Страница:
— А почему ты думаешь, что она там была?
— Потому что по меньшей мере двое видели, как она туда входила после первого действия.
— Но не после второго?
— Нет, не после второго.
— После второго она была тут, со мной.
— В прошлый раз ты уверяла, что она была тут с тобой и после первого действия. А это не так. Почему же я должен верить, что теперь ты говоришь мне правду, если тогда обманула? — Он отпил вина. «Бароло», и превосходное!
— Потому что это правда!
— С какой стати я должен в это верить?
— Видимо, объективных оснований для этого никаких. — Она неспешно потягивала вино, будто у них целый вечер в запасе, — Но все-таки она была здесь. — Американка осушила бокал и добавила себе еще. — Она правда зашла к нему после первого действия. Она мне говорила. Он изводил ее все эти дни, грозился написать ее мужу. И наконец она отправилась к нему.
— Причем выбрала для этого довольно странное время — посреди спектакля!
— А это вполне в духе Флавии. Она не особенно раздумывает, просто хочет и делает по-своему. Без этого она бы не стала великой певицей.
— Ей, наверное, нелегко живется. Она усмехнулась.
— Да уж. Но это компенсируется другими вещами.
— А что она сама сказала? — Видя, что Бретт не поняла, он добавил: — О своем визите к нему в гримерную?
— Что они поругались. Что он так и не дал ясного ответа, написал он ее мужу или еще нет. И больше практически ничего не сказала, но когда она вернулась сюда, ее прямо трясло от злости. Не знаю, как она смогла петь после этого.
— Так он все-таки написал?
— Не знаю. Она об этом больше ничего не рассказывала. До сих пор, — Она заметила его удивление. — Я же говорю, это в ее духе. Когда ей надо петъ, она старается не говорить о неприятном, это можетсбить ей настрой, — и добавила с сожалением: — Не сказать, что она охотно беседует на эти темы и когда ей петь не надо. Флавия уверяет, что не может сосредоточиться, если приходится думать о чем-то, кроме музыки. Уверена, никто и не станет ее заставлять. Лично я — нет, видит бог!
— А он вообще-то способен был на такое— написать ее мужу?
— Этот человек на все был способен. Уверяю тебя! Он взял на себя миссию эдакого защитника морали. И не выносил, если кто-то вдруг преступал границу между добром и злом, установленную им лично. С ума сходил, стоило кому-нибудь только осмелиться. Он ощущал за собой что-то вроде божественного права защищать справедливость — в своем собственном понимании.
— А на что способна она?
— Флавия?
— Да.
— Не знаю. — Вопрос ее не удивил. — Не думаю, что она могла это сделать — так хладнокровно. Она пошла бы на все ради детей, но не думаю, чтобы… чтобы на это. И вообще, неужели она потащила бы яд с собой на сцену? — Казалось, от этого предположения ей самой стало легче. — Но ведь дело не закрыто. На процессе или там каких-нибудь слушаниях все равно станет известно, о чем они там спорили, верно?
Брунетти кивнул.
— А ее мужу хватит и этого.
— Вряд ли, — усомнился Брунетти.
— Не надо, — хмыкнула она. — Ведь это же Италия, страна семьи, святого семейства! Тут Флавии позволительно иметь столько любовников, сколько захочется— но только чтобы все были мужчины. Чтобы устыдить папашу и вернуть в лоно семьи. Но как только публике станет известно это— у Флавии не останется ни малейшего шанса.
— А ты не преувеличиваешь?
— Я преувеличиваю? — взвилась она. — Моя жизнь ни для кого не секрет. Я всегда была достаточно богата, чтобы не обращать внимания на то, что обо мне думают или говорят другие. Но этим не заставишь их замолчать. И даже если ничего доказать не удастся, любой ловкий адвокат может эдак бросить: «Знаменитая певица-сопрано со своей секретаршей-миллионершей». Вот именно, именно так все и будет.
— Но ведь можно все отрицать, — сказал Брунетти, открытым текстом подсказывая дачу заведомо ложных показаний.
— По-моему, на судью-итальянца это не подействует. И не думаю, что она станет врать. Мне, честно говоря, не верится. Нет, об этом— точно не станет. Флавия считает себя превыше закона. — Очевидно, она тут же пожалела о сказанном. — Но у нее же все только на словах, одни разговоры — все равно что на сцене. Она может кричать и бушевать, но при этом— только мимика и жесты. Я не видела, чтобы она хоть на кого-нибудь руку подняла. Это все только слова.
Брунетти был итальянец и хорошо представлял себе, как легко женщина переходит от слов к делу, когда речь идет о детях.
— Ты позволишь задать несколько вопросов личного свойства?
Она устало вздохнула, понимая, к чему он клонит, и покачала головой.
— Вас ни разу никто не пытался шантажировать?
Вопрос оказался не такой уж страшный.
— Нет, ни разу. Ни меня, ни Флавию, по крайней мере она мне ничего такого не рассказывала.
— А дети? Как ты с ними — ладишь?
— Еще как! Виттории восемь лет, а Паоло уже тринадцать, так что он-то по крайней мере наверняка кое о чем догадывается. Но опять-таки, Флавия им никогда ничего не рассказывала, ничего такого вообще не говорилось, — Она пожала плечами и развела руками — этот жест, совершенно не итальянский, выдавал стопроцентную американку
— А что же дальше?
— Ты насчет старости? Как мы будем с ней сидеть вдвоем и пить чаек в кафе Флориана?
Нет, это куда более мирная картинка, чем та, что рисовалась его воображению, — но хватит и этой. Он кивнул.
— Понятия не имею. Пока я с ней, я не могу работать, так что мне придется делать выбор.
— А что за работа?
— Я археолог. Китаист. Это и свело нас с Флавией. Я помогала устраивать китайскую выставку во Дворце Дожей. Начальство пригласило ее, потому что она пела «Лючию» в «Ла Скала». А потом ее позвали на презентацию. А после выставки мне пришлось вернуться в Сиань на раскопки. Нас там только трое, европейцев. А меня уже три месяца как нет, и надо возвращаться, иначе мне найдут замену.
— Глиняные воины? — Он увидел, как наяву, терракотовые статуи с выставки, у каждой — свое лицо, похожее на лицо живого человека.
— Это только начало, — объяснила она. — Там их тысячи, больше, чем мы себе представляли. А к сокровищам центральной усыпальницы мы даже не приступали. Такая волокита с властями! Только осенью нам выдали разрешение на вскрытие центрального кургана. Судя по тому немногому, что я видела, это будет важнейшее археологическое открытие со времен старины Тутанхамона. Да и он покажется пустяком рядом с тем, что мы откопаем, Брунетти всегда считал исследовательскую страсть досужей выдумкой литераторов, стремящихся изобразить ученых более человечными. Но теперь понял, что ошибался.
— У них даже простая утварь — совершенно потрясающей красоты, даже мисочки, из которых ели рабочие.
— А если ты не вернешься?
— Если я не вернусь, то лишу себя всего этого. Не славы, нет. Она принадлежит китайцам. Но возможности видеть эти предметы, прикасаться к ним и ощущать связь с теми людьми, что когда-то их сделали. Если я не вернусь, я все это потеряю.
— А оно для тебя важнее, чем вот это? — он обвел рукой гримерку.
— Нечестный вопрос. — Она тоже повела рукой, охватывая этим широким жестом и грим на столике, и костюмы, висящие у двери, и парики на подставках. — Просто это — не мое будущее. Мое — это горшки да черепки, останки цивилизации, существовавшей за тысячи лет до нас. А Флавия — она вся тут, посреди всего этого. Лет через пять она станет лучшей вердиевской исполнительницей в мире. Для меня тут вряд ли будет место. Сама она этого еще не поняла, но я же говорила, что она за человек. Она никогда не думает вперед— пока все не произойдет само.
— А ты уже подумала?
— Разумеется.
— И что же ты намерена делать?
— Погляжу, чем все это кончится. — На этот раз ее жест охватил и ту трагедию, что разыгралась в театре четыре дня тому назад. — А потом вернусь в Китай. По крайней мере думаю вернуться.
— Вот как?
— Не «вот как», а вернусь!
— Разве он того стоит?
— Кто?
— Китай.
Она снова пожала плечами.
— Это моя работа. Дело, которое я делаю. И, в конце концов, это то, что я люблю. Не могу же я всю жизнь сидеть в гримерке, читать китайскую поэзию и ждать, пока опера окончится и можно будет жить своей жизнью.
—Ты ей пока не говорила?
— Чего именно она мне пока не говорила? — громким голосом вопросила Флавия Петрелли, театрально появляясь на пороге и захлопывая за собой дверь гримерки. Она прошлась по комнате, волоча за собой голубой шлейф— совершенно переменившаяся, ослепительная, исполненная нечеловеческой, невиданной Брунетти красоты. Не костюм, не грим сделали ее такой: они лишь подчеркивали то, чем она теперь стала. А перемена произошла внутри. Окинув взглядом помещение, она заметила и два бокала, и дружественность их поз. — Так чего же она мне пока не говорила? — повторила она вопрос.
— Что не любит «Травиату», — объяснил Брунетти. — Мне показалось странным, что она сидит тут и читает, когда вы поете, а она сказала, что это не самая любимая ее опера.
— А мне показалось странным увидеть тут вас, комиссар. Между прочем, я знаю, что она не очень любит эту оперу.
Значит, не поверила.
Он поднялся, как только она вошла. Она прошла мимо него, взяла бокал со столика, наполнила минеральной и осушила четырьмя большими глотками. Наполнила снова и отпила половину.
— Все равно что в сауне, под этими софитами. — Она допила воду и отставила бокал. — Так о чем вы тут беседуете?
— Он же сказал тебе, Флавия. О «Травиате».
— Вранье, — фыркнула примадонна. — Но все равно времени нет с вами болтать. — Повернувшись к Брунетти, она сказала голосом, звенящим от ярости и звучным, какой всегда бывает у певцов после выступления: — Не будете ли вы так любезны удалиться из моей гримерной? Мне надо переодеться к следующему действию.
— Конечно, синьора, — ответил он, весь предупредительность и раскаяние.
И, кивнув Бретт, пославшей ему из своего кресла широкую улыбку, он торопливо вышел.
Оказавшись снаружи, он остановился и прислушался, прижавшись ухом к двери и совершенно не стыдясь этого. Но если они и переговаривались, то очень тихо.
На верхней площадке лестницы показалась женщина в синей униформе. Брунетти, отпрянув от двери, пошел ей навстречу. Объяснил, что в гримерной он все закончил, улыбнулся, поблагодарил ее и пошел вниз по лестнице, ведущей за кулисы, где неожиданно угодил в эпицентр самого настоящего столпотворения. Какие-то личности в униформе курили и хохотали, сползая по стенкам. Мужчины в смокингах толковали о футболе. А рабочие сцены носились туда-сюда с бумажными стаканчиками и подносами, на которых посверкивали бокалы с шампанским.
В конце короткого коридора находилась дверь дирижерской гримерки, закрывшаяся теперь за новым дирижером. Брунетти простоял в коридоре минут десять, и ни одна душа не потрудилась поинтересоваться, кто он такой и что тут делает. Наконец прозвенел звонок, и бородатый мужчина в жилете и галстуке, переходя от одной кучки собравшихся к другой и указывая в разные стороны, выпроводил каждого туда, где ему следовало находиться.
Дирижер вышел из гримерной, закрыл за собой дверь и прошагал мимо Брунетти, не обратив на него ни малейшего внимания. Едва он удалился, Брунетти небрежно прошел по коридору прямиком к нему в гримерную. Никто не видел, как он это сделал, а если и видел, то не удосужился спросить, что ему там нужно.
Помещение выглядело примерно так же, как и в тот злополучный вечер, не считая того, что кофейная чашечка с блюдцем не валялась на полу, а преспокойно стояла на столике. Очень скоро он вышел. Его уход тоже остался незамеченным, и это спустя всего лишь четыре дня после того, как в этой самой комнате умер человек.
Глава 17
— Потому что по меньшей мере двое видели, как она туда входила после первого действия.
— Но не после второго?
— Нет, не после второго.
— После второго она была тут, со мной.
— В прошлый раз ты уверяла, что она была тут с тобой и после первого действия. А это не так. Почему же я должен верить, что теперь ты говоришь мне правду, если тогда обманула? — Он отпил вина. «Бароло», и превосходное!
— Потому что это правда!
— С какой стати я должен в это верить?
— Видимо, объективных оснований для этого никаких. — Она неспешно потягивала вино, будто у них целый вечер в запасе, — Но все-таки она была здесь. — Американка осушила бокал и добавила себе еще. — Она правда зашла к нему после первого действия. Она мне говорила. Он изводил ее все эти дни, грозился написать ее мужу. И наконец она отправилась к нему.
— Причем выбрала для этого довольно странное время — посреди спектакля!
— А это вполне в духе Флавии. Она не особенно раздумывает, просто хочет и делает по-своему. Без этого она бы не стала великой певицей.
— Ей, наверное, нелегко живется. Она усмехнулась.
— Да уж. Но это компенсируется другими вещами.
— А что она сама сказала? — Видя, что Бретт не поняла, он добавил: — О своем визите к нему в гримерную?
— Что они поругались. Что он так и не дал ясного ответа, написал он ее мужу или еще нет. И больше практически ничего не сказала, но когда она вернулась сюда, ее прямо трясло от злости. Не знаю, как она смогла петь после этого.
— Так он все-таки написал?
— Не знаю. Она об этом больше ничего не рассказывала. До сих пор, — Она заметила его удивление. — Я же говорю, это в ее духе. Когда ей надо петъ, она старается не говорить о неприятном, это можетсбить ей настрой, — и добавила с сожалением: — Не сказать, что она охотно беседует на эти темы и когда ей петь не надо. Флавия уверяет, что не может сосредоточиться, если приходится думать о чем-то, кроме музыки. Уверена, никто и не станет ее заставлять. Лично я — нет, видит бог!
— А он вообще-то способен был на такое— написать ее мужу?
— Этот человек на все был способен. Уверяю тебя! Он взял на себя миссию эдакого защитника морали. И не выносил, если кто-то вдруг преступал границу между добром и злом, установленную им лично. С ума сходил, стоило кому-нибудь только осмелиться. Он ощущал за собой что-то вроде божественного права защищать справедливость — в своем собственном понимании.
— А на что способна она?
— Флавия?
— Да.
— Не знаю. — Вопрос ее не удивил. — Не думаю, что она могла это сделать — так хладнокровно. Она пошла бы на все ради детей, но не думаю, чтобы… чтобы на это. И вообще, неужели она потащила бы яд с собой на сцену? — Казалось, от этого предположения ей самой стало легче. — Но ведь дело не закрыто. На процессе или там каких-нибудь слушаниях все равно станет известно, о чем они там спорили, верно?
Брунетти кивнул.
— А ее мужу хватит и этого.
— Вряд ли, — усомнился Брунетти.
— Не надо, — хмыкнула она. — Ведь это же Италия, страна семьи, святого семейства! Тут Флавии позволительно иметь столько любовников, сколько захочется— но только чтобы все были мужчины. Чтобы устыдить папашу и вернуть в лоно семьи. Но как только публике станет известно это— у Флавии не останется ни малейшего шанса.
— А ты не преувеличиваешь?
— Я преувеличиваю? — взвилась она. — Моя жизнь ни для кого не секрет. Я всегда была достаточно богата, чтобы не обращать внимания на то, что обо мне думают или говорят другие. Но этим не заставишь их замолчать. И даже если ничего доказать не удастся, любой ловкий адвокат может эдак бросить: «Знаменитая певица-сопрано со своей секретаршей-миллионершей». Вот именно, именно так все и будет.
— Но ведь можно все отрицать, — сказал Брунетти, открытым текстом подсказывая дачу заведомо ложных показаний.
— По-моему, на судью-итальянца это не подействует. И не думаю, что она станет врать. Мне, честно говоря, не верится. Нет, об этом— точно не станет. Флавия считает себя превыше закона. — Очевидно, она тут же пожалела о сказанном. — Но у нее же все только на словах, одни разговоры — все равно что на сцене. Она может кричать и бушевать, но при этом— только мимика и жесты. Я не видела, чтобы она хоть на кого-нибудь руку подняла. Это все только слова.
Брунетти был итальянец и хорошо представлял себе, как легко женщина переходит от слов к делу, когда речь идет о детях.
— Ты позволишь задать несколько вопросов личного свойства?
Она устало вздохнула, понимая, к чему он клонит, и покачала головой.
— Вас ни разу никто не пытался шантажировать?
Вопрос оказался не такой уж страшный.
— Нет, ни разу. Ни меня, ни Флавию, по крайней мере она мне ничего такого не рассказывала.
— А дети? Как ты с ними — ладишь?
— Еще как! Виттории восемь лет, а Паоло уже тринадцать, так что он-то по крайней мере наверняка кое о чем догадывается. Но опять-таки, Флавия им никогда ничего не рассказывала, ничего такого вообще не говорилось, — Она пожала плечами и развела руками — этот жест, совершенно не итальянский, выдавал стопроцентную американку
— А что же дальше?
— Ты насчет старости? Как мы будем с ней сидеть вдвоем и пить чаек в кафе Флориана?
Нет, это куда более мирная картинка, чем та, что рисовалась его воображению, — но хватит и этой. Он кивнул.
— Понятия не имею. Пока я с ней, я не могу работать, так что мне придется делать выбор.
— А что за работа?
— Я археолог. Китаист. Это и свело нас с Флавией. Я помогала устраивать китайскую выставку во Дворце Дожей. Начальство пригласило ее, потому что она пела «Лючию» в «Ла Скала». А потом ее позвали на презентацию. А после выставки мне пришлось вернуться в Сиань на раскопки. Нас там только трое, европейцев. А меня уже три месяца как нет, и надо возвращаться, иначе мне найдут замену.
— Глиняные воины? — Он увидел, как наяву, терракотовые статуи с выставки, у каждой — свое лицо, похожее на лицо живого человека.
— Это только начало, — объяснила она. — Там их тысячи, больше, чем мы себе представляли. А к сокровищам центральной усыпальницы мы даже не приступали. Такая волокита с властями! Только осенью нам выдали разрешение на вскрытие центрального кургана. Судя по тому немногому, что я видела, это будет важнейшее археологическое открытие со времен старины Тутанхамона. Да и он покажется пустяком рядом с тем, что мы откопаем, Брунетти всегда считал исследовательскую страсть досужей выдумкой литераторов, стремящихся изобразить ученых более человечными. Но теперь понял, что ошибался.
— У них даже простая утварь — совершенно потрясающей красоты, даже мисочки, из которых ели рабочие.
— А если ты не вернешься?
— Если я не вернусь, то лишу себя всего этого. Не славы, нет. Она принадлежит китайцам. Но возможности видеть эти предметы, прикасаться к ним и ощущать связь с теми людьми, что когда-то их сделали. Если я не вернусь, я все это потеряю.
— А оно для тебя важнее, чем вот это? — он обвел рукой гримерку.
— Нечестный вопрос. — Она тоже повела рукой, охватывая этим широким жестом и грим на столике, и костюмы, висящие у двери, и парики на подставках. — Просто это — не мое будущее. Мое — это горшки да черепки, останки цивилизации, существовавшей за тысячи лет до нас. А Флавия — она вся тут, посреди всего этого. Лет через пять она станет лучшей вердиевской исполнительницей в мире. Для меня тут вряд ли будет место. Сама она этого еще не поняла, но я же говорила, что она за человек. Она никогда не думает вперед— пока все не произойдет само.
— А ты уже подумала?
— Разумеется.
— И что же ты намерена делать?
— Погляжу, чем все это кончится. — На этот раз ее жест охватил и ту трагедию, что разыгралась в театре четыре дня тому назад. — А потом вернусь в Китай. По крайней мере думаю вернуться.
— Вот как?
— Не «вот как», а вернусь!
— Разве он того стоит?
— Кто?
— Китай.
Она снова пожала плечами.
— Это моя работа. Дело, которое я делаю. И, в конце концов, это то, что я люблю. Не могу же я всю жизнь сидеть в гримерке, читать китайскую поэзию и ждать, пока опера окончится и можно будет жить своей жизнью.
—Ты ей пока не говорила?
— Чего именно она мне пока не говорила? — громким голосом вопросила Флавия Петрелли, театрально появляясь на пороге и захлопывая за собой дверь гримерки. Она прошлась по комнате, волоча за собой голубой шлейф— совершенно переменившаяся, ослепительная, исполненная нечеловеческой, невиданной Брунетти красоты. Не костюм, не грим сделали ее такой: они лишь подчеркивали то, чем она теперь стала. А перемена произошла внутри. Окинув взглядом помещение, она заметила и два бокала, и дружественность их поз. — Так чего же она мне пока не говорила? — повторила она вопрос.
— Что не любит «Травиату», — объяснил Брунетти. — Мне показалось странным, что она сидит тут и читает, когда вы поете, а она сказала, что это не самая любимая ее опера.
— А мне показалось странным увидеть тут вас, комиссар. Между прочем, я знаю, что она не очень любит эту оперу.
Значит, не поверила.
Он поднялся, как только она вошла. Она прошла мимо него, взяла бокал со столика, наполнила минеральной и осушила четырьмя большими глотками. Наполнила снова и отпила половину.
— Все равно что в сауне, под этими софитами. — Она допила воду и отставила бокал. — Так о чем вы тут беседуете?
— Он же сказал тебе, Флавия. О «Травиате».
— Вранье, — фыркнула примадонна. — Но все равно времени нет с вами болтать. — Повернувшись к Брунетти, она сказала голосом, звенящим от ярости и звучным, какой всегда бывает у певцов после выступления: — Не будете ли вы так любезны удалиться из моей гримерной? Мне надо переодеться к следующему действию.
— Конечно, синьора, — ответил он, весь предупредительность и раскаяние.
И, кивнув Бретт, пославшей ему из своего кресла широкую улыбку, он торопливо вышел.
Оказавшись снаружи, он остановился и прислушался, прижавшись ухом к двери и совершенно не стыдясь этого. Но если они и переговаривались, то очень тихо.
На верхней площадке лестницы показалась женщина в синей униформе. Брунетти, отпрянув от двери, пошел ей навстречу. Объяснил, что в гримерной он все закончил, улыбнулся, поблагодарил ее и пошел вниз по лестнице, ведущей за кулисы, где неожиданно угодил в эпицентр самого настоящего столпотворения. Какие-то личности в униформе курили и хохотали, сползая по стенкам. Мужчины в смокингах толковали о футболе. А рабочие сцены носились туда-сюда с бумажными стаканчиками и подносами, на которых посверкивали бокалы с шампанским.
В конце короткого коридора находилась дверь дирижерской гримерки, закрывшаяся теперь за новым дирижером. Брунетти простоял в коридоре минут десять, и ни одна душа не потрудилась поинтересоваться, кто он такой и что тут делает. Наконец прозвенел звонок, и бородатый мужчина в жилете и галстуке, переходя от одной кучки собравшихся к другой и указывая в разные стороны, выпроводил каждого туда, где ему следовало находиться.
Дирижер вышел из гримерной, закрыл за собой дверь и прошагал мимо Брунетти, не обратив на него ни малейшего внимания. Едва он удалился, Брунетти небрежно прошел по коридору прямиком к нему в гримерную. Никто не видел, как он это сделал, а если и видел, то не удосужился спросить, что ему там нужно.
Помещение выглядело примерно так же, как и в тот злополучный вечер, не считая того, что кофейная чашечка с блюдцем не валялась на полу, а преспокойно стояла на столике. Очень скоро он вышел. Его уход тоже остался незамеченным, и это спустя всего лишь четыре дня после того, как в этой самой комнате умер человек.
Глава 17
Когда он наконец добрался домой, вести Паолу с детьми в ресторан на ужин — как он имел неосторожность пообещать — было слишком поздно; к тому же еще на лестнице он уловил соблазнительный запах, в котором явственно прочитывались чеснок и шалфей.
Войдя в квартиру, он на какое-то мгновение оторопел; голос Флавии Петрелли, который он слышал всего двадцать минут назад, доносился теперь из его гостиной, — партия Виолетты, конец второго действия. Он успел сделать несколько непроизвольных шагов в ту сторону, когда сообразил, что сегодня спектакль впрямую транслируют по телевидению. Паола вообще-то не большая любительница оперы, наверняка смотрит передачу только ради того, чтобы вычислить убийцу среди исполнителей. В чем, он не сомневался, с ней сейчас единодушны миллионы домохозяек по всей Италии.
Из гостиной послышался возглас Кьяры «Папа пришел!», перекрываемый пением Виолетты, молящей Альфреда оставить ее навеки.
Он вошел в гостиную в тот момент, когда тенор швырнул пригоршню ассигнаций в лицо Флавии Петрелли. Та грациозно опустилась на пол, в слезах, Жорж Жермон направился к сыну через всю сцену, дабы устыдить его, а Кьяра спросила:
— Почему он это сделал, папа? Я думала, он ее любит! — Она подняла глаза от тетради, кажется по математике, и, не получив ответа, повторила: — Почему, папа?
— Подумал, что у нее роман с другим. — Брунетти не нашел ничего лучшего.
— Ну и что? Вроде бы они не женаты, ничего такого.
— Чао, Гвидо, — это появилась из кухни Паола.
— Ну пап, — наседала Кьяра. — Чего он так рассердился?
Брунетти прошел мимо нее к телевизору и уменьшил звук, в очередной раз удивляясь, что же заставляет всех подростков запускать его на оглушительную мощность. По тому, как дочка держала в руке карандаш, покачивая им на весу, он понял, что так просто она не отстанет. И предложил компромиссное решение:
— Они ведь жили вместе, правда?
— Да. Ну и что?
— Ну понимаешь, когда люди живут вместе, то обычно не заводят романов с другими.
— Но у нее же нет ни с кем романа. Она просто хочет, чтобы он подумал, будто у нее есть кто-то еще.
— Видимо, он поверил и ревнует.
С какой стати ему ревновать? Она его любит по-настоящему. Это каждому ясно. Просто он —ничтожество. Ведь деньги-то ее, правда?
— Хмм, — он тянул время, судорожно припоминая либретто.
— Почему он не пошел работать? Пока она его содержит, она имеет право делать все, что ей вздумается.
Грянули аплодисменты.
— Это не всегда так, ангел мой!
— Но ведь обычно именно так, папочка? Что тут такого? У большинства моих друзей, у кого мать не работает — не то что наша мама, — у них все решает отец— куда поехать в отпуск и все такое. А у кого-то и любовница есть. — Последний тезис был изложен без уверенности, скорее лишь как предположение. — И они имеют на это право, потому что зарабатывают деньги и могут поэтому говорить другим то, что считают нужным.
Даже Паола, подумал он, не сумела бы точнее охарактеризовать сущность капитализма. Да, в голосе Кьяры слышались мамины нотки.
— Все не так просто, солнышко. — Он взялся за узел галстука. — Послушай, Кьяра, не могла бы ты стать ангелом добра и милосердия и слетать на кухню за стаканчиком вина для престарелого отца?
— Само собой. — Она отложила карандаш, более чем охотно расставаясь с тетрадкой. — Белого или красного?
— Посмотри, может, осталось «Просекко». Если нет, притащи того, которое мне, на твой взгляд, должно понравиться, — что на семейном языке означало «того, которого сама хочешь попробовать».
Он опустился на диван, сбросил туфли и положил ноги на низкий столик. И слушал, как диктор сообщает новости за несколько прошедших дней — голосом, полным лютой решимости, словно тоже из оперы, только другой, в жанре кровавого веризма.
Вернулась Кьяра— долговязая, еще нескладная, начисто лишенная женственной грации. Не вставая с дивана, через две комнаты можно было без труда понять, чья сегодня очередь мыть посуду— никто, кроме дочки, просто не способен поднять на кухне подобный тарарам. Зато она хорошенькая, наверное, вырастет настоящей красавицей, — с этими широко посаженными глазами и нежным пушком на шее возле уха, — всякий раз, когда свет бесцеремонно падал на это место, отцовское сердце сжималось от нежности.
— «Фраголино», — объявила она из-за его спины и подала ему стакан, ухитрившись пролить всего каплю, и ту на пол, а не ему на брюки. — Дашь глоточек? Мама не хотела открывать. Сказала, что тогда останется только одна бутылка, а я сказала, папа так устал! — И, не дожидаясь его согласия, взяла стакан и сделала глоток. — Папочка, как так получается, что вино пахнет клубникой?
Как так получается, что когда дети любят тебя, ты знаешь ответы на все вопросы, а когда они злятся, ты болван болваном?
— Это такой виноград. Он пахнет клубникой, поэтому и вино так пахнет, — Он понюхал, а затем проверил на вкус — так ли это. — Уроки делаешь?
— Ага. Математику, — ответила она с таким энтузиазмом, что он даже смутился. Что ж, этот ребенок легко объясняет ему его банковский баланс за каждые три месяца, а в мае уже попытался заполнить за него налоговую декларацию.
— А что вы проходите? — спросил он с наигранным интересом.
— Ой, папочка, ты все равно не поймешь, — и тут же со скоростью молнии: — Пап, а когда ты мне купишь ноутбук?
— Когда в лотерею выиграю.
У него имелись основания подозревать, что тесть собирается подарить ей портативный компьютер на Рождество, и его несколько раздражал сам факт того, что данный факт его раздражает.
— Ну, папочка, ты всегда так говоришь! — Она уселась напротив него, закинула ноги на тот же столик и уперлась своими узенькими подошвами в его подошвы. — У Марии Ринальди есть ноутбук, и у Фабрицио есть, а я никогда не смогу учиться— ну, в смысле, прилично учиться, — пока и у меня его не будет.
— А по-моему, тебе вполне хватает карандаша!
— Хватает, только работать придется лет сто!
— А может быть, лучше тренировать собственные мозги, чем перекладывать всю работу на машину?
— Это глупо, папочка. Мозги ведь не мышцы. Мы проходили по биологии. Кстати, сам-то ты не идешь через весь город, когда тебе нужно что-то узнать, а звонишь по телефону.
Вместо ответа он пихнул ее пятки своими.
— Ведь я права, папочка?
— Ну а что ты собираешься делать в освободившееся время?
— Решать более сложные задачи. Честное слово, папочка. Он просто все это делает быстрее. Эта машина просто-напросто складывает и вычитает в миллион раз быстрее, чем мы.
— Ты случайно не в курсе, сколько такая штука может стоить?
— В курсе. Маленькая «Тосиба», как я хочу, стоит два миллиона.
К счастью, вошла Паола, иначе он наверняка сообщил бы Кьяре, какова вероятность получить такой компьютер в подарок от отца. А поскольку в ответ дочь наверняка вспомнила бы дедушку, то приход Паолы явился облегчением вдвойне. Она принесла бутылку «Фраголино» и второй стакан. В это время щебечущие голоса в телевизоре наконец затихли, и послышались звуки вступления к третьему действию.
Паола поставила на столик бутылку и села на подлокотник дивана, поближе к нему. На экране поднялся занавес, обнажив убогую каморку. Было невозможно узнать Флавию Петрелли, женщину, которую он видел во всей победной силе ее красоты чуть больше часа назад, в этом изможденном существе, полулежащем на кушетке, кутаясь в шаль и бессильно уронив руку на пол. Теперь она больше напоминала синьору Сангину, чем блестящую куртизанку. Темные круги под глазами и горькая складка нарисованных губ убедительно свидетельствовали о нищете и отчаянии. Даже голос, которым она просила Аннину отдать ее последние гроши нищим, казался слабым, надломленным болью и утратой.
— Хороша, — отметила Паола.
Брунетти шикнул на нее. Они продолжали смотреть молча.
— Придурок, — отпустила Кьяра в адрес Альфреда, вбежавшего в каморку и заключившего умирающую в объятия.
— Шшш, — зашипели на нее оба родителя. Девочка снова погрузилась в свою цифирь, пробормотав на вдохе «сс-скотина», — достаточно, впрочем, громко, чтобы родители слышали.
Брунетти видел, как от счастья встречи с любимым меняется лицо Петрелли, как ее озаряет неподдельное ликование. Вот они вместе мечтают о будущем, которого у них нет, и ее голос тоже меняется, вновь обретая силу и чистоту. Радость ставит ее на ноги, она простирает руки к небу.
— Я чувствую, что снова родилась! — восклицает она, вслед за чем, в согласии с либретто, теряет сознание и умирает.
— Все равно он скотина и ничтожество! — настаивает Кьяра под скорбные сетования Альфреда и гром аплодисментов. — Даже если бы она не умерла, на что бы они жили? Или предполагается, что она вернется к своему прежнему занятию?
Брунетти совсем не хотелось услышать, как именно его дочь представляет себе это самое занятие. Высказавшись, Кьяра принялась строчить какие-то цифры внизу листка, а потом, сунув листок в учебник, с треском его захлопнула.
— Я даже не представляла, какая она замечательная, — с уважением проговорила Паола, проигнорировав заявление дочери. — Что она за человек?
В этом вся Паола. Не важно, что певица, возможно, причастна к убийству— это не повод заинтересоваться, что она за человек. А вот когда своими глазами увидишь ее на сцене…
— Да просто певица, — ответил он уклончиво.
— Понятно, а Рейган был просто актер, — парировала Паола. — Какая она?
— Очень самоуверенная, боится лишиться детей и предпочитает носить коричневое.
— Давайте ужинать, — перебила Кьяра. — Умираю от голода!
— Тогда пойди накрой на стол, а мы придем через минуту.
Кьяра с демонстративной неохотой поднялась с кресла и поплелась на кухню, сделав напоследок заявление:
— Теперь, конечно, ты вытянешь из папочки, какая она на самом деле, а я, как всегда, прослушаю самое интересное.
Главнейшим несчастьем Кьяриной жизни была полная невозможность вытянуть из отца сведения, конвертируемые в реальный капитал — популярность общешкольного масштаба.
— Вот интересно, — сказала Паола, наполняя вином оба бокала, — где она выучилась так играть. Моя тетка умерла от туберкулеза, когда.я была еще совсем маленькая, так я до сих пор помню, что руки у нее постоянно двигались — точно как у Виолетты на сцене, как она все время шевелила пальцами на коленях и сжимала одну ладонь другой. — И далее, что характерно, без всякого перехода: — Думаешь, это она?
Он пожал плечами:
— Могла. Мне все, как один, талдычат про ее бешеный латинский темперамент, про ее страстную натуру, что она, мол, из тех, кого обидеть не успеешь, как получишь ножик под ребро. Но ты только что сама видела, как она играет, так что все возможно — и холодный расчет, и все остальное, что нужно для подобных вещей. К тому же она, по-моему, неглупа.
— А ее подружка?
— Американка?
— Да.
— Не знаю. Говорит, будто Петрелли заходила к нему после первого действия, но только для того, чтобы закатить ему скандал.
— По какому поводу?
— Он угрожал сообщить ее бывшему мужу насчет ее связи с Бретт.
Наверное, Паола все же удивилась, что американку вдруг назвали по имени.
— Говоришь, у нее есть дети?
— Да, двое.
— В таком случае это серьезная угроза. А что насчет этой Бретт, как ты ее назвал? Она не могла?
— По-моему, нет. Эта связь для нее— не самое важное в жизни. Да она бы этого себе и не позволила. Нет, не похоже.
— Ты все-таки не ответил насчет Петрелли.
— Знаешь, Паола, я всегда ошибаюсь, когда слушаюсь интуиции и начинаю кого-то слишком рано или слишком сильно подозревать. Пока мне ясно только одно: это так или иначе связано с его прошлым.
— Ну, ладно, — сдалась она, — Пойдем поедим. У нас курица с артишоками и бутылка полусладкого.
— Хвала Создателю, — отозвался он, вставая. Потом помог ей подняться с диванного валика, и вместе они пошли на кухню.
И как всегда, за мгновение до того, как ужину оказаться на столе, из своей комнаты явился Раффаэле, первенец и наследник Брунетти, — высокий для своих пятнадцати и очень похожий на отца и обликом, и жестами. Во всем остальном он не походил ни на кого из родни и наверняка возмутился бы, услышав предположение, что своим поведением он хоть чем-то хоть кого-то из них напоминает— будь то живые или усопшие. Он открыл, — сам! — что мир порочен, а общественная система несправедлива и что во всем этом заинтересованы исключительно власть имущие. Атак как ему, первому на белом свете, сие открытие явилось во всей своей силе и ясности, то парень не уставал демонстрировать свое полнейшее презрение к тем, кто подобного просветления покуда не сподобился. В их число, естественно, попадала вся родня, за исключением, может быть, только Кьяры, которая освобождалась от ответственности за социальную несправедливость отчасти по малолетству, а отчасти потому, что на нее всегда можно рассчитывать в смысле половины ее карманных денег. Впрочем, и дедушке-графу, похоже, удалось протиснуться сквозь игольное ушко — это уж совершенно непостижимым образом.
Парень ходил в классический li>сео, где, по идее, должен был готовиться к университету, но последний год занимался что-то неважно и с недавнего времени повел разговоры, что дальше учиться не станет, потому как «образование — это оборотная сторона системы угнетения трудящихся». Но и работу себе искать— если бросить лицей, — он не намерен, чтобы не стать жертвой «системы угнетения трудящихся». Таким образом, дабы не стать угнетателем, он отказывается получать образование, а чтобы избежать угнетения, он не будет работать. Логика, на взгляд Брунетти, совершенно иезуитская.
Войдя в квартиру, он на какое-то мгновение оторопел; голос Флавии Петрелли, который он слышал всего двадцать минут назад, доносился теперь из его гостиной, — партия Виолетты, конец второго действия. Он успел сделать несколько непроизвольных шагов в ту сторону, когда сообразил, что сегодня спектакль впрямую транслируют по телевидению. Паола вообще-то не большая любительница оперы, наверняка смотрит передачу только ради того, чтобы вычислить убийцу среди исполнителей. В чем, он не сомневался, с ней сейчас единодушны миллионы домохозяек по всей Италии.
Из гостиной послышался возглас Кьяры «Папа пришел!», перекрываемый пением Виолетты, молящей Альфреда оставить ее навеки.
Он вошел в гостиную в тот момент, когда тенор швырнул пригоршню ассигнаций в лицо Флавии Петрелли. Та грациозно опустилась на пол, в слезах, Жорж Жермон направился к сыну через всю сцену, дабы устыдить его, а Кьяра спросила:
— Почему он это сделал, папа? Я думала, он ее любит! — Она подняла глаза от тетради, кажется по математике, и, не получив ответа, повторила: — Почему, папа?
— Подумал, что у нее роман с другим. — Брунетти не нашел ничего лучшего.
— Ну и что? Вроде бы они не женаты, ничего такого.
— Чао, Гвидо, — это появилась из кухни Паола.
— Ну пап, — наседала Кьяра. — Чего он так рассердился?
Брунетти прошел мимо нее к телевизору и уменьшил звук, в очередной раз удивляясь, что же заставляет всех подростков запускать его на оглушительную мощность. По тому, как дочка держала в руке карандаш, покачивая им на весу, он понял, что так просто она не отстанет. И предложил компромиссное решение:
— Они ведь жили вместе, правда?
— Да. Ну и что?
— Ну понимаешь, когда люди живут вместе, то обычно не заводят романов с другими.
— Но у нее же нет ни с кем романа. Она просто хочет, чтобы он подумал, будто у нее есть кто-то еще.
— Видимо, он поверил и ревнует.
С какой стати ему ревновать? Она его любит по-настоящему. Это каждому ясно. Просто он —ничтожество. Ведь деньги-то ее, правда?
— Хмм, — он тянул время, судорожно припоминая либретто.
— Почему он не пошел работать? Пока она его содержит, она имеет право делать все, что ей вздумается.
Грянули аплодисменты.
— Это не всегда так, ангел мой!
— Но ведь обычно именно так, папочка? Что тут такого? У большинства моих друзей, у кого мать не работает — не то что наша мама, — у них все решает отец— куда поехать в отпуск и все такое. А у кого-то и любовница есть. — Последний тезис был изложен без уверенности, скорее лишь как предположение. — И они имеют на это право, потому что зарабатывают деньги и могут поэтому говорить другим то, что считают нужным.
Даже Паола, подумал он, не сумела бы точнее охарактеризовать сущность капитализма. Да, в голосе Кьяры слышались мамины нотки.
— Все не так просто, солнышко. — Он взялся за узел галстука. — Послушай, Кьяра, не могла бы ты стать ангелом добра и милосердия и слетать на кухню за стаканчиком вина для престарелого отца?
— Само собой. — Она отложила карандаш, более чем охотно расставаясь с тетрадкой. — Белого или красного?
— Посмотри, может, осталось «Просекко». Если нет, притащи того, которое мне, на твой взгляд, должно понравиться, — что на семейном языке означало «того, которого сама хочешь попробовать».
Он опустился на диван, сбросил туфли и положил ноги на низкий столик. И слушал, как диктор сообщает новости за несколько прошедших дней — голосом, полным лютой решимости, словно тоже из оперы, только другой, в жанре кровавого веризма.
Вернулась Кьяра— долговязая, еще нескладная, начисто лишенная женственной грации. Не вставая с дивана, через две комнаты можно было без труда понять, чья сегодня очередь мыть посуду— никто, кроме дочки, просто не способен поднять на кухне подобный тарарам. Зато она хорошенькая, наверное, вырастет настоящей красавицей, — с этими широко посаженными глазами и нежным пушком на шее возле уха, — всякий раз, когда свет бесцеремонно падал на это место, отцовское сердце сжималось от нежности.
— «Фраголино», — объявила она из-за его спины и подала ему стакан, ухитрившись пролить всего каплю, и ту на пол, а не ему на брюки. — Дашь глоточек? Мама не хотела открывать. Сказала, что тогда останется только одна бутылка, а я сказала, папа так устал! — И, не дожидаясь его согласия, взяла стакан и сделала глоток. — Папочка, как так получается, что вино пахнет клубникой?
Как так получается, что когда дети любят тебя, ты знаешь ответы на все вопросы, а когда они злятся, ты болван болваном?
— Это такой виноград. Он пахнет клубникой, поэтому и вино так пахнет, — Он понюхал, а затем проверил на вкус — так ли это. — Уроки делаешь?
— Ага. Математику, — ответила она с таким энтузиазмом, что он даже смутился. Что ж, этот ребенок легко объясняет ему его банковский баланс за каждые три месяца, а в мае уже попытался заполнить за него налоговую декларацию.
— А что вы проходите? — спросил он с наигранным интересом.
— Ой, папочка, ты все равно не поймешь, — и тут же со скоростью молнии: — Пап, а когда ты мне купишь ноутбук?
— Когда в лотерею выиграю.
У него имелись основания подозревать, что тесть собирается подарить ей портативный компьютер на Рождество, и его несколько раздражал сам факт того, что данный факт его раздражает.
— Ну, папочка, ты всегда так говоришь! — Она уселась напротив него, закинула ноги на тот же столик и уперлась своими узенькими подошвами в его подошвы. — У Марии Ринальди есть ноутбук, и у Фабрицио есть, а я никогда не смогу учиться— ну, в смысле, прилично учиться, — пока и у меня его не будет.
— А по-моему, тебе вполне хватает карандаша!
— Хватает, только работать придется лет сто!
— А может быть, лучше тренировать собственные мозги, чем перекладывать всю работу на машину?
— Это глупо, папочка. Мозги ведь не мышцы. Мы проходили по биологии. Кстати, сам-то ты не идешь через весь город, когда тебе нужно что-то узнать, а звонишь по телефону.
Вместо ответа он пихнул ее пятки своими.
— Ведь я права, папочка?
— Ну а что ты собираешься делать в освободившееся время?
— Решать более сложные задачи. Честное слово, папочка. Он просто все это делает быстрее. Эта машина просто-напросто складывает и вычитает в миллион раз быстрее, чем мы.
— Ты случайно не в курсе, сколько такая штука может стоить?
— В курсе. Маленькая «Тосиба», как я хочу, стоит два миллиона.
К счастью, вошла Паола, иначе он наверняка сообщил бы Кьяре, какова вероятность получить такой компьютер в подарок от отца. А поскольку в ответ дочь наверняка вспомнила бы дедушку, то приход Паолы явился облегчением вдвойне. Она принесла бутылку «Фраголино» и второй стакан. В это время щебечущие голоса в телевизоре наконец затихли, и послышались звуки вступления к третьему действию.
Паола поставила на столик бутылку и села на подлокотник дивана, поближе к нему. На экране поднялся занавес, обнажив убогую каморку. Было невозможно узнать Флавию Петрелли, женщину, которую он видел во всей победной силе ее красоты чуть больше часа назад, в этом изможденном существе, полулежащем на кушетке, кутаясь в шаль и бессильно уронив руку на пол. Теперь она больше напоминала синьору Сангину, чем блестящую куртизанку. Темные круги под глазами и горькая складка нарисованных губ убедительно свидетельствовали о нищете и отчаянии. Даже голос, которым она просила Аннину отдать ее последние гроши нищим, казался слабым, надломленным болью и утратой.
— Хороша, — отметила Паола.
Брунетти шикнул на нее. Они продолжали смотреть молча.
— Придурок, — отпустила Кьяра в адрес Альфреда, вбежавшего в каморку и заключившего умирающую в объятия.
— Шшш, — зашипели на нее оба родителя. Девочка снова погрузилась в свою цифирь, пробормотав на вдохе «сс-скотина», — достаточно, впрочем, громко, чтобы родители слышали.
Брунетти видел, как от счастья встречи с любимым меняется лицо Петрелли, как ее озаряет неподдельное ликование. Вот они вместе мечтают о будущем, которого у них нет, и ее голос тоже меняется, вновь обретая силу и чистоту. Радость ставит ее на ноги, она простирает руки к небу.
— Я чувствую, что снова родилась! — восклицает она, вслед за чем, в согласии с либретто, теряет сознание и умирает.
— Все равно он скотина и ничтожество! — настаивает Кьяра под скорбные сетования Альфреда и гром аплодисментов. — Даже если бы она не умерла, на что бы они жили? Или предполагается, что она вернется к своему прежнему занятию?
Брунетти совсем не хотелось услышать, как именно его дочь представляет себе это самое занятие. Высказавшись, Кьяра принялась строчить какие-то цифры внизу листка, а потом, сунув листок в учебник, с треском его захлопнула.
— Я даже не представляла, какая она замечательная, — с уважением проговорила Паола, проигнорировав заявление дочери. — Что она за человек?
В этом вся Паола. Не важно, что певица, возможно, причастна к убийству— это не повод заинтересоваться, что она за человек. А вот когда своими глазами увидишь ее на сцене…
— Да просто певица, — ответил он уклончиво.
— Понятно, а Рейган был просто актер, — парировала Паола. — Какая она?
— Очень самоуверенная, боится лишиться детей и предпочитает носить коричневое.
— Давайте ужинать, — перебила Кьяра. — Умираю от голода!
— Тогда пойди накрой на стол, а мы придем через минуту.
Кьяра с демонстративной неохотой поднялась с кресла и поплелась на кухню, сделав напоследок заявление:
— Теперь, конечно, ты вытянешь из папочки, какая она на самом деле, а я, как всегда, прослушаю самое интересное.
Главнейшим несчастьем Кьяриной жизни была полная невозможность вытянуть из отца сведения, конвертируемые в реальный капитал — популярность общешкольного масштаба.
— Вот интересно, — сказала Паола, наполняя вином оба бокала, — где она выучилась так играть. Моя тетка умерла от туберкулеза, когда.я была еще совсем маленькая, так я до сих пор помню, что руки у нее постоянно двигались — точно как у Виолетты на сцене, как она все время шевелила пальцами на коленях и сжимала одну ладонь другой. — И далее, что характерно, без всякого перехода: — Думаешь, это она?
Он пожал плечами:
— Могла. Мне все, как один, талдычат про ее бешеный латинский темперамент, про ее страстную натуру, что она, мол, из тех, кого обидеть не успеешь, как получишь ножик под ребро. Но ты только что сама видела, как она играет, так что все возможно — и холодный расчет, и все остальное, что нужно для подобных вещей. К тому же она, по-моему, неглупа.
— А ее подружка?
— Американка?
— Да.
— Не знаю. Говорит, будто Петрелли заходила к нему после первого действия, но только для того, чтобы закатить ему скандал.
— По какому поводу?
— Он угрожал сообщить ее бывшему мужу насчет ее связи с Бретт.
Наверное, Паола все же удивилась, что американку вдруг назвали по имени.
— Говоришь, у нее есть дети?
— Да, двое.
— В таком случае это серьезная угроза. А что насчет этой Бретт, как ты ее назвал? Она не могла?
— По-моему, нет. Эта связь для нее— не самое важное в жизни. Да она бы этого себе и не позволила. Нет, не похоже.
— Ты все-таки не ответил насчет Петрелли.
— Знаешь, Паола, я всегда ошибаюсь, когда слушаюсь интуиции и начинаю кого-то слишком рано или слишком сильно подозревать. Пока мне ясно только одно: это так или иначе связано с его прошлым.
— Ну, ладно, — сдалась она, — Пойдем поедим. У нас курица с артишоками и бутылка полусладкого.
— Хвала Создателю, — отозвался он, вставая. Потом помог ей подняться с диванного валика, и вместе они пошли на кухню.
И как всегда, за мгновение до того, как ужину оказаться на столе, из своей комнаты явился Раффаэле, первенец и наследник Брунетти, — высокий для своих пятнадцати и очень похожий на отца и обликом, и жестами. Во всем остальном он не походил ни на кого из родни и наверняка возмутился бы, услышав предположение, что своим поведением он хоть чем-то хоть кого-то из них напоминает— будь то живые или усопшие. Он открыл, — сам! — что мир порочен, а общественная система несправедлива и что во всем этом заинтересованы исключительно власть имущие. Атак как ему, первому на белом свете, сие открытие явилось во всей своей силе и ясности, то парень не уставал демонстрировать свое полнейшее презрение к тем, кто подобного просветления покуда не сподобился. В их число, естественно, попадала вся родня, за исключением, может быть, только Кьяры, которая освобождалась от ответственности за социальную несправедливость отчасти по малолетству, а отчасти потому, что на нее всегда можно рассчитывать в смысле половины ее карманных денег. Впрочем, и дедушке-графу, похоже, удалось протиснуться сквозь игольное ушко — это уж совершенно непостижимым образом.
Парень ходил в классический li>сео, где, по идее, должен был готовиться к университету, но последний год занимался что-то неважно и с недавнего времени повел разговоры, что дальше учиться не станет, потому как «образование — это оборотная сторона системы угнетения трудящихся». Но и работу себе искать— если бросить лицей, — он не намерен, чтобы не стать жертвой «системы угнетения трудящихся». Таким образом, дабы не стать угнетателем, он отказывается получать образование, а чтобы избежать угнетения, он не будет работать. Логика, на взгляд Брунетти, совершенно иезуитская.