Страница:
Раффаэле лезет за стол, растопырив локти. Брунетти спрашивает, как дела — этой темы пока можно было касаться безбоязненно.
— О'кэй.
— Передай хлеба, Раффи. — Это Кьяра.
— Не ешь эту чесночину, Кьяра. Потом будешь неделю благоухать. — Это Паола.
— Замечательная курица! — Это Брунетти. — Что, откроем еще бутылочку?
— Да, — ликует Кьяра, подставляя свой бокал. — Я же еще не попробовала!
Брунетти достает из холодильника следующую бутылку, откупоривает и обходя вокруг стола, наливает каждому. Стоя за спиной у сына, он словно невзначай кладет руку ему на плечо, покуда наклоняется над столом. Тот рывком сбрасывает его ладонь, а потом ловко выдает это движение за попытку дотянуться до артишоков, которые всю жизнь терпеть не мог.
— А что на десерт? — спрашивает Кьяра.
— Фрукты.
— А торта не будет?
— Поросенок ты, — замечает Раффаэле, не критикуя, просто констатируя.
— Не сыграть ли в «монополию» после ужина? — спрашивает Паола и, не дожидаясь согласия детей, ставит условие: — Если только все уроки сделаны.
— У меня сделаны, — сообщает Кьяра.
— И у меня, — врет Раффаэле.
— Только, чур, я банкир, — требует Кьяра.
— Буржуазный поросенок, — уточняет Раффаэле.
— Вы двое моете посуду, — распоряжается Паола, — а потом сыграем. — И при первом же писке недовольства переводит тему в практическую плоскость:— На этом столе невозможно играть в «монополию», пока посуда не убрана, не помыта и не поставлена на место. — Раффаэле открыл было рот, чтобы выразить протест, и тут она обрушивается уже на него: — Если, по-твоему, это буржуазный предрассудок, так имей в виду, что и курицу есть— тоже буржуазное занятие, но нареканий по поводу курицы я что-то не слышала. Так что вымойте посуду, и поиграем.
Брунетти неизменно поражался этой ее способности сперва приложить Раффаэле, а потом с легкостью сменить гнев на милость. Когда он сам делал сыну замечание, это неизменно заканчивалось хлопаньем дверей и обидами на неделю. Понимая, что его подловили, Раффаэле дал волю своей ярости, с грохотом сгребая со стола тарелки и сгружая их на столик возле мойки, а Брунетти взял бутылку и свой бокал и ушел в гостиную, чтобы переждать там неизбежный стук и гром усмиренных, но не сломленных.
— По крайней мере он не мастерит бомбы у себя в спальне, — попыталась утешить его Паола, входя за ним следом.
Из кухни доносился приглушенный шум воды— свидетельство того, что посуду моет Раффаэле, и пронзительный звон, означающий, что вытирает ее и ставит в шкафчик Кьяра. Неожиданно раздался взрыв хохота.
— Ты не боишься за него? — осторожно спросил он жену.
— Пока ей удается его насмешить, думаю, нам не о чем беспокоиться. Он ни разу не обидел Кьяру, и я что-то сомневаюсь, что он станет кого-то взрывать.
Брунетти плохо понимал, как эти шаткие доводы могут утишить его тревогу за сына, но так хотелось в них поверить.
Кьяра просунула голову в дверь.
— Раффи пошел за доской. Приходите!
Когда они с Паолой пришли на кухню, доска для игры в «монополию» оказалась уже разложена посредине стола, и Кьяра в качестве банкира, как и уговорились, уже раздавала всем по тоненькой пачке денег. По общему согласию, Паоле банковать не разрешалось, так как ее уже не раз ловили за руку, запущенную в сейф. Раффаэле, несомненно опасавшийся, что данная роль навлечет на него обвинения в буржуазной алчности, отказался сам. А для Брунетти и сама-то игра стоила непосильного умственного напряжения, чтобы еще обременяться обязанностями банкира. Так что последние неизменно отходили к Кьяре, и та с удовольствием вела все подсчеты и расчеты, выплаты и размен денег.
Кинули кубик, кому первому ходить. Раффаэле выпало идти последним, причем этого оказалось достаточно, чтобы остальные трое заметно занервничали. Болезненное желание сына всегда быть первым так пугало Брунетти, что иногда он нарочно ему подыгрывал, чтобы парень не переживал.
Через полчаса Кьяра собрала себе все зеленое: Виа Рома, Корсо Имперо и Ларго Аугусто. Раффаэле заполучил два красных участка, для полного комплекта не хватало только улицы Виа Марко Поло, находившейся у Брунетти. Еще через четыре раунда Брунетти позволил уговорить себя уступить сыну остающийся красный участок за Акведотто и пятьдесят тысяч лир в придачу. Семейная традиция исключала какие-либо комментарии, что не помешало Кьяре как следует пнуть братца под столом.
Раффаэле, разумеется, возмутила такая несправедливость.
— Кончай, Кьяра. Если он совершает сделку себе в убыток, его дело.
И это человек, мечтающий ниспровергнуть всю капиталистическую систему!
Брунетти передал сыну акции, и тот немедленно принялся строить отели на всех свежеобретенных участках. Пока Раффаэле, удостоверившись, что Кьяра правильно разменяла ему деньги, был целиком поглощен этим занятием, Брунетти заметил, как Паола потихоньку пододвинула пачечку десятитысячных банкнот из банка прямиком к себе. Она взглянула на него и, поняв, что муж застукал ее за кражей у собственных детей, обезоружила его ослепительной улыбкой. Хороша семейка: муж полицейский, жена воровка, а детки— анархист и ходячий компьютер.
В очередной свой заход он попал в один из новых отелей Раффаэле и вынужден был отдать все, что имел. УПаолы вдруг обнаружилась наличность на постройку целых шести отелей, но хватило такта хотя бы отвести глаза при передаче денег в банк.
Брунетти откинулся на спинку стула и смотрел, как игра неумолимо приближается к концу, ставшему после его проигрыша сыну единственно возможным. Локоть Паолы потихоньку приближался к стопке десятитысячных банкнот, но замер под ледяным взглядом Кьяры. Та, в свою очередь, так и не уговорила Раффаэле продать ей Парк Победы, дважды остановилась в отелях красного сектора и оказалась банкротом. Паола сделала еще пару ходов, после чего остановилась в отеле на Виале Константине и не смогла расплатиться.
Игра закончилась. Раффаэле тут же вновь превратился из преуспевающего финансового воротилы в непримиримого врага правящего класса; Кьяра отправилась грабить холодильник; а Паола, зевнув, сказала, что пора спать. Брунетти вышел вместе с ней, мысленно отметив: вот комиссар полиции Светлейшей Республики[46] провел еще один вечер в неусыпном преследовании лица, повинного в смерти величайшего музыканта столетия.
Глава 18
Глава 19
— О'кэй.
— Передай хлеба, Раффи. — Это Кьяра.
— Не ешь эту чесночину, Кьяра. Потом будешь неделю благоухать. — Это Паола.
— Замечательная курица! — Это Брунетти. — Что, откроем еще бутылочку?
— Да, — ликует Кьяра, подставляя свой бокал. — Я же еще не попробовала!
Брунетти достает из холодильника следующую бутылку, откупоривает и обходя вокруг стола, наливает каждому. Стоя за спиной у сына, он словно невзначай кладет руку ему на плечо, покуда наклоняется над столом. Тот рывком сбрасывает его ладонь, а потом ловко выдает это движение за попытку дотянуться до артишоков, которые всю жизнь терпеть не мог.
— А что на десерт? — спрашивает Кьяра.
— Фрукты.
— А торта не будет?
— Поросенок ты, — замечает Раффаэле, не критикуя, просто констатируя.
— Не сыграть ли в «монополию» после ужина? — спрашивает Паола и, не дожидаясь согласия детей, ставит условие: — Если только все уроки сделаны.
— У меня сделаны, — сообщает Кьяра.
— И у меня, — врет Раффаэле.
— Только, чур, я банкир, — требует Кьяра.
— Буржуазный поросенок, — уточняет Раффаэле.
— Вы двое моете посуду, — распоряжается Паола, — а потом сыграем. — И при первом же писке недовольства переводит тему в практическую плоскость:— На этом столе невозможно играть в «монополию», пока посуда не убрана, не помыта и не поставлена на место. — Раффаэле открыл было рот, чтобы выразить протест, и тут она обрушивается уже на него: — Если, по-твоему, это буржуазный предрассудок, так имей в виду, что и курицу есть— тоже буржуазное занятие, но нареканий по поводу курицы я что-то не слышала. Так что вымойте посуду, и поиграем.
Брунетти неизменно поражался этой ее способности сперва приложить Раффаэле, а потом с легкостью сменить гнев на милость. Когда он сам делал сыну замечание, это неизменно заканчивалось хлопаньем дверей и обидами на неделю. Понимая, что его подловили, Раффаэле дал волю своей ярости, с грохотом сгребая со стола тарелки и сгружая их на столик возле мойки, а Брунетти взял бутылку и свой бокал и ушел в гостиную, чтобы переждать там неизбежный стук и гром усмиренных, но не сломленных.
— По крайней мере он не мастерит бомбы у себя в спальне, — попыталась утешить его Паола, входя за ним следом.
Из кухни доносился приглушенный шум воды— свидетельство того, что посуду моет Раффаэле, и пронзительный звон, означающий, что вытирает ее и ставит в шкафчик Кьяра. Неожиданно раздался взрыв хохота.
— Ты не боишься за него? — осторожно спросил он жену.
— Пока ей удается его насмешить, думаю, нам не о чем беспокоиться. Он ни разу не обидел Кьяру, и я что-то сомневаюсь, что он станет кого-то взрывать.
Брунетти плохо понимал, как эти шаткие доводы могут утишить его тревогу за сына, но так хотелось в них поверить.
Кьяра просунула голову в дверь.
— Раффи пошел за доской. Приходите!
Когда они с Паолой пришли на кухню, доска для игры в «монополию» оказалась уже разложена посредине стола, и Кьяра в качестве банкира, как и уговорились, уже раздавала всем по тоненькой пачке денег. По общему согласию, Паоле банковать не разрешалось, так как ее уже не раз ловили за руку, запущенную в сейф. Раффаэле, несомненно опасавшийся, что данная роль навлечет на него обвинения в буржуазной алчности, отказался сам. А для Брунетти и сама-то игра стоила непосильного умственного напряжения, чтобы еще обременяться обязанностями банкира. Так что последние неизменно отходили к Кьяре, и та с удовольствием вела все подсчеты и расчеты, выплаты и размен денег.
Кинули кубик, кому первому ходить. Раффаэле выпало идти последним, причем этого оказалось достаточно, чтобы остальные трое заметно занервничали. Болезненное желание сына всегда быть первым так пугало Брунетти, что иногда он нарочно ему подыгрывал, чтобы парень не переживал.
Через полчаса Кьяра собрала себе все зеленое: Виа Рома, Корсо Имперо и Ларго Аугусто. Раффаэле заполучил два красных участка, для полного комплекта не хватало только улицы Виа Марко Поло, находившейся у Брунетти. Еще через четыре раунда Брунетти позволил уговорить себя уступить сыну остающийся красный участок за Акведотто и пятьдесят тысяч лир в придачу. Семейная традиция исключала какие-либо комментарии, что не помешало Кьяре как следует пнуть братца под столом.
Раффаэле, разумеется, возмутила такая несправедливость.
— Кончай, Кьяра. Если он совершает сделку себе в убыток, его дело.
И это человек, мечтающий ниспровергнуть всю капиталистическую систему!
Брунетти передал сыну акции, и тот немедленно принялся строить отели на всех свежеобретенных участках. Пока Раффаэле, удостоверившись, что Кьяра правильно разменяла ему деньги, был целиком поглощен этим занятием, Брунетти заметил, как Паола потихоньку пододвинула пачечку десятитысячных банкнот из банка прямиком к себе. Она взглянула на него и, поняв, что муж застукал ее за кражей у собственных детей, обезоружила его ослепительной улыбкой. Хороша семейка: муж полицейский, жена воровка, а детки— анархист и ходячий компьютер.
В очередной свой заход он попал в один из новых отелей Раффаэле и вынужден был отдать все, что имел. УПаолы вдруг обнаружилась наличность на постройку целых шести отелей, но хватило такта хотя бы отвести глаза при передаче денег в банк.
Брунетти откинулся на спинку стула и смотрел, как игра неумолимо приближается к концу, ставшему после его проигрыша сыну единственно возможным. Локоть Паолы потихоньку приближался к стопке десятитысячных банкнот, но замер под ледяным взглядом Кьяры. Та, в свою очередь, так и не уговорила Раффаэле продать ей Парк Победы, дважды остановилась в отелях красного сектора и оказалась банкротом. Паола сделала еще пару ходов, после чего остановилась в отеле на Виале Константине и не смогла расплатиться.
Игра закончилась. Раффаэле тут же вновь превратился из преуспевающего финансового воротилы в непримиримого врага правящего класса; Кьяра отправилась грабить холодильник; а Паола, зевнув, сказала, что пора спать. Брунетти вышел вместе с ней, мысленно отметив: вот комиссар полиции Светлейшей Республики[46] провел еще один вечер в неусыпном преследовании лица, повинного в смерти величайшего музыканта столетия.
Глава 18
Звонок Микеле раздался в час ночи, вырвав Брунетти из тяжелого, беспокойного сна. На четвертом звонке он поднял трубку и назвался.
— Гвидо, это Микеле,
— Микеле, — тупо повторил он, пытаясь вспомнить, кого из его знакомых зовут Микеле. И, разлепив глаза, вспомнил. — Микеле, Микеле — отлично. Как хорошо, что ты позвонил. — Он зажег ночник и свесил ноги с кровати. Паола спала рядом как мертвая.
— Я поговорил с отцом, и он все вспомнил.
— И?
— Все в точности, как ты сказал: если что-то и есть, то он это точно знает.
— Хватит ехидничать, давай выкладывай.
— Ходили разговоры насчет Веллауэра и одной из сестер, которая пела в опере— Клеменцы. Где, папа не припомнил, но уверен, что началось это в Германии, где она пела с ним. Вроде бы даже был скандал между его женой и этой Сангиной, на каком-то приеме после спектакля. Дамы осыпали друг друга оскорблениями, а Веллауэр уехал, — Микеле выдержал театральную паузу. — Вместе с Сантиной. После тех выступлений— папа считает, году в тридцать седьмом или тридцать восьмом — Сангина вернулась сюда, в Рим, а Веллауэр— домой. Там его ждала такая музыка! — Микеле засмеялся собственной остроте. Брунетти — нет.
— Похоже, он сумел-таки подлатать свою семейную жизнь. Папа считает, что там вообще была заплата на заплате.
— Значит, он был ходок?
— Еще какой; папа говорит, хуже некуда. Или лучше, это уж как кому нравится. Развелся с женой после войны.
— Из-за этого?
— Папа не уверен. Но, по-моему, именно из-за этого. Либо из-за того, что он сотрудничал не с теми, с кем нужно.
— А что было потом, когда Сантина вернулась в Италию?
— Он приехал сюда дирижировать «Нормой», той самой постановкой, где она отказалась петь. Знаешь?
— Знаю. — Это было в папке, переданной ему Мьотти— ксерокопии вырезок из римских и венецианских газет полувековой давности.
— На ее место нашли другую, а Веллауэр праздновал свой полный триумф.
— И что дальше? Они потом продолжали встречаться?
— Вот тут уже, как говорит папаша, дело темное. Одни говорят, что какое-то время они были вместе. Другие— что он порвал с ней, как только она отказалась выступать.
— А как насчет сестер?
— По всей видимости, когда Клеменца ушла со сцены, Веллауэр вставил пистон другой Сантине. — Микеле никогда не отличала деликатность выражений, в особенности применительно к женщинам.
— И что дальше?
— Ну, путался с ней какое-то время. А потом имела место так называемая «незаконная медицинская услуга». С этим тогда проблем не было, и папа мой то же говорит, — конечно, если есть свой человек. Ну, у Веллауэра был. Никто про это ничего толком не знает, но она умерла. Может, на самом деле ребенок был и не его, но людям не докажешь.
— А что потом?
— Ну, значит, она умерла, я уже сказал. В газетах, натурально, обо всем умолчали. Тогда на такие темы особо не распространялись. Причиной смерти в газетах назвали «внезапную болезнь». В известном смысле так оно и есть.
— А что насчет другой сестры?
— Папаша считает, она перебралась в Аргентину, не то в самом конце войны, не то сразу после. Видимо, там и умерла, много лет спустя. Попросить выяснить поточнее?
— Нет, Микеле. Это к делу не относится. А что скажешь о Клеменце?
— Она пыталась вернуться на сцену после войны, но голос стал уже не тот. И она больше не пела. Папа считает, она живет где-то там у вас. Это так?
— Да. Я с ней говорил. Твой отец больше ничего не припомнил?
— Только то, что он как-то сам встретился с Веллауэром, лет пятнадцать назад. Он ему не понравился, но почему— папа не смог объяснить. Просто не понравился, и все.
Брунетти уловил, как приятельская интонация в голосе Микеле нечувствительно перешла в журналистскую:
— Что-нибудь из этого тебе поможет, Гвидо?
— Не знаю пока, Микеле. Я просто хотел составить представление о том, что он был за человек, и выяснить насчет Сантины.
— Ну вот, теперь ты все знаешь, — сухо ответил Микеле, услышав в свой черед в голосе друга полицейские нотки.
— Пойми, Микеле, может, из этого что-то получится, а может, и нет.
— Хорошо, хорошо. Что будет, то и будет. — Микеле не стал опускаться до того, чтобы просить об ответной любезности.
— Если из этого что-то получится, я позвоню тебе, Микеле!
— Ну да, ну да, конечно, позвонишь. Уже поздно, Гвидо, и я уверен, что ты хочешь обратно в кроватку. Позвони, если что-то еще понадобится, ладно?
— Обещаю. Спасибо большое, Микеле. И пожалуйста, передай мою благодарность отцу.
— Это он тебя просил поблагодарить. Ты его окрылил! Спокойной ночи, Гвидо.
И прежде чем Брунетти успел ответить, в трубке послышались гудки. Выключив свет, он скользнул под одеяло, только теперь почувствовав, до чего в комнате холодно. В окружающей темноте он явственно видел фотографию на бюро у Клеменцы Сантины, три сестрички симметричным треугольником. Одна из них умерла из-за него, а другой, возможно, он поломал судьбу. Только младшей удалось его избежать, но ради этого пришлось уехать в Аргентину.
— Гвидо, это Микеле,
— Микеле, — тупо повторил он, пытаясь вспомнить, кого из его знакомых зовут Микеле. И, разлепив глаза, вспомнил. — Микеле, Микеле — отлично. Как хорошо, что ты позвонил. — Он зажег ночник и свесил ноги с кровати. Паола спала рядом как мертвая.
— Я поговорил с отцом, и он все вспомнил.
— И?
— Все в точности, как ты сказал: если что-то и есть, то он это точно знает.
— Хватит ехидничать, давай выкладывай.
— Ходили разговоры насчет Веллауэра и одной из сестер, которая пела в опере— Клеменцы. Где, папа не припомнил, но уверен, что началось это в Германии, где она пела с ним. Вроде бы даже был скандал между его женой и этой Сангиной, на каком-то приеме после спектакля. Дамы осыпали друг друга оскорблениями, а Веллауэр уехал, — Микеле выдержал театральную паузу. — Вместе с Сантиной. После тех выступлений— папа считает, году в тридцать седьмом или тридцать восьмом — Сангина вернулась сюда, в Рим, а Веллауэр— домой. Там его ждала такая музыка! — Микеле засмеялся собственной остроте. Брунетти — нет.
— Похоже, он сумел-таки подлатать свою семейную жизнь. Папа считает, что там вообще была заплата на заплате.
— Значит, он был ходок?
— Еще какой; папа говорит, хуже некуда. Или лучше, это уж как кому нравится. Развелся с женой после войны.
— Из-за этого?
— Папа не уверен. Но, по-моему, именно из-за этого. Либо из-за того, что он сотрудничал не с теми, с кем нужно.
— А что было потом, когда Сантина вернулась в Италию?
— Он приехал сюда дирижировать «Нормой», той самой постановкой, где она отказалась петь. Знаешь?
— Знаю. — Это было в папке, переданной ему Мьотти— ксерокопии вырезок из римских и венецианских газет полувековой давности.
— На ее место нашли другую, а Веллауэр праздновал свой полный триумф.
— И что дальше? Они потом продолжали встречаться?
— Вот тут уже, как говорит папаша, дело темное. Одни говорят, что какое-то время они были вместе. Другие— что он порвал с ней, как только она отказалась выступать.
— А как насчет сестер?
— По всей видимости, когда Клеменца ушла со сцены, Веллауэр вставил пистон другой Сантине. — Микеле никогда не отличала деликатность выражений, в особенности применительно к женщинам.
— И что дальше?
— Ну, путался с ней какое-то время. А потом имела место так называемая «незаконная медицинская услуга». С этим тогда проблем не было, и папа мой то же говорит, — конечно, если есть свой человек. Ну, у Веллауэра был. Никто про это ничего толком не знает, но она умерла. Может, на самом деле ребенок был и не его, но людям не докажешь.
— А что потом?
— Ну, значит, она умерла, я уже сказал. В газетах, натурально, обо всем умолчали. Тогда на такие темы особо не распространялись. Причиной смерти в газетах назвали «внезапную болезнь». В известном смысле так оно и есть.
— А что насчет другой сестры?
— Папаша считает, она перебралась в Аргентину, не то в самом конце войны, не то сразу после. Видимо, там и умерла, много лет спустя. Попросить выяснить поточнее?
— Нет, Микеле. Это к делу не относится. А что скажешь о Клеменце?
— Она пыталась вернуться на сцену после войны, но голос стал уже не тот. И она больше не пела. Папа считает, она живет где-то там у вас. Это так?
— Да. Я с ней говорил. Твой отец больше ничего не припомнил?
— Только то, что он как-то сам встретился с Веллауэром, лет пятнадцать назад. Он ему не понравился, но почему— папа не смог объяснить. Просто не понравился, и все.
Брунетти уловил, как приятельская интонация в голосе Микеле нечувствительно перешла в журналистскую:
— Что-нибудь из этого тебе поможет, Гвидо?
— Не знаю пока, Микеле. Я просто хотел составить представление о том, что он был за человек, и выяснить насчет Сантины.
— Ну вот, теперь ты все знаешь, — сухо ответил Микеле, услышав в свой черед в голосе друга полицейские нотки.
— Пойми, Микеле, может, из этого что-то получится, а может, и нет.
— Хорошо, хорошо. Что будет, то и будет. — Микеле не стал опускаться до того, чтобы просить об ответной любезности.
— Если из этого что-то получится, я позвоню тебе, Микеле!
— Ну да, ну да, конечно, позвонишь. Уже поздно, Гвидо, и я уверен, что ты хочешь обратно в кроватку. Позвони, если что-то еще понадобится, ладно?
— Обещаю. Спасибо большое, Микеле. И пожалуйста, передай мою благодарность отцу.
— Это он тебя просил поблагодарить. Ты его окрылил! Спокойной ночи, Гвидо.
И прежде чем Брунетти успел ответить, в трубке послышались гудки. Выключив свет, он скользнул под одеяло, только теперь почувствовав, до чего в комнате холодно. В окружающей темноте он явственно видел фотографию на бюро у Клеменцы Сантины, три сестрички симметричным треугольником. Одна из них умерла из-за него, а другой, возможно, он поломал судьбу. Только младшей удалось его избежать, но ради этого пришлось уехать в Аргентину.
Глава 19
На другой день с утра пораньше Брунетти прошлепал на кухню, пока Паола еще спала, и поставил кофеварку. Потом побрел в ванную, плеснул на лицо водой, избегая смотреть в глаза мужчине в зеркале. До кофе он не доверял никому.
На кухню он вернулся в тот самый момент, когда кофе убежал. Не в силах даже чертыхнуться, он схватил посудину с огня и закрутил газ. Налив кофе в чашку, он кинул туда три ложки сахара и с чашкой в руках вышел на лоджию, чтобы утренний холод разбудил в нем то, чего не в состоянии разбудить даже кофе.
Небритый, помятый, он стоял на лоджии, выходящей на запад, уставясь в точку на горизонте, туда, где начинались Доломиты[47]. Судя по их сегодняшнему виду, всю ночь лил дождь, и горы словно подкрались за ночь близко-близко и теперь были отчетливо видны в хрустальном воздухе. Он знал, что до вечера они соберут пожитки и скроются так же незаметно, — спрячутся за новой пеленой дыма, который поднимется от заводов и фабрик на материке или за облаком влажного тумана от дыхания лагуны.
Слева ударили колокола Сан-Поло к утренней службе. Полседьмого утра. Напротив, в окне дома на другой стороне калле, этажом ниже, раздвинулась занавеска и совершенно голый мужчина встал у окна, не обращая ни малейшего внимания на смотрящего на него сверху Брунетти. Вдруг у мужчины выросла вторая пара рук с алыми ноготками, руки обхватили его сзади, мужчина улыбнулся, отступил от окна— и занавеска за ним задернулась.
От пробирающего утреннего холода Брунетти ретировался наконец на кухню, радуясь, что там тепло, что там Паола — сидит теперь у стола и выглядит значительно лучше, чем положено человеку в такую рань, задолго до девяти утра.
Она весело прощебетала «Доброе утро»; он ответил неопределенным мычанием. Поставил чашку из-под кофе в раковину и взял другую, куда Паола уже налила для него горячего молока. Первая чашка уже подтолкнула его навстречу человечеству; второй надлежало довести процесс до конца.
— Это Микеле ночью звонил?
— Да.
Она так обрадовалась, добившись от него первого членораздельного слова, что больше ни о чем не спрашивала.
— Он рассказал мне про Веллауэра и Сантину.
— Давно это было?
— Лет сорок назад, после войны. Нет, еще до. Стало быть, лет пятьдесят назад.
— И что случилось?
— Ее сестра забеременела от него и умерла от аборта.
— А сама старушка тебе хоть что-то про это говорила?
— Ни слова.
— Что теперь думаешь делать?
— Придется с ней опять побеседовать.
— Прямо сегодня с утра?
— Нет. С утра мне надо в квестуру. А туда — после обеда, — и едва сказав, почувствовал, до чего ему не хочется возвращаться в этот холод и тоску.
— Если отправишься туда, надень коричневые туфли.
Ну да, они защитят ноги от холода; но ничто не защитит его, и никого не защитит, от той неизбывной тоски.
— Да, спасибо, — ответил он. — Уступить тебе душ? — Он вспомнил, что сегодня у нее первая пара.
— Нет, иди пока ты. А я тут закончу и еще кофе сварю.
Проходя мимо, он наклонился поцеловать ее в голову, поражаясь, как ей удается сохранять столь любезный, более того, дружественный тон, общаясь с брюзгливой скотиной, какую он являет собой по утрам. Он уловил цветочный аромат ее шампуня и заметил в волосах над виском еле заметный
проблеск седины. Раньше он этого не замечал— и снова наклонился поцеловать ее туда, с трепетом осознавая всю хрупкость этой женщины.
Придя на работу, он собрал все накопившиеся у него материалы, связанные со смертью дирижера, и принялся снова читать их насквозь, некоторые — уже по третьему или четвертому разу. От переводов с немецкого ум заходил за разум. Своим педантизмом в мелочах— взять хоть перечень предметов, похищенных из дома Веллауэров в ходе каждого из двух ограблений, — это был воистину образчик немецкой добросовестности. Что же касается полного отсутствия сведений о профессиональных или иных занятиях дирижера в годы войны, то документ был ярким свидетельством столь же немецкого умения не смотреть правде в глаза, попросту делая вид, что таковой не существует. Во всяком случае, нынешнему президенту Австрии, подумал Брунетти, такая тактика принесла прямо-таки блестящий успех.
Веллауэр сам нашел труп своей второй жены. Незадолго до того, как спуститься в подвал и повеситься, та позвонила подружке и пригласила ее на чашку кофе — черный юмор, ставивший Брунетти в тупик всякий раз, как он перечитывал эти материалы. Подруга задержалась и прибыла тогда, когда Веллауэр уже обнаружил тело и вызвал полицию. А значит, с тем же успехом мог найти и оставленную ею записку или письмо— и уничтожить.
Утром Паола дала ему номер Падовани, предупредив, что завтра журналист собирается обратно в Рим. Зная, что расходы на обед вполне можно списать по статье «опрос свидетелей», он позвонил Падовани и пригласил в «Галледжанте» — этот ресторан был Брунетти весьма по вкусу, но крайне редко бывал по карману. Договорились на час дня.
Позвонив по внутреннему телефону, он попросил пригласить к нему переводчицу с немецкого. Это оказалась та самая девушка, с которой он столько раз привычно раскланивался в коридорах. Он объяснил ей, что хотел бы позвонить в Берлин и что, возможно, ему понадобится ее помощь — в случае, если его собеседник не знает ни итальянского, ни английского.
И он набрал номер, данный ему синьорой Веллауэр. После четвертого гудка трубку подняли, и женский голос решительно— немцы всегда казались ему решительными — произнес:
— Штейнбруннер.
Он передал трубку переводчице, и из того, что она говорила, понял, что доктор на работе, а это его домашний телефон. Сделав знак переводчице — перезвонить на работу, он слушал, как она объясняет, кто она такая и по какому поводу звонит. Потом она выжидательно отставила руку и кивнула. После чего передала трубку ему, и он решил, что случилось чудо и доктор Штейнбруннер заговорил по-итальянски. Однако вместо голоса из трубки донеслась нежная и ласковая мелодия, струящаяся через Альпы на берег венецианской лагуны. Протянув трубку обратно, он смотрел, как она, дожидаясь, отбивает в воздухе такт.
Вдруг она прижала трубку к самому уху и что-то сказала по-немецки. Потом еще несколько фраз, а потом, обратясь к Брунетти:
— Сейчас переключат ему в кабинет. В приемной сказали, он говорит по-английски. Сами с ним поговорите?
Он кивнул, взял трубку, но сделал ей знак не уходить:
— Погодите, надо убедиться, что его английский не хуже вашего немецкого.
Не успел он договорить, как низкий голос на другом конце провода произнес:
— Доктор Эрих Штейнбруннер слушает. С кем имею честь?
Брунетти назвался и жестом отпустил переводчицу. Прежде чем удалиться, она, перегнувшись через стол, пододвинула к нему блокнот и карандаш.
— Да, комиссар. Чем могу вам быть полезен?
— Я расследую причины смерти маэстро Вел-лауэра, и от его вдовы узнал, что вы были его близким другом.
— Да, верно. Мы с женой дружили с ним много лет. Его смерть стала ударом для нас обоих.
— Понимаю, доктор.
— Я собирался поехать на похороны, но состояние здоровья моей супруги не позволяет ей путешествовать, а я не могу ее оставить одну.
— Не сомневаюсь, что синьора Веллауэр понимает…— ответил Брунетти, поражаясь вненациональной пошлости дежурных фраз.
— Я говорил с Элизабет, — отозвался врач. — По-моему, она держится молодцом.
Что-то такое было в его интонации, что Брунетти вдруг спросил:
— Мне показалось, она… Как бы точнее выразиться… Что ей не хотелось, чтобы я вам звонил, доктор. — И, не услышав ответа, добавил: — Может быть, просто прошло слишком мало времени после его смерти, чтобы вспоминать о более радостных днях.
— Да, это возможно, — ответил доктор так сухо, что сразу стало ясно, что сам он эту возможность всерьез не рассматривает.
— Доктор, можно задать вам несколько вопросов?
— Разумеется.
— Я просмотрел ежедневник маэстро и выяснил, что в последние месяцы жизни он часто встречался с вами и вашей супругой.
— Да, мы несколько раз ужинали вместе.
— Но кроме того, там несколько раз записано только ваше имя, доктор, и утреннее время. Насколько можно судить, речь идет уже не о дружеском визите, а о врачебном приеме. — Тут Брунетти спохватился, с некоторым опозданием. — Позвольте, доктор, можно у вас узнать, вы… — Он замолчал, испугавшись обидеть собеседника вопросом в лоб— является ли тот, вообще говоря, врачом общей практики, — и схитрил: — Простите, забыл, как это по-английски. Вы не скажете, какова область ваших медицинских интересов?
— Ухо, горло, нос. Но прежде всего горло. На этой почве мы с Хельмутом и познакомились — много лет назад. Много-много лет назад. — Голос в трубке вдруг потеплел. — Тут у нас я считаюсь «доктором для певцов». — Кажется, он удивился, что кому-то еще приходится объяснять такие очевидные вещи.
— И он что, именно поэтому к вам обратился? Потому что у кого-то из труппы что-то случилось с горлом? Или у него самого?
— Нет, у него не было проблем ни с горлом, ни с голосом. В первый раз он предложил мне позавтракать с ним вместе и поговорить об одной из его певиц.
— Но и после этой даты, доктор, в ежедневнике отмечены утренние встречи с вами.
— Да, мы виделись еще дважды. Сначала он пришел ко мне и попросил его обследовать. А потом, неделю спустя, приходил за результатами.
— Вы не могли бы сообщить их мне?
— А вы не могли бы сначала объяснить мне, почему вам это представляется столь важным?
— Создается впечатление, что маэстро был чем-то озабочен, чем-то серьезно обеспокоен. Так говорят многие, с кем я тут разговаривал. Вот я и пытаюсь выяснить, в чем дело— что могло так на него подействовать.
— Боюсь, что не понимаю, какое все это имеет отношение к делу.
— Доктор, мне необходимо знать как можно больше о состоянии его здоровья. Помните— все, что я узнаю, может помочь мне найти человека, виновного в его смерти, чтобы тот понес заслуженное наказание.
Паола не раз втолковывала ему, что единственный путь к сердцу немца— это апелляция к букве закона. И стремительная реакция собеседника, похоже, в очередной раз подтвердила ее правоту.
— В таком случае я охотно готов вам помочь.
—Что это было за обследование?
— Как я уже говорил, с горлом и голосом у него все было в порядке. Зрение превосходное. Однако имелось некоторое нарушение слуха, почему он и обратился ко мне с просьбой провести обследование.
— И каковы были результаты, доктор?
— Как я сказал, некоторое ослабление слуха. Незначительное. Вещь вполне закономерная для его возраста. — Доктор поспешно поправился:— Для нашего возраста.
— Когда вы его обследовали, доктор? Я нашел пометки за октябрь.
— Да, примерно тогда. Чтобы назвать вам точную дату, мне надо поднять записи.
— А точных результатов вы не помните?
— Нет-нет, что вы! Но скажу вам со всей уверенностью, что снижение не больше десяти процентов. Иначе я бы запомнил.
— Это существенное снижение?
— Отнюдь.
— Но заметное?
— Заметное?
— Оно могло сказаться на его дирижировании?
— Именно это хотел знать и Хельмут. Я объяснил ему, что ничего страшного, что снижение слуха совсем незначительное. Он мне поверил. Но тем же утром я сообщил ему и другую новость, и она его явно расстроила.
— Что такое?
— Он направил ко мне молодую певицу— у нее возникли проблемы с вокалом. Я обнаружил у нее узелки на связках, их удаляют хирургическим путем. И я сказал Хельмуту, что петь она сможет месяцев через шесть. Он рассчитывал выступать с нею весной в Мюнхене, но это было никак невозможно.
— Больше ничего не припоминаете?
— Нет, ничего конкретного. Он сказал, что навестит меня, когда они вернутся из Венеции, но я понял так, что они нанесут нам с женой обычный домашний визит.
Брунетти уловил в голосе собеседника некое сомнение и ухватился:
— Ведь было и что-то еще, доктор?
— Он спросил, не могу ли я ему порекомендовать кого-нибудь в Венеции. Как врача. Я сказал ему, пусть не валяет дурака, он здоров как вол. А если заболеет, то оперная компания раздобудет ему лучших врачей на свете. Но он настаивал, чтобы порекомендовал именно я.
— Тоже отоларинголога?
—Да. В конце концов я назвал ему врача, с которым сам несколько раз консультировался. Он преподает в университете Падуи.
— Его имя, доктор?
— Валерио Трепонти. У него там еще и частная практика, но телефона у меня нет. И Хельмут тоже не спрашивал, ему достаточно было имени.
— Не помните, он записал это имя?
— Нет, не записывал. Честно говоря, мне тогда показалось, что с его стороны это простое упрямство. B вообще встретились-то мы по поводу той певицы.
— И последний вопрос, доктор.
— Да?
— За те несколько раз, что вы его видели, вы не заметили в нем никаких перемен— вам не показалось, что он чем-то встревожен или огорчен?
После долгого молчания доктор ответил:
— Что-то такое было— но что именно, точно не скажу.
— Вы его не спрашивали?
— Хельмуту подобных вопросов никто не задает.
Брунетти едва удержался от реплики, что для друга с сорокалетним стажем можно бы и сделать исключение. И вместо этого спросил:
— А сами вы что думаете?
Снова молчание, почти такой же длительности.
— Я подумал, это как-то связано с Элизабет. И поэтому ничего не стал говорить Хельмуту. Это всегда было для него болезненной темой— что у них такая разница в возрасте. Но, может быть, вам лучше спросить у нее самой, комиссар?
— Разумеется, доктор. Это я и собираюсь сделать.
— Хорошо. Что-нибудь еще? Если нет, то мне пора к моим пациентам.
На кухню он вернулся в тот самый момент, когда кофе убежал. Не в силах даже чертыхнуться, он схватил посудину с огня и закрутил газ. Налив кофе в чашку, он кинул туда три ложки сахара и с чашкой в руках вышел на лоджию, чтобы утренний холод разбудил в нем то, чего не в состоянии разбудить даже кофе.
Небритый, помятый, он стоял на лоджии, выходящей на запад, уставясь в точку на горизонте, туда, где начинались Доломиты[47]. Судя по их сегодняшнему виду, всю ночь лил дождь, и горы словно подкрались за ночь близко-близко и теперь были отчетливо видны в хрустальном воздухе. Он знал, что до вечера они соберут пожитки и скроются так же незаметно, — спрячутся за новой пеленой дыма, который поднимется от заводов и фабрик на материке или за облаком влажного тумана от дыхания лагуны.
Слева ударили колокола Сан-Поло к утренней службе. Полседьмого утра. Напротив, в окне дома на другой стороне калле, этажом ниже, раздвинулась занавеска и совершенно голый мужчина встал у окна, не обращая ни малейшего внимания на смотрящего на него сверху Брунетти. Вдруг у мужчины выросла вторая пара рук с алыми ноготками, руки обхватили его сзади, мужчина улыбнулся, отступил от окна— и занавеска за ним задернулась.
От пробирающего утреннего холода Брунетти ретировался наконец на кухню, радуясь, что там тепло, что там Паола — сидит теперь у стола и выглядит значительно лучше, чем положено человеку в такую рань, задолго до девяти утра.
Она весело прощебетала «Доброе утро»; он ответил неопределенным мычанием. Поставил чашку из-под кофе в раковину и взял другую, куда Паола уже налила для него горячего молока. Первая чашка уже подтолкнула его навстречу человечеству; второй надлежало довести процесс до конца.
— Это Микеле ночью звонил?
— Да.
Она так обрадовалась, добившись от него первого членораздельного слова, что больше ни о чем не спрашивала.
— Он рассказал мне про Веллауэра и Сантину.
— Давно это было?
— Лет сорок назад, после войны. Нет, еще до. Стало быть, лет пятьдесят назад.
— И что случилось?
— Ее сестра забеременела от него и умерла от аборта.
— А сама старушка тебе хоть что-то про это говорила?
— Ни слова.
— Что теперь думаешь делать?
— Придется с ней опять побеседовать.
— Прямо сегодня с утра?
— Нет. С утра мне надо в квестуру. А туда — после обеда, — и едва сказав, почувствовал, до чего ему не хочется возвращаться в этот холод и тоску.
— Если отправишься туда, надень коричневые туфли.
Ну да, они защитят ноги от холода; но ничто не защитит его, и никого не защитит, от той неизбывной тоски.
— Да, спасибо, — ответил он. — Уступить тебе душ? — Он вспомнил, что сегодня у нее первая пара.
— Нет, иди пока ты. А я тут закончу и еще кофе сварю.
Проходя мимо, он наклонился поцеловать ее в голову, поражаясь, как ей удается сохранять столь любезный, более того, дружественный тон, общаясь с брюзгливой скотиной, какую он являет собой по утрам. Он уловил цветочный аромат ее шампуня и заметил в волосах над виском еле заметный
проблеск седины. Раньше он этого не замечал— и снова наклонился поцеловать ее туда, с трепетом осознавая всю хрупкость этой женщины.
Придя на работу, он собрал все накопившиеся у него материалы, связанные со смертью дирижера, и принялся снова читать их насквозь, некоторые — уже по третьему или четвертому разу. От переводов с немецкого ум заходил за разум. Своим педантизмом в мелочах— взять хоть перечень предметов, похищенных из дома Веллауэров в ходе каждого из двух ограблений, — это был воистину образчик немецкой добросовестности. Что же касается полного отсутствия сведений о профессиональных или иных занятиях дирижера в годы войны, то документ был ярким свидетельством столь же немецкого умения не смотреть правде в глаза, попросту делая вид, что таковой не существует. Во всяком случае, нынешнему президенту Австрии, подумал Брунетти, такая тактика принесла прямо-таки блестящий успех.
Веллауэр сам нашел труп своей второй жены. Незадолго до того, как спуститься в подвал и повеситься, та позвонила подружке и пригласила ее на чашку кофе — черный юмор, ставивший Брунетти в тупик всякий раз, как он перечитывал эти материалы. Подруга задержалась и прибыла тогда, когда Веллауэр уже обнаружил тело и вызвал полицию. А значит, с тем же успехом мог найти и оставленную ею записку или письмо— и уничтожить.
Утром Паола дала ему номер Падовани, предупредив, что завтра журналист собирается обратно в Рим. Зная, что расходы на обед вполне можно списать по статье «опрос свидетелей», он позвонил Падовани и пригласил в «Галледжанте» — этот ресторан был Брунетти весьма по вкусу, но крайне редко бывал по карману. Договорились на час дня.
Позвонив по внутреннему телефону, он попросил пригласить к нему переводчицу с немецкого. Это оказалась та самая девушка, с которой он столько раз привычно раскланивался в коридорах. Он объяснил ей, что хотел бы позвонить в Берлин и что, возможно, ему понадобится ее помощь — в случае, если его собеседник не знает ни итальянского, ни английского.
И он набрал номер, данный ему синьорой Веллауэр. После четвертого гудка трубку подняли, и женский голос решительно— немцы всегда казались ему решительными — произнес:
— Штейнбруннер.
Он передал трубку переводчице, и из того, что она говорила, понял, что доктор на работе, а это его домашний телефон. Сделав знак переводчице — перезвонить на работу, он слушал, как она объясняет, кто она такая и по какому поводу звонит. Потом она выжидательно отставила руку и кивнула. После чего передала трубку ему, и он решил, что случилось чудо и доктор Штейнбруннер заговорил по-итальянски. Однако вместо голоса из трубки донеслась нежная и ласковая мелодия, струящаяся через Альпы на берег венецианской лагуны. Протянув трубку обратно, он смотрел, как она, дожидаясь, отбивает в воздухе такт.
Вдруг она прижала трубку к самому уху и что-то сказала по-немецки. Потом еще несколько фраз, а потом, обратясь к Брунетти:
— Сейчас переключат ему в кабинет. В приемной сказали, он говорит по-английски. Сами с ним поговорите?
Он кивнул, взял трубку, но сделал ей знак не уходить:
— Погодите, надо убедиться, что его английский не хуже вашего немецкого.
Не успел он договорить, как низкий голос на другом конце провода произнес:
— Доктор Эрих Штейнбруннер слушает. С кем имею честь?
Брунетти назвался и жестом отпустил переводчицу. Прежде чем удалиться, она, перегнувшись через стол, пододвинула к нему блокнот и карандаш.
— Да, комиссар. Чем могу вам быть полезен?
— Я расследую причины смерти маэстро Вел-лауэра, и от его вдовы узнал, что вы были его близким другом.
— Да, верно. Мы с женой дружили с ним много лет. Его смерть стала ударом для нас обоих.
— Понимаю, доктор.
— Я собирался поехать на похороны, но состояние здоровья моей супруги не позволяет ей путешествовать, а я не могу ее оставить одну.
— Не сомневаюсь, что синьора Веллауэр понимает…— ответил Брунетти, поражаясь вненациональной пошлости дежурных фраз.
— Я говорил с Элизабет, — отозвался врач. — По-моему, она держится молодцом.
Что-то такое было в его интонации, что Брунетти вдруг спросил:
— Мне показалось, она… Как бы точнее выразиться… Что ей не хотелось, чтобы я вам звонил, доктор. — И, не услышав ответа, добавил: — Может быть, просто прошло слишком мало времени после его смерти, чтобы вспоминать о более радостных днях.
— Да, это возможно, — ответил доктор так сухо, что сразу стало ясно, что сам он эту возможность всерьез не рассматривает.
— Доктор, можно задать вам несколько вопросов?
— Разумеется.
— Я просмотрел ежедневник маэстро и выяснил, что в последние месяцы жизни он часто встречался с вами и вашей супругой.
— Да, мы несколько раз ужинали вместе.
— Но кроме того, там несколько раз записано только ваше имя, доктор, и утреннее время. Насколько можно судить, речь идет уже не о дружеском визите, а о врачебном приеме. — Тут Брунетти спохватился, с некоторым опозданием. — Позвольте, доктор, можно у вас узнать, вы… — Он замолчал, испугавшись обидеть собеседника вопросом в лоб— является ли тот, вообще говоря, врачом общей практики, — и схитрил: — Простите, забыл, как это по-английски. Вы не скажете, какова область ваших медицинских интересов?
— Ухо, горло, нос. Но прежде всего горло. На этой почве мы с Хельмутом и познакомились — много лет назад. Много-много лет назад. — Голос в трубке вдруг потеплел. — Тут у нас я считаюсь «доктором для певцов». — Кажется, он удивился, что кому-то еще приходится объяснять такие очевидные вещи.
— И он что, именно поэтому к вам обратился? Потому что у кого-то из труппы что-то случилось с горлом? Или у него самого?
— Нет, у него не было проблем ни с горлом, ни с голосом. В первый раз он предложил мне позавтракать с ним вместе и поговорить об одной из его певиц.
— Но и после этой даты, доктор, в ежедневнике отмечены утренние встречи с вами.
— Да, мы виделись еще дважды. Сначала он пришел ко мне и попросил его обследовать. А потом, неделю спустя, приходил за результатами.
— Вы не могли бы сообщить их мне?
— А вы не могли бы сначала объяснить мне, почему вам это представляется столь важным?
— Создается впечатление, что маэстро был чем-то озабочен, чем-то серьезно обеспокоен. Так говорят многие, с кем я тут разговаривал. Вот я и пытаюсь выяснить, в чем дело— что могло так на него подействовать.
— Боюсь, что не понимаю, какое все это имеет отношение к делу.
— Доктор, мне необходимо знать как можно больше о состоянии его здоровья. Помните— все, что я узнаю, может помочь мне найти человека, виновного в его смерти, чтобы тот понес заслуженное наказание.
Паола не раз втолковывала ему, что единственный путь к сердцу немца— это апелляция к букве закона. И стремительная реакция собеседника, похоже, в очередной раз подтвердила ее правоту.
— В таком случае я охотно готов вам помочь.
—Что это было за обследование?
— Как я уже говорил, с горлом и голосом у него все было в порядке. Зрение превосходное. Однако имелось некоторое нарушение слуха, почему он и обратился ко мне с просьбой провести обследование.
— И каковы были результаты, доктор?
— Как я сказал, некоторое ослабление слуха. Незначительное. Вещь вполне закономерная для его возраста. — Доктор поспешно поправился:— Для нашего возраста.
— Когда вы его обследовали, доктор? Я нашел пометки за октябрь.
— Да, примерно тогда. Чтобы назвать вам точную дату, мне надо поднять записи.
— А точных результатов вы не помните?
— Нет-нет, что вы! Но скажу вам со всей уверенностью, что снижение не больше десяти процентов. Иначе я бы запомнил.
— Это существенное снижение?
— Отнюдь.
— Но заметное?
— Заметное?
— Оно могло сказаться на его дирижировании?
— Именно это хотел знать и Хельмут. Я объяснил ему, что ничего страшного, что снижение слуха совсем незначительное. Он мне поверил. Но тем же утром я сообщил ему и другую новость, и она его явно расстроила.
— Что такое?
— Он направил ко мне молодую певицу— у нее возникли проблемы с вокалом. Я обнаружил у нее узелки на связках, их удаляют хирургическим путем. И я сказал Хельмуту, что петь она сможет месяцев через шесть. Он рассчитывал выступать с нею весной в Мюнхене, но это было никак невозможно.
— Больше ничего не припоминаете?
— Нет, ничего конкретного. Он сказал, что навестит меня, когда они вернутся из Венеции, но я понял так, что они нанесут нам с женой обычный домашний визит.
Брунетти уловил в голосе собеседника некое сомнение и ухватился:
— Ведь было и что-то еще, доктор?
— Он спросил, не могу ли я ему порекомендовать кого-нибудь в Венеции. Как врача. Я сказал ему, пусть не валяет дурака, он здоров как вол. А если заболеет, то оперная компания раздобудет ему лучших врачей на свете. Но он настаивал, чтобы порекомендовал именно я.
— Тоже отоларинголога?
—Да. В конце концов я назвал ему врача, с которым сам несколько раз консультировался. Он преподает в университете Падуи.
— Его имя, доктор?
— Валерио Трепонти. У него там еще и частная практика, но телефона у меня нет. И Хельмут тоже не спрашивал, ему достаточно было имени.
— Не помните, он записал это имя?
— Нет, не записывал. Честно говоря, мне тогда показалось, что с его стороны это простое упрямство. B вообще встретились-то мы по поводу той певицы.
— И последний вопрос, доктор.
— Да?
— За те несколько раз, что вы его видели, вы не заметили в нем никаких перемен— вам не показалось, что он чем-то встревожен или огорчен?
После долгого молчания доктор ответил:
— Что-то такое было— но что именно, точно не скажу.
— Вы его не спрашивали?
— Хельмуту подобных вопросов никто не задает.
Брунетти едва удержался от реплики, что для друга с сорокалетним стажем можно бы и сделать исключение. И вместо этого спросил:
— А сами вы что думаете?
Снова молчание, почти такой же длительности.
— Я подумал, это как-то связано с Элизабет. И поэтому ничего не стал говорить Хельмуту. Это всегда было для него болезненной темой— что у них такая разница в возрасте. Но, может быть, вам лучше спросить у нее самой, комиссар?
— Разумеется, доктор. Это я и собираюсь сделать.
— Хорошо. Что-нибудь еще? Если нет, то мне пора к моим пациентам.