Растерявшись от неожиданности, Жюльен в порыве горя не удержался и сказал ей кротким голосом, идущим из глубины души:
    – Так, значит, вы меня больше не любите?
    – Я в себя не могу прийти от ужаса, что отдалась первому встречному, – сказала Матильда и от злости на себя залилась слезами.
 
   В последующие дни Матильде доставляет радость наблюдать терзания Жюльена; она глубоко презирает его. Но вскоре, под влиянием разлуки, ход ее чувств и мыслей снова изменяется, она уже начинает тосковать по возлюбленному, к ней возвращается пламенная любовь. Во время этой мучительной внутренней борьбы Матильды в спальне ее появляется Жюльен, на этот раз проникший сюда без приглашения. Она вновь охвачена страстью и проклинает себя за холодность, предшествовавшую их встрече (с. 453–454):
 
    Кто мог бы описать безумную радость Жюльена? Матильда была счастлива, пожалуй, не меньше его. Она кляла себя, жаловалась на себя.
    – Накажи меня за мою чудовищную гордость, – говорила она, обнимая его так крепко, словно хотела задушить в своих объятиях. – Ты мой повелитель, я твоя раба, я должна на коленях молить у тебя прощения за то, что я взбунтовалась. – И, разомкнув объятия, она упала к его ногам. – Да, ты мой повелитель! – говорила она, упоенная счастьем и любовью. – Властвуй надо мной всегда, карай без пощады свою рабыню, если она вздумает бунтовать.
    Через несколько мгновений, вырвавшись из его объятий, она зажигает свечу, и Жюльену едва удается удержать ее: она непременно хочет отрезать огромную прядь, чуть ли не половину своих волос. 
    – Я хочу всегда помнить о том, что я твоя служанка, я если когда-нибудь моя омерзительная гордость снова ослепит меня, покажи мне эти волосы и скажи: «Дело не в любви и не в том, какое чувство владеет сейчас вашей душой; вы поклялись мне повиноваться, – извольте же держать слово!»
 
   На следующее утро страсть еще владеет ею с той же силой (с. 456):
 
    За завтраком все поведение Матильды вполне соответствовало ее опрометчивой выходке. Можно было подумать, что ей не терпелось объявить всему свету, какую безумную страсть питает она к Жюльену.
   Но уже на следующий день она впадает в противоположную крайность (с. 461):
 
    Ее подавляло невыносимое сознание, что она дала какие-то права над собой этому попику, сыну деревенского мужика. «Это вроде того, если бы мне пришлось сознаться самой себе, что я влюбилась в лакея», – говорила она себе в отчаянии, раздувая свое несчастье.
 
   Даже когда Матильде кажется, что она держит себя с величайшим достоинством, ее поведение полно экспансивных крайностей (с. 463):
 
    Сердце Матильды ликовало, упиваясь гордостью: вот она и порвала все, раз и навсегда! Она была необыкновенно счастлива, что ей удалось одержать блестящую победу над этой, так сильно одолевшей ее слабостью. «Теперь этот мальчишка поймет, наконец, что он не имеет и никогда не будет иметь надо мной никакой власти». Она была до того счастлива, что в эту минуту действительно не испытывала никакой любви.
 
   Но следующего поворота в чувствах не приходится долго ждать, холодность, с которой Жюльен теперь демонстративно относится к Матильде, снова вызывает в ней пылкие чувства.
   Не подлежит сомнению, что как во всех приведенных, так к во многих других эмоциональных проявлениях Матильды де ля Моль заключено немало пафоса; слова и поступки ее, конечно, не всегда искренни. И все же перед нами типичная страстная натура, изображенная с некоторым поэтическим преувеличением.
   В корне отличается от Матильды мадам де Реналь, которая также искренне любит Жюльена. Чувства ее, хотя не так сильны, не так жгучи, как чувства Матильды, но не менее глубоки. Можно полагать, что мадам де Реналь – личность эмотивная. К сожалению, психология этой героини в романе описана исключительно в любовном аспекте, а следовательно, сама глубина ее чувств может быть обусловлена сокрушительной силой любви, которою она охвачена. Большая материнская любовь мадам де Реналь, упоминаемая в романе, описана здесь недостаточно, но все же и она заставляет лишний раз подумать о том, что перед нами личность эмотивная.
   Крайности в поведении в романе «Идиот» мы наблюдаем не только у Настасьи Филипповны, но также и у ее соперницы Аглаи. Она тоже склонна к импульсивным поступкам. Но здесь речь идет о проявлении общей неуравновешенности в юном возрасте. Аглая еще почти ребенок, она склонна к тем крайностям, которые свойственны людям в период отрочества и в ранней юности. У этой молоденькой девушки, кроме того, нет никакого жизненного опыта. Она не способна справиться с чувством внезапно охватившей ее любви к князю, она то отталкивает, то снова приближает его к себе, причем чаще отталкивает, что характерно для натур импульсивных. Чисто юношескую склонность к крайностям обнаруживает в романе и шестнадцатилетний Ипполит. Преобладание враждебных и человеконенавистнических аффектов у Ипполита указывает на патологическое развитие. Причиной этого явилось его заболевание туберкулезом (Ипполит рано умирает от туберкулеза) – чахоточный юноша озлоблен, ожесточен против всех...
   Юношеская чрезмерность чувств, которая в периоде «бури и натиска» проявляется у героев в страстности реакций, весьма ярко представлена у одного из главных персонажей «Войны и мира» – Николая Ростова. Он с воодушевлением идет на воину, думая только о славе, но, столкнувшись с реальными опасностями битвы, впадает в другую крайность (т. 1, с. 360):
 
    И разгоряченная, чужая физиономия этого человека, который со штыком на перевес, сдерживая дыхание, легко подбегал к нему, испугала Ростова. Он схватил пистолет и, вместо того чтобы стрелять из него, бросил им в француза и побежал к кустам, что было силы. Не с тем чувством сомнения и борьбы, с которым он ходил на Энский мост, бежал он, а с чувством зайца, убегающего от собак. Одно нераздельное чувство страха за свою молодую, счастливую жизнь владело всем его существом.
 
   Проходит немного времени, и Николай уже снова оправился, он начисто забыл о своем недостойном поведении во время боя и искренне гордится тем, что принимал в нем участие. Он охвачен воодушевлением, когда царь появляется на фронте, и мечтает о блаженстве умереть за своего царя.
   Он совершенно забыл о недавней реальной возможности отдать жизнь за этого царя, когда, гонимый страхом и отчаянием, удирал, как заяц. Юный возраст Николая подчеркивается несколько ниже, когда автор говорит о его «добром, молодом сердце».
   С годами эти юношеские гиперболизированные чувства уходят. Николай Ростов в дальнейшем не отличается избытком эмоций. Свой долг в отношении родины он рассматривает теперь весьма трезво (т. 2, с. 364):
 
    Николай Ростов без всякой цели самопожертвования, а случайно, так как война застала его на службе, принимал близкое и продолжительное участие в защите отечества и потому без отчаяния и мрачных умозаключений смотрел на то, что совершалось только в России. Если бы у него спросили, что он думает о теперешнем положении России, то он бы сказал, что ему думать нечего, что на то есть Кутузов и другие...
 
   Таким образом, в зрелом возрасте Николай Ростов стал совсем другим человеком.
   Все повышенные реакции Наташи, сестры Николая, также относятся к раннему девичьему возрасту. Совсем незадолго до того как она влюбилась в Анатоля, мы еще читаем о том живом, импульсивном детском складе характера Наташи, который способствует включению ее без остатка в события, происходящие в данный момент. Именно с этим, пожалуй, связано то восхищенное обожание, которым окружают этот образ читатели.

ЭКЗАЛЬТИРОВАННО-ДЕМОНСТРАТИВНЫЕ ЛИЧНОСТИ

   Отличить взрывы аффекта у личностей экзальтированных от истерической театральности поможет анализ личности, обладающей одновременно экзальтированным темпераментом и демонстративным характером.
   Штабс-капитан Снегирев («Братья Карамазовы» Достоевского) неописуемо страдает в связи с болезнью, а затем и смертью сынишки. Он надеется услышать от врача хоть одно-два утешительных слова (т. 2, с. 64–68):
 
    Штабс-капитан стремительно выскочил вслед за доктором и, согнувшись, почти извиваясь перед ним, остановил его для последнего слова. Лицо бедняка было убитое, взгляд испуганный: – Ваше превосходительство, ваше превосходительство... Неужели? – начал было он и недоговорил, а лишь всплеснул руками в отчаянии, хотя все еще с последнею мольбой смотря на доктора, точно в самом деле от теперешнего слова доктора мог измениться приговор над бедным мальчиком... Он не договорил, как бы захлебнувшись, и опустился в бессилии перед деревянною лавкою на колени. Стиснув обоими кулаками свою голову, он начал рыдать, как-то нелепо взвизгивая, изо всей силы крепясь, однако, чтобы не услышали его взвизгов в избе.
 
   Снегирев исполнен искренней и глубокой боли, мы чувствуем его неподдельное отчаяние. И все же к глубокой боли, возможно, примешивается некоторая доля театральности. Например, когда Снегирев узнает, что его сын укусил Алешу за палец, он разражается следующей тирадой (т. 1, с. 251–252):
 
    – Жалею, сударь, о вашем пальчике, но не хотите ли, я, прежде чем Иллюшечку сечь, свои четыре пальца, сейчас же на ваших глазах, для вашего справедливого удовлетворения, вот этим самым ножом оттяпаю. Четырех-то пальцев, я думаю, вам будет довольно-с для утоления жажды мщения-с, пятого не потребуете?
 
   Он еще некоторое время продолжает подобные патетические речи, разглагольствования, пока его не прерывает дочь, крича из соседней комнаты, чтобы он перестал, наконец, валять дурака.
   Когда Алеша вручает Снегиреву 200 рублей, переданных штабс-капитану Катериной Ивановной, мы сначала наблюдаем неумеренную экзальтацию, в форме которой проявляется на этот раз восторг. «Бедняк», как называет его Достоевский, постепенно приходит «в какой-то беспорядочный, почти дикий восторг». Его живая фантазия рисует ему картины того, на что он сможет потратить эти деньги. Счастье захватывает его – наконец-то тяжелая жизнь его и его семьи кончится! Но тут же настроение Снегирева снова изменяется. У него мелькает мысль, что его сын сочтет унизительным, если отец примет деньги. Это сознание причиняет ему невыносимую боль, и тут снова его страдания приобретают налет театральности (т. 2, с. 297):
 
    – Видели-с, видели-с! – взвизгнул он Алеше, бледный и исступленный, и вдруг подняв вверх кулак, со всего размаху бросил обе смятые кредитки на песок, – видели-с? – взвизгнул он опять, показывая на них пальцем, – ну, как вот же-с!.. – И вдруг, подняв правую ногу, он с дикою злобой бросился их топтать каблуком, восклицая и задыхаясь с каждым ударом ноги. – Вот ваши деньги-с! Вот ваши деньги-с! – Вдруг он отскочил назад и выпрямился перед Алешей. Весь вид его изобразил собой неизъяснимую гордость.
 
   Однако после этой вспышки театральность исчезает, в его поведении, в его словах чувствуется подлинная боль (т. 2, с. 297):
 
    Но и опять, не пробежав пяти шагов, он в последний уже раз обернулся, на этот раз без искривленного смеха в лице, а напротив, все оно сотрясалось слезами. Плачущею, срывающеюся, захлебывающеюся скороговоркой прокричал он: «А что же бы я моему мальчику-то сказал, если б у вас деньги за позор наш взял?»«
 
   Интересно, что в образе Снегирева Достоевский изобразил истерика с глубокими душевными переживаниями, с экзальтированными, легко возбудимыми чувствами. Как уже говорилось, не только актеры, но и писатели, и художники часто сочетают в себе черты истерической и экзальтированной личности.

ИНТРОВЕРТИРОВАННЫЕ ЛИЧНОСТИ

   От внимания писателей не ускользнуло, что чрезмерная степень интровертированности в сочетании с далекими от жизни идеями, которые обычно сопутствуют ей, нередко бывает сопряжена с серьезными психическими отклонениями. Однако сначала я приведу пример интровертированной личности вполне жизненной, не заключающей в себе ничего патологического. Недаром в своем анализе я останавливаю внимание на образе простого крестьянина. Дело в том, что склонность к размышлениям и формированию личных оценок разных событий у людей мало образованных со всей определенностью указывает на интровертированный склад личности.
   «Ганс Йоггели – богатый дядюшка», которого описывает Готхельф, – холостяк. Уже одно это свидетельствует о том, что он никогда не испытывал особой потребности вступить в близкий контакт с окружающими. Правда, в деревенский кабачок он заходит, как и другие, но в разговорах участвует мало. У себя дома он также ведет довольно замкнутый образ жизни, общаясь лишь с молодыми батраками и батрачками, но и от них держится на расстоянии. По селу ходит обычно один. И тем не менее он способен умело, ловко обращаться с людьми, когда появляется потребность или вынуждают к тому обстоятельства: он ведет долгие обстоятельные беседы, во время которых отлично приспосабливается к внутреннему миру собеседника. Он успешно справляется со своими назойливыми родственниками, многие из которых пытаются втереться к нему в доверие, чтобы он не забыл упомянуть их в своем завещании. Каждый льстит Йоггели, стараясь очернять соперников. Йоггели спокойно всех выслушивает, делая любезные замечания, и ни словом не намекает на то, что думает о них в глубине души. Вот как описывает Готхельф раздражение одной из родственниц Йоггели (с. 302):
 
    Возвращаясь домой, она ворчала себе под нос: у этого чудака никогда ничего понять нельзя. Разве по нему разберешь, как он к тебе относится? Да и крепкий он дяденька, кто его переживет? Он еще чего доброго будет нашими-то костями орехи сбивать с деревьев. Скупые люди – они все такие, они просто не могут умереть, их, верно, уже после страшного суда добивать будут; а более отчаянного скрягу, чем Йоггели, свет не видал. Дура я круглая, что все думаю об этом наследстве. Как бишь он сейчас сказал? Какова у человека судьба да сколько у него добра – все в руках божьих. Ах, старый плут! Чует мое сердце, что все это зря и что останемся мы все ни с чем...
 
   У претендентов на наследство в мыслях одно, а у Ганса Йоггели совсем другое. Он насквозь видит игру, которую они ведут в надежде отхватить кусочек его добра, но не питает к ним злобы. Отсюда можно заключить, что его сдержанность и замкнутость лишены аффективной базы, т. е. интровертированность Йоггели не связана с аффективными стимулами со стороны окружающих. Когда посещения родственников уж слишком тяготят его, он проявляет некоторое неудовольствие или старается сбежать на свое поле, но не более.
   Спокоен он и тогда, когда его импульсивная двоюродная сестрица выдает свое раздражение по поводу того, что старик Йоггели еще так бодро держится:
 
    Ганс Йоггели спокойно поджидал ее прихода в помещении. «Доброго вам здоровья, братец церковный староста!» – сказала она, входя и протягивая ему руку. «Вы все такой же, – бодрый, совсем еще молодой, это меня искренне радует». – «Да, да, слава Господу, чувствую себя неплохо, а если на то будет божья воля, то собираюсь и еще немного попользоваться жизнью. Бабушка моя дожила до девяноста семи лет, а мне много раз говорили, что я очень похож на деда и бабку» – «О, да, разумеется, – сказала женщина, – прекрасный возраст, я бы желала вам до него дожить. Правда, я бы, пожалуй, так долго не выдержала, пропала бы с тоски. А что, дед ваш, он, кажется, умер совсем молодым?» – «Да, – сказал староста, – он упал с дерева, но люди, знавшие его, всегда говорили, что если б не это несчастье, то онжил бы до ста лет».
 
   Уже из этой беседы мы можем сделать вывод, что Ганс Йоггели большой шутник, он признает это и сам (с. 357):
 
    Кто одной ногой стоит в могиле, тому нельзя уже ни лгать, ни дурачить людей. Я не один раз участвовал в разных шутках, многих людей водил за нос, а сейчас я, право, не люблю об этом вспоминать.
 
   Подсмеиваясь над людьми, Йоггели никогда не высказывается прямо, а ограничивается намеками. Так, он обращается к одному из двоюродных братьев, который тоже жаждет получить наследство, рассказывая о другом родственнике (с. 318):
 
    – Я его крестный и, кроме того, – так утверждают, – двоюродный брат. Сам я этого точно не знаю, моя голова слишком мала, чтобы вместить такую громадную родню; иногда мне вообще кажется, что каждый год словно из земли вылезают какие-то мои новые двоюродные братья и сестры, ну прямо таки как натуральный клевер на хорошо возделанном участке.
 
   Намеки вместо открытого высказывания о вещах и явлениях характерны для интровертированности. Склонность строить отношения в полушутливом плане свойственна преимущественно интровертированным личностям, ибо в основе таких отношений лежит скрытая, внутренняя игра ума.
   Принято считать, что комические рассказчики, вызывающие дружный хохот всего зала, – личности экстравертированные. Если это действительно так, то они воздействуют на публику живостью манер, блестящим исполнением заранее подготовленных анекдотов и шуток. Однако те рассказчики, которые импровизируют свои оригинальные остроты, как например мюнхенский комик Валентин, по своему психическому складу являются интровертированными личностями. Сведения о частной жизни карикатуриста Вильгельма Буша заставляют нас предположить о нем то же самое.
   Ганс Йоггели живет своей внутренней жизнью, но он не удаляется от действительности, напротив, оценивает ее трезво и лучше всех окружающих. Это нисколько не противоречит интровертированности людей. Во-первых, интровертированность лишь в значительной степени приводит к появлению оторванных от жизни идей; во-вторых, Ганс Йоггели – простой крестьянин, у которого в жизни не было стимулов к выработке абстрактного мышления. Естественно, что интровертированность Йоггели лишь расширяет его суждения о данных фактах, но не влечет за собой опасности полного отрыва от действительности.
   Более ярко выраженную интровертированность наблюдаем у Ордынова из повести. Достоевского «Хозяйка». В этом случае такая особенность личности граничит с психическим заболеванием. С детства Ордынов почти не вступает в контакт с окружающими, возможно, не только из-за интровертированности, но также из-за своей слабой общительности. Он живет в своем внутреннем мире (т. 1, с. 425):
 
    Еще в детских летах он прослыл чудаком и был непохож на товарищей. Родителей он не знал; от товарищей за свой странный, нелюдимый характер терпел он бесчеловечность и грубость, от чего сделался действительно нелюдим и угрюм и мало-помалу ударился в исключительность. Но в уединенных занятиях его никогда, даже и теперь, не было порядка и определенной системы; теперь был один только первый восторг, первый жар, первая горячка художника. Он сам создавал себе систему; она выживалась в нем годами, и в душе его мало-помалу восставал еще темный, неясный, но какой-то дивно-отрадный образ идеи, воплощенный в новую, просветленную форму, и эта форма просилась из души его, терзая эту душу; он еще робко чувствовал оригинальность, истину и самобытность ее: творчество уже сказывалось силам его; оно формировалось и крепло.
 
   Долгое время Ордынов совсем не сталкивался с людьми. Но он вынужден вступить с ними в контакт из-за необходимости подыскать себе новую квартиру. Во время этих поисков он сам себе кажется «отчужденным» (т. 1, с. 426):
 
    Теперь он ходил по улицам, как отчужденный, как отшельник, внезапно вышедший из своей немой пустыни в шумный и гремящий город. Все ему казалось ново и странно. Но он до того был чужд тому миру, который кипел и грохотал кругом него, что даже не подумал удивиться своему странному ощущению.
 
   Ордынова никогда еще никто не любил, он сам также еще не испытывал этого чувства. Поэтому вспыхнувшая любовь поглощает его всецело, а последующее разочарование, вероятнее всего, погубит его, ибо в конце повести Достоевский пишет (т. 1, с. 499):
 
    Мало-помалу Ордынов одичал еще более прежнего, в чем, нужно отдать справедливость, его немцы нисколько ему не мешали. Он часто любил бродить по улицам, долго, без цели. Он выбирал преимущественно сумеречный час, а место прогулки – места глухие, отдаленные, редко посещаемые народом.
 
   Для психиатра эта картина ясна: перед нами аутистический психопат столь высокой степени, что его можно назвать шизоидом, который под влиянием сильнейших душевных потрясений превращается в аутистического шизофреника.
   Еще один персонаж Достоевского, Иван, средний из братьев Карамазовых, также весьма близок к душевному заболеванию. Он постоянно занят различными философскими и религиозными вопросами и вынашивает собственные оригинальные идеи, противоречащие, как правило, идеям и взглядам большинства окружающих людей. С тезисом «все дозволено», к которому он пришел путем философских выкладок, Иван знакомит и Смердякова, а тот, возможно, нисходил из этого тезиса, когда решился на убийство Федора Павловича Карамазова. Вставную новеллу религиозно-философского содержания «Великий инквизитор» Достоевский также вкладывает в уста Ивана. Становится ли этот персонаж под конец на самом деле психически больным или дело ограничивается лишь «нервной горячкой» – остается неясным.
   Наконец, явной душевной болезнью страдает Дон Кихот. Может показаться неуместным анализ этого образа в рамках акцентуации личности. Однако в этом заболевании в аспекте медицинском, психиатрическом – слишком уж много несоответствий. Душевное заболевание Дон Кихота представляет собой скорее вершину порожденных интровертированностью идей, которую Сервантес изображает, конечно, не без поэтического преувеличения. «Рыцарь печального образа» так глубоко погружен в свои отвлеченные представления, что он не только забывает о действительности, но попросту ее игнорирует. Когда воображение рисует ему великанов, замки, прекрасную даму Дульсинею, он не способен понять, что речь идет всего-навсего о ветряных мельницах, деревенской таверне и крестьянской девушке. Там же, где его фантазия приводит к слишком резким столкновениям с действительностью, он готов предположить колдовство – лишь бы остаться в мире своих полубредовых идей. В образе Дон Кихота весьма четко – несмотря на заметное поэтическое преувеличение – показана основная тенденция интровертированности. Особенно она бросается в глаза благодаря тому, что постоянно поддерживается наглядным контрастом экстравертированности Санчо Пансы, партнера и антипода рыцаря. Когда ниже речь пойдет о Санчо Пансе, мы убедимся, что он фактически от Дон Кихота неотделим.
   Описывая акцентуацию интровертированных личностей, а также ее комбинации, мы задавались вопросом, благоприятствует ли интровертированность параноическому развитию. Наши наблюдения над сутягами (кверулянтами) свидетельствовали скорее об обратном, так как последние большей частью гипоманиакальны. Однако вопрос о том, развивается ли гипоманиакальность параллельно с экстравертированностью, остался открытым. С уверенностью можно сказать лишь одно: параноическое развитие, направленное не в сторону бреда преследования, а в сторону бреда величия, безусловно стимулируется интровертированностью. Ибо именно в этом случае частая «игра колебаний», которая все более усиливает аффекты, меньше зависит от конфликтов с окружением человека; она обусловлена появлением мыслей, идей, которые постепенно наполняются аффективным сознанием своей значительности и исключительности. Такое развитие изображено Достоевским в «Преступлении и наказании», мы имеем в виду Раскольникова.
   Долгое время читатель не знает, что же именно побудило Раскольникова к совершению убийства. А дело в том, что он «уперся» в идею о существовании двух видов людей. Высшие люди обладают правом шагать по другим, низшим, ни с чем не считаясь, они имеют право и убить низшего человека, если высшая цель того требует. Раскольникову мерещится Наполеон, который, сообразно со своей великой целью, шагал по крови и трупам. Раскольников пишет даже научное исследование на эту тему. По этому случаю Порфирий говорит (с. 268):
 
    – Все дело в том, что в ихней статье все люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если только не ошибаюсь?
 
   По этому ходу мыслей мы узнаем параноическое развитие, которое получает направление в сторону бреда величия, а не, как в вышеописанных случаях, в сторону бреда преследования. По-видимому, Раскольников долго боролся со своей идеей, а тем самым – что, впрочем, типично для таких больных – запутался в ней и сам оказался у нее в плену. В какой-то степени поняв это, он говорит Соне (с. 437):
 
    – И неужель ты думаешь, что я не знал, например, хоть того, что если уж начал я себя спрашивать и допрашивать: имею ль я право власть иметь? – то, стало быть, не имею права власть иметь. Или что если задаю себе вопрос: вошь ли человек? – то, стало быть, уж не вошь человек для меня, а вошь для того, кому этого и в голову не заходит и кто прямо без вопросов идет. .. Уж если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон, или нет? так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон... Всю муку всей этой болтовни я выдержал. Соня, и всю ее с плеч стряхнуть пожелал...