Пролог

 
    Ночной ветер завывал в белоснежных горах Иудейской пустыни. Это угрюмое басовитое завывание предвещало наступление зари, того часа, когда первые грифы начинают безмолвно кружить над вершинами Палестины.
    На востоке звезды на пепельно-сером небе еще отражались в маслянистых водах Мертвого моря, окруженного обширными залежами серой соли. Самая низкая точка планеты. Здесь и завывал ветер, круживший между белыми дюнами: он врывался в узкие каньоны и со свистом проносился над извилистыми долинами, где располагались стоянки бедуинов.
    В нескольких километрах от Иерусалима и бесконечно далеко от всего мира, в потайных невидимых складках горы укрывались низкие стены древнего монастыря. Сложенный из серых камней, он почти сливался с отвесной стеной. Грубая постройка, сходная с человеческим жильем только неким подобием окон. Ни одна дорога, ни одна тропа не могла бы привести сюда заплутавшего путника. Казалось, ничто не связывало эту неприступную крепость с остальным миром. Тут царило безмолвие пустыни.
    Вокруг монастыря там и сям паслись горные бараны, редкие островки зелени жались к большим щербатым лестницам, вырубленным в желтой скале. С фасада свисала скрипящая деревянная лесенка со шкивом. На втором этаже одно из окон было освещено мерцающими бликами свечи.
    В этой крохотной пустой каморке молился старик.
    Одетый в длинную полотняную рубаху, с обритой наголо головой, он стоял на коленях перед окном и, закрыв глаза, нараспев читал псалмы. Его длинная седая борода, доходившая до середины груди, ритмично покачивалась в такт поклонам. Несмотря на царившее кругом безмолвие, голос его был едва слышен.
    Завершив молитву, он медленно встал и подошел к большой каменной чаше в глубине комнаты. Она была наполнена холодной водой. Погрузив в нее руки, старик смочил себе лоб и щеки, затем ноги, повторяя другие невнятные молитвы. Он был бос в знак единения своего с Землей. Ибо здесь Земля считалась живой и святой.
    Наконец он опустился на свое скромное ложе — одеяло, лежавшее прямо на полу. Растянувшись на спине, старик не сразу закрыл глаза. Ни один из двенадцати монахов, живших в этом затерянном монастыре, еще не проснулся. Ни единый шорох не нарушал безмолвия, царившего в этих древних стенах. Однако снаружи шелестела ночная жизнь, и старик прислушивался к привычным звукам. Убаюканный ими, он ощущал приближения сна, смежающего веки и замедляющего дыхание.
    Это был мудрый праведник, который всю свою жизнь посвятил монастырской общине, ожидая вместе с братией прихода Нового Завета. Он принял посвящение в возрасте тринадцати лет и с той поры не покидал монастыря. Как и его братья, он скрупулезно следовал всем правилам общины, питался одним лишь хлебом, дикими кореньями и плодами, стремился взрастить в душе своей чистоту и смирение. Подобно всем братьям, он делил время свое между молитвой, работой на земле и трудом в мастерских. И, сходно с другими братьями, он давно забыл реальность мира непосвященных. Забыл родителей, семью, Иерусалим, забыл все, что было сделано людьми. В жизни его был только Бог. Бог и его последняя тайна.
    Внезапно ночь словно бы умолкла и замерла. Разом стих плач шакалов, клекот грифов.
    Монах открыл глаза и медленно приподнялся на локте. Он прислушивался. Но ничто не нарушало тишину, только ветер завывал, как прежде. Такого не бывало никогда.
    Вдруг раздался взрыв оглушительной силы. Словно ночную тишину разорвал грохот какого-то неведомого орудия. Стены и фундамент заходили ходуном, за окнами вспыхнул ослепительно белый свет.
    Старик вскочил и побежал к двери. Добравшись до длинной галереи, нависавшей над монастырским садом, он с ужасом увидел высокие языки пламени. Потом раздался новый взрыв, за которым тут же последовал второй. Они отозвались долгим эхом, словно не желавшим замереть. Целые каменные глыбы отрывались от потолков и стен, падали на галерею и в сад.
    Старик не знал, что делать, куда бежать, где искать спасения от этой непонятной катастрофы. Постепенно на галерею сбежались другие монахи. На их лицах, как на лице старика, застыло выражение ужаса. Никто не мог понять, чем был вызван внезапный апокалипсис, разорвавший ночь.
    Вскоре густой дым поднялся до второго этажа, затем окутал все здание.
    Старый монах закашлялся от этого едкого дыма, проникавшего в горло, метнулся в панике к ближайшей лестнице. Согнувшись пополам, он побежал вдоль каменного парапета туда, где что-то грохотало, откуда вырывалось пламя и валил дым. Вдруг он заметил, что один из членов общины рухнул словно подкошенный. Это был тот, кто пришел в монастырь последним. Самый молодой.
    Старик медленно склонился над безжизненным телом своего брата. Руки у него дрожали, глаза наполнились слезами. Он видел, как на белом балахоне павшего проступают и расплываются пятна крови.
    Дышать становилось невозможно, подступающее пламя обжигало лицо. Но старик опустился на колени. Теперь сомнений уже не оставалось. Ему не выйти живым из этого ада. Смерть была повсюду. Скоро она заберет его.
    Он взял убитого брата за руку и закрыл глаза. Лишь одна мысль занимала его теперь. Был ли брат чист? Достиг ли он чистоты, живя в общине? Ведь ему предстояла встреча с Вечным.
    В глубине его души хранилась тайна. Тайна, которую он никогда не раскрывал. Как в сердце каждого человека. Последнем прибежище личности. Так был ли он чист?
    Он стал молиться о том, чтобы Господь принял его в царстве Своем, и внезапно ощутил страшную боль в груди. Пронизывающий удар.
    Он нашел в себе силы улыбнуться перед смертью, и вскоре его неподвижное тело исчезло в языках пламени.
    Когда грохот наконец умолк, из горящего здания бесшумно и быстро вышли десять человек в масках и огнеупорных комбинезонах. У каждого был автомат МП-5 специальной модификации с лазерным прицелом, цифровой компас, Джи-Пи-Эс [1] , командный интерфейс. Их снаряжение весило не меньше пятидесяти килограммов.
    Операция была тщательно спланирована и подготовлена. Каждый знал, что ему делать. На интерфейсах был план здания с указанием объекта атаки. Все движения и действия были сотни раз отрепетированы.
    Акция продолжалась всего несколько минут. На стеклянных экранах одна за другой погасли красные точки. Некоторые из монахов были убиты во сне. Никто не успел подать сигнал тревоги. Никто не ускользнул.
    Когда десять наемников спускались по желтому склону пылающей горы, унося с собой сокровище, значение которого они и представить не могли, ночной ветер все еще завывал в белоснежных горах Иудейской пустыни.
 
   Я — Сумрачный, я — Безутешный, я — Вдовец,
   Я Аквитанский князь на башне разоренной,
   Мертва моя Звезда, и меркнет мой венец,
   Лучами черными Печали озаренный.
Перевод М. Кудинова
Жерар де Нервалъ. El Desdichado
«Лишенный наследства» (исп.)

Один

 
   Мы не виделись с отцом уже одиннадцать лет, когда наш семейный поверенный позвонил мне и сообщил, что он умер.
   Никогда не знаешь, что следует говорить в подобную минуту, и я чувствовал, что моему собеседнику на другом конце линии еще более не по себе, чем мне. Наступившая пауза была вызвана отнюдь не обрывом связи между Парижем и Нью-Йорком. И не тем фактом, что я уже года четыре ни слова по-французски не произнес. Я просто не знал, что сказать.
   Прошло одиннадцать лет с тех пор, как я поселился в Нью-Йорке, семь — как начал работать сценаристом на телевизионном канале Эйч-Би-Оу [2], обольстив производителей клубнички французским шармом,привнесенным в передачу «Воскресная ночная жизнь», три — как мой сериал «Сексуальная лихорадка» побил все рекорды в рейтингах, потому что зрители не привыкли к такой откровенности на телевидении, и всего лишь год — как я решил покончить с игрой в пресыщенного миллионера, который швыряет доллары на кокаин и роскошные рестораны, поскольку не знает, что делать с таким количеством нулей в чековой книжке. В тот день, когда от меня ушла Морин, я понял, что превратился в худшего из американцев и давно перешел запретную для самого себя грань. Если тебя бросает второразрядная актриса, которая чаще нюхает порошок, чем позирует перед камерой, в голове быстро проясняется. Больше я к кокаину не прикасался. Насколько сильно любил я его когда-то, настолько же сильно теперь ненавидел. Можно сказать, что все это вернуло меня на праведный путь. Печальный и одинокий путь, но я старался не причинять больше зла никому и в первую очередь самому себе.
   Короче, о Франции я не вспоминал, отец почти перестал быть кошмаром, а Париж сократился до Эйфелевой башни с почтовой открытки. Прошлое казалось мне таким далеким, что я невольно изумлялся, когда в ресторанах Гринидж-Виллидж официанты обращались ко мне «мсье» на своем ломаном французском.
   — Как это случилось? — пробормотал я наконец, не найдя ничего лучшего.
   — Глупейшая автокатастрофа. Господи, так все глупо… Вы не хотите приехать в Париж?
    Приехать в Париж.Мысль о том, что отец все-таки умер, тут же стала более реальной. Более конкретной. Это был один из таких моментов, когда событие настолько давит на действительность, что начинаешь ощущать, как бегут секунды. Почти слышишь, как тикает громадный механизм воображаемых часов. Во время этих пауз я, как никогда, ощущал полноту жизни. Потому что такие паузы сопутствуют драме. Я из тех, кто часами смотрел репортажи Си-эн-эн, все эти бесконечные, повторяющиеся клипы о войне в Персидском заливе или атаке на башни Всемирного торгового центра. Ибо у меня было чувство, будто я соприкасаюсь с Историей, присутствую при некоем переходе, переломе. Испытываю эмоциональное напряжение одновременно с множеством других людей. В общем, живу.
   И сейчас, замолчав перед телефоном, как перед телевизионной картинкой с двумя падающими башнями, я ощутил, что живу. А ведь мне уже очень давно было наплевать на человека, который произвел меня на свет.
   — Я… я не знаю. Это действительно необходимо?
   Мне казалось, что я вижу, как изумился нотариус по ту сторону Атлантики.
   — Ну, — медленно начал он, — надо все уладить с наследством, да и с похоронами тоже, вы сами понимаете… Ведь вы единственный родственник… Но если вам это слишком неудобно, мы можем попробовать сделать что-то по телефону.
   Мне очень хотелось сказать «да». В последний раз натянуть нос этому ограниченному старику, который, между прочим, все эти одиннадцать лет тоже не искал встречи со мной. Однако что-то во мне подталкивало к отъезду. Возможно, желание какой-то перемены. Стремление вновь ощутить почву под ногами. И потом, несмотря на нью-йоркский кокон, защищавший меня все эти одиннадцать лет, привязанность моя к этой идиотической стране сильно поколебалась. Мне стало тяжело разыгрывать из себя американца. В сущности, смерть отца пришлась кстати. Хороший предлог для новой встречи с Францией.
   — Попробую вылететь завтрашним рейсом, — сказал я со вздохом.
   На следующий день, кое-как уладив все дела с моим до смерти перепуганным агентом, я сел в самолет, который вылетел в 14.28 из аэропорта Кеннеди и взял курс на Париж, оставив за собой уродливый skyline [3]царства кабельного телевидения.
 
   Очень скоро я убедился, что счастлив вновь увидеть Париж. Или покинуть Нью-Йорк. Моя жизнь в Соединенных Штатах стала слишком сложной. Увлекательной и вместе с тем ужасной. Как у большинства обитателей Манхэттена, у меня сложились с этим вечно бессонным островом непростые отношения ненависти и любви, начинавшие меня утомлять. Хотелось от этого отойти.
   Хотя французы воображают Америку страшно пуританской страной, я обнаружил на нью-йоркском кабельном телевидении такой уровень свободы, какого не предоставил бы мне ни один продюсер шестигранника [4]. В каждой серии «Сексуальной лихорадки» я рассказывал о бурной интимной жизни какого-нибудь очередного жителя Манхэттена. В мельчайших деталях. Шаг за шагом я создавал картину нравов этого города, преступив через все табу, не смущаясь ничем, напротив, бравируя своим цинизмом. Гомосексуализм, любовь втроем, обмен половыми партнерами, преждевременная эякуляция — чем больше я поддавал жару, тем больше это нравилось. Разумеется, американское телевидение не обходилось без секса и до меня, но мне кажется, что я стал первым сценаристом, который заговорил на эту тему с такой обезоруживающей откровенностью. Первый презерватив, разорвавшийся на экране, — это я. Первые споры о запахе пота после близости — опять я. Каждый находил здесь что-то свое. Сексуально озабоченные наслаждались постельными сценами, невротики чувствовали себя не такими одинокими, ньюйоркцы гордились своей неповторимостью, иные впадали в экстаз или притворялись шокированными… Стало модным гадать, кто с кем встретится в очередной серии, выбирать себе любимого персонажа. Короче, успех был такой, о каком я и мечтать не мог. И все произошло очень быстро. «Сексуальная лихорадка» попала в струю. «Trendy», как они говорят. В нужном месте, в нужное время. Вдруг выяснилось, что мне уже не нужно резервировать за много месяцев вперед столик в лучших ресторанах. Моя физиономия мелькала на всех телевизионных ток-шоу и красовалась на обложках самых смелых иллюстрированных журналов. Затем я оказался в объятиях Морин, перейдя от нее к кокаину, а затем к врачу, специализирующемуся на токсикомании, и к адвокату по бракоразводным делам звезд… Для большинства людей свадьба — самый прекрасный день в жизни. Для меня же таким стал развод. Всем этим, да и не только этим, одарил меня Нью-Йорк.
   Эти годы прошли быстро, слишком быстро, поэтому я так и не сумел обдумать все, что со мной произошло. Пора было отрываться. Чтобы не спрашивать себя по утрам, что это за тип пялится на меня из зеркала и зачем он тут торчит. Главное же, мне стало не по себе в гостях у Дядюшки Сэма.
   Прижавшись лбом к окну в салоне такси, везущего меня в отель, я заново открывал Париж сквозь запотевшее от моего дыхания стекло. Я попросил шофера сделать круг по центру, чтобы сполна насладиться зрелищем. Испортить его не мог даже дождь. Он придавал городу некий странный шарм: тротуары сверкали, мостовая звенела, прохожие бежали. На пешеходных зебрах зонты исполняли балетные па. Все было голубовато-серым. Люди, дома, Сена с ее пустынными набережными, наконец, небо. Ничто не могло бы так удачно совпасть с моим пасмурным холодным настроением. Я радовался своей печали.
   Париж не слишком изменился за одиннадцать лет, кроме, быть может, площади Бастилии, на которую словно натянули уродливую маску или покрыли слишком густым и ярким слоем платины. Все кафе походили на нью-йоркские lounge bars— оранжевые с черным, отделанные деревом, переполненные людьми и одновременно холодные. А стеклянное здание оперы, само по себе красивое, нарушало гармонию ансамбля, словно у этой древней площади сместился центр тяжести. Я уехал в Нью-Йорк вскоре после того, как завершилось строительство, и привыкнуть к новой опере просто не успел.
   В общем, я наслаждался встречей с городом своего детства, когда такси остановилось у отеля на Вандомской площади. Мой агент Дэйв, как истый американец, не нашел ничего лучшего, как заказать мне номер в «Рице», и я не могу сказать, чтобы меня это сильно обрадовало.
   Я уезжал из Парижа нищим, а вернулся почти миллионером. С тех пор как я развелся, никакие траты в Америке меня не пугали — все, что угодно, лишь бы моей бывшей не досталось,но здесь, в этом городе, где были мои корни, в городе, который знал меня потерянным мальчуганом и влюбленным подростком, я испытывал чувство неловкости при мысли, что остановлюсь в отеле, куда одиннадцать лет назад не посмел бы и заглянуть — своих денег мне не хватило бы даже на завтрак, пришлось бы клянчить у папочки, что было для меня полностью исключено.
   Не теряя времени даром, я отнес в номер свой чемодан, с удивлением осмотрелся в роскошной комнате — позолота, резная мебель, дорогие ковры — и тут же покинул этот чрезмерно пышный отель, решив немедленно повидаться с нотариусом. Дело предстояло малоприятное, так что лучше было разделаться с ним как можно быстрее.
   Контора мэтра Пайе-Лаффита располагалась в старом доме на улице Сент-Оноре. Закругленная крыша из серо-голубой черепицы, белокаменный фасад, почерневший от копоти, большие стеклянные двери, ковры на полу и смешной узкий лифт в клетке — дом был типично парижский. Мэтр Пайе был семейным поверенным, вел все дела моего отца и деда, но сам я встречался с ним только один раз при обстоятельствах не самых лучших—в тот день, когда на монпарнасском кладбище хоронили мою мать. Как большинство друзей семьи, он с ужасом обнаружил, что только я провожаю ее в последний путь. Скотина папаша и не подумал явиться.
   — Присядьте. Мэтр Пайе примет вас через секунду.
   Я забыл магическое поскрипывание старых парижских паркетных полов. В Нью-Йорке нет ни одной квартиры, где можно было бы услышать этот чарующий старомодный скрип. Войдя в дверь, которую открыла мне полненькая улыбчивая секретарша, я невольно вспомнил приемную дантиста, где провел в детстве столько тревожных часов, умирая от страха перед стопкой мятых журналов — «Мадам Фигаро», «Пари-Матч» и их славных иллюстрированных собратьев, — прислушиваясь к доносящемуся издалека пронзительному звуку бормашины.
   Нотариус, однако, не заставил долго себя ждать, и вскоре я уже сидел перед его широким министерским столом, с восхищением разглядывая висевшего у него за спиной псевдо Дали. На картине был изображен белый-белый Иисус, словно ожидающий на своем кресте появления Мартина Скорсезе с новыми идеями на его счет.
   — Здравствуйте, мсье Лувель, спасибо, что так быстро приехали…
   Создавалось впечатление, будто этот мертвенно-бледный, обвисший на кресте Христос в манере Дали следит за нотариусом.
   Мэтр Пайе положил обе ладони на лежавшую перед ним папку.
   — Простите меня, если я покажусь вам нескромным, — начал он, — но вы не виделись с вашим отцом уже…
   Я отвел глаза от картины и улыбнулся нотариусу. Это был маленький тучный человек с загорелой морщинистой кожей. Густыми черными короткими волосами и пронзительным взглядом он походил на корсиканца, но обладал прирожденным тактом англичанина. По моим расчетам, ему было около шестидесяти, однако выглядел он не больше чем на пятьдесят. Он принадлежал к числу людей, которые в пожилом возрасте начинают бояться полноты и отказываются от виски в пользу минеральной воды «Перье». Я хорошо представлял себе, как он играет в гольф в Сен-Ном-ла-Бретеш или в теннис в закрытом зале. И еще я ясно видел, как он умрет, ударившись головой о грунтовый корт, сраженный внезапным сердечным приступом, под испуганным взором друга-адвоката, который его чересчур загонял.
   — Уже одиннадцать лет. После похорон я встретился с ним только один раз. Мне не хватило духу дать ему по физиономии, и я уехал в Нью-Йорк.
   Нотариус покачал головой, сделав вид, будто не расслышал последней фразы.
   — Вы его единственный наследник. Единственный родственник.
   Он говорил быстро. Словно отрепетировал сцену десять раз.
   — …Ваш отец все предусмотрел, вам не нужно заниматься похоронами, придется только подписать некоторые бумаги.
   — Тем лучше.
   — Но есть еще наследство… Он завещал вам все свое имущество, и вы должны решить, что с этим делать.
   — Понятно. Деньги его меня не слишком интересуют. Но возможно, какие-то вещи моей матери… Все остальное лучше всего отдать благотворительным фондам… это снимает проблему с налогами, не так ли?
   Пайе потер подбородок.
   — У меня здесь целый список, Дамьен. Все-таки у ваших родителей были довольно ценные картины. Это надо обсудить. И в парижской квартире действительно имеются вещи, принадлежавшие вашей матери, возможно, что-то есть и в доме в Горде…
   — Где?
   Он посмотрел на меня, сдвинув очки на лоб.
   — В Горде. Ваш отец купил дом в Провансе около двух лет назад. Вы этого не знали? Именно там и случилась автокатастрофа. Точнее, в Воклюзе…
   — Какого черта его туда занесло? Я думал, он ненавидит провинцию!
   Нотариус не ответил. Вид у него был смущенный. Он протянул мне фотографию — надо полагать, этого самого дома.
   — Те… тело все еще там? — спросил я, беря снимок.
   Трудно выговорить слово «тело», когда речь идет о твоем собственном отце… Все-таки есть вещи, запретные даже для отъявленных циников.
   — Нет, его перевезли в Париж, и похороны, если вы ничего не имеете против, состоятся послезавтра.
   — На монпарнасском кладбище?
   Нотариус неловко кивнул. Мой мерзавец папаша имел наглость завещать, чтобы его похоронили рядом с женой, на кладбище, куда он, насколько мне известно, ни разу не заглянул! Я угадывал по глазам мэтра Пайе, что он опасается моей реакции. Однако по зрелом размышлении я пришел к мысли, что мне все равно. Я не из тех, кто приходит лить слезы над могилой. Я не нуждаюсь в камнях, чтобы помнить родных людей — этот символ мне ни о чем не говорит. Если старик надеялся искупить грехи, завещав положить его рядом с женщиной, которую он бросил, — пусть его… Будет ли он лежать там или в другом месте, зло уже было совершено, да и для матери это тоже ничего не меняло.
   Я взглянул на фотографию. Поляроидный снимок, однако качество неплохое. Небольшой узкий каменный дом посреди цветущего сада. Это было так не похоже на моего отца! Но знал ли я его по-настоящему? В конце концов, он мог измениться за эти годы. Насколько человек вообще может измениться.
   — Горд — одно из красивейших мест во Франции. Городок, знаете ли, стоит на скалах, и это… это великолепно.
   Я почти не слушал нотариуса. Я старался понять.
   — Каким образом произошла авария?
   — Было два часа ночи, ваш отец не вписался в поворот, машина упала в пропасть… В пяти минутах езды от дома…
   — Какого черта он делал в машине в два часа ночи в этом треклятом городишке?
   Мэтр Пайе пожал плечами.
   Что-то здесь не сходилось. Я никак не мог представить себе все это. Зачем старик купил дом в маленьком городке на юге Франции? Возможно, тут была замешана женщина. Но нотариус явно ничего об этом не знал…
   Отец родился в Париже и всю жизнь провел в этом городе. Здесь он учился, здесь работал. Он познакомился с моей матерью в Париже и женился на ней в Париже, сделал ей ребенка в Париже и бросил ее в Париже, когда у нее обнаружили рак. Он ненавидел деревню, ненавидел провинцию — даже пригород для него был местом слишком удаленным. Я не мог придумать хоть какой-нибудь чертовой причины, чтобы он сбежал на юг, словно банкир в отставке.
   — Мне бы хотелось посмотреть парижскую квартиру, — сказал я просто, но с принужденной улыбкой.
   — Конечно. Не забудьте о сигнализации, я дам вам код. Поскольку там картины, ваш отец поставил самую современную систему.
   Было заметно, что нотариусу тоже не терпится покончить с этим делом. Не знаю, как ему удавалось ладить с отцом, но по его глазам я видел, что он не забыл омерзительных похорон моей матери…
   Он вручил мне две связки ключей и картонную папку:
   — Вот код сигнализации, ключи от квартиры, от дома, от машины, которая находится на парижской парковке… Место 114. Была еще одна машина в Горде, но она разбита… Не знаю, от чего остальные ключи, но вы, конечно, с этим разберетесь. И, когда у вас будет время, нужно посмотреть документы и подписать их…
   Я поднялся и протянул ему руку.
   — Для похорон мне ничего не надо делать?
   — Нет-нет, я сам этим займусь, ваш отец отдал все необходимые распоряжения. Впрочем, если вы захотите оповестить близких…
   Я кивнул в знак согласия, но мысленно спросил себя, кого мне оповещать.
   Старик умер один и в землю ляжет один. И если бы я был способен проливать слезы, то заплакал бы о матери, которую сейчас вспоминал с прежней остротой.
 
   Мои родители никуда не переезжали после того, как я родился. Люди они были, в общем, обеспеченные и могли позволить себе пятикомнатную квартиру на улице Севр, откуда отец мог ходить пешком на площадь Фонтенуа. Всю жизнь он занимал высокий пост в ЮНЕСКО.
   Отец был странным человеком. Те, кто плохо его знал, восхищались им. Вежливый, изысканный, культурный. Просвещенный библиофил, тонкий ценитель искусств, интеллектуал левоцентристского толка. В гостиных охотно слушали его суждения о Монтене и Шагале, ему задавали массу вопросов и с гордостью представляли друзьям. И мсье Лувель еще находит время для работы в ЮНЕСКО.Очень высокий и элегантный, он словно застыл в своем пятидесятилетнем шарме — седеющие виски, морщины в углах губ при улыбке. Он всегда держал руку в кармане брюк с грациозной небрежностью подлинного денди. Люди обожали его.
   Но на самом деле мой отец был законченным мерзавцем. Сколько рук он пожал — но я ни разу не видел, чтобы он обнял свою жену. Или сына. Когда за последним гостем закрывалась дверь, он исчезал в кабинете и не показывался вплоть до следующего приема. Словно этот человек всю жизнь сожалел о том, что женился и сделал ребенка. Второе было еще хуже, а когда этот ребенок — ты сам, нелегко смириться с таким положением вещей.
   Помню, однажды я стал свидетелем забавного разговора двух своих друзей. У одного отец был интеллектуал, ненавидевший спорт, у второго — спортсмен, ненавидевший интеллектуалов. В результате каждый из моих друзей завидовал другому. А у меня и этого не было. Мой отец делиться ничем не желал. Даже страсть к красивым книгам и картинам он хранил только для себя. Старался просто разместить их повыше, чтобы я не дотянулся. У меня не было с ним никаких отношений. Ни нежных, ни враждебных. Ничего.