— О'кэй. — Паола питала слабость к американизмам. — Уверена — это жена.
   Сколько он ни умолял ее не делать этого, она всякий раз, едва он приступал к расследованию, выбирала главного подозреваемого, при том что обычно ошибалась, поскольку хваталась за самую очевидную версию. Однажды он вышел из себя и спросил напрямик, зачем она делает это, да еще с таким упорством, и получил ответ, что коль скоро она уже написала диссертацию по Генри Джеймсу, то теперь считает, что заслужила право искать в жизни очевидное— поскольку в романах оного классика этого как раз не сыскать. И Брунетти, как ни бился, не смог ни отговорить ее от этой игры, ни хотя бы склонить к чуть большей глубине анализа при выборе главного подозреваемого.
   — Это значит, — ответил он, продолжая помешивать чай, — что убийца — кто-нибудь из хора.
   — Или дворецкий.
   — Хмм, — согласился он, отпив наконец чаю. Так они сидели в дружеском молчании, пока чай не кончился. Он взял обе чашки и отнес в раковину, а бабушкин чайник— на разделочный столик, от греха подальше.

Глава 6

   Наутро после того, как обнаружили тело маэстро, Брунетти, явившись на службу чуть раньше девяти, узнал о событии почти таком же невероятном, как вчерашнее: его непосредственный начальник, вице-квесторе Джузеппе Патта, уже сидит в своем кабинете и уже полчаса как затребовал его, Брунетти, к себе. Этот факт до его сведения довел вначале дежурный, стоявший изнутри в дверях, потом— полицейский, встреченный на лестнице, затем— его собственный секретарь и еще двое коллег— комиссаров городской полиции. Не торопясь, Брунетти просмотрел почту, справился на коммутаторе, не было ли ему звонков, после чего все-таки спустился по лестнице в кабинет начальства.
   Кавальере Джузеппе Патту командировали в Венецию три года назад— чтобы влить свежую кровь в систему уголовной полиции. В его случае кровь была сицилийская и с венецианской, как выяснилось, несовместимая. Патта имел ониксовый мундштук и, поговаривали, при случае щеголял тростью с серебряным набалдашником. И хотя первый вызвал у Брунетти недоумение, а вторая и вовсе смех, он не торопился с выводами, считая, что, только поработав с человеком какое-то время, можно понять, что на самом деле означают эти кокетливые причиндалы. В ежедневный распорядок работы вице-квесторе входило продолжительное утреннее сидение за чашкой кофе— летом на террасе в «Гритти», а зимой— в кафе Флориана. Обедал он у Чиприани или в «Баре Гарри», а часам к четырем обычно подводил итог дневным трудам, полагая, что поработал на славу, — мнение, разделяемое, правда, лишь немногими сослуживцами. А еще Брунетти быстро усвоил, что обращаться к Патте полагалось, причем всегда и независимо от повода, «вице-квесторе», а то и «кавальере», причем происхождение данного благородного титула представлялось в высшей степени сомнительным. Мало того, применительно к себе он неизменно требовал местоимения «вы», впредоставляя черни обращаться друг к дружке без чинов и на «ты».
   Патта предпочитал не вдаваться в разные неприятные подробности преступлений и прочую чепуху. Одним из немногих зол, способных заставить его запустить персты в свои роскошные кудри, была пресса, время от времени бросавшая полиции упреки в том, что она-де недостаточно хорошо справляется со своими обязанностями. Причем обстоятельства, из которых делался подобный вывод, особой роли не играли: это мог быть ребенок, просочившийся сквозь полицейский кордон, чтобы сунуть цветок заезжей знаменитости, но с тем же успехом на данное умозаключение журналиста могли навести африканцы, в открытую торгующие наркотиками прямо на улице. Достаточно было предположения, даже малейшего намека на то, что полиция не держит граждан за глотку железной рукой, чтобы вызвать у Патты приступ обвинений и попреков, — большая их часть изливалась на головы трех подчиненных ему комиссаров. Свой гнев он обычно облекал в форму предлинных меморандумов, в коих упущения полицейских выставлялись преступлениями куда более гнусными, чем те, что непосредственно совершались преступным элементом.
   А еще все знали, что после каждого выступления прессы Патта объявлял «крестовый поход против криминала», причем всякий раз выбирался какой-то один вид преступной деятельности— как гурман за роскошным столом выбирает самый изысканный десерт— и громогласно декларировалось, что на неделе данное преступление будет искоренено полностью— ну, на худой конец, сведено к минимуму. Читая о результатах последней такой «войны» — эту информацию он мог получить исключительно из той же прессы, — Брунетти невольно вспоминал сцену из «Касабланки»[19] — с приказом «задержать всех обычных подозреваемых». Так все и делалось — отлавливали нескольких подростков, давали им с месяц тюрьмы, на чем все и заканчивалось, покуда усилия средств массовой информации не спровоцируют очередного «крестового похода».
   Брунетти часто казалось, что уровень преступности в Венеции такой низкий— один из самых низких в Европе — только потому, что преступники, по большей части воры, просто не знают, как им выбраться из этого города. В нем нужно родиться, чтобы ориентироваться в паутине его узеньких калле и знать загодя, что вот эта улочка оканчивается тупиком, а другая выводит к каналу. Урожденные же венецианцы с годами становятся все более законопослушными, коль скоро, с учетом истории и традиций, не утесняют их прав на частную собственность и уважают настоятельную потребность в обеспечении ее сохранности. Так что преступлений в городе происходит немного, и уж если случилось какое-то насилие, а то и такая редкость, как убийство, то найти преступника проще простого: это либо муж, либо сосед, либо партнер по бизнесу. Обычно полиция только так и поступала— «задерживала обычных подозреваемых».
   Но Брунетти понимал: смерть Веллауэра — совсем иное дело. Это знаменитость, несомненно самый прославленный дирижер столетия, и убит он не где-нибудь, а в жемчужине Венеции— ее оперном театре. А поскольку расследовать это дело придется ему, Брунетти, то с него вице-квесторе и спросит по полной программе за любую публикацию, бросающую малейшую тень на их ведомство.
   Постучавшись, он помедлил и, дождавшись возгласа «Войдите!», толкнул дверь и увидел Патту там, где и ожидал, и в точности в такой позе, как представлял себе, — за огромным столом, склоненного над газетой, о важности которой свидетельствовал упертый в нее взгляд. Даже для страны, где мужчины красотой не обижены, Патта был безусловно красавец— чеканный римский профиль, широко посаженные пронзительные глаза и телосложение атлета, несмотря на возраст— Патте было уже сильно за пятьдесят. Фоторепортерам он предпочитал демонстрировать свой профиль слева.
   — Наконец-то, — изрек он так, словно Брунетти опоздал на много часов. — Я уж думал, что придется вас ждать все утро, — добавил Патта, что, на взгляд Брунетти, уже отдавало перебором. Не услышав ответа и на это заявление, начальство вопросило: — Ну, что там у вас?
   Брунетти вытащил из кармана свежую утреннюю «Газеттино».
   — Вот газета, синьор. Вот все — на первой полосе, — и тут же зачитал, поспешно, чтобы Патта не перебил: — «ЗНАМЕНИТЫЙ МАЭСТРО НАЙДЕН МЕРТВЫМ. НЕ ИСКЛЮЧАЕТСЯ УБИЙСТВО», — после чего протянул газету начальнику.
   Патта отмахнулся от газеты величественным жестом:
   — Это я уже читал, — и, не повышая голоса: — Я спрашиваю — что есть у вас лично?
   Брунетти полез в карман пиджака и извлек записную книжку. Никаких записей в ней не имелось не считая имени, адреса и телефона американки, но пока ты стоишь, а шеф сидит, ему нипочем не увидеть, что все странички до единой девственно чисты. Демонстративно послюнив палец, Брунетти принялся не спеша их перелистывать. «Дверь в помещение заперта не была, как не было и ключа в двери. Следовательно, кто угодно мог войти и выйти оттуда в любое время в течение всего спектакля».
   — Где был яд?
   — Полагаю, в кофе. Но точно смогу сказать только после получения протокола о вскрытии.
   — А вскрытие когда?
   — Обещали сегодня. В одиннадцать.
   — Хорошо. Что еще?
   Брунетти перевернул страничку, сверкнув нетронутой белизной.
   — Я беседовал с солистами, занятыми в спектакле. Баритон виделся с маэстро мельком— только поздоровался. Тенор говорит, что не встречался с ним вообще, а сопрано — что видела его только перед спектаклем, — Он глянул на Патту, тот ждал продолжения. — Тенор говорит правду. А сопрано врет.
   — Почему такая уверенность? — буркнул начальник.
   — Потому что это правда, синьор. Задушевно и терпеливо, словно обращаясь к редкостно тупому ребенку, Патта вопросил:
   — А на каком основании, комиссар, вы полагаете, что, это правда?
   — Потому что другие видели, как она входила в его гримерную во время первого действия. — Брунетти не стал утруждать себя уточнением, что это только предположение одного из свидетелей, ничем пока не подтвержденное. Может, сопрано врет именно про это, а может, про что-то другое — понимайте как сами хотите. — Кроме того, я поговорил с режиссером, — продолжал Брунетти. — У них с дирижером вышла размолвка— еще до начала спектакля. Но после этого режиссер его не видел. По-моему, он говорит правду.
   На сей раз его не спросили, почему он так считает.
   — Еще что-нибудь?
   — Вчера я послал запрос в полицию Берлина. — Брунетти усердно перелистывал записную книжку. — Сообщение ушло в…
   — Ладно, — перебил Патта. — Что они ответили?
   — Обещали сегодня прислать факсом все, что у них есть, касательно Веллауэра и его жены.
   — А что жена? Вы с ней говорили?
   — Совсем немного. Она страшно расстроена. Вряд ли с ней теперь можно толком поговорить.
   — А где она была?
   — Когда мы с ней разговаривали?
   — Нет, во время спектакля?
   — Сидела в зале, в первом ряду. Говорит, что зашла навестить его в гримерку после второго акта, но опоздала— они так и не успели поговорить.
   — То есть она находилась за кулисами, когда он умер? — вопросил Патта с таким энтузиазмом, что Брунетти показалось, будто ее вот-вот арестуют.
   — Да, но мы не знаем, видела ли она его и заходила ли к нему.
   — Ну так потрудитесь это выяснить, — сказал Патта так свирепо, что даже сам спохватился. — Вы садитесь, Брунетти.
   — Спасибо, синьор, — ответил тот, захлопнув записную книжку и сунув в карман, прежде чем сесть напротив начальника. Кресло Патты было на несколько сантиметров выше остальных— мелочь, несомненно предусмотренная вице-квесторе для создания легкого психологического преимущества.
   — Сколько времени она там пробыла?
   — Не знаю, синьор. Когда мы беседовали, она была в таком страшном горе, что ее рассказ я не вполне понял.
   — А она могла войти в его гримерку? — спросил Патта.
   — Вполне. Но я не знаю.
   — Похоже, вы ее выгораживаете, Брунетти. Она что, хорошенькая?
   Надо понимать, Патта прощупывает, велика ли разница в возрасте между дирижером и его вдовой.
   — Да— если вы любите высоких блондинок.
   — А вы что, не любите?
   — Мне жена не разрешает, синьор.
   Патта напрягся, чтобы вернуть разговор в прежнее русло.
   — Кто-нибудь еще входил в гримерную во время представления? И откуда у него взялся кофе?
   — Там буфет на первом этаже театра. Вероятно, и кофе оттуда.
   — Выясните.
   — Есть, синьор.
   — И имейте в виду, Брунетти.
   Брунетти кивнул.
   — Мне нужны имена всех и каждого, кто был вчера вечером в гримерной или поблизости от нее. И еще мне нужны подробные сведения о жене. Как долго они женаты, откуда она и все такое.
   Брунетти кивнул.
   — Брунетти?
   — Да, синьор?
   — Почему не записываете?
   Брунетти позволил себе улыбнуться— самую малость:
   — О, я никогда не забываю ничего из сказанного вами, синьор.
   Что Патта, в силу личных особенностей, принял за чистую монету.
   — Я не верю тому, что она вам говорила — будто она его не видела. Человеку такое вообще не свойственно — прийти за каким-то делом, а потом взять и ретироваться. Уверен— тут что-то не так. И наверняка все это как-то связано с их разницей в возрасте.
   По слухам, Патта два года проучился на психолога в университете Палермо, прежде чем обратиться к юриспруденции, Другое, однако, было известно абсолютно достоверно: что хотя успехами он не блистал, но получил и степень, и место заместителя комиссара полиции благодаря папе, сделавшему карьеру в рядах Христианско-демократической партии. И теперь, спустя более двадцати лет, он не кто-нибудь, а вице-квесторе полиции города Венеции!
   С ценными указаниями Патта, по-видимому, покончил, и Брунетти приготовился прослушать основную часть программы, ради которой его и призвали на ковер, — о чести города. И как за ночью день, так за этой мыслью последовала речь Патты:
   — Возможно, комиссар, вы не отдаете себе в этом отчета, но ведь погиб один из знаменитейших мастеров нашей эпохи. И убит он здесь, в нашей родной Венеции. — Последнее словосочетание в устах Патты с его сицилийским акцентом всякий раз звучало забавно. — Мы должны сделать все, что в нашей власти, чтобы обеспечить раскрытие этого преступления; мы не можем допустить, чтобы подобное преступление легло пятном на доброе имя, на самую честь нашего города.
   Брунетти иногда ловил себя на искушении занести кое-что из сказанного к себе в записную книжку. Пока Патта продолжал в том же духе, Брунетти загадал: если будет сказано «о славном музыкальном прошлом нашего города», то сегодня вечером он купит Паоле цветы.
   — Это город Вивальди. Тут бывал Моцарт. Мы в неоплатном долгу перед музыкальным миром…
   Ирисы, подумал он, самые ее любимые. Она поставит их в высокую голубую вазу муранского стекла.
   — Я хочу, чтобы вы оставили всю другую работу и целиком сосредоточились на этом. Я посмотрел лист нарядов, — продолжал Патта, немало изумив Брунетти своей осведомленностью о самом существовании данного листа, — и передал в ваше подчинение двоих…
   Только бы не Альвизе и Риверре, и я ее тогда двадцать раз подряд…
   — Альвизе и Риверре. Это хорошие, серьезные работники.
   В грубом переводе это означало— лояльные Патте.
   — И я намерен пристально следить за вашим продвижением в этом деле. Вы меня понимаете?
   — Да, синьор, — вежливо отвечал Брунетти.
   — Ну, хорошо. Пока все. У меня полно работы, и вам, полагаю, есть чем заняться.
   — Да, синьор, — повторил Брунетти, поднимаясь и идя к двери. Интересно, каким будет заключительный аккорд. Кажется, Патта провел последний отпуск в Лондоне?
   — Удачной охоты, Брунетти! Точно, Лондон.
   — Спасибо, синьор, — невозмутимо произнес он и удалился из кабинета.

Глава 7

   Весь следующий час Брунетти употребил на то, чтобы прочитать колонки уголовной хроники в четырех ведущих газетах. «Газеттино», разумеется, вывалила весь материал на первую полосу, рассматривая произошедшее как урон или по крайней мере угрозу репутации города. И настаивала, что полиция должна как можно скорее найти виновного, — не столько для того, чтобы привлечь его к ответу, сколько ради того, чтобы смыть с имени Венеции позорное пятно. Читая, Врунетти задумался, почему Патта схватился именно за это издание, вместо того чтобы дождаться своей излюбленной «Л'Оссерваторе Романо», появлявшейся на газетных прилавках после десяти утра.
   «Република» трактовала события в свете последних политических передряг, причем намеки были столь тонки, что понять их смог бы разве что журналист или психиатр. «Коррьере делла Сера» повернула дело так, словно бы покойный дирижер скончался в собственной постели, и посвятила целую полосу анализу его вклада в мировую музыкальную культуру, особо упирая на ту поддержку, которую он оказывал кое-кому из современных композиторов,
   «Униту» он оставил на закуску. Как и следовало ожидать, здесь провозглашалось то же самое, что первым пришло в голову и ему самому— что в данном случае это возмездие, каковое— чего тоже следовало ожидать— газета путала со справедливостью. В редакционной колонке делались прозрачные намеки на все те же всем известные тайны «наверху», к чему приплетался, что тоже неудивительно, бедняга Синдона[20], умерший в тюремной камере, и задавался явно риторический вопрос, нет ли тут некой таинственной связи между этими двумя «пугающе сходными» смертями. Брунетти не находил ни пугающего, ни вообще какого бы то ни было сходства— если не считать того, что оба были немолоды и умерли от цианида.
   И не в первый раз за его полицейскую карьеру Брунетти пришло в голову, что у подцензурной прессы все-таки есть свои достоинства. Вон в прошлом немцы неплохо ладили со своим руководством, установившим ее, и американцы тоже ее просят, и правительство, похоже, не очень этим огорчено.
   Выкинув три остальных газеты в корзину, он вернулся к подвалу в «Коррьере». Снова внимательно перечитал его, время от времени делая заметки. Если Веллауэр не самый знаменитый в мире музыкант, то во всяком случае один из самых знаменитых. Дирижировать начал еще до войны — звезда и гордость Берлинской консерватории. Что делал в военные годы, неизвестно, — не считая того, что работал, как и прежде, в своей родной Германии. Только к пятидесятым его карьера делает крутой взлет, и маэстро входит в число признанных мировых звезд, что мчатся с одного континента на другой ради единственного концерта, а потом улетают на третий дирижировать оперой.
   Но и в зените этой мишурной славы он оставался тем же взыскательным и виртуозным музыкантом, требующим точности и изысканности звучания от любого оркестра, каким бы ни руководил, и абсолютной верности авторской партитуре, на чем заработал репутацию диктатора и сложного человека— но она, разумеется, меркла перед этим всемирным признанием его абсолютной преданности искусству.
   Его личной жизни в статье почти не уделялось внимания, упоминалось только, что нынешняя жена маэстро— третья, а вторая покончила с собой двадцать лет назад. Местом жительства назывались Берлин, Гштад[21], Нью-Йорк и Венеция.
   Фотография на первой полосе была не первой свежести: на ней Веллауэр, снятый в профиль, беседовал с Марией Каллас в сценическом костюме — мишенью фотографа несомненно являлась именно она. Странно все-таки: такая газета— и публикует фото тридцатилетней давности.
   Брунетти нагнулся и вытащил из корзины «Газеттино». В ней, как водится, поместили фотографию места гибели маэстро— скучно-симметричный фасад театра «Ла Фениче», Рядом снимочек поменьше — люди в форме что-то выносят из служебного входа. А внизу— последний по времени фотопортрет маэстро: анфас, белая фрачная манишка, серебристая копна волос разлетается вокруг тонкого, острого лица. Что-то неуловимо-славянское в разрезе глаз, странно-светлых, глядящих из-под темных густых бровей. Нос явно великоват, но глаза такие, что этого не замечаешь. Крупный рот, полные, сочные губы— чувственные, в противовес аскетическим глазам. Брунетти попытался припомнить это лицо таким, каким видел вчера — сведенное, исковерканное смертной мукой, — но не смог: газетный снимок своей живостью оттеснял воспоминание. И вглядываясь в эти светлые глаза, комиссар старался вообразить силу ненависти, способной заставить кого-то уничтожить такого человека.
   Его размышления перебил один из секретарей—он принес донесение от берлинской полиции, уже переведенное на итальянский.
   Прежде чем приступить к нему, Брунетти напомнил себе, что Веллауэр был живой легендой, а немцам только подавай героев, и в том, что он собирается прочесть, наверняка нашло отражение и то, и другое. А значит, истина там может оказаться в форме предположений, а кое-где и в виде фигур умолчания. Разве мало музыкантов и художников состояло в нацистской партии? Но кто об этом вспомнит теперь, столько лет спустя?
   Раскрыв донесение, Брунетти стал читать итальянский текст — немецким он не владел. У полиции за Веллауэром не числилось ничего, даже нарушений правил дорожного движения. Его апартаменты в Гштаде дважды подвергались ограблению; оба раза ни задержать грабителей, ни вернуть что-либо из похищенного не удалось; оба раза потери были возмещены страховкой, несмотря на их колоссальную сумму.
   Брунетти не без труда пробился еще сквозь два параграфа, дышащих истинно немецкой дотошностью, пока добрался наконец до самоубийства второй жены. Она повесилась в подвале их мюнхенского дома 30 апреля 1968 года после того, что в донесении именовалось «длительной депрессией». Предсмертной записки найдено не было. Осталось трое детей— сыновья-близнецы и дочь, тогда соответственно семи и двенадцати лет. Тело обнаружил сам Веллауэр и полгода после похорон находился в полной изоляции от всего мира.
   С тех пор он не привлекал внимания полиции вплоть до своей третьей женитьбы два года тому назад— на Элизабет Балинтфи, венгерке по рождению, враче по образованию и профессии и немецкой подданной по первому браку, расторгнутому за три года до свадьбы с Веллауэром. На учете в полиции она не состояла ни в Германии, ни в Венгрии. В первом замужестве имела дочь Александру тринадцати лет.
   Брунетти все искал, и искал тщетно, хоть какое-нибудь упоминание о том, что делал Веллауэр в годы войны. В донесении говорилось, например, о его первом браке в 1936 году с дочерью немецкого промышленника и о разводе после войны. Между этими двумя датами человека словно и не существовало, что, на взгляд Брунетти, весьма красноречиво говорило о том, чем этот человек занимался или, на худой конец, какие взгляды разделял. Но это были только его личные подозрения, на подтверждение которых не очень-то приходилось рассчитывать— во всяком случае, на их подтверждение в официальном донесении полиции Германии.
   Короче, Веллауэр оказался чист как стеклышко. И тем не менее кто-то подсыпал цианиду ему в кофе. По опыту Брунетти знал, что люди убивают друг дружку в основном по двум причинам— из-за денег и из-за секса, причем последнее ничуть не уступает первому по своему значению и часто именуется любовью; исключений из данного правила за пятнадцать лет расследования убийств ему попалось крайне мало.
   Задолго до одиннадцати он покончил с немецким донесением и позвонил вниз, в лабораторию — выяснилось, что там еще ровным счетом ничего не сделали: не сняли отпечатков ни с чашки, ни с прочих поверхностей в гримерке, которая так и стояла опечатанной— по поводу чего, как ему сообщили, из театра уже звонили трижды. Он немного поорал на них — хотя и понимал, что это бесполезно. Потом переговорил с Мьотти, — оказалось, вчера ночью тот не узнал у portiere ничего нового, кроме того, что сам дирижер был «хмурый», его жена очень милая и приветливая, a «La Petrelli» ему совсем не нравится. Резонов portiere не приводил никаких, не считая того, что она antipatica[22]. Этого, на его взгляд, вполне достаточно.
   Посылать Альвизе или Риверре за отпечатками бесполезно, пока в лаборатории не выяснили, есть ли на чашке другие отпечатки, не принадлежащие дирижеру. Тут спешка ни к чему.
   Досадуя, что пообедать сегодня не придется, Брунетти вышел из кабинета в первом часу, зашел в бар на углу и взял бутерброд и стакан вина — и то, и другое оказалось не лучшего качества. При том что все посетители этой забегаловки его узнали, ни один из них не стал выспрашивать у него о смерти маэстро— впрочем, какой-то старик все-таки, демонстративно шурша, развернул газету. Брунетти пошел к остановке «Сан-Заккариа» и сел на катер пятого маршрута, идущий на кладбищенский остров Сан-Микеле— мимо Арсенала и дальше вдоль скучных задворков острова. Кладбища он посещал редко, так и не усвоив столь присущего итальянцам почитания мертвых.
   Он бывал тут раньше. Вообще-то это было одно из первых его воспоминаний— как его взяли сюда помочь прибрать могилу бабушки, погибшей в Тревизо под бомбами союзников. Он вспоминал живописные могилы, сплошь покрытые цветами, и аккуратные, как по линеечке, зеленые полоски, отделявшие один красочный прямоугольник от другого. А посреди этого— такие мрачные люди, особенно женщины с охапками цветов. Такие бесцветные и убого одетые— словно всю их яркость и нарядность высосала эта забота о тех, кто под землей, так что на самих себя уже ничего не осталось.
   И теперь, почти тридцать пять лет спустя, могилы все так же нарядны и цветы все так же ярки, но люди, проходящие среди могил, — совсем другие, они явственно принадлежат миру живых— не то что те люди-призраки послевоенных лет. Могилу отца он нашел легко — недалеко от Стравинского. Русский был в полном порядке; он так и пребудет там в неприкосновенности, пока существует это кладбище и пока люди помнят его музыку. Что до отца, то с арендой его могильного участка дело обстояло хуже — неумолимо приближался час, когда его могилу вскроют, чтобы извлечь кости и поместить их в урне в нише одной из длинных, давно переполненных кладбищенских стен.
   Впрочем, могильный холмик оказался тщательно прибран— братец у Брунетти был куда сознательнее его. Гвоздики в стеклянной вазе, вкопанной в землю, явно совсем свежие— заморозки трех последних ночей убили бы любой цветок. Он наклонился и смел рукой несколько листьев, прибитых ветром к подножию вазы. Выпрямился, потом нагнулся поднять окурок, лежащий у самого надгробия. Снова выпрямился и посмотрел на изображение на камне: его собственные глаза и подбородок и чрезмерно большие уши, которые, не доставшись ни ему, ни брату, перешли прямиком к их сыновьям.