Донна Леон
Смерть в «Ла Фениче»

   Ah, signor, son rea di morte
   E la morte io sol vi chiedo;
   Il mio fallo tardi vedo;
   Con quel ferro im sen ferite
   Che non merita pieta
 
   Ax, сударь, я повинна смерти
   И о смерти лишь молю;
   Слишком поздно я поняла мою вину;
   Своим клинком пронзите эту грудь,
   Которая не заслуживает жалости.[1]
Cosi Fan Tutte

Глава 1

   Третий звонок, тактично напомнив о продолжении оперы, прокатился по всем фойе и буфетам театра «Ла Фениче». Заслышав его, публика побросала сигареты и, допив, доев и договорив, принялась потихоньку просачиваться обратно в зал на свои места. Ярко освещенный на время антракта, он гудел, словно улей. То тут, то там ослепительно вспыхивали бриллианты, вот кто-то поправил норковый палантин, соскользнувший с голого плеча, а кто-то щелчком сбил невидимую глазу пылинку с шелкового лацкана.
   Первой заполнилась галерка, затем партер и, наконец, — три ряда лож.
   Люстры медленно гасли, в зале темнело, и напряженное предвкушение нарастало— вот-вот появится дирижер и спектакль продолжится. Понемногу гул голосов затих, музыканты, перестав наконец ерзать и переговариваться, застыли на своих местах, и полнейшая тишина обозначила всеобщую готовность к третьему — и последнему — действию.
   Тишина длилась, делаясь все напряженней. С галерки послышался кашель; кто-то уронил книгу или сумочку; однако задняя дверь в глубине оркестровой ямы оставалась закрытой.
   Первыми зашептались оркестранты: помощник концертмейстера, наклонившись к соседке, поинтересовался, куда та собирается в отпуск. Во втором ряду фагот сообщил гобою, что с завтрашнего для в «Бенеттоне» распродажа. В первых ложах, откуда был виден оркестр, зрители тоже принялись тихонько перешептываться. За ними галерка и, наконец, словно нехотя — солидная публика в партере.
   Шорох превратился в тихий гул. Минуты шли. Вдруг зеленые бархатные складки тяжелого занавеса чуть раздвинулись, и оттуда появился смущенный Амадео Фазини, директор театра. Осветитель во втором ярусе, не понимая, что происходит, навел на середину сцены белый прожектор. Ослепленный Фазини прикрыл глаза рукой и, не убирая ее, будто защищаясь от удара, произнес:
   — Дамы и господа! — После чего замолчал и принялся отчаянно размахивать другой рукой, делая знаки осветителю. Тот наконец понял свою ошибку и прожектор выключил. Прозрев, мужчина на сцене повторил:
   — Дамы и господа! С глубоким сожалением вынужден сообщить вам, что маэстро Веллауэр не сможет продолжить выступление. — Публика недоуменно зашепталась, зашелестела шелком— головы поворачивались друг к другу, переспрашивая, но он продолжал, не обращая внимания на шум:— Его место займет маэстро Лонги. — И, прежде чем его голос потонул в нарастающем гуле, директор спросил деланно-спокойным голосом: — Нет ли среди зрителей врача?
   Его вопрос на некоторое время вновь породил тишину, потом публика начала озираться, оглядываться — кто отзовется? Прошла почти минута. Наконец над одним из первых рядов партера взметнулась рука, и с места поднялась женщина. Фазини сделал знак кому-то из капельдинеров, и молодой человек в униформе устремился в партер, где в проходе уже стояла женщина.
   — Не будете ли вы так любезны, Dottoressa[2],— произнес Фазини таким несчастным голосом, словно врач понадобился ему самому, — пройти за кулисы вместе с капельдинером? — Он окинул взглядом темную подкову затихшего зала, попытался улыбнуться, но не смог и оставил эту попытку. — Дамы и господа, примите наши извинения за доставленные неудобства! Спектакль сейчас продолжится!
   Повернувшись спиной к залу, директор вслепую тыкался в занавес, растерянно нашаривая проход, из которого прежде вышел. Чьи-то руки раздвинули занавес изнутри, и Фазини, проскользнув в образовавшуюся щель, оказался в убогой мансарде, где вскоре предстояло умереть Виолетте. Снаружи послышались вежливые аплодисменты, приветствующие выход нового дирижера. А здесь сгрудились солисты, хор, рабочие сцены — их снедало любопытство, причем выражали они его куда более шумно, чем публика. Если в обычных случаях высота положения освобождала директора театра от необходимости общаться с контингентом, стоящим в самом низу театральной иерархии, то теперь ему было не отвертеться.
   — Ничего, ничего, — пробормотал он, не адресуясь ни к кому в частности, а потом махнул рукой, причем этот жест, призывающий не толпиться на сцене и разойтись по местам, был, наоборот, обращен ко всем.
   Увертюра подходила к заключительной части, — вот-вот поднимется занавес над угасающей Виолеттой, которая, съежившись, сидела теперь на краешке нищей кушетки посреди сцены. Фазини с удвоенной выразительностью замахал руками, и исполнители вместе с рабочими нехотя поплелись за кулисы, продолжая переговариваться.
   — Silenzio![3]— рявкнул директор и замолчал, ожидая, какое это возымеет действие.
   Заметив, что занавес, колыхнувшись, стал расходиться, открывая сцену, он торопливо отступил в правую кулису, где уже ждали помреж вместе с врачом. Врач — невысокая брюнетка — стояла с незажженной сигаретой в руке прямо под табличкой «Не курить!».
   — Добрый вечер, доктор! — Фазини принужденно улыбнулся.
   Брюнетка, сунув сигарету в карман жакета, пожала ему руку.
   — Что случилось? — спросила она наконец, в то время как у них за спиной Виолетта принялась читать письмо Жоржа Жермона.
   Фазини быстро-быстро потер ладонь о ладонь, чтобы сосредоточиться.
   — Маэстро Веллауэр…— начал он, но не сумел подобающим образом закончить.
   — Ему нехорошо? — в нетерпении переспросила докторша.
   — Нет-нет, не то чтобы нехорошо, — отозвался Фазини, и дар речи снова его покинул, так что пришлось снова тереть ладони.
   — Наверное, мне стоит его осмотреть, — заявила докторша, впрочем, скорее вопросительно. — Он тут, в театре? — И, видя, что дар слова к Фазини все еще не вернулся, переспросила: — Может быть, его куда-то увезли?
   Это вывело директора из оцепенения.
   — Нет-нет. Он тут. В гримерке.
   — В таком случае — может быть, пойдем туда?
   — Да, разумеется, доктор, — с облегчением ответил директор и повел свою спутницу в глубь правой кулисы — мимо рояля и арфы, накрытых тускло-зелеными чехлами— и дальше узким коридором, в конце которого он остановился перед закрытой дверью.
   У двери стоял долговязый мужчина.
   — Маттео, — Фазини полуобернулся к спутнице, — это доктор…
   — Дзорци, — отрывисто проговорила женщина: времени для светской процедуры знакомства явно не было.
   Видя, что явился сам шеф, да еще вместе с некой дамой, именующей себя доктором, Маттео, ассистент режиссера, с какой-то чрезмерной готовностью отступил от двери. Фазини прошел мимо него, приоткрыл дверь и, обернувшись назад, галантно пропустил докторшу перед собой.
   Смерть исказила черты мужчины, застывшего в мягком кресле посреди гримерной. Глаза уставились в пространство, губы исковеркала неистовая гримаса. Тело под собственной тяжестью сползло вбок, голова запрокинулась назад. На белоснежном накрахмаленном фрачном пластроне темнели пятна какой-то жидкости. В какой-то миг врачу показалось, что это кровь. Подойдя поближе, она скорее по запаху, чем по внешнему виду, поняла, что это— кофе. И узнала другой аромат, не менее отчетливый, чем кофейный, — острый, с кислотцой, запах миндаля, о котором раньше только читала.
   Она уже столько раз видела смерть, что прощупывать пульс не имело ни малейшего смысла, но она все-таки прижала пальцы к задравшемуся подбородку. Никаких признаков — однако кожа еще теплая. Отступив на шаг от мертвого тела, она оглянулась. На полу валялись блюдечко и чашка из-под кофе, запятнавшего белейший пластрон. Наклонившись, она пощупала и чашку— та уже успела остыть.
   Поднявшись, она обратилась к обоим мужчинам в дверях, явно довольным, что удалось спихнуть на нее эту неприятную обязанность:
   — Полицию вызвали?
   — Угу, — промычал Фазини, словно не расслышав.
   — Синьоры, — произнесла она отчетливо и достаточно громко, чтобы теперь ее наверняка расслышали. — Я уже ничем помочь не могу. Это дело полиции. Скажите, вы ее уже вызвали?
   — Угу, — повторил Фазини с видом, оставлявшим все-таки некоторые сомнения, расслышал ли он вопрос, и если да, то понял ли. Он пялился на мертвого, безуспешно пытаясь осознать весь ужас и всю чудовищность того, что он видит.
   Резко оттолкнув его, докторша решительно вышла в коридор. Ассистент режиссера последовал за ней.
   — Вызовите полицию, — распорядилась она. Когда тот, кивнув, ушел выполнять приказ, она полезла в карман жакета за прежде сунутой туда сигаретой и, размяв ее кончиками пальцев, закурила. Глубоко затянувшись, посмотрела на свои часики. Левая лапка Микки-Мауса застыла между десятью и одиннадцатью, а правая указывала точнехонько на цифру семь. Доктор Дзорци прислонилась к стене и приготовилась ждать прибытия полиции.

Глава 2

   Поскольку дело было в Венеции, полиция прибыла на катере— синий маячок мигал на крыше передней рубки. Катер пришвартовался у набережной узкого канала позади театра, и четверо мужчин сошли на берег— трое в синей форме и один в штатском. Стремительно прошагав вдоль по калле — узенькой улочке сбоку от театрального здания, они вошли в служебный подъезд, где уже предупрежденный об их прибытии portiere[4], нажав на кнопку, пропустил их через турникет и молча указал на лестницу, ведущую за кулисы.
   Поднявшись на один пролет, они столкнулись с остолбеневшим директором. Тот собрался было протянуть руку полицейскому в штатском, рассудив, что это у них главный, тут же позабыл и, развернувшись и бросив через плечо— «сюда!», повел всех по короткому коридору, ведущему к дирижерской гримерной. Тут он остановился и, окончательно перейдя на язык жестов, указал на дверь.
   Гвидо Брунетти, комиссар[5] полиции, вошел первым. Заметив тело в кресле, он поднял вверх ладонь, дав знак подчиненным дальше не входить. Мужчина был несомненно мертв— тело запрокинулось навзничь, лицо исказила жуткая гримаса, так что искать признаки жизни представлялось делом бесполезным.
   Этого мертвого Брунетти знал, как знало его большинство обитателей западного мира, которым если и не привелось увидеть его за дирижерским пультом, то по крайней мере четыре десятилетия подряд приходилось встречать это лицо с чеканным германским подбородком, длинными волосами, оставшимися черными как вороново крыло и на седьмом десятке, на обложках журналов и на первых полосах газет. А Брунетти видел его и за пультом, много лет назад, и еще тогда поймал себя на мысли, что смотрит на дирижера и забыл об оркестре. Веллауэр, словно одержимый бесом или божеством, всем корпусом раскачивался над подиумом, — пальцы левой руки чуть сомкнуты, словно они срывали звуки со струнных, а зажатая в правой палочка казалась некой непостижимой и чудесной снастью, мелькающей то здесь, то там вспышкой молнии, влекущей за собой раскаты оркестра. Но мертвого его покинули последние отсветы божественного — осталась только искаженная дикой злобой бесовская маска.
   Брунетти окинул взглядом комнату, заметил чашку на полу, рядом—блюдце. Что ж, это объясняет темные пятна на сорочке и— Брунетти не сомневался— страшно исказившиеся черты. По-прежнему не двигаясь с места, комиссар обследовал комнату одними глазами, аккуратно фиксируя в памяти все, что видит, и не зная пока, что из этого увиденного в дальнейшем может оказаться полезным. Комиссара вообще отличала поразительная аккуратность: тщательно вывязанный галстук, стрижка несколько короче, чем требует мода; даже уши прижаты к голове, словно не желая привлекать к себе лишнего внимания. Одежда выдавала в нем итальянца, певучие модуляции голоса— венецианца, а глаза— полицейского..
   Сделав наконец шаг вперед, он коснулся запястья мертвого— тело остыло, кожа казалась сухой на ощупь. Последний раз окинув взглядом помещение, он повернулся к спутникам и велел одному из них вызвать судмедэксперта и фотографа. Другого послал побеседовать с portiere. Кто из ассистентов режиссера дежурил в этот вечер? Пусть portiere вообще даст список всех, кто тут был. Третьему комиссар приказал выяснить, кто этим вечером беседовал с дирижером — во время спектакля и в антрактах.
   Шагнув влево, он открыл дверь, ведущую в крохотную ванную. Единственное окно тут было закрыто, как и окно в гримерке. В стенном шкафу висело темное пальто и три накрахмаленные белые сорочки.
   Вернувшись в гримерку, он подошел к трупу и, фалангами пальцев отодвинув лацканы его фрака, расстегнул внутренний карман. Нащупав носовой платок, аккуратно, за уголок, вытащил его. Больше в кармане ничего не было. Точно так же он поступил с боковыми карманами, где обнаружились обыкновеннейшие вещи: несколько тысяч лир мелкими купюрами; ключ с пластиковым брелком, вероятно, от этой самой комнаты; расческа; другой носовой платок.
   Не желая тормошить мертвое тело до прихода фотографа, обследование брючных карманов комиссар отложил на потом.
   Все трое полицейских отправились исполнять распоряжения комиссара, втайне гордые тем, что жертва — такая знаменитость. Директор театра куда-то пропал. Брунетти вышел в коридор, рассчитывая найти его там, чтобы хотя бы примерно выяснить, когда было обнаружено тело. Но вместо него увидел маленькую черноволосую женщину—она курила, прислонившись к стене. Откуда-то сзади волнами накатывала музыка.
   — Что это? — спросил Брунетти.
   — «Травиата», — кратко ответила женщина.
   — Знаю. Вы хотите сказать, они после всего этого продолжили представление?
   — Даже если рухнет мир, — проговорила женщина тем веским, многозначительным тоном, каким обыкновенно произносятся цитаты.
   — Это что-то из «Травиаты»? — поинтересовался комиссар.
   — Нет. Из «Турандот»[6], — ответила брюнетка недрогнувшим голосом.
   — Да, но все-таки, — возмутился Брунетти, — это же неуважение к такому человеку!
   Передернув плечами, его собеседница швырнула сигарету на цементный пол и растоптала.
   — А сами вы… — наконец спросил комиссар.
   — Барбара Дзорци, — ответила женщина и уточнила без всякой об этом просьбы с его стороны: — Доктор Барбара Дзорци. Я была в зале, когда они спросили, нет ли среди зрителей врача, и вот я пришла сюда и нашла его— ровно в десять тридцать пять. Тело тогда было еще теплое, так что, полагаю, он умер не больше чем за полчаса до этого. А чашка на полу уже остыла.
   — Вы что, трогали ее?
   — Только сгибом пальца. Я подумала, вдруг это важно — горячая чашка или уже нет. Оказалось — уже нет. Достав из сумочки сигарету, она протянула ее собеседнику, не удивилась его отказу и закурила, щелкнув собственной зажигалкой.
   — Что-нибудь еще, доктор?
   — Пахнет цианидом. Вообще-то я только читала об этом и как-то раз работала с ним — на занятиях по фармакологии. Профессор не позволял нам даже нюхать препарат — говорил, что у него и пары опасные.
   — Он в самом деле так ядовит?
   — Да. Я забыла, сколько его нужно, чтобы убить человека, знаю, что совсем чуть-чуть: какие-то доли грамма. И мгновенное действие. Отключается все— сердце, легкие. Видимо, он умер прежде, чем чашка долетела до пола.
   — Вы его знали? — спросил Брунетти. Женщина покачала головой.
   — Не больше, чем остальные любители оперы. Или читатели «Дженте», — добавила она, назвав один из пустопорожних глянцевых журналов, которые сама она, на взгляд комиссара, никогда бы читать не стала.
   Взглянув на него, она спросила:
   — Это все?
   — Полагаю, да, доктор. Будьте любезны, оставьте ваши координаты у кого-нибудь из моих людей— чтобы можно было вас найти в случае необходимости.
   — Дзорци Барбара, — повторила она, никак не реагируя на официальность, с какой к ней обратились. — В телефонном справочнике найдете — я там единственная.
   Бросив сигарету на пол, она наступила на нее, потом протянула руку комиссару.
   — В таком случае— до свидания. Надеюсь, все обойдется.
   Он, не поняв, для кого именно— для мертвого маэстро, для театра, для города или лично для него, — кивком поблагодарил врача и пожал ей руку. Когда она удалилась, ему пришло в голову, что работа у них, в сущности, очень похожая. Они встречаются у мертвого тела и оба спрашивают: «Почему?» Но после того, как ответ на вопрос найден, их пути расходятся: врач возвращается к предыстории, назад, к медицинским причинам смерти, а ему предстоит двигаться вперед и искать того, кто виновен в этой смерти.
   Пятнадцать минут спустя прибыл судмедэксперт в сопровождении фотографа и двух санитаров в белых халатах, — им предстояло доставить тело в Гражданский госпиталь. Брунетти тепло приветствовал доктора Риццарди и тут же передал ему все, что успел узнать насчет предположительного времени смерти. Вместе они вернулись в гримерку. Изысканно одетый Риццарди натянул латексные перчатки, машинально глянул на часы и опустился возле трупа на колени. Брунетти наблюдал, как тот осматривает тело, — странно и трогательно было видеть, как трупу оказывается почтительное внимание, словно живому пациенту доктор ощупывал его со всей возможной деликатностью, если нужно, ловко поворачивая, опытной рукой помогая уже костенеющей плоти сделать неловкое движение.
   — Доктор, вы не могли бы извлечь все содержимое его карманов? — попросил Брунетти— сам он был без перчаток, а добавлять собственные отпечатки ко всем прочим как-то не хотелось. Доктор выполнил его просьбу, но нашел только тощий бумажник, по-видимому, крокодиловой кожи— вытащил его за уголок и положил на столик позади.
   Потом выпрямился и стянул перчатки.
   — Яд. Совершенно очевидно. По-моему, цианид— вообще говоря, я уверен в этом, но официальный ответ смогу дать только после вскрытия. Но судя по тому, как тело выгнулось назад, ничем иным это быть не может. — Брунетти заметил, что эксперт закрыл глаза покойному и попытался разжать уголки его судорожно искривленного рта. — Это ведь Веллауэр, да? — спросил доктор при всей очевидности этого факта.
   Когда Брунетти кивнул, доктор воскликнул:
   — Maria Vergine[7], боюсь, мэру это совсем не понравится.
   — Пусть тогда мэр сам и выясняет, кто это сделал, — парировал Брунетти.
   — Пожалуй, так. Я сказал глупость. Прости, Гвидо. Лучше бы нам подумать о его семье.
   И словно по заказу, один из троих полицейских в форме подошел к дверям и сделал знак Брунетти. Выйдя в коридор, тот увидел Фазини, а рядом с ним женщину и решил, что это дочь маэстро. Она была высокая, выше директора и даже самого Брунетти, а венец белокурых волос еще добавлял ей росту. Как и у маэстро, у нее были несколько славянские, выступающие скулы, и голубые глаза совершенно ледяной прозрачности.
   Едва Брунетти появился из двери гримерной, как женщина, оторвавшись от директора, сделала два стремительных шага вперед.
   — Что случилось? — спросила она с сильнейшим акцентом. — Что-то случилось, да?
   — Я сожалею, синьорина…— начал Брунетти. Не слушая, она перебила его:
   — Что такое с моим мужем?
   Несмотря на удивление, Брунетти все-таки догадался шагнуть чуть вправо, заблокировав вход в гримерную.
   — Синьора, я прошу меня простить, но было бы лучше, если бы вы туда не входили.
   Ну почему они всегда знают заранее, что ты собираешься сказать? В чем тут дело— в интонации, или мы сами неким звериным чутьем по каким-то ноткам в голосе догадываемся, что нам принесли весть о смерти?
   Женщина шатнулась вбок, словно от удара, стукнувшись бедром о клавиатуру рояля— какофония звуков заполнила коридор. Чтобы не упасть, она оперлась негнущейся рукой о клавиши, выжав из инструмента еще один режущий ухо аккорд. И, произнеся что-то на языке, которого Брунетти не знал, поднесла ладонь ко рту жестом настолько театральным, что он не мог не быть искренним.
   В это мгновение комиссару показалось, что он всю жизнь только этим и занимается — сообщает людям о том, что их любимые умерли или, хуже того, убиты. Его брат Серджо, рентгенолог, носит на лацкане специальный жетон, меняющий цвет при передозировке излучения. Будь у него самого какое-нибудь подобное устройство, регистрирующее горе и боль, оно бы сменило свой цвет уже много лет назад.
   Женщина открыла глаза и посмотрела на него.
   — Я хочу его видеть.
   — Думаю, не стоит, — и в самом деле не стоило.
   — Что там произошло? — Она попыталась взять себя в руки, и ей это удалось.
   — Полагаю, это яд, — на самом деле он в этом даже не сомневался.
   — Его кто-то убил? — Изумление в ее голосе казалось неподдельным. Или очень хорошо разыгранным.
   — Мне очень жаль, синьора. Сейчас я не могу дать вам ответа. Вас кто-нибудь сможет проводить домой?
   Где-то сзади грохнул взрыв аплодисментов, они накатывали волна за волной. По лицу женщины не было понятно, слышит ли она их или его слова, она лишь молча, не отрываясь, смотрела на комиссара и беззвучно шевелила губами.
   — Скажите, синьора, тут, в театре, есть кто-нибудь, кто мог бы вас проводить до дома?
   Она закивала, наконец поняв.
   — Да-да, — и добавила тихонько:— Мне нужно сесть.
   Он был готов и к этому — к дыханию повседневности, обдувающей человека после первого удара. Именно этот порыв и валит с ног.
   Взяв женщину под руку, он вывел ее из коридора. При своем высоком росте она оказалась хрупкой, почти невесомой. Единственным подходящим местом ему показалась какая-то кабинка слева, забитая световыми табло и другим непонятным оборудованием. Усадив даму на стул перед одним из таких табло, комиссар знаком подозвал полицейского, только что появившегося из боковой кулисы, в которой столпилось множество людей в сценических костюмах, — исполнители выходили на поклоны и снова сбивались в кучки, едва занавес опускался.
   — Сходите в буфет и принесите рюмку бренди и стакан воды.
   Синьора Веллаузр сидела на деревянном стуле с прямой спинкой, вцепившись обеими руками в сиденье и упершись взглядом в пол, и время от времени покачивала головой, словно что-то отрицала, отвечала отказом в немом внутреннем диалоге.
   — Синьора, синьора, ваши друзья— в театре? Она не реагировала, продолжая свою неслышимую беседу.
   — Синьора, — повторил он, на сей раз коснувшись ее плеча, — ваши друзья— они тут, в театре?
   — Вельти, — отозвалась она, не поднимая взгляда, — я попросила их встретить меня после спектакля.
   Полицейский вернулся с рюмкой и стаканом. Брунетти протянул рюмку женщине:
   — Выпейте, синьора.
   Она приняла рюмку и так же отрешенно выпила, затем выпила и воду, поданную комиссаром— совершенно так же, словно не почувствовав между ними никакой разницы. Он забрал у нее рюмку со стаканом и отставил в сторону.
   — Когда вы его видели, синьора?
   —Что?
   — Когда вы видели его в последний раз? .
   — Хельмута?
   — Да, синьора. Когда вы его видели?
   — Мы приехали вместе. Сегодня вечером. Потом я пришла сюда после…— ее голос пресекся.
   — После чего, синьора?
   Прежде чем ответить, она вгляделась в его лицо.
   — После второго действия. Но мы не разговаривали. Я пришла поздно. Он сказал только… нет, ничего не сказал.
   Чем вызвано ее замешательство — сильным потрясением? Плохим знанием языка? Ясно одно — сейчас задавать ей вопросы бесполезно.
   Сзади с грохотом обрушилась новая волна аплодисментов, они то стихали, то снова усиливались при выходе солистов. Женщина отвела глаза от его лица и опустила голову, словно завершив наконец свой внутренний диалог. Брунетти велел полицейскому побыть с ней, объяснив, что за ней зайдут ее друзья и тогда ее можно отпустить с ними.
   Оставив ее, он вернулся в гримерную. Судмедэксперт и фотограф, успевший подъехать, пока Брунетти беседовал с синьорой Веллауэр, как раз собирались уходить.
   — Еще что-нибудь? — поинтересовался у Брунетти доктор Риццарди.
   — Нет. Вскрытие?
   — Завтра.
   — Сам сделаешь?
   Рмццарди задумался, прежде чем ответить.
   — Вообще-то у меня график, но раз уж я осматривал тело, то квесторе, скорее всего, меня попросит и об этом.
   — А когда?
   — Часов в одиннадцать. Надо управиться до полудня.
   — Тогда я заеду, — сказал Брунетти.
   — Это лишнее, Гвидо. Тебе незачем тащиться на Сан-Микеле[8]. Можешь позвонить, или я сам позвоню тебе на работу.
   — Спасибо, Этторе, но я все-таки к вам заеду. Я там давненько уже не был — пора навестить могилу отца.
   — Ну, как хочешь. — Пожав руку Брунетти, судмедэксперт сделал шаг к двери и, помедлив, добавил: — Это был последний из гигантов, Гвидо. Он не должен был так умереть. Страшно жаль!
   — И мне, Этторе. мне тоже очень жаль.
   Доктор вышел, а следом за ним и фотограф. Едва они удалились, как один из двоих санитаров, стоявших у окна и куривших, поглядывая на публику, проходившую внизу через кампо[9], обернулся и направился к трупу, лежавшему теперь на полу на носилках.