— Вы закончили? — спросила она, едва он вошел.
   — Да, — ответил он, все еще держа в руке оба листка, — Я просмотрел ежедневник вашего мужа и заметил, что в последние несколько месяцев он вел менее активную жизнь, чем раньше. Тому есть какие-то особые причины?
   Она помедлила, прежде чем ответить:
   — Хельмут жаловался, что устал, что нет уже той энергии, что раньше. Мы виделись с некоторыми из друзей, но, как вы заметили, реже, чем прежде. Кстати, в эту книжку он заносил далеко не все.
   — Этого я не знал. Но меня заинтересовала такая перемена. Раньше, когда я вас спрашивал, вы мне этого не говорили.
   — Если помните, комиссар, вы меня спрашивали о моих сексуальных отношениях с мужем. К сожалению, этого он в ежедневник тоже не записывал.
   — Там часто повторяется имя «Эрих».
   — А почему это вам кажется важным?
   — Я не говорил, что это важно, синьора; я просто сказал, что это имя появляется регулярно в течении последнего месяца жизни вашего мужа. Иногда вместе с инициалом «X.», но часто— без него.
   — Я вам уже сказала — далеко не все наши договоренности о встречах записывались в ежедневник.
   — Но, видимо, эти ваш муж считал важными и занес туда. Могу я спросить вас, кто такой этот Эрих?
   — Это Эрих. Эрих и Хедвиг Штейнбруннеры. Старинные друзья Хельмута.
   — Но не ваши?
   — Они стали и моими друзьями, но Хельмут был знаком с ними сорок лет, а я — только два года, так что, по-моему, логично, что для меня они прежде всего — друзья Хельмута.
   — Ясно. Не могли бы вы дать мне их адрес?
   — Комиссар, я в самом деле не понимаю, почему это так важно.
   — Я вам уже объяснил, почему считаю это важным. Если вы не хотите дать мне их адрес, уверен, что мне его дадут другие друзья вашего мужа.
   Она скороговоркой протараторила адрес и объяснила, что это в Берлине, потом подождала, пока он достанет ручку и занесет ее над сложенным листком, который по-прежнему был у него в руке. Видя, что он готов, она медленно повторила, проговаривая по буквам каждое слово, даже «штрассе», — как показалось Брунетти, чтобы сделать его тупость как можно наглядней.
   — Это все? — спросила она, когда он кончил писать.
   — Да, синьора. Благодарю вас. А теперь могу я поговорить с вашей экономкой?
   — Я не очень понимаю, зачем это. Он пропустил это мимо ушей.
   — Она тут, в квартире?
   Ничего не говоря, синьора Веллауэр поднялась и подошла к стене, на которой висел шнурок. Она дернула его, так же ничего не говоря, и встала у окна— смотреть на городские крыши.
   Вскоре дверь открылась, и вошла бельгийка. Брунетти ждал, что синьора Веллауэр скажет хоть что-нибудь, но она по-прежнему молча стояла у окна, словно никого не замечая. Брунетти ничего не оставалось, как напрямую обратиться к экономке— но так, чтобы его слышала и хозяйка:
   — Синьора Бреддес, если можно, я хотел бы немного с вами поговорить.
   Та кивнула, но не сказала ничего.
   — Может быть, если бы мы прошли в кабинет маэстро…— начал он. Вдова не дрогнула и даже не повернулась к ним, а все стояла и смотрела в окно.
   Он подошел к двери, жестом предлагая экономке пройти первой. И следом за ней прошел по коридору в кабинет, с которым успел уже свыкнуться. Там, закрыв дверь, указал ей на стул. Она села, а он уселся в то же самое кресло, в котором сидел, изучая бумаги маэстро.
   Выглядела она лет на пятьдесят с лишним, а темное платье могло быть как трауром, так и профессиональной униформой. Его длина — до середины щиколотки — давно вышла из моды, а крой только подчеркивал угловатость ее тела, узкие плечи и плоскую грудь. Лицо ее редкостным образом гармонировало с телом: глаза узковаты, а нос, наоборот, длинноват. Все это всеете с ее позой, когда бельгийка села выпрямившись на самом краешке кресла, невольно вызывало в памяти образ длинноногих, длинношеих морских птиц, что обычно сидят на сваях городских каналов.
   — Я хочу задать вам несколько вопросов, синьора Бреддес.
   — Синьорина, — машинально поправила она.
   — Надеюсь, вас не затруднит, если мы будем говорить по-итальянски, — сказал он.
   — Нет, конечно. Я тут прожила десять лет, — обиженно ответила экономка.
   — Вы давно работаете у маэстро, синьорина?
   — Двадцать лет. Десять в Германии и еще десять тут. Когда маэстро купил тут квартиру, то попросил меня переехать сюда и следить за ней. Я согласилась— ради маэстро я поехала бы куда угодно.
   Это было сказано таким тоном, будто жизнь в Венеции в десятикомнатной квартире— это мучение, на которое она самоотверженно и радостно обрекает себя во имя своей преданности хозяину.
   — Так вы следите за домом, синьорина?
   — Да. Я приехала почти сразу, как он купил квартиру. Он дал мне инструкции насчет ремонта и мебели. Я все это сама устраивала, а потом следила, чтобы все делалось как надо, пока его не было.
   — А когда он бывал?
   — И тогда тоже.
   — Он часто приезжал в Венецию?
   — Два или три раза в год. Изредка бывало, что и чаще.
   — Он приезжал работать? Дирижировать?
   — Иногда. Но иногда еще и навещал друзей, посещал Бьеннале, — в этом явственно слышалось затаенное тщеславие.
   — А что входило в ваши обязанности, когда он находился здесь?
   — Я стряпала, хотя был еще повар-итальянец, он готовил, когда звали гостей. Я покупала цветы. Присматривала за служанками. Они итальянки.
   Видимо, это объясняло необходимость надзора.
   — Кто делал покупки? Покупал продукты, вино?
   — Пока маэстро был тут, я планировала завтраки, обеды и ужины и каждое утро отправляла служанок на Риальто за свежими овощами.
   Пожалуй, она дозрела, и пора задавать настоящие вопросы.
   — Стало быть, маэстро женился, когда вы уже работали у него?
   — Да.
   — После этого что-то изменилось? Я имею в виду, когда они приезжали в Венецию?
   — Не понимаю, о чем вы. Все она понимает.
   — О хозяйственных делах. После того как маэстро женился, ваши обязанности как-то изменились?
   — Нет. Иногда синьора сама готовила, но редко.
   — И это все?
   — Да.
   — Скажите, а присутствие тут дочери синьоры вам не осложняло жизнь?
   — Нет. Она ела много фруктов. Но хлопот с ней не было.
   — Понимаю, понимаю. — Брунетти извлек листок бумаги из кармана и что-то на нем черкнул. — А скажите-ка, синьорина Бреддес, в эти последние несколько недель, что маэстро был тут, вы случайно не заметили чего-то — ну, чего-то необычного в его поведении, чего-то, что вам могло показаться странным?
   Она долго сидела молча, сложив руки на коленях, и в конце концов сказала:
   — Не понимаю.
   — Он казался вам каким-то странным? Молчание.
   — Ну, скажем, не странным…— он виновато улыбнулся, давая понять, что и ему непросто, —… а, допустим, непривычным, не таким, каким бывал обычно.
   Не услышав ни звука и на этот раз, он добавил:
   — Я уверен, вы бы заметили любую необычность, вы ведь столько лет были рядом с маэстро и знаете его лучше всех в этом доме. — Это была откровенная и грубая лесть в угоду ее тщеславию, однако почему бы на нее и не клюнуть?
   — Вы имеете в виду его работу?
   — Вы понимаете, — он заговорщически улыбнулся ей, — может быть, это и связано с его работой, но вполне возможно, тут что-то сугубо личное, не имеющее ровным счетом никакого отношения к его работе и вообще к музыке. А вы, я же говорю, в силу давнего вашего знакомства с маэстро должны быть к таким вещам особенно восприимчивы. — Хитрую наживку несло прямиком к добыче, он осторожно потянул леску, чтобы подвести ее поближе. — Поскольку вы знали его столько лет, вы наверняка заметили бы вещи, которые другие упустили бы из виду.
   — Это верно. — Она облизнула губы, подбираясь к наживке. Он сидел тихо, неподвижно, чтобы ненароком не поднять волну. Она бездумно теребила пуговицу на платье, крутила ее то вправо, то влево. И наконец сказала: — Кое-что было, но не знаю, насколько это важно.
   — Очень может быть, что важно. Запомните, синьорина, все, что вы мне расскажете, может помочь маэстро, — что-то ему подсказывало, что весь немыслимый идиотизм этой фразы до нее не дойдет.
   Он отложил ручку, по-монашески сложил ладони и приготовился слушать.
   — Было две вещи. Когда он приехал в этот раз, то с первого дня он словно делался все более и более рассеянным, как будто его мысли витали где-то не здесь. Нет, не так, не совсем. Словно ему стало все равно, что происходит вокруг. — Она досадливо замолчала, недовольная.
   — Может быть, вы приведете какой-то пример, — подсказал он.
   Она покачала головой, все это ей не нравилось.
   — Нет, я не то говорю. Не знаю, как вам объяснить. Раньше, например, он всегда спрашивал меня, что произошло тут, пока его не было, про дом, про служанок, и чем я занималась.
   Неужто она покраснела?
   — Маэстро знал, что я люблю музыку, что я ходила на концерты и в оперу, пока его не было, он всегда очень подробно меня расспрашивал. Но в этот раз ничего подобного не было. Просто поздоровался, как приехал, и спросил, как дела; я стала ему было рассказывать, что да как, а ему будто и дела нет. Несколько раз… нет, это было один раз. Так вот, захожу я к нему в кабинет спросить насчет ужина. В тот вечер у него была репетиция, и я не знала, когда она кончится, вот и пошла к нему в кабинет. Постучалась и вошла, как обычно. А он не обращает внимания, как будто меня и нет, заставил меня ждать несколько минут, пока он что-то такое свое допишет. Уж и не знаю, почему он так поступил— но он заставил меня ждать, как прислугу! Наконец я совсем растерялась и собралась уходить. За двадцать лет я, кажется, не заслужила, чтобы меня заставляли стоять и ждать, как преступника перед судьей.
   По мере того, как она говорила, в ее глазах снова разгоралось пережитая обида.
   — В конце концов, когда я уже повернулась, чтобы уйти, он посмотрел на меня и притворился, будто только что заметил. Как будто я взялась неизвестно откуда! Я спросила его, когда он намерен вернуться домой. Я говорила сердито. Впервые за двадцать лет я повысила на него голос. Но он на это не обратил ровным счетом никакого внимания— назвал время, и все. А потом, наверное, ему стало неловко, что он меня так обидел — и он сказал: «Очень красивые цветы!» Ему вообще нравилось, когда в доме живые цветы. — Она умолкла, а потом неизвестно зачем добавила: — Цветы у нас из «Бьянкат». С другого берега Большого Канала.
   Брунетти не знал, что говорило в ней— гнев, или боль, или и то и другое вместе. Двадцать лет службы— это безусловно основание, чтобы с тобой не обращались как с прислугой.
   —Были еще и другие вещи, но тогда я как-то ничего такого не думала…
   — Что за вещи?
   — Мне показалось, он…— проговорила она, обдумывая, как бы так сказать, чтобы не сказать ничего. — Что постарел он. Конечно, мы целый год не виделись, но он очень сильно переменился. Он всегда был такой моложавый, полный жизни. А тут приехал совсем стариком. — И, дабы заявление не выглядело голословным, она добавила: — Он начал носить очки. Но не для чтения.
   — Это вам показалось странным, синьорина?
   — Да. Людям моего возраста, — призналась она, — обычно уже требуются очки— для чтения, для всякой мелкой работы вблизи, — но он-то носил их не для чтения.
   — Откуда вы знаете?
   — Потому что иногда я приносила ему чай в кабинет и видела, что он читает без очков. А увидев меня, он сразу их надевал— а может, просто знак подавал, мол, поставьте поднос и ступайте, а меня не беспокойте. — Она замолчала.
   — Вы говорили о двух вещах, синьорина. Могу я спросить вас— какая же вторая?
   — Лучше бы я не говорила, — ответила она нервно.
   — Если это не важно, тогда в этом ничего страшного нет. А если важно — то может помочь нам найти того, кто это сделал.
   — Я не уверена— я вообще ни в чем не уверена, — пролепетала она. — Я просто почувствовала что-то. Между ними. — Тон, которым она произнесла последнее местоимение, не оставлял сомнений в том, кто еще подразумевался под «ними» кроме маэстро.
   Брунетти молча ждал продолжения.
   — В этот раз они держались иначе. Раньше они всегда… Не знаю, как объяснить. Они были рядышком, все время рядом— болтали, вместе что-то делали, трогали друг друга, — В ее голосе слышалось явное неодобрение подобного поведения супругов. — Но в этот приезд они держались друг с другом иначе. Ничего такого, что бы заметили посторонние. Они по-прежнему были вежливы друг с другом, но уже не дотрагивались друг до друга, когда их никто не видит.
   Никто, стало быть, кроме нее.
   Она посмотрела на Брунетти.
   — Только, наверное, все это без толку.
   — Почему же, синьорина, по-моему, толк явно есть. А нет ли у вас каких-то предположений, что могло привести к такому охлаждению между ними?
   Он успел заметить, что ответ или, по крайней мере, отсвет ответа блеснул в ее глазах — и в следующее мгновение погас. Он явственно видел это, но не поручился бы, что сама она успела это осознать.
   — Неужели совсем никаких? — нетерпеливо подтолкнул он ее — и в тот же миг понял, что перестарался.
   — Нет. Никаких. — Она замотала головой, словно высвобождаясь из невидимых тенет.
   — А не знаете, кто-нибудь из прислуги это заметил?
   Она выпрямилась в своем кресле.
   — Подобные темы я с прислугой не обсуждаю.
   — Ну да, ну да, — пробормотал он. — Я вовсе этого и не думал.
   Он видел, что она уже жалеет, что сообщила ему то немногое, что знала. Лучше будет поставить тут точку— чтобы она не отказалась потом все это повторить, если вдруг понадобится, или дополнить, если это окажется возможно.
   — Вы сообщили очень ценные сведения, синьорина. Они подтверждают то, что нам стало известно из других источников. Нам наверняка незачем заверять вас, что все сказанное вами останется в строжайшем секрете. Если вам придут в голову еще какие-нибудь соображения, прошу вас, позвоните мне в квестуру.
   — Мне не хочется, чтобы вы меня считали…— начала она, но так и не решилась выговорить, кем.
   — Поверьте, я считаю вас человеком, в высшей степени верным памяти маэстро.
   Это была правда, и это была та малость, которой он мог ее отблагодарить. Лицо бельгийки чуть смягчилось. Он встал и протянул ей руку. Ее рука оказалась тоненькой, удивительно хрупкой, как птичья лапка. Проведя его по коридору к дверям квартиры, она исчезла на мгновение и появилась с его пальто в руках.
   — Скажите, синьорина, — спросил он. — Каковы ваши планы теперь? Вы останетесь в Венеции?
   Она посмотрела на него как на сумасшедшего, приставшего к ней на улице.
   — Нет. Я собираюсь как можно скорее вернуться в Гент.
   — А когда, по-вашему?
   — Синьоре нужно решить, что дальше делать с этой квартирой. На это время я останусь тут, а потом уеду к себе домой, на родину. — С этими словами она распахнула перед ним дверь, а потом бесшумно притворила ее за его спиной. Спускаясь по лестнице, Брунетти остановился на первой же площадке— посмотреть в окно. Далеко-далеко ангел на верхушке колокольни расправлял крылья, благословляя город. Даже если ты сослан в прекраснейший город мира, подумалось ему, ссылка все равно останется ссылкой.

Глава 16

   Поскольку до театра было рукой подать, комиссар решил направиться прямиком туда, только зашел по дороге проглотить бутерброд и выпить пива — почувствовав не то чтобы голод, а непонятное беспокойство, которое всегда на него накатывало, если долго не поесть.
   Предъявив у служебного входа удостоверение, он спросил, не пришел ли синьор Траверсо. Portiere ответствовал, что синьор Траверсо прибыл пятнадцать минут назад и ожидает комиссара в артистическом буфете. Придя туда, комиссар увидел высокого, мертвенно-бледного мужчину с явными признаками фамильного сходства с двоюродным братцем— его, Брунетти, дантистом. В буфете было шумно и людно, множество артистов в костюмах и без то входили, то выходили, и Брунетти предложил поискать местечко потише.
   — Прошу прощения, — спохватился музыкант, — мне следовало об этом подумать. Теперь мы можем пойти разве что в какую-нибудь свободную гримерку. Думаю, мы могли бы подняться туда. — Он положил деньги на стойку и взял свой скрипичный футляр. И направился через фойе и вверх по той самой лестнице, по которой Брунетти уже проходил в первый вечер. На верхней площадке полная женщина в синей униформе спросила, чего им надо.
   Траверсо потолковал с ней, объяснил, кто такой Брунетти и что им нужно. Кивнув, она провела их по узкому коридору. И, достав из кармана гигантскую связку ключей, открыла одну из дверей и отступила в сторону, пропуская их. Тут не было и следа театрального лоска — тесная комнатенка, два стула по обе стороны низкого столика да табуретка перед зеркалом. Они уселись на стулья друг напротив друга.
   — Скажите, во время репетиций вы не замечали ничего необычного? — Чтобы раньше времени не показать, что именно его интересует, Брунетти сознательно задал самый общий вопрос— общий до такой степени, что задавать его было практически бессмысленно, — в чем он и сам вполне отдавал себе отчет.
   — Вы про исполнение? Или про маэстро?
   — Про то и про другое. Про все.
   — Ну, что исполнение? Вещь-то старая. Постановка и декорации новые, а костюмы эти у нас и раньше использовались. Поют все прилично, кроме тенора. Пристрелить бы его. Хоть он и не виноват. Дирижировал маэстро скверно. Никто из нас толком не знал, что кому делать. Ну, не с самого начала репетиций, а так примерно со второй недели.
   Видимо, мы все играли по памяти. Не знаю, понятно ли вам.
   — Нельзя ли об этом поподробнее?
   — Да все этот Веллауэр; кажется, старость набросилась на него в одно мгновение. Мы же с ним и раньше играли. Дважды. Лучший был дирижер из всех, с кем мне приходилось работать. С ним никого и рядом нельзя поставить, хотя подражателей полно. Прошлый раз мы играли с ним «Cosi». Такого звучания у нас никогда не было. Но в этот раз все не так. Он вдруг превратился в старика. Он как будто перестал обращать внимание на то, что делает. Иногда, когда у нас шло крещендо, он как будто оживал и тыкал своей палочкой в того, кто хоть на восьмушку отставал. И все делалось замечательно. Но все остальное время— ничего хорошего. Но никто ничего не сказал. Такое впечатление, что мы, не сговариваясь, решили играть, как написано, и слушаться концертмейстера. Видимо, это сработало. Маэстро остался нами доволен. Но это было совсем не то, что раньше.
   — Как по-вашему, сам маэстро это понимал?
   — То есть понимал, что мы плохо звучим?
   — Именно.
   — Да наверняка. Разве станешь лучшим дирижером в мире, если не слышишь, как играет твой оркестр? Но казалось, что он все время думает о чем-то другом, постоянно. Все ему безразлично, будто он где-то витает.
   — А в последний вечер вы ничего странного не заметили?
   — Да нет. Нам не до того было, мы только и делали, что старались не сбиться с ритма, чтобы уж совсем не облажаться.
   — И вы вообще ничего не заметили? Может быть, он как-то странно разговаривал с кем-нибудь?
   — В тот вечер он ни с кем не разговаривал. Мы и не видели его, пока он не спустился к нам в оркестровую яму. — Он замолчал, что-то припоминая. — Была одна ерундовина — так, не о чем говорить.
   — Что такое?
   — Дело было в конце второго действия, сразу после той большой сцены, когда Альфред швыряет деньги Виолетте. Не знаю, как артисты ухитрились спеть это место хором и ни разу не сбиться. Наконец они закончили, и публика— слуха-то у нее нету— стала хлопать, и маэстро как-то глупо улыбнулся, будто кто-то только что сказал ему что-то смешное. А потом положил на пульт свою палочку. Не бросил, как обычно, а очень аккуратно положил и опять улыбнулся. А потом сошел с подиума и направился за кулисы. Тогда я видел его в последний раз. Я думал, он улыбается просто потому, что действие наконец закончилось, а дальше пойдет легче. А на третье действие поставили другого дирижера. — Он глянул на часы. — Но вам, наверное, нужно совсем не это. — Он потянулся за скрипкой.
   — Еще одно, последнее, — заторопился Брунетти. — Что, остальные оркестранты это заметили? Не улыбку— а то, как он изменился?
   — Очень даже многие — из тех, кто играл с ним раньше. Про новеньких не скажу. У нас перебывало столько паршивых дирижеров, не уверен, что наши новички видят между ними разницу. Да и я, может быть, заметил это только из-за отца. — Заметив недоумение Брунетти, он поспешил пояснить; — Мой отец, ему восемьдесят семь, так он ведет себя точно так же — смотрит на нас поверх очков, как будто мы секретничаем, а он хочет знать, о чем. — Он снова посмотрел на часы. — Мне пора. Через десять минут занавес.
   — Спасибо вам за помощь, — сказал Брунетти, еще толком не понимая, как быть с тем, что ему только что рассказал музыкант.
   — По-моему, все это так, болтовня. Но вдруг пригодится.
   — Ничего, если я останусь в театре на время спектакля? — спросил Брунетти.
   — Думаю, нормально. Просто скажите Лючии, когда уйдете. Чтобы она гримерку заперла.
   — Еще раз спасибо.
   — Не за что. — Они простились за руку, и музыкант удалился.
   Брунетти остался в гримерной, рассчитывая воспользоваться этой возможностью, чтобы узнать, сколько народу находится за кулисами во время представления и в антрактах и насколько это легко — незаметно войти и выйти из дирижерской гримерки.
   Минут пятнадцать он ждал, радуясь возможности отсидеться в тихом уголке. Постепенно весь шум, проникающий через дверь, затих, и он понял, что певцы должны были уже спуститься вниз и занять свои места на сцене. Но все еще медлил, наслаждаясь тишиной. Он услышал звуки увертюры, они просачивались вверх по лестнице и проникали сквозь стены, и понял, что пора идти разыскивать дирижерскую гримерную. Выйдя в коридор, он поискал глазами женщину, пустившую их в это помещение, но той нигде не было видно. Выполняя обещание— проследить, чтобы комнатенку заперли— он прошел по коридору и, выглянув на лестницу, крикнул «Синьора Лючия!», но ответа не последовало. Тогда он подошел к двери ближайшей гримерной и постучал, но и оттуда ответа не получил. Не ответили и в следующей. Из третьей отозвались «Avantil», и он толкнул дверь и вошел, уже приготовившись сообщить, что уходит и что пусть гримерную закроют.
   — Синьора Лючия, — начал он и осекся, увидев Бретт Линч, развалившуюся в мягком кресле, с книгой на коленях и бокалом красного вина в руке.
   Она поразилась не меньше, но быстрее оправилась от изумления:
   — Добрый вечер, комиссар. Чем могу быть полезной? — Она отставила бокал на стол, захлопнула книгу и улыбнулась.
   — Я хотел сказать синьоре Лючии, что она может закрыть пустую гримерную, — объяснил он.
   — Она наверняка внизу, смотрит из боковой кулисы. Она большая поклонница Флавии. Когда вернется, я скажу ей, чтобы заперла. Не беспокойтесь, все будет сделано.
   — Очень любезно с вашей стороны. А вы, значит, на представление не пошли?
   — Нет, — ответила она и, заметив его реакцию, в свою очередь спросила: — Вас это удивляет?
   — Даже не знаю. Но если спрашиваю вас, то, наверное, все же удивляет.
   Ее ответная ухмылка ему понравилась — и неожиданностью, и тем, как она смягчила резкость ее черт. — Если вы поклянетесь, что не расскажете Флавии, то я признаюсь, что не большая любительница Верди и не особенно люблю «Травиату».
   — Но почему? — изумился он, пораженный, что секретарь и подруга— назовем это так— самой знаменитой на сегодня вердиевской певицы-сопрано вдруг не любит эту музыку.
   — Садитесь, пожалуйста, комиссар, — она указала на кресло напротив, — За ближайшие, — она покосилась на свои часики, — двадцать четыре минуты ничего особенного не произойдет.
   Он уселся в предложенное кресло, повернув его, чтобы оказаться напротив своей собеседницы, и спросил:
   — А почему вы не любите Верди?
   — Не то чтобы не люблю. Кое-что у него мне нравится. «Отелло», например. Но это не моя эпоха.
   — А ваша — это какая же? — спросил он, пытаясь заранее угадать ответ. Богатая современная американка, она, разумеется, предпочитает музыку столетия, в котором живет, — эпохи, сделавшей возможным самое ее существование.
   — Восемнадцатый век, — ответила она, совершенно его огорошив. — Моцарт и Гендель, но— грехи наши тяжкие! — никого из них Флавия что-то петь не рвется.
   — А вы не пытались ее к этому склонить?
   Она взяла бокал со стола и, глотнув вина, поставила обратно.
   — Кое к чему я сумела ее склонить. Но, похоже, не в моих силах заставить ее изменить Джузеппе Верди..
   — Полагаю, тут нам исключительно повезло, — ответил он, с легкостью подхватывая этот тон, когда подразумевается куда больше, чем говорится. — Зато вам повезло в другом.
   Он удивился, что она хихикнула, а еще больше — что он и сам рассмеялся.
   — Ну, вот и свершилось. Я покаялась. Что, если теперь нам поговорить как людям, а не как персонажам бульварного романа?
   — Я был бы этому очень рад, синьорина.
   — Давай ты будешь звать меня Бретт, а я тебя— Гвидо. — Она перешла на «ты», первая сделав шаг навстречу.
   И, встав с кресла, направилась в угол, где помещалась небольшая раковина. Рядом стояла бутылка вина. Наполнив вином другой бокал, она, вернувшись с бутылкой и бокалом, протянула его Брунетти.
   — Ты вернулся, чтобы поговорить с Флавией? — спросила она.
   — Нет, это не входило в мои намерения. Но мне все же придется с ней поговорить, раньше или позже.
   — Зачем?
   — Спросить, что она делала в гримерной Веллауэра в первом антракте.
   Если она и удивилась, то виду не подала.
   — Есть какие-нибудь версии? — поинтересовался он.