Страница:
Эта мысль неверная. Глупых, по-настоящему глупых людей очень мало, и в них есть даже некая прелесть, душевность. Конечно, чистопородных глупых больше, чем умных, но не они составляют численную основу человечества. Подавляющее большинство людей - посредственности. И в этом нет для них ничего унизительного. Но пока люди верят в Бога, они не ощущают своей посредственности, ибо каждый из них знает, что, слитый с Богом, он велик величием своего Создателя, и пусть какой-нибудь сосед, согражданин в миллион раз умнее, талантливей - разве одна бесконечно малая, будучи в миллион раз больше другой бесконечно малой, не остается такой же бесконечно малой перед абсолютной величиной, перед Богом? Но посредственность, потеряв веру, утратила уверенность, стала нуждаться в иной опоре, и такая опора медленно стала утверждаться. Сила националистического социализма укрепляется тем, что его идеи, его пропаганда рассчитаны вовсе не на глупых (а тем более не на умных). Его идеи очаровывают забывшее о своем чудесном происхождении большинство, то есть посредственность. Гений отличается от таланта, между прочим (истина не новая), и тем, что талант находит сочувствие и понимание среди людей образованных, тонких, а гений доступен всем. История того, как две принцессы, которых отец любил, обманули и предали его, а третья, менее любимая, осталась ему верна и в несчастье, или история о том, как старый ученый омолодился с помощью нечистой силы и обесчестил девушку, - эти вечные истории волнуют всех, понятны всем, и высокообразованному и мастеровому.
Гениальность таких книг, как "Майн кампф" или "Вопросы ленинизма", мнимая, но что-то их сближает с истинно гениальными книгами, и это что-то заключается в пьянящей привлекательности их для большинства, которому кажется, что оно, впитав в себя эти книги, приближается к высокому, важному, вечному, прекрасному и мужественному.
Посредственность, лишенная веры в запредельное, всегда нуждается в истине ясной, бескомпромиссной, непогрешимой, безоттеночной, победной. Даже религия отступает перед грехом, когда принуждает, насильно принуждает, считать себя непогрешимой.
Поднимаясь по узкой улице в гору, Лоренц вспомнил, что и в его родном городе есть такие улицы, и тут же почему-то ожила в его памяти мысль, которую он прочел, когда в свои лаборантские годы пытался изучить персидский язык. Это было в предвоенном мае. Он поднимался вверх по Гаванному спуску и прочел в книге справа налево: "Тот, кто говорит, что близок к истине, тот далек от нее; тот же, кто говорит, что далек от истины, тот несет ее в себе, не зная об этом".
Нынешняя посредственность не может себе позволить духовной роскоши предположить, что величайшая творческая сила не в ней, что она, посредственность, далека от истины. Только возвышающее смирение преображает ее, но в восемнадцатом веке посредственность отказалась от смирения. Посредственность потому и посредственность, что должна постоянно, ежеминутно быть уверенной в том, что она - в созидательном слиянии с единственной, непререкаемой истиной. Истина, по ее глубочайшему убеждению, всегда единственна, всегда непререкаема, хотя она может меняться, сегодня она единственно гитлеровская, завтра - единственно сталинская, или наоборот, но всегда она должна быть наглядной, неопровержимой, властвующей, всеобщей, найденной, но не искомой. Без такой истины посредственность впадает в растерянность, в трепет, порою в безумие, а нередко и гибнет.
Думал Лоренц и о том, что вот он идет по земле, откуда в начале прошлого века вышел его предок-саксонец, но не его эта земля, красивая земля, но не его. Есть множество общих черт в жизни победителей и побежденных, есть и разное: Гитлер убивал главным образом не немцев, чужих, Сталин убивал главным образом своих, - и у нас и у них тяжела жизнь, тяжела и мучительна судьба. Голос разума не умолкал в Лоренце, хотел об этом говорить, но голос крови молчал немотою камня. Есть общность судьбы, нет общности крови. Прекрасна земля Саксония, но не она мать-земля, мать-земля далекая, дорогая, несчастная Россия. Его никогда не привлекали, а теперь ему и вовсе перестали нравиться слова Блока: "Да, скифы мы, да, азиаты мы". Кто спорит, сказал их поэт, может быть, и великий. По мнению Эмерсона, рождение поэта является основным событием истории. Это заблуждение. Основным событием истории является рождение любого человека, даже самого заурядного, потому что это есть новое, вечное рождение Бога. Но и тогда, когда человек не заурядный, а великий, родина ему не жена, как говорил Блок, а мать. Мать всегда одна, всегда и всюду одна.
Жена моя... Ни разу в жизни Лоренц не произнес эти слова как свои, а как мечталось ему сказать просто и нежно: "Моя жена сейчас придет", "Моя жена узнала", "Моя жена..." Холодно, что ли, и медленно текла кровь в его жилах, и поэтому не слышен ее голос? Ему уже тридцать шестой, а он никогда не знал женщины. Как это получилось? Вместе с порой созревания развивалась в нем болезненная, самолюбивая стеснительность, он стыдился своей небойкости, несветскости, малахольности, год за годом отравляло его непонятно как и откуда пришедшее к нему сомнение в своем мужском достоинстве. Бывало так, что девушки притягивали к себе его внимание, но редко: та была глупа, та заядлая крикливая комсомолка, та вульгарна. А те, которые ему нравились, смотрели на него как на пустоту. Ему нравилась Анна Шелике. Ему нравилась чужая жена, чужая недавняя любовница, чужая темная душа.
А что в ней было хорошего? Ее синеглазое обманчивое простодушие? Густо накрашенный рот, который умел источать не более двухсот, от силы двухсот пятидесяти обыденных слов? Беззаботный, прерывистый смех, смех распутницы и заводной игрушки? Все это так, но он предчувствовал, что завтра днем произойдет в его жизни нечто необыкновенное.
И оно произошло. Анна выглядывала из окна верхнего этажа, когда Лоренц приблизился к дому, в котором она ему назначила свидание. Он слышал, стоя у двери, как она спускается по скрипучей лестнице. Она открыла дверь, поцеловала его (она это делала еще при Литвинце), повела наверх, в маленькую комнатку, они уселись на постели, застланной байковым старушечьим одеялом, перед круглым столом, на котором стоял кофейник, уже горячий, рядом две большие чашки, несколько тоненьких печеньиц из плохой, темной муки, на стене висел портретик Адольфа Гитлера, но, перехватив взгляд гостя, Анна сняла портретик и несмело, виновато рассмеялась. Анна снова принялась расспрашивать о Литвинце, но уже вяло, зато жарко и однообразно жаловалась на одиночество, плакала. Когда Лоренц напомнил ей о существовании мужа, она с жесткой горечью удивилась:
- При чем тут Иоахим?
Все дальнейшее сделала Анна, но получилось у нее так, будто она только покорно и даже немного нехотя шла навстречу желанию Лоренца, и Лоренц ясно видел эту простительную хитрость, видел даже тогда, когда у него закружилась голова от восторга и страха. Анна поняла, хотя он и не думал ей в этом признаться, что она первая женщина в его жизни, это ее сначала поразило, у нее было другое представление о советских офицерах, потом это ее растрогало, она его наставляла: "Не волнуйся, Михель, отдохни, и тогда тебе будет хорошо", - и ему в самом деле стало хорошо, но ненадолго, после этого ему захотелось от нее отодвинуться, все в ней сделалось ему чуждо.
По-иному засветились дни его. Он и сам не заметил, как прилепился к ней всей растревоженной плотью, всем благодарным существом. Она и теперь была ему нужна только в те минуты, когда он познавал ее, но только в ней, еще так недавно спавшей с его другом и продолжавшей спать с мужем, он обретал то, что, казалось бы, сотворено для всех, но не для него. Он ревновал ее, чужую, к мужу, и она ему говорила:
- Возьми меня к себе, кончишь службу, уедем вместе.
Он верил в то, что она этого действительно хочет, и он не ошибался, она не играла, как с Литвинцом, она полюбила его, ее волновало целомудрие завоевателя, одного из тех, кого все боялись, ее волновали его чистота, его неумелость, его господство над ее страной, она учила и научила его любви, он был ее властелином и ее созданием. Иногда, нечаянно, она его называла не Михелем а Рихардом, он ей казался ее дорогим мальчиком, таким же беспомощным и родным.
Новый, 1946 год они встречали не вместе, она - в кругу семьи, он - в своей части, но 1 января во второй половине дня им посчастливилось (Миша заранее договорился с водителем машины Тыртова, начальника отдела) поехать вдвоем в Эльстру. Портновская мастерская Кюна, двоюродного брата Анны, напомнила Мише мастерскую Ионкиса в его родном городе: те же большие шкафы (товар у портного был свой), манекены выпуклогрудые, на одной ноге, примерочная за плотной занавеской. И сам господин Кюн, изящный, наполненный самоуважением, чем-то походил на Ионкиса из Мишиного детства. Господин Кюн всю войну работал в Берлине в военной мастерской, он не только видел, но и щупал полковников и генералов, их живот и пах, для него это были герои, которые благоволили с ним шутить иногда, и он, преклоняясь перед ними, тем самым возвышался в собственных глазах. Поражение Германии он объяснял чем угодно, но только не ошибочными или, избави Бог, дурными действиями вождя и его соратников. Когда он вернулся в Каменц, оказалось, что его жена и двое детей убежали от русских в американскую зону, ключи от мастерской оставили у Иоахима, и тот сохранил в целости все имущество господина Кюна, и благодарный Кюн сшил бесплатно Иоахиму костюм из собственного материала.
Благодетельная слепота помогла господину Кюну сохранить добропорядочность в фашистском государстве, он презирал двоюродную сестру за распутство, но молчал, боясь ее русских любовников. Когда парочка вошла в мастерскую, господин Кюн позвал Анну в заднюю комнату. Миша от нечего делать стал читать прибитый к стене прейскурант (вот чего не было у Ионкиса), цены на все виды работ были строго обозначены, но они дополнялись из-за инфляции количеством тех или иных продуктов. Мише послышалось, что Анна и Кюн спорят, и действительно Анна вернулась к нему взволнованная, злая, от этой злости она внезапно стала казаться старше и грубее.
Она ничего не хотела объяснять Лоренцу, повела его наверх, в спальню там она и с Литвинцом лежала, - было очень холодно, немцы, оказалось, ради свежего воздуха не отапливают спальню. Анна, раздеваясь, ругалась, как солдат, сердясь за что-то на брата, Лоренцу эта ругань была противна, Анна поняла, заплакала. Лоренц привез кое-какую закуску, бутылку водки (все офицеры получили такой новогодний подарок), он выпил от силы сто пятьдесят, Анна - все остальное и продолжала плакать. На этот раз она была с Лоренцем не такой, как всегда, будто обязанность исполняла, потом опомнилась, стала целовать его лицо, губы, длинную шею, просить:
- Михель, любимый мой, начнем новую жизнь. Я разведусь с Иоахимом, он мне Рихарда не отдаст, но я и на это согласна, мы с тобою поженимся, уедем в Россию. Мне страшно здесь, Михель, я больше не могу жить в своем доме.
Вечером они расстались, так было договорено: Лоренц возвратится в Каменц один пешком или, при удаче, на попутной, а Анна переночует у брата, туда же на другое утро должен приехать Иоахим с маленьким Рихардом отдохнуть денек.
Лоренц спустился вниз. Анна на лестнице прижималась к нему, он чувствовал за спиной ее теплые груди, ее теплое дыхание, и вдруг из комнаты за мастерской донесся до них мужской голос: "Игох, Игох", - а потом другой, тоже мужской, прошептал: "Бальд", - и неожиданно повторил по-русски: "Сейчас", - и оба голоса оборвались в темноте. Лоренц остановился, Анна испуганно вцепилась в него, поцеловала, с намеренно притворной грубостью и нежно, но решительно вытолкнула его на улицу.
Обманывает его Анна? Он, доверчивый и непрактичный, сразу разгадал в ней то, что его отталкивало. Он подозревал, что Литвинец был у нее не первым любовником, как она часто почему-то его уверяла, и не столько была противна догадка о ее прежних увлечениях, сколько ее ненужная ложь. От нее часто и густо пахло пивом, ее синие детские глаза иногда становились глазами зверька, их синева утрачивала людское свечение. Да и нужно ли было быть особенно прозорливым, чтобы разгадать эту замужнюю женщину, молодую мать, которая, едва разлучась с одним любовником, завела себе нового? Стоило ли Лоренцу пройти весь наш долгий, страдальческий солдатский путь, чтобы здесь, в чужой Германии, получить то, чем он пренебрегал на родине, чтобы соединиться, впервые соединиться, с женщиной, чья душа так далека от его души? Но правда ли это? Не обманывает ли он самого себя? Разве только его тело влеклось к ней, разве и его душа не освещалась ее темной любовью? А Лоренц знал, знал, что Анна любит его - пусть непрочно, пусть с хмельной и больной горечью, пусть, пусть... Но что, между прочим, означает по-немецки "игoх"? Почему тот, другой голос тихо произнес русское слово? Неужели она изменяет не только мужу, но и ему, изменяет опять с русским, и Кюн предоставляет любовникам у себя уютное гнездышко?
Когда они через несколько дней встретились, Лоренц был зол на Анну, зол на себя. Поддавшись обольщению банальных ситуаций, он заранее предположил, что Анна будет с ним особенно ласкова, но нет, синие искры тревоги то вспыхивали, то гасли в ее глазах, она явно была чем-то напугана. Уже одетая, уже целуя его на прощание, Анна решила ему довериться. У ее двоюродного брата прятался дальний-предальний родственник их семьи, не родственник даже, юноша по имени Игорь Кюн. Он был из России, из города Сарепта. Двести лет, с большими, конечно, перерывами, длилась переписка между саксонскими Кюнами и сарептскими, навсегда оторвавшимися от немецкой родины. После русской революции связи прекратились, но вот сарептские немцы, то ли по своей воле, то ли повинуясь гитлеровской армии, удрали из России, некоторые попали в Саксонию, русские почти всех выловили и продолжают вылавливать, угоняют назад в Советский Союз, а там, наверно, в тюрьму, в концлагерь, а этот молодой человек, запомнив сохранившийся в семье адрес, пришел однажды ночью искать прибежище у портного в Эльстре. Кюн его сперва не понял, Игорь плохо говорил по-немецки, портной потом его неприязненно передразнивал. "Их бин аух Кюн", - уверял Игорь, как будто в этом было все дело. Двоюродный брат Анны не хотел прятать беглеца у себя в маленьком поселке, где все жители были на виду друг у друга, на основании семейных преданий он высчитал, что сарептские Кюны ближе покойному отцу Анны, чем ему, он требовал, чтобы Игорь сдался русским, позвал супругов Шелике на совет. Иоахим сказал, что считает это гнусностью, подлостью, если на то пошло, то он Иоахим, спрячет Игоря в "Золотом солнце".
Анна, рассказывая, возмущалась: "Подумай, Михель, какой этот Игорь нам родственник, двести лет их семья прожила в России, с какой стати рисковать из-за чужого человека? Я говорю Иоахиму: ты ведь сам Шелике, а не Кюн, твое дело сторона. Возразить тут никак нельзя, но Иоахим кричит на меня, видно, сердится из-за тебя, а кричит из-за Игоря: "Все вы, Кюны, - кричит он, - не люди, а свиньи, а я никогда не был и не буду скотом, я не предам человека, попавшегося в беду, придет время, переправим Игоря подальше, раздобудем ему хорошую бумагу, спасем!" Раньше Иоахим меня всегда во всем слушался, а теперь стало все по-другому. Нет у меня больше сил с ним ругаться, пусть он оставит у себя этого Игоря, пусть сам вместе с ним пропадает, а я уйду из дома, хотя это мой дом, а не Иоахима, уйду к тебе, только позови. Михель, миленький, возьми меня к себе!"
Вот, значит, в чем дело. А он был так низок, так слеп, что подумал, будто Анна его обманывает! А все потому, что он действительно слеп, он видит только ее и себя, а жизнь не есть связь двоих, жизнь есть связь всех. Ему стало стыдно, он привлек Анну к себе, пригнул свое лицо к ее густо накрашенному рту, поцеловал ее, впервые поцеловал как старший, властно, Анна это почувствовала, при всем своем зрелом естестве она самой себе показалась беспомощной, слабенькой девочкой, это было такое сладкое, хрупкое чувство, Лоренц стал для нее силой, защитой. И незнакомая, печальная радость родилась в ней.
У себя в комнате Лоренц на хорошей плотной бумаге старательно (у него был неважный почерк) написал рапорт: он просил разрешения жениться на жительнице города Каменц Анне Шелике, в девичестве Кюн. Перечитав рапорт несколько раз, он явился к подполковнику Тыртову, начальнику отдела.
Подчиненные говорили о Тыртове: "Двадцать пять лет в строю, ни одного дня в бою", - между тем по количеству боевых наград у них в части Тыртов уступал только генералу Уланскому, хотя попал на фронт позднее многих. Он начал службу в РККА в Кремле, в школе имени ВЦИК, имел возможность близко видеть руководителей партии и правительства, стал начальником школы верховой езды, учил жен и дочерей этих самых руководителей скакать на лошади, потом, как остроумно выразился один артист в постановке "Анна Каренина", начались для них другие скачки, и в этом была некоторая заслуга Тыртова. Первые полтора года войны Тыртов просидел в Москве, в Куйбышеве и опять в Москве за столом в отделе кадров ПУРа, но отдельного кабинета не имел. Потом начальник ПУРа, любимец Сталина, Мехлис рассердился на Тыртова за какую-то неисправность, выгнал из ПУРа, и Тыртов попал к Уланскому, который сказал о нем, что Тыртов ему нужен, как заднице гвоздь в диване. Служакой Тыртов оказался отличным, никогда из штаба фронта не отлучался дальше штаба армии, по всяким передовым не околачивался. Ему было поручено, между прочим, освещать личность Уланского, таков был порядок, Уланский об этом знал, не сердился, он иногда говорил Тыртову: "Ты видел новую машинисточку в штабе? Когда я стану молодым, обязательно ее помну. Запиши, Тыртов, пригодится".
Тыртов презирал еврейские шутки и еврейские штуки Уланского, все они одинаковы, что этот кругленький, пузатенький генерал, что Лев Захарович Мехлис, который строил из себя невесть что и которого товарищ Сталин вышвырнул наконец из ПУРа, вышвырнут и Уланского отсюда, пусть пойдет в военторг, делает гешефты. Презирал Тыртов и обоих выдвиженцев Уланского, больно они грамотные, Лоренц и Литвинец. Это он в свое время послал на Литвинца запрос в освобожденный Киев, взяли голубчика, - у Тыртова глаз наметанный. Вы, жидовские холуи, может, и языки знаете, и болтать о культурных мероприятиях умеете, но государство стоит не на вас, а на таких, как он, Тыртов. Вот и для другого черед настал, Лоренц принес материал на самого себя! Верхогляд определил бы Лоренца как дурачка, но Тыртов вникает: не русский, ясно по фамилии, не еврей (к чему безосновательные подозрения?), наверно, хуже - немец, и не случайно хочет жениться на немке. Советский офицер хочет жениться на немке из оккупированной зоны, на жене нациста! Водитель тыртовской машины уже доложил, что возил старшего лейтенанта Лоренца с хозяйкой "Золотого солнца" в поселок Эльстру. Вот вам выкормыш Уланского!
Подполковник не выдал своей радости, говорил с Лоренцем, как всегда, невыразительно, но без раздражения. Когда узнал от старшего лейтенанта, что Анна Шелике имеет мужа, естественно, удивился, но когда получил разъяснение, что Анна собирается развестись, закивал: все понятно, он доложит генералу, думает, что препятствий не будет.
Прошло три дня ожидания и счастья. Анна узнала о рапорте, и все ее существо заликовало, все косточки пришли в движение! Она начнет новую жизнь, уедет из этой нищей, голодной, опозоренной страны туда, где живут сильные хозяева, сама станет одной из них, из хозяев. Она ушла от Иоахима и поселилась на той квартире, где встречалась с Лоренцем, ждала его прихода, она никогда и никого не любила так, как полюбила Лоренца именно теперь, в эти три упоительных дня. Иоахим, раздавленный, убитый горем и стыдом, умолял ее остаться с ним, доказывал ей, что в Союз ее не пустят (как будто он сам не просил недавно разрешения открыть ресторан в Крыму), стращал, что не отдаст ей Рихарда, что Лоренц ее скоро бросит, но Анна его не слушала, у нее не было никаких сомнений, никакого страха, никакой жалости к мужу. За все эти три дня она ни разу не пришла домой повидаться с мальчиком.
Лоренц, обалделый от своей решимости и решительности, в первый раз нарушил военные правила, остался ночевать с Анной. Когда утром он пришел в казармы, ему сказали, что прибыл из Дрездена генерал, вызывает Лоренца к себе.
Обычно Наум Евсеевич встречал его улыбкой, шуточкой, даже иногда сердечно. Не то было сейчас. Не ответив на приветствие, спросил с каким-то отвращением, столь не сочетавшимся с его круглым, румяным, поварским лицом:
- Почему являетесь небритым?
Внимание к формальной стороне военного быта не было свойственно генералу, он всегда требовал дела, и только дела. Он посмотрел на Лоренца тем бесцветным и сверлящим взглядом, которым на Руси смотрели еще думские дьяки, когда люди говорили о лобном месте: "Дьяк на площади, так Господи прости!"
Генерал вовсе не хотел зла Лоренцу. Он хотел добра себе. "Болван, думал он, - подвел меня, губит себя. А может быть, хуже, чем болван?" Он сжал в мягкие кулаки свои пухленькие пальцы, приблизился к Лоренцу, стоявшему по стойке "смирно", напирая на него животиком, закричал с той резкой музыкальностью, с какой кричат и поныне на базаре в их родном приморском городе:
- Вы понимаете, что вы натворили? Почему вы не дождались меня? Разве вы Тыртова не знаете? Он вам устроит то, что уже устроил Литвинцу!
- Я люблю эту женщину, - сказал Лоренц.
- Любите, кто вам мешает? Жениться вам на немке нельзя.
Наум Евсеевич немного успокоился. Он, чьим ремеслом были хитрость и коварство, не терпел хитрости и коварства от подчиненных, ему нравились простые, откровенные сердца, и чистые слова Лоренца, слова о любви, сказанные в казарме, произвели на генерала хорошее впечатление. Да, конечно, болван, но наш болван, к тому же только сейчас, на четвертом десятке, если вспомнить, что болтают сослуживцы, потерял свою драгоценную девственность, но парень без замыслов. Надо его спасти. Брак с немкой разрешить нет никакой возможности, глупость, вздор. Говорят, вкусная бабочка эта хозяйка "Золотого солнца". И вдруг Наум Евсеевич предложил, опять, как в лучшие дни, улыбаясь улыбкой толстяка:
- Приводите ко мне вашу невесту, я с ней побеседую, посмотрю, что она собой представляет, что можно для вас сделать.
- Разрешите пойти за ней? - обрадовался Лоренц.
- Вы приведете ее после шести вечера, но не сюда, в часть, а в ратушу, я там буду вас ждать.
Анна широко, по-детски раскрыла сине-фарфоровые глаза, узнав, что ее приглашает к себе сам генерал. Она надела то платье, которое достаточно кругло обнажало то, что у нее росло красиво, высоко и что Лоренц мысленно называл "в Тамбове не запомнят люди". В начале седьмого, когда окна ратуши стали на закате такими же фиолетовыми, как ее старые стены, взволнованная чета вошла в помещение. Оно было пусто. Они пошли по сводчатому полутемному коридору, Лоренц постучал в дверь кабинета бургомистра, услышал знакомый голос: "Войдите". Наум Евсеевич их ждал. Он был при всех регалиях, сидел, несколько отодвинувшись от стола, мешал животик. Он бросил быстрый цепкий взгляд на Анну, приказал:
- Товарищ старший лейтенант, оставьте нас, я поговорю с вашей невестой. Вернетесь через два часа.
Куда ему деться? Почему беседа длится так долго? Площадь небольшая, кружить вокруг "Золотого солнца" ему не хотелось, он поплелся через весь город по улице, отлого бегущей вниз, к казармам. Дойдя до них, он снова поднялся вверх. Трижды он проделал этот путь, тоска сжала его сердце, он чувствовал что-то похожее на тошноту, когда подошел к ратуше. Она была закрыта, ни одно окно не светилось. Башня ратуши равнодушно смотрела на площадь. Что произошло? Может быть, генерал отпустил Анну раньше? Какая оплошность, не надо было ему бродить по городу, а ждать здесь, на площади. Значит, Анна уже дома? Он поспешил туда, где был их дом, но в доме была тьма, пустота, дверь молчала. Он знал, что так будет, хотя не мог себе объяснить, почему он знал. Не мог себе объяснить и того, почему он опять подошел к ратуше, толкнулся в дверь, запертую на замок. Напротив желто мерцали окна "Золотого солнца". Лоренц пересек площадь, заглянул в освещенные окна, чьи решетчатые ставни были распахнуты. Он увидел Анну и Иоахима, они сидели за столиком, Анна была в пальто. Ему показалось, что Иоахим его тоже увидел. Лоренц пошел в казармы.
Он не спал всю ночь, он долго помнил эту ночь, мысли были одна темнее другой, а самая темная неожиданно вспыхнула как острый, губительный луч догадки.
Утром его позвали к генералу. Двор казармы покрылся за ночь скользким мокрым снежком. Наум Евсеевич поручал ему весьма ответственную, кропотливую работу - составить для Меркулова обзор проделанной работы за весь период, указал объем, давал советы, предлагал примерные названия разделов. Закурил казбечину - подчиненные знали, он курил редко - и продолжал в том же скучном, деловом тоне:
- Я понимаю, вы меня не очень внимательно слушаете, ждете ответа на личный вопрос. Миша, она очень мила, не спорю, хотя, признаюсь, холодна. Я предпочитаю полек, они рабыни мужчин. Я имел вчера вашу Анну. Не лучшая киска моего донжуанского списка. Я нанес вам рану, может быть, глубокую, но для вашей же пользы. Это рана, сделанная ланцетом хирурга, а не мечом врага. Жениться вам на ней невозможно, теперь вы сами убедились, что затеяли глупость, чахотку вы бы от нее получили, чахотку и позор. Весной я вас демобилизую, вернетесь в наш город у Черного моря, женитесь на хорошей советской девушке, только смотрите не забудьте меня пригласить на свадьбу, обижусь. Я прикажу, вам принесут материалы. Идите.
Гениальность таких книг, как "Майн кампф" или "Вопросы ленинизма", мнимая, но что-то их сближает с истинно гениальными книгами, и это что-то заключается в пьянящей привлекательности их для большинства, которому кажется, что оно, впитав в себя эти книги, приближается к высокому, важному, вечному, прекрасному и мужественному.
Посредственность, лишенная веры в запредельное, всегда нуждается в истине ясной, бескомпромиссной, непогрешимой, безоттеночной, победной. Даже религия отступает перед грехом, когда принуждает, насильно принуждает, считать себя непогрешимой.
Поднимаясь по узкой улице в гору, Лоренц вспомнил, что и в его родном городе есть такие улицы, и тут же почему-то ожила в его памяти мысль, которую он прочел, когда в свои лаборантские годы пытался изучить персидский язык. Это было в предвоенном мае. Он поднимался вверх по Гаванному спуску и прочел в книге справа налево: "Тот, кто говорит, что близок к истине, тот далек от нее; тот же, кто говорит, что далек от истины, тот несет ее в себе, не зная об этом".
Нынешняя посредственность не может себе позволить духовной роскоши предположить, что величайшая творческая сила не в ней, что она, посредственность, далека от истины. Только возвышающее смирение преображает ее, но в восемнадцатом веке посредственность отказалась от смирения. Посредственность потому и посредственность, что должна постоянно, ежеминутно быть уверенной в том, что она - в созидательном слиянии с единственной, непререкаемой истиной. Истина, по ее глубочайшему убеждению, всегда единственна, всегда непререкаема, хотя она может меняться, сегодня она единственно гитлеровская, завтра - единственно сталинская, или наоборот, но всегда она должна быть наглядной, неопровержимой, властвующей, всеобщей, найденной, но не искомой. Без такой истины посредственность впадает в растерянность, в трепет, порою в безумие, а нередко и гибнет.
Думал Лоренц и о том, что вот он идет по земле, откуда в начале прошлого века вышел его предок-саксонец, но не его эта земля, красивая земля, но не его. Есть множество общих черт в жизни победителей и побежденных, есть и разное: Гитлер убивал главным образом не немцев, чужих, Сталин убивал главным образом своих, - и у нас и у них тяжела жизнь, тяжела и мучительна судьба. Голос разума не умолкал в Лоренце, хотел об этом говорить, но голос крови молчал немотою камня. Есть общность судьбы, нет общности крови. Прекрасна земля Саксония, но не она мать-земля, мать-земля далекая, дорогая, несчастная Россия. Его никогда не привлекали, а теперь ему и вовсе перестали нравиться слова Блока: "Да, скифы мы, да, азиаты мы". Кто спорит, сказал их поэт, может быть, и великий. По мнению Эмерсона, рождение поэта является основным событием истории. Это заблуждение. Основным событием истории является рождение любого человека, даже самого заурядного, потому что это есть новое, вечное рождение Бога. Но и тогда, когда человек не заурядный, а великий, родина ему не жена, как говорил Блок, а мать. Мать всегда одна, всегда и всюду одна.
Жена моя... Ни разу в жизни Лоренц не произнес эти слова как свои, а как мечталось ему сказать просто и нежно: "Моя жена сейчас придет", "Моя жена узнала", "Моя жена..." Холодно, что ли, и медленно текла кровь в его жилах, и поэтому не слышен ее голос? Ему уже тридцать шестой, а он никогда не знал женщины. Как это получилось? Вместе с порой созревания развивалась в нем болезненная, самолюбивая стеснительность, он стыдился своей небойкости, несветскости, малахольности, год за годом отравляло его непонятно как и откуда пришедшее к нему сомнение в своем мужском достоинстве. Бывало так, что девушки притягивали к себе его внимание, но редко: та была глупа, та заядлая крикливая комсомолка, та вульгарна. А те, которые ему нравились, смотрели на него как на пустоту. Ему нравилась Анна Шелике. Ему нравилась чужая жена, чужая недавняя любовница, чужая темная душа.
А что в ней было хорошего? Ее синеглазое обманчивое простодушие? Густо накрашенный рот, который умел источать не более двухсот, от силы двухсот пятидесяти обыденных слов? Беззаботный, прерывистый смех, смех распутницы и заводной игрушки? Все это так, но он предчувствовал, что завтра днем произойдет в его жизни нечто необыкновенное.
И оно произошло. Анна выглядывала из окна верхнего этажа, когда Лоренц приблизился к дому, в котором она ему назначила свидание. Он слышал, стоя у двери, как она спускается по скрипучей лестнице. Она открыла дверь, поцеловала его (она это делала еще при Литвинце), повела наверх, в маленькую комнатку, они уселись на постели, застланной байковым старушечьим одеялом, перед круглым столом, на котором стоял кофейник, уже горячий, рядом две большие чашки, несколько тоненьких печеньиц из плохой, темной муки, на стене висел портретик Адольфа Гитлера, но, перехватив взгляд гостя, Анна сняла портретик и несмело, виновато рассмеялась. Анна снова принялась расспрашивать о Литвинце, но уже вяло, зато жарко и однообразно жаловалась на одиночество, плакала. Когда Лоренц напомнил ей о существовании мужа, она с жесткой горечью удивилась:
- При чем тут Иоахим?
Все дальнейшее сделала Анна, но получилось у нее так, будто она только покорно и даже немного нехотя шла навстречу желанию Лоренца, и Лоренц ясно видел эту простительную хитрость, видел даже тогда, когда у него закружилась голова от восторга и страха. Анна поняла, хотя он и не думал ей в этом признаться, что она первая женщина в его жизни, это ее сначала поразило, у нее было другое представление о советских офицерах, потом это ее растрогало, она его наставляла: "Не волнуйся, Михель, отдохни, и тогда тебе будет хорошо", - и ему в самом деле стало хорошо, но ненадолго, после этого ему захотелось от нее отодвинуться, все в ней сделалось ему чуждо.
По-иному засветились дни его. Он и сам не заметил, как прилепился к ней всей растревоженной плотью, всем благодарным существом. Она и теперь была ему нужна только в те минуты, когда он познавал ее, но только в ней, еще так недавно спавшей с его другом и продолжавшей спать с мужем, он обретал то, что, казалось бы, сотворено для всех, но не для него. Он ревновал ее, чужую, к мужу, и она ему говорила:
- Возьми меня к себе, кончишь службу, уедем вместе.
Он верил в то, что она этого действительно хочет, и он не ошибался, она не играла, как с Литвинцом, она полюбила его, ее волновало целомудрие завоевателя, одного из тех, кого все боялись, ее волновали его чистота, его неумелость, его господство над ее страной, она учила и научила его любви, он был ее властелином и ее созданием. Иногда, нечаянно, она его называла не Михелем а Рихардом, он ей казался ее дорогим мальчиком, таким же беспомощным и родным.
Новый, 1946 год они встречали не вместе, она - в кругу семьи, он - в своей части, но 1 января во второй половине дня им посчастливилось (Миша заранее договорился с водителем машины Тыртова, начальника отдела) поехать вдвоем в Эльстру. Портновская мастерская Кюна, двоюродного брата Анны, напомнила Мише мастерскую Ионкиса в его родном городе: те же большие шкафы (товар у портного был свой), манекены выпуклогрудые, на одной ноге, примерочная за плотной занавеской. И сам господин Кюн, изящный, наполненный самоуважением, чем-то походил на Ионкиса из Мишиного детства. Господин Кюн всю войну работал в Берлине в военной мастерской, он не только видел, но и щупал полковников и генералов, их живот и пах, для него это были герои, которые благоволили с ним шутить иногда, и он, преклоняясь перед ними, тем самым возвышался в собственных глазах. Поражение Германии он объяснял чем угодно, но только не ошибочными или, избави Бог, дурными действиями вождя и его соратников. Когда он вернулся в Каменц, оказалось, что его жена и двое детей убежали от русских в американскую зону, ключи от мастерской оставили у Иоахима, и тот сохранил в целости все имущество господина Кюна, и благодарный Кюн сшил бесплатно Иоахиму костюм из собственного материала.
Благодетельная слепота помогла господину Кюну сохранить добропорядочность в фашистском государстве, он презирал двоюродную сестру за распутство, но молчал, боясь ее русских любовников. Когда парочка вошла в мастерскую, господин Кюн позвал Анну в заднюю комнату. Миша от нечего делать стал читать прибитый к стене прейскурант (вот чего не было у Ионкиса), цены на все виды работ были строго обозначены, но они дополнялись из-за инфляции количеством тех или иных продуктов. Мише послышалось, что Анна и Кюн спорят, и действительно Анна вернулась к нему взволнованная, злая, от этой злости она внезапно стала казаться старше и грубее.
Она ничего не хотела объяснять Лоренцу, повела его наверх, в спальню там она и с Литвинцом лежала, - было очень холодно, немцы, оказалось, ради свежего воздуха не отапливают спальню. Анна, раздеваясь, ругалась, как солдат, сердясь за что-то на брата, Лоренцу эта ругань была противна, Анна поняла, заплакала. Лоренц привез кое-какую закуску, бутылку водки (все офицеры получили такой новогодний подарок), он выпил от силы сто пятьдесят, Анна - все остальное и продолжала плакать. На этот раз она была с Лоренцем не такой, как всегда, будто обязанность исполняла, потом опомнилась, стала целовать его лицо, губы, длинную шею, просить:
- Михель, любимый мой, начнем новую жизнь. Я разведусь с Иоахимом, он мне Рихарда не отдаст, но я и на это согласна, мы с тобою поженимся, уедем в Россию. Мне страшно здесь, Михель, я больше не могу жить в своем доме.
Вечером они расстались, так было договорено: Лоренц возвратится в Каменц один пешком или, при удаче, на попутной, а Анна переночует у брата, туда же на другое утро должен приехать Иоахим с маленьким Рихардом отдохнуть денек.
Лоренц спустился вниз. Анна на лестнице прижималась к нему, он чувствовал за спиной ее теплые груди, ее теплое дыхание, и вдруг из комнаты за мастерской донесся до них мужской голос: "Игох, Игох", - а потом другой, тоже мужской, прошептал: "Бальд", - и неожиданно повторил по-русски: "Сейчас", - и оба голоса оборвались в темноте. Лоренц остановился, Анна испуганно вцепилась в него, поцеловала, с намеренно притворной грубостью и нежно, но решительно вытолкнула его на улицу.
Обманывает его Анна? Он, доверчивый и непрактичный, сразу разгадал в ней то, что его отталкивало. Он подозревал, что Литвинец был у нее не первым любовником, как она часто почему-то его уверяла, и не столько была противна догадка о ее прежних увлечениях, сколько ее ненужная ложь. От нее часто и густо пахло пивом, ее синие детские глаза иногда становились глазами зверька, их синева утрачивала людское свечение. Да и нужно ли было быть особенно прозорливым, чтобы разгадать эту замужнюю женщину, молодую мать, которая, едва разлучась с одним любовником, завела себе нового? Стоило ли Лоренцу пройти весь наш долгий, страдальческий солдатский путь, чтобы здесь, в чужой Германии, получить то, чем он пренебрегал на родине, чтобы соединиться, впервые соединиться, с женщиной, чья душа так далека от его души? Но правда ли это? Не обманывает ли он самого себя? Разве только его тело влеклось к ней, разве и его душа не освещалась ее темной любовью? А Лоренц знал, знал, что Анна любит его - пусть непрочно, пусть с хмельной и больной горечью, пусть, пусть... Но что, между прочим, означает по-немецки "игoх"? Почему тот, другой голос тихо произнес русское слово? Неужели она изменяет не только мужу, но и ему, изменяет опять с русским, и Кюн предоставляет любовникам у себя уютное гнездышко?
Когда они через несколько дней встретились, Лоренц был зол на Анну, зол на себя. Поддавшись обольщению банальных ситуаций, он заранее предположил, что Анна будет с ним особенно ласкова, но нет, синие искры тревоги то вспыхивали, то гасли в ее глазах, она явно была чем-то напугана. Уже одетая, уже целуя его на прощание, Анна решила ему довериться. У ее двоюродного брата прятался дальний-предальний родственник их семьи, не родственник даже, юноша по имени Игорь Кюн. Он был из России, из города Сарепта. Двести лет, с большими, конечно, перерывами, длилась переписка между саксонскими Кюнами и сарептскими, навсегда оторвавшимися от немецкой родины. После русской революции связи прекратились, но вот сарептские немцы, то ли по своей воле, то ли повинуясь гитлеровской армии, удрали из России, некоторые попали в Саксонию, русские почти всех выловили и продолжают вылавливать, угоняют назад в Советский Союз, а там, наверно, в тюрьму, в концлагерь, а этот молодой человек, запомнив сохранившийся в семье адрес, пришел однажды ночью искать прибежище у портного в Эльстре. Кюн его сперва не понял, Игорь плохо говорил по-немецки, портной потом его неприязненно передразнивал. "Их бин аух Кюн", - уверял Игорь, как будто в этом было все дело. Двоюродный брат Анны не хотел прятать беглеца у себя в маленьком поселке, где все жители были на виду друг у друга, на основании семейных преданий он высчитал, что сарептские Кюны ближе покойному отцу Анны, чем ему, он требовал, чтобы Игорь сдался русским, позвал супругов Шелике на совет. Иоахим сказал, что считает это гнусностью, подлостью, если на то пошло, то он Иоахим, спрячет Игоря в "Золотом солнце".
Анна, рассказывая, возмущалась: "Подумай, Михель, какой этот Игорь нам родственник, двести лет их семья прожила в России, с какой стати рисковать из-за чужого человека? Я говорю Иоахиму: ты ведь сам Шелике, а не Кюн, твое дело сторона. Возразить тут никак нельзя, но Иоахим кричит на меня, видно, сердится из-за тебя, а кричит из-за Игоря: "Все вы, Кюны, - кричит он, - не люди, а свиньи, а я никогда не был и не буду скотом, я не предам человека, попавшегося в беду, придет время, переправим Игоря подальше, раздобудем ему хорошую бумагу, спасем!" Раньше Иоахим меня всегда во всем слушался, а теперь стало все по-другому. Нет у меня больше сил с ним ругаться, пусть он оставит у себя этого Игоря, пусть сам вместе с ним пропадает, а я уйду из дома, хотя это мой дом, а не Иоахима, уйду к тебе, только позови. Михель, миленький, возьми меня к себе!"
Вот, значит, в чем дело. А он был так низок, так слеп, что подумал, будто Анна его обманывает! А все потому, что он действительно слеп, он видит только ее и себя, а жизнь не есть связь двоих, жизнь есть связь всех. Ему стало стыдно, он привлек Анну к себе, пригнул свое лицо к ее густо накрашенному рту, поцеловал ее, впервые поцеловал как старший, властно, Анна это почувствовала, при всем своем зрелом естестве она самой себе показалась беспомощной, слабенькой девочкой, это было такое сладкое, хрупкое чувство, Лоренц стал для нее силой, защитой. И незнакомая, печальная радость родилась в ней.
У себя в комнате Лоренц на хорошей плотной бумаге старательно (у него был неважный почерк) написал рапорт: он просил разрешения жениться на жительнице города Каменц Анне Шелике, в девичестве Кюн. Перечитав рапорт несколько раз, он явился к подполковнику Тыртову, начальнику отдела.
Подчиненные говорили о Тыртове: "Двадцать пять лет в строю, ни одного дня в бою", - между тем по количеству боевых наград у них в части Тыртов уступал только генералу Уланскому, хотя попал на фронт позднее многих. Он начал службу в РККА в Кремле, в школе имени ВЦИК, имел возможность близко видеть руководителей партии и правительства, стал начальником школы верховой езды, учил жен и дочерей этих самых руководителей скакать на лошади, потом, как остроумно выразился один артист в постановке "Анна Каренина", начались для них другие скачки, и в этом была некоторая заслуга Тыртова. Первые полтора года войны Тыртов просидел в Москве, в Куйбышеве и опять в Москве за столом в отделе кадров ПУРа, но отдельного кабинета не имел. Потом начальник ПУРа, любимец Сталина, Мехлис рассердился на Тыртова за какую-то неисправность, выгнал из ПУРа, и Тыртов попал к Уланскому, который сказал о нем, что Тыртов ему нужен, как заднице гвоздь в диване. Служакой Тыртов оказался отличным, никогда из штаба фронта не отлучался дальше штаба армии, по всяким передовым не околачивался. Ему было поручено, между прочим, освещать личность Уланского, таков был порядок, Уланский об этом знал, не сердился, он иногда говорил Тыртову: "Ты видел новую машинисточку в штабе? Когда я стану молодым, обязательно ее помну. Запиши, Тыртов, пригодится".
Тыртов презирал еврейские шутки и еврейские штуки Уланского, все они одинаковы, что этот кругленький, пузатенький генерал, что Лев Захарович Мехлис, который строил из себя невесть что и которого товарищ Сталин вышвырнул наконец из ПУРа, вышвырнут и Уланского отсюда, пусть пойдет в военторг, делает гешефты. Презирал Тыртов и обоих выдвиженцев Уланского, больно они грамотные, Лоренц и Литвинец. Это он в свое время послал на Литвинца запрос в освобожденный Киев, взяли голубчика, - у Тыртова глаз наметанный. Вы, жидовские холуи, может, и языки знаете, и болтать о культурных мероприятиях умеете, но государство стоит не на вас, а на таких, как он, Тыртов. Вот и для другого черед настал, Лоренц принес материал на самого себя! Верхогляд определил бы Лоренца как дурачка, но Тыртов вникает: не русский, ясно по фамилии, не еврей (к чему безосновательные подозрения?), наверно, хуже - немец, и не случайно хочет жениться на немке. Советский офицер хочет жениться на немке из оккупированной зоны, на жене нациста! Водитель тыртовской машины уже доложил, что возил старшего лейтенанта Лоренца с хозяйкой "Золотого солнца" в поселок Эльстру. Вот вам выкормыш Уланского!
Подполковник не выдал своей радости, говорил с Лоренцем, как всегда, невыразительно, но без раздражения. Когда узнал от старшего лейтенанта, что Анна Шелике имеет мужа, естественно, удивился, но когда получил разъяснение, что Анна собирается развестись, закивал: все понятно, он доложит генералу, думает, что препятствий не будет.
Прошло три дня ожидания и счастья. Анна узнала о рапорте, и все ее существо заликовало, все косточки пришли в движение! Она начнет новую жизнь, уедет из этой нищей, голодной, опозоренной страны туда, где живут сильные хозяева, сама станет одной из них, из хозяев. Она ушла от Иоахима и поселилась на той квартире, где встречалась с Лоренцем, ждала его прихода, она никогда и никого не любила так, как полюбила Лоренца именно теперь, в эти три упоительных дня. Иоахим, раздавленный, убитый горем и стыдом, умолял ее остаться с ним, доказывал ей, что в Союз ее не пустят (как будто он сам не просил недавно разрешения открыть ресторан в Крыму), стращал, что не отдаст ей Рихарда, что Лоренц ее скоро бросит, но Анна его не слушала, у нее не было никаких сомнений, никакого страха, никакой жалости к мужу. За все эти три дня она ни разу не пришла домой повидаться с мальчиком.
Лоренц, обалделый от своей решимости и решительности, в первый раз нарушил военные правила, остался ночевать с Анной. Когда утром он пришел в казармы, ему сказали, что прибыл из Дрездена генерал, вызывает Лоренца к себе.
Обычно Наум Евсеевич встречал его улыбкой, шуточкой, даже иногда сердечно. Не то было сейчас. Не ответив на приветствие, спросил с каким-то отвращением, столь не сочетавшимся с его круглым, румяным, поварским лицом:
- Почему являетесь небритым?
Внимание к формальной стороне военного быта не было свойственно генералу, он всегда требовал дела, и только дела. Он посмотрел на Лоренца тем бесцветным и сверлящим взглядом, которым на Руси смотрели еще думские дьяки, когда люди говорили о лобном месте: "Дьяк на площади, так Господи прости!"
Генерал вовсе не хотел зла Лоренцу. Он хотел добра себе. "Болван, думал он, - подвел меня, губит себя. А может быть, хуже, чем болван?" Он сжал в мягкие кулаки свои пухленькие пальцы, приблизился к Лоренцу, стоявшему по стойке "смирно", напирая на него животиком, закричал с той резкой музыкальностью, с какой кричат и поныне на базаре в их родном приморском городе:
- Вы понимаете, что вы натворили? Почему вы не дождались меня? Разве вы Тыртова не знаете? Он вам устроит то, что уже устроил Литвинцу!
- Я люблю эту женщину, - сказал Лоренц.
- Любите, кто вам мешает? Жениться вам на немке нельзя.
Наум Евсеевич немного успокоился. Он, чьим ремеслом были хитрость и коварство, не терпел хитрости и коварства от подчиненных, ему нравились простые, откровенные сердца, и чистые слова Лоренца, слова о любви, сказанные в казарме, произвели на генерала хорошее впечатление. Да, конечно, болван, но наш болван, к тому же только сейчас, на четвертом десятке, если вспомнить, что болтают сослуживцы, потерял свою драгоценную девственность, но парень без замыслов. Надо его спасти. Брак с немкой разрешить нет никакой возможности, глупость, вздор. Говорят, вкусная бабочка эта хозяйка "Золотого солнца". И вдруг Наум Евсеевич предложил, опять, как в лучшие дни, улыбаясь улыбкой толстяка:
- Приводите ко мне вашу невесту, я с ней побеседую, посмотрю, что она собой представляет, что можно для вас сделать.
- Разрешите пойти за ней? - обрадовался Лоренц.
- Вы приведете ее после шести вечера, но не сюда, в часть, а в ратушу, я там буду вас ждать.
Анна широко, по-детски раскрыла сине-фарфоровые глаза, узнав, что ее приглашает к себе сам генерал. Она надела то платье, которое достаточно кругло обнажало то, что у нее росло красиво, высоко и что Лоренц мысленно называл "в Тамбове не запомнят люди". В начале седьмого, когда окна ратуши стали на закате такими же фиолетовыми, как ее старые стены, взволнованная чета вошла в помещение. Оно было пусто. Они пошли по сводчатому полутемному коридору, Лоренц постучал в дверь кабинета бургомистра, услышал знакомый голос: "Войдите". Наум Евсеевич их ждал. Он был при всех регалиях, сидел, несколько отодвинувшись от стола, мешал животик. Он бросил быстрый цепкий взгляд на Анну, приказал:
- Товарищ старший лейтенант, оставьте нас, я поговорю с вашей невестой. Вернетесь через два часа.
Куда ему деться? Почему беседа длится так долго? Площадь небольшая, кружить вокруг "Золотого солнца" ему не хотелось, он поплелся через весь город по улице, отлого бегущей вниз, к казармам. Дойдя до них, он снова поднялся вверх. Трижды он проделал этот путь, тоска сжала его сердце, он чувствовал что-то похожее на тошноту, когда подошел к ратуше. Она была закрыта, ни одно окно не светилось. Башня ратуши равнодушно смотрела на площадь. Что произошло? Может быть, генерал отпустил Анну раньше? Какая оплошность, не надо было ему бродить по городу, а ждать здесь, на площади. Значит, Анна уже дома? Он поспешил туда, где был их дом, но в доме была тьма, пустота, дверь молчала. Он знал, что так будет, хотя не мог себе объяснить, почему он знал. Не мог себе объяснить и того, почему он опять подошел к ратуше, толкнулся в дверь, запертую на замок. Напротив желто мерцали окна "Золотого солнца". Лоренц пересек площадь, заглянул в освещенные окна, чьи решетчатые ставни были распахнуты. Он увидел Анну и Иоахима, они сидели за столиком, Анна была в пальто. Ему показалось, что Иоахим его тоже увидел. Лоренц пошел в казармы.
Он не спал всю ночь, он долго помнил эту ночь, мысли были одна темнее другой, а самая темная неожиданно вспыхнула как острый, губительный луч догадки.
Утром его позвали к генералу. Двор казармы покрылся за ночь скользким мокрым снежком. Наум Евсеевич поручал ему весьма ответственную, кропотливую работу - составить для Меркулова обзор проделанной работы за весь период, указал объем, давал советы, предлагал примерные названия разделов. Закурил казбечину - подчиненные знали, он курил редко - и продолжал в том же скучном, деловом тоне:
- Я понимаю, вы меня не очень внимательно слушаете, ждете ответа на личный вопрос. Миша, она очень мила, не спорю, хотя, признаюсь, холодна. Я предпочитаю полек, они рабыни мужчин. Я имел вчера вашу Анну. Не лучшая киска моего донжуанского списка. Я нанес вам рану, может быть, глубокую, но для вашей же пользы. Это рана, сделанная ланцетом хирурга, а не мечом врага. Жениться вам на ней невозможно, теперь вы сами убедились, что затеяли глупость, чахотку вы бы от нее получили, чахотку и позор. Весной я вас демобилизую, вернетесь в наш город у Черного моря, женитесь на хорошей советской девушке, только смотрите не забудьте меня пригласить на свадьбу, обижусь. Я прикажу, вам принесут материалы. Идите.