос.
— Чао, Роберта, — ответил он. — Это Гвидо.
— Гвидо! Рада тебя слышать. Ну как ты? Как Паола? Что дети?
— Все в порядке, Роберта. Послушай, а Микеле дома?
— Да. Сейчас схожу позову.
Он услышал стук трубки о стол, потом голос Роберты, окликающей мужа, потом какой-то звон, несколько глухих ударов — и наконец голос Микеле:
— Чао, Гвидо! Как ты и что тебе нужно? — Смех, последовавший за вопросом, исключал всякую возможность обиды.
И Брунетти решил не тратить время и силы на экивоки.
— Микеле, на этот раз мне нужно кое-что выудить из памяти твоего отца. Сам ты этого никак не можешь помнить. Он как, ничего?
— Работает. РАИ[43] попросили его сделать передачу про самые первые шаги телевидения. Если получится, я тебе позвоню, посмотришь. Так что тебе нужно?
— Я хотел бы знать, не помнит ли он оперную певицу по имени Клеменца Сантина. Она выступала перед самой войной.
В трубке зашуршало:
— Что-то такое знакомое, — точно не скажу. Но если дело было перед войной, папа должен помнить.
— У нее еще были две сестры, они тоже пели.
— Да. Вспомнил теперь, Поющие «Ка» или прекрасные «Ка» — что-то в этом роде. Что же ты хочешь про них знать?
— Абсолютно все— все, что он сможет припомнить.
— Что, как-то связано с Веллауэром? — спросил Микеле, которого почти никогда не подводила интуиция.
—Да.
Микеле издал долгий уважительный свист:
— Ты, что ли, расследуешь?
— Да.
Снова свист.
— Ну, не завидую тебе, Гвидо. Газеты тебя живьем съедят, если не найдешь убийцу. Скандал государственного масштаба! Преступление против искусства! И так далее.
Брунетти, которого ели живьем вот уже четвертый день, смиренно ответил:
— Да знаю.
Чуткий Микеле тут же среагировал:
— Прости, Гвидо, прости, старик. Ну так что мне спросить у папы?
— Были какие-нибудь разговоры про Веллауэра и трех сестер?
— В каком смысле разговоры?
— В любом. Он тогда был женат — не знаю, важно это или нет.
— На той, что покончила с собой? — Стало быть, Микеле не только пишет в газеты, но и читает их.
— Нет. С собой покончила вторая. А тогда он еще жил с первой. Неплохо, если твой отец и об этом припомнит, что сможет. Перед самой войной — тридцать восьмой — тридцать девятый год.
— Слушай, а не натворила она чего-то политического? Гитлера оскорбила, что ли?
— Муссолини. Она всю войну просидела под домашним арестом. Оскорби она Гитлера, ее бы просто убили. Но я хочу знать, какие у нее были отношения с Веллауэром. И, если можно, у ее сестер.
— Насколько это срочно, Гвидо?
— Срочней некуда.
— Ладно. Я виделся с папой утром, ну ничего. Схожу к нему вечерком. Ему будет приятно. Ему нравится, когда просят что-то припомнить — приятно ведь, когда ты еще нужен. Сам знаешь, он любитель поговорить о прошлом.
— Знаю. Кроме него, мне просто даже и не к кому обратиться.
Приятель рассмеялся. Лесть есть лесть, даже когда она — правда.
— Я передам ему, слово в слово. — И отсмеявшись, Микеле спросил: — Так что Веллауэр? — Это был предел, спросить еще откровеннее Микеле не мог себе позволить. Что ж, надо отвечать.
— А ничего пока. В театре в тот вечер было больше тысячи человек.
— Что-то связанное с этой Сантиной?
— Не знаю, Микеле. И не узнаю, пока не услышу, что смог припомнить твой отец.
— Ну ладно. Я тебе вечерком позвоню, после того, как с ним переговорю. Наверное, это будет довольно поздно. Все равно позвонить?
— Да. Я буду на месте. Или Паола. Спасибо тебе, Микеле.
— Не за что, Гвидо. Папа будет страшно горд, что ты обратился к нему.
— Так больше не к кому.
— Так и передам, не волнуйся.
Никто из них не стал уверять, что, дескать, скоро увидимся— обоим недосуг было ехать через полстраны, чтобы повидаться со старым другом. Они лишь попрощались, пожелав всего хорошего.
Закончив разговор, Брунетти понял, что пора идти на квартиру Веллауэра для повторной беседы со вдовой. Он велел передать Мьотти, что вечером на работу не вернется, и, черкнув коротенькую записку, попросил секретаря положить ее на стол Патте завтра в восемь утра.
К вдове маэстро он опоздал на несколько минут. На этот раз его впустила экономка — та самая женщина, что сидела на панихиде одна во втором ряду. Он представился, отдал ей пальто и спросил, нельзя ли потом, после разговора с синьорой, побеспокоить ее несколькими вопросами. Она кивнула — «Si»[44], и проводила его в ту же самую комнату, где он уже беседовал со вдовой два дня тому назад.
Та поднялась и пошла ему навстречу, чтобы поздороваться за руку. Прошедшие дни дались ей нелегко, подумал Брунетти, глянув на ее лицо — под глазами круги, и кожа словно пересохла и загрубела. Женщина вернулась обратно, туда, где сидела, и Брунетти увидел, что рядом с ней нет ничего— ни книги, ни журнала, ни шитья. Видимо, она просто сидела и ждала — может, его, а может, собственного будущего. Усевшись, она закурила, потом протянула пачку ему.
— О, простите, я забыла, что вы не курите, — произнесла она по-английски.
Он сел на то же кресло, что и в прошлый раз, но ломать комедию с записной книжкой не стал и начал напрямик:
— Синьора, позвольте мне задать вам несколько вопросов. — И, не услышав согласия, добавил: — Это вопросы очень деликатного свойства, мне и самому совершенно не хочется их задавать, тем более теперь.
— Но вам нужны ответы на них?
—Да.
— Тогда, боюсь, вам все же придется их задать, Dottore Брунетти.
Ответ не то чтобы ядовитый— просто точный. Он промолчал.
— Так зачем они вам, эти ответы?
— Затем, что они, возможно, помогут мне найти того, кто причастен к смерти вашего мужа.
— А это важно? — спросила она.
— Что важно, синьора?
— Кто его убил.
— А разве для вас, синьора, это не важно?
— Нет. Мне все равно. Он умер, и его не вернешь. Что мне до того, кто это сделал и почему?
— Неужели вам не хочется возмездия? — поразился он, но потом сообразил, что она же не итальянка.
Тряхнув головой, она пристально посмотрела на него сквозь завесу сигаретного дыма.
— О да, комиссар. Мне очень хочется возмездия. Мне всегда его хотелось. Я считаю, что людей следует наказывать за причиненное ими зло.
— Но ведь это и есть возмездие? — не понял он.
— Вам виднее, Dottore Брунетти, — она отвернулась.
Терпение его кончалось, что, видимо, слышалось и в голосе:
— Синьора, я хотел бы задать вам несколько вопросов и получить на них честные ответы.
— Задавайте свои вопросы на здоровье, и я дам вам на них ответы.
— Честные ответы!
— Хорошо. Честные ответы.
— Я хотел бы знать воззрения вашего мужа относительно определенных форм сексуального поведения.
Вопрос привел ее в явное замешательство.
— Что вы имеете в виду?
— Я слышал, ваш муж, в частности, не жаловал гомосексуалистов.
Похоже, она ждала не этого вопроса.
— Да, это правда.
— У вас нет никаких соображений, почему? Загасив окурок, она откинулась на спинку кресла, скрестив руки на груди.
— Что это, психоанализ? Следующим пунктом вы предположите, что на самом деле Хельмут на подсознательном уровне являлся скрытым гомосексуалом и все эти годы, стыдясь этого, классически ненавидел гомосексуалистов?
Что ж, Брунетти сталкивался с подобным, и не раз, но тут явно иной случай, и лучше будет помолчать.
Она принужденно рассмеялась презрительным смехом.
— Уверяю вас, комиссар, он был вовсе не тем, кем вы его считаете!
О большинстве людей, которых он знал, Брунетти мог бы сказать то же самое. Но помалкивал, — любопытно, что она выдаст дальше.
— Не стану отрицать, гомосексуалистов он не любил. Все, кто с ним работал, имели возможность в этом убедиться. Но вовсе не потому, что втайне опасался подобного в себе самом. Я прожила в браке с этим человеком два года, и уверяю вас, в нем не было ни малейших признаков гомосексуальности. Думаю, он не принимал подобных вещей просто потому, что это оскорбляло его представление о мировом порядке, некую платоновскую идею о назначении человека.
Брунетти случалось слышать и более странные резоны.
— Его неприязнь распространялась и на лесбиянок?
— Да, но больше его все-таки раздражали мужчины— может быть, потому, что они, как правило, не дают себе труда это скрывать. Думаю, лесбиянки его скорее возбуждали. Как и многих мужчин. Но кажется, мы беседуем не совсем о том.
За свою полицейскую жизнь Брунетти случалось беседовать со множеством вдов, многих приходилось и допрашивать, но мало кому из них удавалось так объективно, даже отчужденно говорить о собственном муже. И он силился понять, в чем тут дело — в самой этой женщине или в муже, которого она оплакивает.
— Может быть, о каком-то мужчине — из «голубых» — он говорил с особенной неприязнью?
— Нет, — не раздумывая, ответила она, — Все зависело только от того, с кем он работал в данный момент.
— А он не избегал работать с ними?
— В музыкальной среде этого никак не избежать, их ведь слишком много. Хельмут не любил их, но работал с ними, когда было нужно.
— А скажите, во время работы он обращался с ними как-то иначе, не так, как с остальными?
— Комиссар, я надеюсь, вы не пытаетесь выстроить сценарий убийства на гомосексуальной почве — кто-то якобы убил Хельмута из-за обидного слова или расторгнутого контракта?
— Людей убивали из-за меньшего.
— Это незачем обсуждать, — отрезала она. — О чем вы еще хотели спросить?
Он колебался, стыдясь задать следующий вопрос. Уговаривал себя — он все равно что священник или врач, и то, что ему скажут, дальше него не пойдет, — и знал, что это неправда, что чужая тайна не остановит его, если выведет на того, кого он ищет.
— Мой следующий вопрос не столь общий и не затрагивает его воззрений. — Он умолк, надеясь, что она поймет намек и сама что-нибудь расскажет. Но помощи не последовало. — Меня интересуют ваши взаимоотношения с мужем. В них не было ничего необычного?
Он отметил, что она с трудом усидела в кресле. Но вместо того, чтобы вскочить, уперлась правым локтем в подлокотник кресла и несколько раз провела средним пальцем по нижней губе.
— Если я вас правильно понимаю, вас интересуют наши сексуальные взаимоотношения.
Он кивнул.
— Вы отдаете себе отчет, что я могу и возмутиться — на что это вы намекаете, говоря о необычном, да еще в такие дни и с учетом его возраста? Но я просто отвечу вам, что нет, ничего «необычного», как вы выразились, в наших сексуальных отношениях не было, и это все, что я намерена вам сообщить.
Что ж, он спросил— она ответила. Правду ли — это вопрос уже совсем из другой области, в которую лучше не лезть.
— Не было ли у него, на ваш взгляд, каких-нибудь особых осложнений с кем-нибудь из исполнителей, занятых в последнем спектакле? Или вообще с кем-то из его участников?
— Особых— нет. Режиссер— известный гомосексуалист, и про сопрано тоже поговаривают.
— Вы кого-то из них знаете?
— С Санторе у меня знакомство только шапочное— здоровались, когда встречались на репетициях. Флавию я знаю, но не слишком хорошо — мы виделись в гостях и немного разговаривали.
— Что скажете о ней?
— Превосходная певица. И Хельмут был того же мнения, — ответила она, словно не поняла намека.
— А как человек?
— Человек она, по-моему, прекрасный. Может, иногда у нее с юмором неважно, но в целом с ней очень приятно общаться. И она очень неглупая — что большинству певцов вообще-то несвойственно. — Она совершенно очевидно уходила от ответа, изображая непонимание, значит, прямого вопроса не миновать.
— Так что же о ней поговаривают?
— Я никогда не придавала этим слухам такого значения, чтобы в них вникать.
— А ваш муж?
— Думаю, он в них верил. Нет, неправда. Я знаю, что он верил в них. Он как-то высказался на этот счет. Не помню уже, что именно он сказал, но из этого стало ясно, что он в них верит.
— Но вас он в их справедливости так и не убедил?
— Комиссар, — проговорила она с нарочитой кротостью, — я не уверена, что вы правильно понимаете мои слова. Дело вовсе не в том, удалось Хельмуту убедить меня в правдивости этих слухов или нет. А в том, что для меня они ровным счетом ничего не значат. Так что я напрочь забыла о них, пока вы сами не напомнили.
Никоим образом не выдав своего одобрения, он спросил:
— А Санторе? О нем ваш муж ничего такого не говорил?
— Ничего, что бы я запомнила. — Она зажгла следующую сигарету. — На этот предмет у нас с ним были разные мнения. Я не желала мириться с его предрассудками, и он это знал, так что с обоюдного согласия мы избегали дискутировать на эти темы. Хельмут был настолько профессионалом, чтобы откладывать в сторону личные пристрастия, когда дело касалось музыки. Это качество мне в нем очень нравилось.
— Вы были ему верны, синьора? Этот вопрос она явно предвидела.
— Да, пожалуй, — ответила она после долгого молчания.
— Боюсь, мне будет сложно истолковать ваше высказывание, — осторожно заметил Брунетти.
— Все зависит от того, как понимать верность.
Да, кажется, так, хотя, слово «верный», кажется, вполне однозначно, даже в Италии. Устал он от этих игр.
— Вы имели сексуальные контакты с другими мужчинами, пока состояли с ним в браке?
Ответ последовал немедленно:
— Нет.
И, зная, чего от него ждут, он спросил:
— Тогда что вы имели в виду, когда сказали «пожалуй»?
— Ничего. Просто мне надоели предсказуемые вопросы.
— А мне— непредсказуемые ответы, — съязвил он.
— Да, я вас понимаю. — Она улыбнулась, предлагая перемирие.
Отказавшись от представления с записной книжкой, он лишил себя возможности дать теперь сигнал к отбою, сунув ее в карман. Пришлось подняться и сказать:
— И еще кое-что.
— Да?
— Его бумаги были возвращены вам вчера утром. Вы мне позволите их посмотреть?
— Разве вы их забирали не для этого? — Она даже не пыталась скрыть раздражения.
— В квестуре получилась некоторая путаница. Переводчица просмотрела их и вернула вам, не показав мне. Прошу извинить меня за причиняемые неудобства, но мне нужно посмотреть их прямо теперь, — если возможно. И еще: я хотел бы поговорить с вашей экономкой. Мы немного потолковали с ней при встрече, но у меня осталось к ней несколько вопросов.
— Все бумаги— в кабинете Хельмута. Вторая дверь налево. — Вопрос об экономке она проигнорировала и даже не встала, не подала ему руки. А, проводив его взглядом, осталась сидеть и ждать своего будущего.
Брунетти прошел по коридору к двери кабинета. Первое, что он увидел, войдя, — это темно-желтый пакет из квестуры, полный документов и нераспечатанный. Усевшись за стол, он пододвинул пакет к себе. И только после этого глянул в окно и заметил парящие за стеклом верхушки крыш, а вдали, за ними— остроконечную колокольню Святого Марка и чуть левее— мрачный фасад оперного театра. Оторвавшись от пейзажа, он вскрыл пакет.
Бумаги, которые он уже читал в переводе, Брунетти отложил в сторону. В них, насколько он помнил, речь идет о контрактах, договорах, записях — вещах, представлявшихся ему несущественными.
Он вытащил из пакета три фотографии, — может быть, просто потому, что на них ничего не было написано. На первой был запечатлен Веллауэр с женой возле озера. Оба здоровые, загорелые, — покойный дирижер в свои семьдесят с хвостиком выглядит чуть ли не ровесником Брунетти. На другом снимке оказалась девочка-подросток рядом с лошадью, смирной, низенькой и толстой. В одной руке девочка держала уздечку, а ногу занесла над стременем. Голова в неожиданном ракурсе, который успел ухватить расторопный фотограф, видимо, окликнувший ее в тот момент, когда она уже собиралась вскочить в седло. Высокая и тоненькая, светлые, как у матери, волосы двумя прядками выбились из-под шлема. Застигнутая врасплох, она не успела улыбнуться и кажется забавно угрюмой.
На третьей фотографии— все трое вместе. В середине— девочка, ростом почти с мать, но неловкая в неподвижности, а по бокам, чуть сзади — взрослые, обнявшие друг друга за плечи. Девочка вроде бы чуть младше, чем на предыдущем снимке. Все трое старательно улыбаются в объектив.
Кроме этого, в пакете оставался только ежедневник в кожаном переплете, с вытисненными золотом цифрами года на обложке. Он пролистал несколько страниц. Названия дней недели были написаны по-немецки, и на многих страницах имелись записи— острым готическим почерком, уже знакомым Брунетти по партитуре «Травиаты». Большей частью это были названия городов, опер или концертов, — сокращения, понять которые не составляло труда: «Зальц. — Д. Ж»; «Вена— Бал»; «Бонн— Моц. 40»; «Лнд. — Cosi»[45]. Другие аббревиатуры были личного свойства, во всяком случае, к музыке отношения не имели. «Фон С— в 17»; «Эрих &Х. —в 20»; «Д & Дж. — Демел. — в 16».
Он просмотрел записи за три месяца, листая назад от дня смерти маэстро, И обнаружил такой напряженный рабочий график, который вымотал бы и человека в два раза моложе, и кроме того, список договоренностей о встречах, которых чем раньше, тем оказывалось больше. Заинтригованный, Брунетти раскрыл ежедневник на августе и стал читать уже в хронологическом порядке. Теперь он отметил обратное движение: количество званых обедов, ужинов и чаев постепенно убывало. Вытащив из стола листок бумаги, он принялся быстренько расписывать в две колонки: личные встречи и приглашения направо, музыка— налево. В августе-сентябре, за исключением двух недель, почти безо всяких записей, светские мероприятия были чуть ли не каждый день. В октябре их количество начинает сокращаться, а к концу месяца почти сходит на нет. Даже рабочих встреч становится меньше, вместо двух в неделю— одна-две в месяц.
Он заглянул в следующий год, дожить до которого Веллауэру было не суждено, и в последних числах января нашел запись «Лнд. — Cosi». Внимание комиссара привлекла маленькая черточка после названия оперы. Что это— вопрос или неряшливый значок ударения?
Взяв еще листок, он составил другой список — встреч и приглашений, начиная с октября. На шестое значилось: «Эрих & X. — в 21». Понятно, эти имена он уже видел. На седьмое: «Эрих— в 8 ут.». На пятнадцатое: «Петра & Николаи— в 20», и после этого— ничего до двадцать седьмого. Там стояло: «Эрих — в 8 ут.». Восемь утра — странное время для встреч с друзьями. Последней записью, за два дня до отъезда в Венецию, стала «Эрих — в 9 ут.».
На этом записи кончались, если не считать той, что стояла на странице за 13 ноября: «Венеция — Трав.».
Он закрыл ежедневник и сунул его обратно в конверт, вместе с бумагами и фотографиями. Потом сложил свои листочки и отправился в комнату, где оставил синьору Веллауэр. Она все так же сидела у камина и курила.
Вернувшись на работу, он заказал междугородный разговор. Последний раз он звонил Микеле так давно, что пришлось спрашивать у телефонистки его номер. Пока шли гудки, он прикидывал, как бы сформулировать свои вопросы, чтобы узнать все, что нужно, не обидев при этом старого друга.
— Pronto[42]. Нараскони, — в трубке послышался женский голос.
— Чао, Роберта, — ответил он. — Это Гвидо.
— Гвидо! Рада тебя слышать. Ну как ты? Как Паола? Что дети?
— Все в порядке, Роберта. Послушай, а Микеле дома?
— Да. Сейчас схожу позову.
Он услышал стук трубки о стол, потом голос Роберты, окликающей мужа, потом какой-то звон, несколько глухих ударов — и наконец голос Микеле:
— Чао, Гвидо! Как ты и что тебе нужно? — Смех, последовавший за вопросом, исключал всякую возможность обиды.
И Брунетти решил не тратить время и силы на экивоки.
— Микеле, на этот раз мне нужно кое-что выудить из памяти твоего отца. Сам ты этого никак не можешь помнить. Он как, ничего?
— Работает. РАИ[43] попросили его сделать передачу про самые первые шаги телевидения. Если получится, я тебе позвоню, посмотришь. Так что тебе нужно?
— Я хотел бы знать, не помнит ли он оперную певицу по имени Клеменца Сантина. Она выступала перед самой войной.
В трубке зашуршало:
— Что-то такое знакомое, — точно не скажу. Но если дело было перед войной, папа должен помнить.
— У нее еще были две сестры, они тоже пели.
— Да. Вспомнил теперь, Поющие «Ка» или прекрасные «Ка» — что-то в этом роде. Что же ты хочешь про них знать?
— Абсолютно все— все, что он сможет припомнить.
— Что, как-то связано с Веллауэром? — спросил Микеле, которого почти никогда не подводила интуиция.
—Да.
Микеле издал долгий уважительный свист:
— Ты, что ли, расследуешь?
— Да.
Снова свист.
— Ну, не завидую тебе, Гвидо. Газеты тебя живьем съедят, если не найдешь убийцу. Скандал государственного масштаба! Преступление против искусства! И так далее.
Брунетти, которого ели живьем вот уже четвертый день, смиренно ответил:
— Да знаю.
Чуткий Микеле тут же среагировал:
— Прости, Гвидо, прости, старик. Ну так что мне спросить у папы?
— Были какие-нибудь разговоры про Веллауэра и трех сестер?
— В каком смысле разговоры?
— В любом. Он тогда был женат — не знаю, важно это или нет.
— На той, что покончила с собой? — Стало быть, Микеле не только пишет в газеты, но и читает их.
— Нет. С собой покончила вторая. А тогда он еще жил с первой. Неплохо, если твой отец и об этом припомнит, что сможет. Перед самой войной — тридцать восьмой — тридцать девятый год.
— Слушай, а не натворила она чего-то политического? Гитлера оскорбила, что ли?
— Муссолини. Она всю войну просидела под домашним арестом. Оскорби она Гитлера, ее бы просто убили. Но я хочу знать, какие у нее были отношения с Веллауэром. И, если можно, у ее сестер.
— Насколько это срочно, Гвидо?
— Срочней некуда.
— Ладно. Я виделся с папой утром, ну ничего. Схожу к нему вечерком. Ему будет приятно. Ему нравится, когда просят что-то припомнить — приятно ведь, когда ты еще нужен. Сам знаешь, он любитель поговорить о прошлом.
— Знаю. Кроме него, мне просто даже и не к кому обратиться.
Приятель рассмеялся. Лесть есть лесть, даже когда она — правда.
— Я передам ему, слово в слово. — И отсмеявшись, Микеле спросил: — Так что Веллауэр? — Это был предел, спросить еще откровеннее Микеле не мог себе позволить. Что ж, надо отвечать.
— А ничего пока. В театре в тот вечер было больше тысячи человек.
— Что-то связанное с этой Сантиной?
— Не знаю, Микеле. И не узнаю, пока не услышу, что смог припомнить твой отец.
— Ну ладно. Я тебе вечерком позвоню, после того, как с ним переговорю. Наверное, это будет довольно поздно. Все равно позвонить?
— Да. Я буду на месте. Или Паола. Спасибо тебе, Микеле.
— Не за что, Гвидо. Папа будет страшно горд, что ты обратился к нему.
— Так больше не к кому.
— Так и передам, не волнуйся.
Никто из них не стал уверять, что, дескать, скоро увидимся— обоим недосуг было ехать через полстраны, чтобы повидаться со старым другом. Они лишь попрощались, пожелав всего хорошего.
Закончив разговор, Брунетти понял, что пора идти на квартиру Веллауэра для повторной беседы со вдовой. Он велел передать Мьотти, что вечером на работу не вернется, и, черкнув коротенькую записку, попросил секретаря положить ее на стол Патте завтра в восемь утра.
К вдове маэстро он опоздал на несколько минут. На этот раз его впустила экономка — та самая женщина, что сидела на панихиде одна во втором ряду. Он представился, отдал ей пальто и спросил, нельзя ли потом, после разговора с синьорой, побеспокоить ее несколькими вопросами. Она кивнула — «Si»[44], и проводила его в ту же самую комнату, где он уже беседовал со вдовой два дня тому назад.
Та поднялась и пошла ему навстречу, чтобы поздороваться за руку. Прошедшие дни дались ей нелегко, подумал Брунетти, глянув на ее лицо — под глазами круги, и кожа словно пересохла и загрубела. Женщина вернулась обратно, туда, где сидела, и Брунетти увидел, что рядом с ней нет ничего— ни книги, ни журнала, ни шитья. Видимо, она просто сидела и ждала — может, его, а может, собственного будущего. Усевшись, она закурила, потом протянула пачку ему.
— О, простите, я забыла, что вы не курите, — произнесла она по-английски.
Он сел на то же кресло, что и в прошлый раз, но ломать комедию с записной книжкой не стал и начал напрямик:
— Синьора, позвольте мне задать вам несколько вопросов. — И, не услышав согласия, добавил: — Это вопросы очень деликатного свойства, мне и самому совершенно не хочется их задавать, тем более теперь.
— Но вам нужны ответы на них?
—Да.
— Тогда, боюсь, вам все же придется их задать, Dottore Брунетти.
Ответ не то чтобы ядовитый— просто точный. Он промолчал.
— Так зачем они вам, эти ответы?
— Затем, что они, возможно, помогут мне найти того, кто причастен к смерти вашего мужа.
— А это важно? — спросила она.
— Что важно, синьора?
— Кто его убил.
— А разве для вас, синьора, это не важно?
— Нет. Мне все равно. Он умер, и его не вернешь. Что мне до того, кто это сделал и почему?
— Неужели вам не хочется возмездия? — поразился он, но потом сообразил, что она же не итальянка.
Тряхнув головой, она пристально посмотрела на него сквозь завесу сигаретного дыма.
— О да, комиссар. Мне очень хочется возмездия. Мне всегда его хотелось. Я считаю, что людей следует наказывать за причиненное ими зло.
— Но ведь это и есть возмездие? — не понял он.
— Вам виднее, Dottore Брунетти, — она отвернулась.
Терпение его кончалось, что, видимо, слышалось и в голосе:
— Синьора, я хотел бы задать вам несколько вопросов и получить на них честные ответы.
— Задавайте свои вопросы на здоровье, и я дам вам на них ответы.
— Честные ответы!
— Хорошо. Честные ответы.
— Я хотел бы знать воззрения вашего мужа относительно определенных форм сексуального поведения.
Вопрос привел ее в явное замешательство.
— Что вы имеете в виду?
— Я слышал, ваш муж, в частности, не жаловал гомосексуалистов.
Похоже, она ждала не этого вопроса.
— Да, это правда.
— У вас нет никаких соображений, почему? Загасив окурок, она откинулась на спинку кресла, скрестив руки на груди.
— Что это, психоанализ? Следующим пунктом вы предположите, что на самом деле Хельмут на подсознательном уровне являлся скрытым гомосексуалом и все эти годы, стыдясь этого, классически ненавидел гомосексуалистов?
Что ж, Брунетти сталкивался с подобным, и не раз, но тут явно иной случай, и лучше будет помолчать.
Она принужденно рассмеялась презрительным смехом.
— Уверяю вас, комиссар, он был вовсе не тем, кем вы его считаете!
О большинстве людей, которых он знал, Брунетти мог бы сказать то же самое. Но помалкивал, — любопытно, что она выдаст дальше.
— Не стану отрицать, гомосексуалистов он не любил. Все, кто с ним работал, имели возможность в этом убедиться. Но вовсе не потому, что втайне опасался подобного в себе самом. Я прожила в браке с этим человеком два года, и уверяю вас, в нем не было ни малейших признаков гомосексуальности. Думаю, он не принимал подобных вещей просто потому, что это оскорбляло его представление о мировом порядке, некую платоновскую идею о назначении человека.
Брунетти случалось слышать и более странные резоны.
— Его неприязнь распространялась и на лесбиянок?
— Да, но больше его все-таки раздражали мужчины— может быть, потому, что они, как правило, не дают себе труда это скрывать. Думаю, лесбиянки его скорее возбуждали. Как и многих мужчин. Но кажется, мы беседуем не совсем о том.
За свою полицейскую жизнь Брунетти случалось беседовать со множеством вдов, многих приходилось и допрашивать, но мало кому из них удавалось так объективно, даже отчужденно говорить о собственном муже. И он силился понять, в чем тут дело — в самой этой женщине или в муже, которого она оплакивает.
— Может быть, о каком-то мужчине — из «голубых» — он говорил с особенной неприязнью?
— Нет, — не раздумывая, ответила она, — Все зависело только от того, с кем он работал в данный момент.
— А он не избегал работать с ними?
— В музыкальной среде этого никак не избежать, их ведь слишком много. Хельмут не любил их, но работал с ними, когда было нужно.
— А скажите, во время работы он обращался с ними как-то иначе, не так, как с остальными?
— Комиссар, я надеюсь, вы не пытаетесь выстроить сценарий убийства на гомосексуальной почве — кто-то якобы убил Хельмута из-за обидного слова или расторгнутого контракта?
— Людей убивали из-за меньшего.
— Это незачем обсуждать, — отрезала она. — О чем вы еще хотели спросить?
Он колебался, стыдясь задать следующий вопрос. Уговаривал себя — он все равно что священник или врач, и то, что ему скажут, дальше него не пойдет, — и знал, что это неправда, что чужая тайна не остановит его, если выведет на того, кого он ищет.
— Мой следующий вопрос не столь общий и не затрагивает его воззрений. — Он умолк, надеясь, что она поймет намек и сама что-нибудь расскажет. Но помощи не последовало. — Меня интересуют ваши взаимоотношения с мужем. В них не было ничего необычного?
Он отметил, что она с трудом усидела в кресле. Но вместо того, чтобы вскочить, уперлась правым локтем в подлокотник кресла и несколько раз провела средним пальцем по нижней губе.
— Если я вас правильно понимаю, вас интересуют наши сексуальные взаимоотношения.
Он кивнул.
— Вы отдаете себе отчет, что я могу и возмутиться — на что это вы намекаете, говоря о необычном, да еще в такие дни и с учетом его возраста? Но я просто отвечу вам, что нет, ничего «необычного», как вы выразились, в наших сексуальных отношениях не было, и это все, что я намерена вам сообщить.
Что ж, он спросил— она ответила. Правду ли — это вопрос уже совсем из другой области, в которую лучше не лезть.
— Не было ли у него, на ваш взгляд, каких-нибудь особых осложнений с кем-нибудь из исполнителей, занятых в последнем спектакле? Или вообще с кем-то из его участников?
— Особых— нет. Режиссер— известный гомосексуалист, и про сопрано тоже поговаривают.
— Вы кого-то из них знаете?
— С Санторе у меня знакомство только шапочное— здоровались, когда встречались на репетициях. Флавию я знаю, но не слишком хорошо — мы виделись в гостях и немного разговаривали.
— Что скажете о ней?
— Превосходная певица. И Хельмут был того же мнения, — ответила она, словно не поняла намека.
— А как человек?
— Человек она, по-моему, прекрасный. Может, иногда у нее с юмором неважно, но в целом с ней очень приятно общаться. И она очень неглупая — что большинству певцов вообще-то несвойственно. — Она совершенно очевидно уходила от ответа, изображая непонимание, значит, прямого вопроса не миновать.
— Так что же о ней поговаривают?
— Я никогда не придавала этим слухам такого значения, чтобы в них вникать.
— А ваш муж?
— Думаю, он в них верил. Нет, неправда. Я знаю, что он верил в них. Он как-то высказался на этот счет. Не помню уже, что именно он сказал, но из этого стало ясно, что он в них верит.
— Но вас он в их справедливости так и не убедил?
— Комиссар, — проговорила она с нарочитой кротостью, — я не уверена, что вы правильно понимаете мои слова. Дело вовсе не в том, удалось Хельмуту убедить меня в правдивости этих слухов или нет. А в том, что для меня они ровным счетом ничего не значат. Так что я напрочь забыла о них, пока вы сами не напомнили.
Никоим образом не выдав своего одобрения, он спросил:
— А Санторе? О нем ваш муж ничего такого не говорил?
— Ничего, что бы я запомнила. — Она зажгла следующую сигарету. — На этот предмет у нас с ним были разные мнения. Я не желала мириться с его предрассудками, и он это знал, так что с обоюдного согласия мы избегали дискутировать на эти темы. Хельмут был настолько профессионалом, чтобы откладывать в сторону личные пристрастия, когда дело касалось музыки. Это качество мне в нем очень нравилось.
— Вы были ему верны, синьора? Этот вопрос она явно предвидела.
— Да, пожалуй, — ответила она после долгого молчания.
— Боюсь, мне будет сложно истолковать ваше высказывание, — осторожно заметил Брунетти.
— Все зависит от того, как понимать верность.
Да, кажется, так, хотя, слово «верный», кажется, вполне однозначно, даже в Италии. Устал он от этих игр.
— Вы имели сексуальные контакты с другими мужчинами, пока состояли с ним в браке?
Ответ последовал немедленно:
— Нет.
И, зная, чего от него ждут, он спросил:
— Тогда что вы имели в виду, когда сказали «пожалуй»?
— Ничего. Просто мне надоели предсказуемые вопросы.
— А мне— непредсказуемые ответы, — съязвил он.
— Да, я вас понимаю. — Она улыбнулась, предлагая перемирие.
Отказавшись от представления с записной книжкой, он лишил себя возможности дать теперь сигнал к отбою, сунув ее в карман. Пришлось подняться и сказать:
— И еще кое-что.
— Да?
— Его бумаги были возвращены вам вчера утром. Вы мне позволите их посмотреть?
— Разве вы их забирали не для этого? — Она даже не пыталась скрыть раздражения.
— В квестуре получилась некоторая путаница. Переводчица просмотрела их и вернула вам, не показав мне. Прошу извинить меня за причиняемые неудобства, но мне нужно посмотреть их прямо теперь, — если возможно. И еще: я хотел бы поговорить с вашей экономкой. Мы немного потолковали с ней при встрече, но у меня осталось к ней несколько вопросов.
— Все бумаги— в кабинете Хельмута. Вторая дверь налево. — Вопрос об экономке она проигнорировала и даже не встала, не подала ему руки. А, проводив его взглядом, осталась сидеть и ждать своего будущего.
Брунетти прошел по коридору к двери кабинета. Первое, что он увидел, войдя, — это темно-желтый пакет из квестуры, полный документов и нераспечатанный. Усевшись за стол, он пододвинул пакет к себе. И только после этого глянул в окно и заметил парящие за стеклом верхушки крыш, а вдали, за ними— остроконечную колокольню Святого Марка и чуть левее— мрачный фасад оперного театра. Оторвавшись от пейзажа, он вскрыл пакет.
Бумаги, которые он уже читал в переводе, Брунетти отложил в сторону. В них, насколько он помнил, речь идет о контрактах, договорах, записях — вещах, представлявшихся ему несущественными.
Он вытащил из пакета три фотографии, — может быть, просто потому, что на них ничего не было написано. На первой был запечатлен Веллауэр с женой возле озера. Оба здоровые, загорелые, — покойный дирижер в свои семьдесят с хвостиком выглядит чуть ли не ровесником Брунетти. На другом снимке оказалась девочка-подросток рядом с лошадью, смирной, низенькой и толстой. В одной руке девочка держала уздечку, а ногу занесла над стременем. Голова в неожиданном ракурсе, который успел ухватить расторопный фотограф, видимо, окликнувший ее в тот момент, когда она уже собиралась вскочить в седло. Высокая и тоненькая, светлые, как у матери, волосы двумя прядками выбились из-под шлема. Застигнутая врасплох, она не успела улыбнуться и кажется забавно угрюмой.
На третьей фотографии— все трое вместе. В середине— девочка, ростом почти с мать, но неловкая в неподвижности, а по бокам, чуть сзади — взрослые, обнявшие друг друга за плечи. Девочка вроде бы чуть младше, чем на предыдущем снимке. Все трое старательно улыбаются в объектив.
Кроме этого, в пакете оставался только ежедневник в кожаном переплете, с вытисненными золотом цифрами года на обложке. Он пролистал несколько страниц. Названия дней недели были написаны по-немецки, и на многих страницах имелись записи— острым готическим почерком, уже знакомым Брунетти по партитуре «Травиаты». Большей частью это были названия городов, опер или концертов, — сокращения, понять которые не составляло труда: «Зальц. — Д. Ж»; «Вена— Бал»; «Бонн— Моц. 40»; «Лнд. — Cosi»[45]. Другие аббревиатуры были личного свойства, во всяком случае, к музыке отношения не имели. «Фон С— в 17»; «Эрих &Х. —в 20»; «Д & Дж. — Демел. — в 16».
Он просмотрел записи за три месяца, листая назад от дня смерти маэстро, И обнаружил такой напряженный рабочий график, который вымотал бы и человека в два раза моложе, и кроме того, список договоренностей о встречах, которых чем раньше, тем оказывалось больше. Заинтригованный, Брунетти раскрыл ежедневник на августе и стал читать уже в хронологическом порядке. Теперь он отметил обратное движение: количество званых обедов, ужинов и чаев постепенно убывало. Вытащив из стола листок бумаги, он принялся быстренько расписывать в две колонки: личные встречи и приглашения направо, музыка— налево. В августе-сентябре, за исключением двух недель, почти безо всяких записей, светские мероприятия были чуть ли не каждый день. В октябре их количество начинает сокращаться, а к концу месяца почти сходит на нет. Даже рабочих встреч становится меньше, вместо двух в неделю— одна-две в месяц.
Он заглянул в следующий год, дожить до которого Веллауэру было не суждено, и в последних числах января нашел запись «Лнд. — Cosi». Внимание комиссара привлекла маленькая черточка после названия оперы. Что это— вопрос или неряшливый значок ударения?
Взяв еще листок, он составил другой список — встреч и приглашений, начиная с октября. На шестое значилось: «Эрих & X. — в 21». Понятно, эти имена он уже видел. На седьмое: «Эрих— в 8 ут.». На пятнадцатое: «Петра & Николаи— в 20», и после этого— ничего до двадцать седьмого. Там стояло: «Эрих — в 8 ут.». Восемь утра — странное время для встреч с друзьями. Последней записью, за два дня до отъезда в Венецию, стала «Эрих — в 9 ут.».
На этом записи кончались, если не считать той, что стояла на странице за 13 ноября: «Венеция — Трав.».
Он закрыл ежедневник и сунул его обратно в конверт, вместе с бумагами и фотографиями. Потом сложил свои листочки и отправился в комнату, где оставил синьору Веллауэр. Она все так же сидела у камина и курила.