Страница:
Заметим, что Гете несложно было создать образ любящего порядок человека, так как образец такой любви был у него перед глазами с самого детства. Аккуратность его родного отца доходила до педантизма, что и описал Гете в романе «Поэзия и правда». Множество моментов подтверждают данную характеристику. Например, произведения римских писателей должны были в его библиотеке быть представлены непременно голландскими изданиями «in guarto» – «из соображений внешнего подобия». Ничто начатое не смеет в его представлении остаться незаконченным:
Что касается реализации намеченного, то в этом смысле мой отец соблюдал особое упорство. Раз намеченное должно было во что бы то ни стало доводиться до конца, будь это даже сопряжено с неудобствами, скукой, досадой, вплоть до осознания бессмыслицы поставленной цели.
Если сын для своих рисунков брал неаккуратно нарезанную бумагу, отец потом подравнивал ее; если же сын помещал несколько рисунков на один лист бумаги, он разрезал лист и просил мастера аккуратно подобрать рисунки и переплести вырезанное. Во время войны в частных особняках расквартировывали офицеров. Отец Гете сильно страдал из-за этого, он не мог «отдать на чей-то произвол то, что с такой любовью организовывал, чем привык сам распоряжаться». Хотя расквартированный в семье Гете офицер вел себя безукоризненно, тем не менее отец вступил с ним в конфликт. В связи в этим он однажды не вышел к завтраку и целый день ничего не ел. Жене очень хотелось отправить еду в его комнату, «но такого непорядка отец никогда бы не потерпел, даже в самых крайних случаях». Сыну своему Гете-отец внушил неприязнь ко всем гостиницам:
Ему казалось ужасным платить за отказ от всего, что привычно и дорого сердцу, платить за то, что пляшешь под дудку хозяина и официантов, да к тому же еще платить большие деньги.
Хотя Гете-отец и имел склонность поучать, но эта склонность была тесно связана с любовью к порядку, ибо поучения сводились в основном к призывам быть аккуратным. Например, когда дети учились рисовать, он начал учиться вместе с ними, для того чтобы просто подавать пример «величайшей опрятности рисунка», а также чтобы тщательнейшим образом следовать тонкостям оригинала. Большинство предметов отец вообще преподавал детям сам, в том числе и танцы, что весьма странно сочеталось с серьезностью этого человека. Когда он убедился в незаурядной одаренности своего сына, он стал с большим упорством настаивать на завершении начатого.
Моя работа над «Эгмонтом» неплохо подвигалась, но надо признаться откровенно, что меня день и ночь подстегивал отец; на эти вещи он смотрел несколько наивно, полагая, что то, что легко было начать писателю, так же легко будет и довести до конца.
Ярко выраженной у отца упорядоченности Гете часто противопоставляет собственную неустойчивость, но в то же время он вынужден признать:
Если искренние старания отца не были в состоянии прибавить мне таланта, то все же эта черта его, любовь к порядку, оказала на меня скрытое влияние, что позднее во многом сказалось.
И действительно, мы нередко сталкиваемся и с любовью Гете к порядку и с его склонностью к поучениям, чаще всего – в романах «Годы учения Вильгельма Майстера» и «Годы странствий Вильгельма Майстера». Особенно эти черты бросаются в глаза в «Годах странствий» – там, где Ленардо описывает в своем дневнике процесс обработки хлопка, «который доставляется из Македонии и с Кипра через Триест». Здесь подробно описываются некоторые мелкие ручные приемы ремесла, когда Ленардо знакомится с прядильной техникой в тогдашних мануфактурах. Мы узнаем обозначения массы и длины пряжи, рад специальных выражений типа «обрезок», «скоростная обработка». Читатель узнает, кроме того, чем отличаются друг от друга различные способы прядения. Затем мастер по волокнам сообщает, «т. к. милостивый государь обо всем хочет иметь четкое представление», кое-что и о смежных областях производства, например, о сухом ткацком производстве. Затем речь идет о клеевой обработке пряжи, при этом снова называются некоторые специальные термины: «основная нить», «нити для сетчатой ткани», «пряжа, подлежащая окраске», «привязка нитей», «сновальная рама». И снова казалось бы, что материал полностью исчерпан, но тут появляется мастер по ремизе, который еще лучше все знает, и от него мы узнаем мельчайшие подробности о наматывании, о накручивании и многое другое.
В этом месте, впрочем, далеко не единственном в наследии великого писателя, Гете без труда убеждает нас в том, что он перенял у своего отца очень многое по части любви к порядку и желания сообщать людям поучительные сведения. Это подтверждается и одной из бесед Гете с Эккерманом. Гете рассказывал ему, что в своем художественном творчестве постоянно стремился к солидным мотивированиям, а однажды дело дошло до того, что он собственноручно вписал Шиллеру в его «Капуцинскую проповедь» две стихотворных строки с тем, чтобы логически обосновать некое побочное обстоятельство.
Стремление к порядку, надо полагать, сыграло свою роль и в том, что Гете был не только поэтом, но и естествоиспытателем: как биолог он всегда пытался систематизировать то, что наблюдал в природе.
В случаях, когда у человека ярко выражены оба ассоциативных чувства, он одновременно и стремится к упорядоченности, и приветствует новое. Людям, обладающим тем и другим, нравятся шутки и комические ситуации: новые, необычные стечения обстоятельств дают удовлетворение там, где под них подводится логическая база, т. е. где обычный порядок снова восстанавливается. У некоторых писателей использование острот, юмористических каламбуров, игры слов в речи персонажей становится излюбленным приемом. Это Жан Поль Рихтер, Вильгельм Раабе, отчасти Шекспир и Байрон. Бывает и так, что анализируемая черта не имеет прямого отношения к характеру самого персонажа, и мы с полным правом можем приписать ее автору. Так, у Раабе пристрастие к чудаковатым действующим лицам его романов можно поставить в связь с его склонностью к комизму. У Жана Поля Рихтера в высшей степени своеобразны его сравнения, к ним присоединяется много неологизмов, непереводимая игра слов: например, влюбленный оба свои «спутника» (т. е. оба глаза) устремляет к своему «Урану» (к возлюбленной Ленетте): «Ева – первая в истории воровка яблок». Жан Поль приводит в своих произведениях превеликое множество цитат, из которых следует, что этот человек обладал энциклопедическими знаниями. Он с наслаждением использовал их, чтобы обогатить свое творчество животрепещущими сведениями из различных периодов истории, а также из многих других наук. Если не обладать его громадным запасом знаний, то часто трудно установить, являются ли приводимые им факты исторически достоверными, или сам Жан Поль их придумал и лишь в шутку выдает за истину. Например, в его романе «Зибенкэз» мы читаем, что жена Расина не умела отличить лирическое стихотворение от трагедии, но она «тем не менее отлично справлялась с домашним хозяйством». А вот другая иллюстрация того же типа: Монтень якобы предлагал будить себя глубокой ночью, чтобы «ощутить тайну сна». Мы находим у него также сведения о том, что Сократ и Катон ходили по рыночным площадям босыми.
Байрон подобным же образом в совершенно нестандартной остроумной манере связывает друг с другом факты, которые объективно чрезвычайно далеки друг от друга, как, например, греческие мифы и весьма прозаические события сегодняшнего дня. Ирония помогает ему связать высокое, благородное и даже святое с банальным, а нередко и пошлым. Вот как описывает он любовное томление во время путешествия на корабле (с. 73–74):
...Но хуже всех, конечно, тошнота.
Как быть любви прекрасному пыланью
При болях в нижней части живота?
Слабительное, клизмы, растиранья
Опасны слову нежному «мечта»,
А рвота для любви страшней изгнанья!
Но мой герой, как ни был он влюблен,
Был качкою на рвоту осужден.
А вот описание кораблекрушения (с. 76):
Ничто так не способно утешать,
Как добрый ром и пламенная вера:
Матросы, собираясь умирать,
И пили, и молились свыше меры;
А волны продолжали бушевать,
Клубились тучи в небе мутно-сером,
И, вторя вою океана, ввысь
Проклятья, стоны и мольбы неслись.
Складывается впечатление, что склонность к остротам, шуткам характерна для натур холодных, неспособных на глубокое чувство. Но это не так, напротив, и Жан Поль Рихтер, и Байрон отличаются чрезвычайно сильными эмоциями. Первый благодаря им часто впадает в сентиментальность, а второй стал лириком с мировым именем. Шутка, облеченная в ироническую форму, и глубоко искренние порывы чувств у Байрона часто стоят рядом. Эти, на первый взгляд, несовместимые моменты находят отражение в его творчестве как бы независимо друг от друга.
У Шекспира мы особенно часто встречаемся с каламбурами и с игрой слов. Его словесные шутки свидетельствуют, во-первых, о редчайшем филологическом даровании Шекспира, а, во-вторых, о том, что в жонглировании словами Шекспир находил большую радость. И несомненно, что он имеет в виду собственное пристрастие, когда вкладывает в комедии «Как вам это понравится» следующую реплику в уста Виолы: «Да, это правда: тот, кто умеет ловко играть словами, тот вмиг способен придать им двоякий смысл». А вскоре после этого звучит и реплика шута: «Право, я вовсе не шут: я просто путаник, человек, искажающий слова».
Жонглирование словами помогает Шекспиру создать особую характеристику людей; остроумие, колоритность словесных реакций – излюбленный прием для создания комических фигур. В комедии «Много шума из ничего» Бенедикт и Беатриче постоянно очень колко иронизируют друг над другом. В «Комедии ошибок» описанная черта ярко выражена у Дромио Сиракузского, который ошеломляет аудиторию потоком гротескных гипербол, рискованных сравнений, каламбуров, сногсшибательных по неожиданности нагромождений мыслей и слов. В прародительнице этой комедии, в «Менехмах» Плавта, один из персонажей, Столовая Щетка, обнаруживает сходную склонность к шуткам, правда, здесь она менее ярко выражена. В «Виндзорских проказницах», а затем и в «Генрихе IV» Шекспира его Пистоль постоянно употребляет в речи странные сопоставления, делает всевозможные завуалированные намеки, приводит цитаты, все это нередко пересыпается латинскими словечками. Замечание, сделанное Фальстафом о том, что влюбленный взгляд скользнул по его (Фальстафа) животу, Пистоль парирует словами: «Значит луч солнца упал на навозную кучу».
Во многих пьесах Кальдерона Кларин играет роль шутника.
В пьесе «С любовью не шутят» Кларин вместе со своим другом Лепорелло обеспечивает своими шутками и чудачествами смех на протяжении всего действия. Перед тем как Цирцея превращает его в обезьяну, он успевает скороговоркой изложить свою последнюю просьбу:
Если уж суждено мне превратиться в обезьяну, то прошу, окажи мне милость, сделай меня симпатичным экземпляром: ловким, резвым, подвижным. Эй, вы, человекоподобные обезьяны, радуйтесь, скоро ваши ряды пополнятся!
В пьесах философских, как например «Маг-чудотворец» (своеобразный испанский «Фауст») и «Жизнь – это сон», Кларин своим комическим поведением постоянно оживляет действие.
Особенно впечатляют остроты в иронической форме в пьесе «Лечение на водах» Лопе де Вега. Донья Марчела ревнует своего жениха, который завязал дружбу с набожной дамой преклонного возраста, тетей Беатой. Но вот дружба как будто дала трещину... (с. 227).
Марчела
Так что же случилось, дорогой мой возлюбленный? Ты нашел, что ей не хватает ума? Или, быть может, она недостаточно опрятна? Погоди, я уже знаю: она потребовала у тебя за любовь слишком много денег, да? Или скажи вот что: нет ли у нее какого тайного телесного порока? Не худа ли она для тебя? Не слишком ли миниатюрна? Не чересчур ли холодна она в любви? Не молится ли об отпущении грехов перед каждым поцелуем? Да говори же, наконец, я горю нетерпением все узнать из твоих уст!
Однако Марчела иронизирует не только тогда, когда она разгневана. После примирения она заявляет жениху: «Но предварительно я попрошу свою святошу-тетеньку, чтобы она хоть на два дня одолжила мне свое платье: надо переснять фасон и заказать себе точь-в-точь такое же: только при этом условии я смогу быть уверена в твоей любви». В ответной реплике Ризело, жених, корит насмешницу: «Ах, Марчела, ты остаешься всегда верна себе, вечно шутишь».
В «Амфитрионе» Плавта точно так же, как в соответствующих пьесах Мольера и Клейста, есть персонаж Соций, который все обращает в шутку, обнаруживая при этом бездну находчивости. Но с другой стороны он нередко проявляет и свою бестолковость.
Еще ярче сочетаются эти два противоположных качества У Труффальдино из комедии Гольдони «Слуга двух господ». Чтобы получать вознаграждение из двух источников, Труффальдино служит двум господам, скрывая от них, что одновременно находится в услужении и у другого. Благодаря редкостной находчивости, он в сложнейших ситуациях способен выйти сухим из воды, действуя умно и весьма ловко. Однако, с другой стороны, он часто по бестолковости попадает впросак и терпит побои. Так, он по глупости вскрыл важное письмо, хотя читать и не умеет. Труффальдино может быть и отчаянно нерасторопен: он спутал чемоданы обоих господ, и вещи обоих попали не туда, куда положено; из-за этого начинается суматоха и страшная неразбериха. Так он беспрерывно разыгрывает то хитреца, то простофилю, что вызывает комический эффект. Психологически к такому развитию сюжета нельзя, конечно, подходить чересчур строго. Можно быть весьма пронырливым человеком, т. е., несмотря на примитивный в общем интеллект, обладать способностью блюсти свою выгоду. Однако люди никак не могут быть одновременно слишком умными и слишком глупыми. Хозяин, в гостинице которого Труффальдино обслуживает своих господ, говорит о нем: «Никак не могу понять этого субъекта. Иногда он очень сообразительный, а иногда и вовсе дурень». Но так как зрители от души веселятся из-за комизма ситуаций на сцене, то упомянутые психологические противоречия никому не мешают.
Шутов в художественной литературе можно считать истинными профессионалами по части острот, каламбуров, игры слов, – достаточно вспомнить шута в «Короле Лире» Шекспира. Но все эти словесные шутки содержат в себе одновременно намек на неприятные истины, которых люди никогда не рискуют высказать высокопоставленному лицу без обиняков, прямо в глаза.
АКЦЕНТУИРОВАННЫЕ ЛИЧНОСТИ В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
ДЕМОНСТРАТИВНЫЕ ЛИЧНОСТИ
Что касается реализации намеченного, то в этом смысле мой отец соблюдал особое упорство. Раз намеченное должно было во что бы то ни стало доводиться до конца, будь это даже сопряжено с неудобствами, скукой, досадой, вплоть до осознания бессмыслицы поставленной цели.
Если сын для своих рисунков брал неаккуратно нарезанную бумагу, отец потом подравнивал ее; если же сын помещал несколько рисунков на один лист бумаги, он разрезал лист и просил мастера аккуратно подобрать рисунки и переплести вырезанное. Во время войны в частных особняках расквартировывали офицеров. Отец Гете сильно страдал из-за этого, он не мог «отдать на чей-то произвол то, что с такой любовью организовывал, чем привык сам распоряжаться». Хотя расквартированный в семье Гете офицер вел себя безукоризненно, тем не менее отец вступил с ним в конфликт. В связи в этим он однажды не вышел к завтраку и целый день ничего не ел. Жене очень хотелось отправить еду в его комнату, «но такого непорядка отец никогда бы не потерпел, даже в самых крайних случаях». Сыну своему Гете-отец внушил неприязнь ко всем гостиницам:
Ему казалось ужасным платить за отказ от всего, что привычно и дорого сердцу, платить за то, что пляшешь под дудку хозяина и официантов, да к тому же еще платить большие деньги.
Хотя Гете-отец и имел склонность поучать, но эта склонность была тесно связана с любовью к порядку, ибо поучения сводились в основном к призывам быть аккуратным. Например, когда дети учились рисовать, он начал учиться вместе с ними, для того чтобы просто подавать пример «величайшей опрятности рисунка», а также чтобы тщательнейшим образом следовать тонкостям оригинала. Большинство предметов отец вообще преподавал детям сам, в том числе и танцы, что весьма странно сочеталось с серьезностью этого человека. Когда он убедился в незаурядной одаренности своего сына, он стал с большим упорством настаивать на завершении начатого.
Моя работа над «Эгмонтом» неплохо подвигалась, но надо признаться откровенно, что меня день и ночь подстегивал отец; на эти вещи он смотрел несколько наивно, полагая, что то, что легко было начать писателю, так же легко будет и довести до конца.
Ярко выраженной у отца упорядоченности Гете часто противопоставляет собственную неустойчивость, но в то же время он вынужден признать:
Если искренние старания отца не были в состоянии прибавить мне таланта, то все же эта черта его, любовь к порядку, оказала на меня скрытое влияние, что позднее во многом сказалось.
И действительно, мы нередко сталкиваемся и с любовью Гете к порядку и с его склонностью к поучениям, чаще всего – в романах «Годы учения Вильгельма Майстера» и «Годы странствий Вильгельма Майстера». Особенно эти черты бросаются в глаза в «Годах странствий» – там, где Ленардо описывает в своем дневнике процесс обработки хлопка, «который доставляется из Македонии и с Кипра через Триест». Здесь подробно описываются некоторые мелкие ручные приемы ремесла, когда Ленардо знакомится с прядильной техникой в тогдашних мануфактурах. Мы узнаем обозначения массы и длины пряжи, рад специальных выражений типа «обрезок», «скоростная обработка». Читатель узнает, кроме того, чем отличаются друг от друга различные способы прядения. Затем мастер по волокнам сообщает, «т. к. милостивый государь обо всем хочет иметь четкое представление», кое-что и о смежных областях производства, например, о сухом ткацком производстве. Затем речь идет о клеевой обработке пряжи, при этом снова называются некоторые специальные термины: «основная нить», «нити для сетчатой ткани», «пряжа, подлежащая окраске», «привязка нитей», «сновальная рама». И снова казалось бы, что материал полностью исчерпан, но тут появляется мастер по ремизе, который еще лучше все знает, и от него мы узнаем мельчайшие подробности о наматывании, о накручивании и многое другое.
В этом месте, впрочем, далеко не единственном в наследии великого писателя, Гете без труда убеждает нас в том, что он перенял у своего отца очень многое по части любви к порядку и желания сообщать людям поучительные сведения. Это подтверждается и одной из бесед Гете с Эккерманом. Гете рассказывал ему, что в своем художественном творчестве постоянно стремился к солидным мотивированиям, а однажды дело дошло до того, что он собственноручно вписал Шиллеру в его «Капуцинскую проповедь» две стихотворных строки с тем, чтобы логически обосновать некое побочное обстоятельство.
Стремление к порядку, надо полагать, сыграло свою роль и в том, что Гете был не только поэтом, но и естествоиспытателем: как биолог он всегда пытался систематизировать то, что наблюдал в природе.
В случаях, когда у человека ярко выражены оба ассоциативных чувства, он одновременно и стремится к упорядоченности, и приветствует новое. Людям, обладающим тем и другим, нравятся шутки и комические ситуации: новые, необычные стечения обстоятельств дают удовлетворение там, где под них подводится логическая база, т. е. где обычный порядок снова восстанавливается. У некоторых писателей использование острот, юмористических каламбуров, игры слов в речи персонажей становится излюбленным приемом. Это Жан Поль Рихтер, Вильгельм Раабе, отчасти Шекспир и Байрон. Бывает и так, что анализируемая черта не имеет прямого отношения к характеру самого персонажа, и мы с полным правом можем приписать ее автору. Так, у Раабе пристрастие к чудаковатым действующим лицам его романов можно поставить в связь с его склонностью к комизму. У Жана Поля Рихтера в высшей степени своеобразны его сравнения, к ним присоединяется много неологизмов, непереводимая игра слов: например, влюбленный оба свои «спутника» (т. е. оба глаза) устремляет к своему «Урану» (к возлюбленной Ленетте): «Ева – первая в истории воровка яблок». Жан Поль приводит в своих произведениях превеликое множество цитат, из которых следует, что этот человек обладал энциклопедическими знаниями. Он с наслаждением использовал их, чтобы обогатить свое творчество животрепещущими сведениями из различных периодов истории, а также из многих других наук. Если не обладать его громадным запасом знаний, то часто трудно установить, являются ли приводимые им факты исторически достоверными, или сам Жан Поль их придумал и лишь в шутку выдает за истину. Например, в его романе «Зибенкэз» мы читаем, что жена Расина не умела отличить лирическое стихотворение от трагедии, но она «тем не менее отлично справлялась с домашним хозяйством». А вот другая иллюстрация того же типа: Монтень якобы предлагал будить себя глубокой ночью, чтобы «ощутить тайну сна». Мы находим у него также сведения о том, что Сократ и Катон ходили по рыночным площадям босыми.
Байрон подобным же образом в совершенно нестандартной остроумной манере связывает друг с другом факты, которые объективно чрезвычайно далеки друг от друга, как, например, греческие мифы и весьма прозаические события сегодняшнего дня. Ирония помогает ему связать высокое, благородное и даже святое с банальным, а нередко и пошлым. Вот как описывает он любовное томление во время путешествия на корабле (с. 73–74):
...Но хуже всех, конечно, тошнота.
Как быть любви прекрасному пыланью
При болях в нижней части живота?
Слабительное, клизмы, растиранья
Опасны слову нежному «мечта»,
А рвота для любви страшней изгнанья!
Но мой герой, как ни был он влюблен,
Был качкою на рвоту осужден.
А вот описание кораблекрушения (с. 76):
Ничто так не способно утешать,
Как добрый ром и пламенная вера:
Матросы, собираясь умирать,
И пили, и молились свыше меры;
А волны продолжали бушевать,
Клубились тучи в небе мутно-сером,
И, вторя вою океана, ввысь
Проклятья, стоны и мольбы неслись.
Складывается впечатление, что склонность к остротам, шуткам характерна для натур холодных, неспособных на глубокое чувство. Но это не так, напротив, и Жан Поль Рихтер, и Байрон отличаются чрезвычайно сильными эмоциями. Первый благодаря им часто впадает в сентиментальность, а второй стал лириком с мировым именем. Шутка, облеченная в ироническую форму, и глубоко искренние порывы чувств у Байрона часто стоят рядом. Эти, на первый взгляд, несовместимые моменты находят отражение в его творчестве как бы независимо друг от друга.
У Шекспира мы особенно часто встречаемся с каламбурами и с игрой слов. Его словесные шутки свидетельствуют, во-первых, о редчайшем филологическом даровании Шекспира, а, во-вторых, о том, что в жонглировании словами Шекспир находил большую радость. И несомненно, что он имеет в виду собственное пристрастие, когда вкладывает в комедии «Как вам это понравится» следующую реплику в уста Виолы: «Да, это правда: тот, кто умеет ловко играть словами, тот вмиг способен придать им двоякий смысл». А вскоре после этого звучит и реплика шута: «Право, я вовсе не шут: я просто путаник, человек, искажающий слова».
Жонглирование словами помогает Шекспиру создать особую характеристику людей; остроумие, колоритность словесных реакций – излюбленный прием для создания комических фигур. В комедии «Много шума из ничего» Бенедикт и Беатриче постоянно очень колко иронизируют друг над другом. В «Комедии ошибок» описанная черта ярко выражена у Дромио Сиракузского, который ошеломляет аудиторию потоком гротескных гипербол, рискованных сравнений, каламбуров, сногсшибательных по неожиданности нагромождений мыслей и слов. В прародительнице этой комедии, в «Менехмах» Плавта, один из персонажей, Столовая Щетка, обнаруживает сходную склонность к шуткам, правда, здесь она менее ярко выражена. В «Виндзорских проказницах», а затем и в «Генрихе IV» Шекспира его Пистоль постоянно употребляет в речи странные сопоставления, делает всевозможные завуалированные намеки, приводит цитаты, все это нередко пересыпается латинскими словечками. Замечание, сделанное Фальстафом о том, что влюбленный взгляд скользнул по его (Фальстафа) животу, Пистоль парирует словами: «Значит луч солнца упал на навозную кучу».
Во многих пьесах Кальдерона Кларин играет роль шутника.
В пьесе «С любовью не шутят» Кларин вместе со своим другом Лепорелло обеспечивает своими шутками и чудачествами смех на протяжении всего действия. Перед тем как Цирцея превращает его в обезьяну, он успевает скороговоркой изложить свою последнюю просьбу:
Если уж суждено мне превратиться в обезьяну, то прошу, окажи мне милость, сделай меня симпатичным экземпляром: ловким, резвым, подвижным. Эй, вы, человекоподобные обезьяны, радуйтесь, скоро ваши ряды пополнятся!
В пьесах философских, как например «Маг-чудотворец» (своеобразный испанский «Фауст») и «Жизнь – это сон», Кларин своим комическим поведением постоянно оживляет действие.
Особенно впечатляют остроты в иронической форме в пьесе «Лечение на водах» Лопе де Вега. Донья Марчела ревнует своего жениха, который завязал дружбу с набожной дамой преклонного возраста, тетей Беатой. Но вот дружба как будто дала трещину... (с. 227).
Марчела
Так что же случилось, дорогой мой возлюбленный? Ты нашел, что ей не хватает ума? Или, быть может, она недостаточно опрятна? Погоди, я уже знаю: она потребовала у тебя за любовь слишком много денег, да? Или скажи вот что: нет ли у нее какого тайного телесного порока? Не худа ли она для тебя? Не слишком ли миниатюрна? Не чересчур ли холодна она в любви? Не молится ли об отпущении грехов перед каждым поцелуем? Да говори же, наконец, я горю нетерпением все узнать из твоих уст!
Однако Марчела иронизирует не только тогда, когда она разгневана. После примирения она заявляет жениху: «Но предварительно я попрошу свою святошу-тетеньку, чтобы она хоть на два дня одолжила мне свое платье: надо переснять фасон и заказать себе точь-в-точь такое же: только при этом условии я смогу быть уверена в твоей любви». В ответной реплике Ризело, жених, корит насмешницу: «Ах, Марчела, ты остаешься всегда верна себе, вечно шутишь».
В «Амфитрионе» Плавта точно так же, как в соответствующих пьесах Мольера и Клейста, есть персонаж Соций, который все обращает в шутку, обнаруживая при этом бездну находчивости. Но с другой стороны он нередко проявляет и свою бестолковость.
Еще ярче сочетаются эти два противоположных качества У Труффальдино из комедии Гольдони «Слуга двух господ». Чтобы получать вознаграждение из двух источников, Труффальдино служит двум господам, скрывая от них, что одновременно находится в услужении и у другого. Благодаря редкостной находчивости, он в сложнейших ситуациях способен выйти сухим из воды, действуя умно и весьма ловко. Однако, с другой стороны, он часто по бестолковости попадает впросак и терпит побои. Так, он по глупости вскрыл важное письмо, хотя читать и не умеет. Труффальдино может быть и отчаянно нерасторопен: он спутал чемоданы обоих господ, и вещи обоих попали не туда, куда положено; из-за этого начинается суматоха и страшная неразбериха. Так он беспрерывно разыгрывает то хитреца, то простофилю, что вызывает комический эффект. Психологически к такому развитию сюжета нельзя, конечно, подходить чересчур строго. Можно быть весьма пронырливым человеком, т. е., несмотря на примитивный в общем интеллект, обладать способностью блюсти свою выгоду. Однако люди никак не могут быть одновременно слишком умными и слишком глупыми. Хозяин, в гостинице которого Труффальдино обслуживает своих господ, говорит о нем: «Никак не могу понять этого субъекта. Иногда он очень сообразительный, а иногда и вовсе дурень». Но так как зрители от души веселятся из-за комизма ситуаций на сцене, то упомянутые психологические противоречия никому не мешают.
Шутов в художественной литературе можно считать истинными профессионалами по части острот, каламбуров, игры слов, – достаточно вспомнить шута в «Короле Лире» Шекспира. Но все эти словесные шутки содержат в себе одновременно намек на неприятные истины, которых люди никогда не рискуют высказать высокопоставленному лицу без обиняков, прямо в глаза.
АКЦЕНТУИРОВАННЫЕ ЛИЧНОСТИ В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЕ
Писатели нередко изображают в своих произведениях акцентуированных личностей и делают это талантливо и убедительно, однако это никогда не является для них самоцелью. Прежде всего многие акцентуированные личности являются второстепенными персонажами: хотя в развитии сюжета они и выполняют определенную роль, но сами по себе мало интересуют писателя. Кроме того, писатель преследует множество целей, находящихся за пределами сферы психологии, и просто не имеет возможности тщательно выписать особенности личности разных действующих лиц. Нередко, наконец, сами персонажи служат воплощением идеи, принципа, порой они задуманы скорее символически, так что вообще не могут представлять людей реальных. Вспомним хотя бы образы Кафки: несмотря на то что в изображении писателя они необычайно пластичны и оказывают сильное эмоциональное воздействие, они все же остаются не более чем символами. Да и само понятие личности в художественной литературе не всегда трактуется в плане сугубо психологическом, это явствует хотя бы из неоднократно цитированных в настоящем труде слов Достоевского.
Образы акцентуированных личностей находим в произведениях многих писателей, и особенно у Достоевского. Если у него акцентуированные личности нередко стоят на грани патологии, то это можно считать в известной степени преимуществом, так как это дает возможность подчеркнуть, выделить черты личности. Ведь особо строгой границы между акцентуированными и психопатическими личностями, как мы уже видели, нет. Далее мне хотелось бы особо отметить как создателя образов многих акцентуированных личностей Иеремию Готхельфа. В его творчестве акцентуированность нередко присуща даже некоторым второстепенным персонажам. Кроме того, его персонажи тесно связаны с бытовым окружением, что особенно приближает их к реальной действительности.
Образы акцентуированных личностей находим в произведениях многих писателей, и особенно у Достоевского. Если у него акцентуированные личности нередко стоят на грани патологии, то это можно считать в известной степени преимуществом, так как это дает возможность подчеркнуть, выделить черты личности. Ведь особо строгой границы между акцентуированными и психопатическими личностями, как мы уже видели, нет. Далее мне хотелось бы особо отметить как создателя образов многих акцентуированных личностей Иеремию Готхельфа. В его творчестве акцентуированность нередко присуща даже некоторым второстепенным персонажам. Кроме того, его персонажи тесно связаны с бытовым окружением, что особенно приближает их к реальной действительности.
ДЕМОНСТРАТИВНЫЕ ЛИЧНОСТИ
Весьма часто в художественной литературе мы сталкиваемся с демонстративными личностями. Иногда они лгут и дурачат людей так ловко, что им нельзя отказать в актерских данных, иногда же более резко выражаются истерические симптомы. Живость, подвижность истериков, способность их играть всевозможные роли могут чрезвычайно оживить рассказ, сюжетную канву. Поскольку они склонны к раскованному мышлению, а тем самым наделены особой живостью воображения, то я склонен предположить, что многие авторы воспринимают реакции истериков сочувственно, как близкие им самим; ведь сплошь и рядом у писателей творческий процесс неотделим от реакций такого типа. Косвенное подтверждение этой мысли можно усмотреть в том, что чистый тип ананкаста в художественной литературе почти не встречается: ананкастическое начало подавляет богатство фантазии, отклика на внутренний склад такого типа писатель в своей душе не находит, поэтому ему негде и черпать материал для создания такого образа.
Следует отметить, что демонстративные проявления, нередко описываемые классиками, не всегда идентичны встречающимся в нынешнее время. Так, в эпоху рококо у дам, принадлежавших к аристократическим кругам, считалось чуть ли не хорошим тоном падать в обморок в связи с малейшими волнующими переживаниями. С такими реакциями сталкиваемся у многих героинь Достоевского. Однако параллельно он описывает и типичные припадки истерического крика у так называемых кликуш (т. 9, с. 61–62):
Притянули к нему одну кликушу за обе руки. Та, едва лишь завидела старца, вдруг начала, как-то нелепо взвизгивая, икать и вся затряслась, как в родимце. Наложив ей на голову епитрахиль, старец прочел над нею краткую молитву, и она тотчас затихла и успокоилась. Не знаю, как теперь, но в детстве моем мне часто случалось в деревнях и по монастырям видеть этих кликуш. Их приводили к обедне, они визжали или лаяли по-собачьи на всю церковь, но когда выносили дары и их подводили к дарам, тотчас «беснование» прекращалось и больные на несколько времени всегда успокаивались...
Меня, ребенка, очень это поражало и удивляло. Но тогда же я услышал от иных помещиков и особенно от городских учителей моих, на мои расспросы, что это все притворство, чтобы не работать, и что это всегда можно искоренить надлежащею строгостью, причем приводились для подтверждения разные анекдоты. Но впоследствии я с удивлением узнал от специалистов-медиков, что тут никакого нет притворства, что это страшная женская болезнь и, кажется, по преимуществу у нас на Руси, свидетельствующая о тяжелой судьбе нашей сельской женщины.
Итак, трудно сказать, болезнь ли то была или притворство и какое из этих определений более соответствовало истинному положению вещей, но у меня создается впечатление, что и сам Достоевский не совсем согласен был с мнением врачей. Впрочем, можно решительным образом утверждать, что социально-бытовые условия, царившие в тогдашней России, бесспорно, способствовали описываемой картине.
Выше мы коснулись только самих реакций. Однако Федор Павлович, отец братьев Карамазовых, истеричен не только в своих реакциях, но и как личность в целом. Нередко окружающие называют его шутником, т. е., что его нельзя принимать всерьез, поскольку он всегда лишь играет некую роль. Достоевский описывает, например, следующую чрезвычайно аффектированную сцену (т. 9, с. 95–96):
– Дмитрий Федорович! – завопил вдруг каким-то не своим голосом Федор Павлович, – если бы только вы не мой сын, то я в ту же минуту вызвал бы вас на дуэль... на пистолетах, на расстоянии трех шагов... через платок! через платок! – кончил он, топая обеими ногами...
Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты, когда они до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут от волнения, несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду только спустя) могли бы сами шепнуть себе: «Ведь ты лжешь, старый бесстыдник, ведь ты актер и теперь, несмотря на весь твой „святой“ гнев и „святую“ минуту гнева».
Здесь Достоевскому удалось превосходно показать, что истерики могут быть до самозабвения поглощены своей ролью, однако где-то на заднем плане у них вполне сохраняется сознание реальности.
В другом месте Достоевский говорит о Федоре Павловиче (т. 9, с. 59, 116):
Никогда и ничего такого особенного не значил наш монастырь в его жизни, и никаких горьких слез не пролизал он из-за него. Но он до того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновение чуть было сам себе не поверил; даже заплакал было от умиления: но в тот же миг почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад...
Федор Павлович патетически разгорячился, хотя и совершенно ясно было уже всем, что он опять представляется. Но Миусов все-таки был больно уязвлен.
Федор Павлович Карамазов представляет собой не только демонстративную личность, более того, он тяжелый истерический психопат, разыгрывающий роли, которые показали бы его с выгодной стороны или, во всяком случае, привлекли бы к нему внимание окружающих. Все его поступки свидетельствуют о такой именно установке. Так, он не проявляет ни малейшего такта в отношениях ни с первой, ни со второй своей женой, постоянно приводит в дом посторонних женщин, но нисколько не чувствует себя виноватым. После смерти первой жены он совершенно не заботится о ребенке, после смерти второй жены – не интересуется и двумя родившимися от нее сыновьями. Карамазов как бы начисто забывает, что он – отец; слуга его, вот кто берет на себя попечение о заброшенных детях. Вытеснение подобной степени предполагает наличие явно истерических предпосылок. Позже все поступки отца направлены на то, чтобы обманным путем лишить сыновей, особенно старшего сына, части наследства. Перед нами истерик, вытесняющий все то, что могло бы препятствовать осуществлению его эгоистических целей.
Ему сродни Смердяков, сын Серафимы Смердящей, жалкой слабоумной женщины, и незаконный сын Карамазова. Смердяков – хитрый, лукавый тип домашнего соглядатая, который одновременно доносит и отцу и сыну, хотя те живут в постоянной вражде между собой. Он пытается втереться в доверие и второго сына, вызвать его симпатии к себе. Не будь он истериком, ему, конечно, было бы труднее вести столь сложную игру. Смердяков то прикидывается сердечным и искренним, то проявляет раболепную покорность. Его приемный отец настолько мало знает его истинную сущность, что во время заседания суда с большой горячностью ручается за его честность. Прокурор характеризует его, правда, в красках несколько патетических, но все же убежденно заявляет следующее (т. 10, с. 253–254):
– Будучи высоко честным от природы своей молодым человеком и войдя тем в доверенность своего барина, отличившего в нем эту честность, когда тот возвратил ему потерянные деньги, несчастный Смердяков, надо думать, страшно мучился раскаянием в измене своему барину, которого любил как своего благодетеля.
В действительности Смердяков был убийцей того, кто ему так доверял. Но он сумел подготовить все так, что обвиняемым в убийстве оказался старший сын, который и был осужден за преступление. Истерическая натура Смердякова сказалась и в том, что он, страдая эпилепсией, перед совершением убийства симулировал припадок, который был настолько типичным во всех деталях, что никто не сомневался в его подлинности. Поскольку он, согласно свидетельским показаниям, находился в бессознательном состоянии, то полагали, что о Смердякове как убийце не может быть и речи. Назойливое истерическое поведение, подобное поведению старика Карамазова, Смердякову также не чуждо. Когда Иван Карамазов, доведенный до бешенства нагло-вызывающим тоном Смердякова, изо всей силы ударил его кулаком в плечо, тот разыграл сильнейшее душевное потрясение (т. 10, с. 134):
В один миг все лицо его облилось слезами, и, проговорив: «Стыдно, сударь, слабого человека бить!», он вдруг закрыл глаза своим бумажным с синими цветочками и совершенно засморканным носовым платком и погрузился в тихий слезный плач.
Образ Смердякова в целом позволяет создать представление и об отдельных компонентах его личности: его отличает не только истеричность, но и в еще большей мере, чем Федора Павловича, недостаток этического начала, т. е. отсутствие чувства долга, чувств сопереживания и сострадания. Он неблагодарен по отношению к приемным родителям, мучает животных, равнодушен к горю других людей. Но не это все заставляет причислить Смердякова к акцентуированным личностям, а его дар скрывать от окружающих, свою этическую несостоятельность: он играет роли, не соответствующие его внутреннему состоянию.
Следует отметить, что демонстративные проявления, нередко описываемые классиками, не всегда идентичны встречающимся в нынешнее время. Так, в эпоху рококо у дам, принадлежавших к аристократическим кругам, считалось чуть ли не хорошим тоном падать в обморок в связи с малейшими волнующими переживаниями. С такими реакциями сталкиваемся у многих героинь Достоевского. Однако параллельно он описывает и типичные припадки истерического крика у так называемых кликуш (т. 9, с. 61–62):
Притянули к нему одну кликушу за обе руки. Та, едва лишь завидела старца, вдруг начала, как-то нелепо взвизгивая, икать и вся затряслась, как в родимце. Наложив ей на голову епитрахиль, старец прочел над нею краткую молитву, и она тотчас затихла и успокоилась. Не знаю, как теперь, но в детстве моем мне часто случалось в деревнях и по монастырям видеть этих кликуш. Их приводили к обедне, они визжали или лаяли по-собачьи на всю церковь, но когда выносили дары и их подводили к дарам, тотчас «беснование» прекращалось и больные на несколько времени всегда успокаивались...
Меня, ребенка, очень это поражало и удивляло. Но тогда же я услышал от иных помещиков и особенно от городских учителей моих, на мои расспросы, что это все притворство, чтобы не работать, и что это всегда можно искоренить надлежащею строгостью, причем приводились для подтверждения разные анекдоты. Но впоследствии я с удивлением узнал от специалистов-медиков, что тут никакого нет притворства, что это страшная женская болезнь и, кажется, по преимуществу у нас на Руси, свидетельствующая о тяжелой судьбе нашей сельской женщины.
Итак, трудно сказать, болезнь ли то была или притворство и какое из этих определений более соответствовало истинному положению вещей, но у меня создается впечатление, что и сам Достоевский не совсем согласен был с мнением врачей. Впрочем, можно решительным образом утверждать, что социально-бытовые условия, царившие в тогдашней России, бесспорно, способствовали описываемой картине.
Выше мы коснулись только самих реакций. Однако Федор Павлович, отец братьев Карамазовых, истеричен не только в своих реакциях, но и как личность в целом. Нередко окружающие называют его шутником, т. е., что его нельзя принимать всерьез, поскольку он всегда лишь играет некую роль. Достоевский описывает, например, следующую чрезвычайно аффектированную сцену (т. 9, с. 95–96):
– Дмитрий Федорович! – завопил вдруг каким-то не своим голосом Федор Павлович, – если бы только вы не мой сын, то я в ту же минуту вызвал бы вас на дуэль... на пистолетах, на расстоянии трех шагов... через платок! через платок! – кончил он, топая обеими ногами...
Есть у старых лгунов, всю жизнь свою проактерствовавших, минуты, когда они до того зарисуются, что уже воистину дрожат и плачут от волнения, несмотря на то, что даже в это самое мгновение (или секунду только спустя) могли бы сами шепнуть себе: «Ведь ты лжешь, старый бесстыдник, ведь ты актер и теперь, несмотря на весь твой „святой“ гнев и „святую“ минуту гнева».
Здесь Достоевскому удалось превосходно показать, что истерики могут быть до самозабвения поглощены своей ролью, однако где-то на заднем плане у них вполне сохраняется сознание реальности.
В другом месте Достоевский говорит о Федоре Павловиче (т. 9, с. 59, 116):
Никогда и ничего такого особенного не значил наш монастырь в его жизни, и никаких горьких слез не пролизал он из-за него. Но он до того увлекся выделанными слезами своими, что на одно мгновение чуть было сам себе не поверил; даже заплакал было от умиления: но в тот же миг почувствовал, что пора поворачивать оглобли назад...
Федор Павлович патетически разгорячился, хотя и совершенно ясно было уже всем, что он опять представляется. Но Миусов все-таки был больно уязвлен.
Федор Павлович Карамазов представляет собой не только демонстративную личность, более того, он тяжелый истерический психопат, разыгрывающий роли, которые показали бы его с выгодной стороны или, во всяком случае, привлекли бы к нему внимание окружающих. Все его поступки свидетельствуют о такой именно установке. Так, он не проявляет ни малейшего такта в отношениях ни с первой, ни со второй своей женой, постоянно приводит в дом посторонних женщин, но нисколько не чувствует себя виноватым. После смерти первой жены он совершенно не заботится о ребенке, после смерти второй жены – не интересуется и двумя родившимися от нее сыновьями. Карамазов как бы начисто забывает, что он – отец; слуга его, вот кто берет на себя попечение о заброшенных детях. Вытеснение подобной степени предполагает наличие явно истерических предпосылок. Позже все поступки отца направлены на то, чтобы обманным путем лишить сыновей, особенно старшего сына, части наследства. Перед нами истерик, вытесняющий все то, что могло бы препятствовать осуществлению его эгоистических целей.
Ему сродни Смердяков, сын Серафимы Смердящей, жалкой слабоумной женщины, и незаконный сын Карамазова. Смердяков – хитрый, лукавый тип домашнего соглядатая, который одновременно доносит и отцу и сыну, хотя те живут в постоянной вражде между собой. Он пытается втереться в доверие и второго сына, вызвать его симпатии к себе. Не будь он истериком, ему, конечно, было бы труднее вести столь сложную игру. Смердяков то прикидывается сердечным и искренним, то проявляет раболепную покорность. Его приемный отец настолько мало знает его истинную сущность, что во время заседания суда с большой горячностью ручается за его честность. Прокурор характеризует его, правда, в красках несколько патетических, но все же убежденно заявляет следующее (т. 10, с. 253–254):
– Будучи высоко честным от природы своей молодым человеком и войдя тем в доверенность своего барина, отличившего в нем эту честность, когда тот возвратил ему потерянные деньги, несчастный Смердяков, надо думать, страшно мучился раскаянием в измене своему барину, которого любил как своего благодетеля.
В действительности Смердяков был убийцей того, кто ему так доверял. Но он сумел подготовить все так, что обвиняемым в убийстве оказался старший сын, который и был осужден за преступление. Истерическая натура Смердякова сказалась и в том, что он, страдая эпилепсией, перед совершением убийства симулировал припадок, который был настолько типичным во всех деталях, что никто не сомневался в его подлинности. Поскольку он, согласно свидетельским показаниям, находился в бессознательном состоянии, то полагали, что о Смердякове как убийце не может быть и речи. Назойливое истерическое поведение, подобное поведению старика Карамазова, Смердякову также не чуждо. Когда Иван Карамазов, доведенный до бешенства нагло-вызывающим тоном Смердякова, изо всей силы ударил его кулаком в плечо, тот разыграл сильнейшее душевное потрясение (т. 10, с. 134):
В один миг все лицо его облилось слезами, и, проговорив: «Стыдно, сударь, слабого человека бить!», он вдруг закрыл глаза своим бумажным с синими цветочками и совершенно засморканным носовым платком и погрузился в тихий слезный плач.
Образ Смердякова в целом позволяет создать представление и об отдельных компонентах его личности: его отличает не только истеричность, но и в еще большей мере, чем Федора Павловича, недостаток этического начала, т. е. отсутствие чувства долга, чувств сопереживания и сострадания. Он неблагодарен по отношению к приемным родителям, мучает животных, равнодушен к горю других людей. Но не это все заставляет причислить Смердякова к акцентуированным личностям, а его дар скрывать от окружающих, свою этическую несостоятельность: он играет роли, не соответствующие его внутреннему состоянию.