Мать Веры в возрасте сорока одного года разрешилась от бремени недоношенной девочкой, весом всего в восемьсот грамм.
   Таких детей называют плодами.
   Недоноска поместили в специальную камеру и сказали родителям, что все в воле самого плода. Может выжить, а может… Как ему, плоду, захочется…
   Отец — пятидесятитрехлетний мужчина с интеллектуальным лицом, обрамленным седовласой шевелюрой, — не в силах был сдержать слез, когда смотрел, как плоть от плоти его шевелит крошечными ручонками, а тельце все в каких-то присосках с проволочками…
   Плакал он и тогда, когда, посещая магазин игрушек, покупал небольших кукол, с которых, придя домой, стаскивал одежки, кипятил их, затем гладил, а потом приносил кукольные наряды в роддом, для своей крошечной дочери…
   Впрочем, через месяц плод назвали ребенком женского пола и предложили родителям назвать девочку каким-нибудь именем.
   Господи, они уже на шестнадцатый день беременности, когда сердечко их соединенных клеток застучало, были уверены, что родится девочка, и дали ей тотчас имя Вера, в чем был не глубокий смысл, а скорее истина, что нельзя отчаиваться никогда, надо верить!
   Обычно недоношенные дети очень скоро набирают вес своих сверстников. Вероятно, намучившись и проявив волю к жизни в глубоком младенчестве, они, взрослея, выказывают способности, выгодно отличающие их от бывших пятикилограммовыми карапузов.
   Так вот и Вера с трех лет определилась со своей будущей профессией, танцуя целые дни напролет в большой профессорской гостиной. Ее отдали в балетный класс, а потом и в училище, которое она закончила, распределившись в Кировский. Ее сразу же прозвали Бабочкой за легкость полета…
   Потом умер папа, за ним через два года последовала мама.
   А она летала по сцене великолепной бабочкой, юная прима с блистательным будущим, пока не наткнулась ногой на торчащий из пола гвоздь, который пропорол плоть аж до кости и порвал сухожилия со связками в придачу.
   Виноватым оказался рабочий сцены с мутными глазками и длинным языком, которым он молол без устали, что не его вина это, а просто Бог не захотел, чтобы Верка танцевала. Рабочего хотели было сдать в психиатрическую, но он исчез, не забрав даже последней зарплаты.
   Впрочем, медицина постаралась на верхах своего умения и восстановила ногу. Но что-то с тех пор произошло с примой. Она по-прежнему летала над подмостками, но это был не полет бабочки, а порхание тяжелого голубя, и ее карьере пришел конец. Конечно, никто не гнал ее из театра, но просто артисткой балета Вера не желала быть, в один прекрасный день уволилась из Кировского и уехала в Москву.
   С год она протанцевала за спиной полнотелого болгарина, народного любимца россиян. А потом ее стошнило во время полового акта с лучезарным, после чего девушка решила нырнуть на дно московской жизни и первым делом явилась в салон тату, где сняла трусы перед обширянным кольщиком и заказала тому изваять на ее коже бабочку…
   Уткнувшись носом в участок работы, любитель «Герасима» сотворил произведение, которым Вера восхитилась, учуяла в нарке талант и готова была принадлежать ему за этот дар хотя бы раз. Но то место, где у девушки срастаются ноги, никак не воодушевило плоть кольщика, он лишь развел руками и попросил сотку баксов за работу…
   Когда опухоль с наколотой бабочки сошла, Вера устроилась танцовщицей в фешенебельный стрипклуб «Ямочки» и на третий день познакомилась с тем, о ком грезила сейчас в дневном своем сне…
   К вечеру из института вернулась Рыжая и опять поскреблась в комнату подруги.
   — Прошу тебя, не обижайся! — шептала студентка в замочную скважину. — Ну, наговорила ерунды!..
   Вера не отвечала, лежала, отвернувшись к стене, почти не слыша призывов подруги, и все чудились ей голубые печальные глаза ночного любовника.
   Рыжая временами забывала о подруге и тогда питалась то колбасой, то бутербродом с малиновым вареньем, присланным бабулей из-под Пскова, но иногда тяжелый вздох из-за запертой двери возвращал ее к памяти, и следовали все новые увещевания.
   — Вер, — призналась Рыжая, — у нас в меде почти все бабы с ним были. Он безотказный!.. Обратно, у него воли нет по причине слабоумия…
   На четвертый день подурневшая от депрессии Орнелла кое-как привела себя в порядок и покинула квартиру. Взяв машину, она поехала к Большому, где прошла в служебный вход и предъявила удостоверение артистки Кировского театра.
   — По делу.
   — К кому? — поинтересовался вахтер Степаныч.
   — К нему, — ответила девушка.
   — А к нему сейчас все! — развел руками страж театра. — Вишь!
   Она оглянулась и увидела сидящих по диванам писюх лет по четырнадцать и теток-театралок, преимущественно в розовых и зеленых беретах из мохера. Ей стало неловко, бледное лицо зарумянилось. Тем не менее она присела на диван и ушла в себя настолько, насколько это возможно человеку, прежде не медитировавшему.
   Очнулась, когда старческий голос Степаныча возвестил неприятное:
   — Чего сидишь? Твой Спартак-Динамо давно уж слинял через другой подъезд. Инкогнито…
   Никого, кроме нее и вахтера, на служебном входе не было. Через стеклянные двери просилась в тепло ночь, горел зеленый абажур вахтерской лампочки.
   — Скажите, дедушка, — тихо произнесла Вера-Орнелла. — Скажите, почему я здесь?
   — На гения посмотреть пришла, — ответил Степаныч. — Угадал?
   Она не возразила ему, тихонько поднялась с дивана и пошла к дверям.
   — А что такое гений? — спросил у ночи вахтер. — Скольких я их здесь повидал! Злобные, ссохшиеся все от этой злобы, в тридцать пять пенсия, а потом к ним на могилы экскурсии водят!..
   Вера не слышала Степаныча, шла по улице, да и вахтеру слушатель был ни к чему. Он запер за девицей дверь и еще с полчаса разговаривал с абажуром, потом спать лег, напившись липового чая…
   Она села на лавочку в парке, и опять сознание ее отключилось, смешавшись с полночным туманом. Вышедшая луна была полна и способствовала необычной летаргии, которая продолжилась аж до самого утра.
   Лицо Веры стало бело от морозной ночи, а ресницы закрытых глаз покрылись инеем. Она замерзала и, вероятно, умерла бы до срока, но в наступившем утре кто-то погладил ее по голове, словно ребенка, возвращая к жизни теплом ладони.
   Она открыла глаза и увидела белокурого красавца с голубыми глазами.
   Он стоял и молча смотрел на нее, отчего тепло вошло в ее тело — в живот, и даже стало жарко.
   — Мы опаздываем!
   Рядом с ним оказался человек восточного вида, нетерпеливо переминающийся с ноги на ногу.
   — Репетиция, господин А., товарищ Михайлов! Опаздываем!..
   Неожиданно девушка встрепенулась и отогретыми руками расстегнула сумочку, из которой достала пачку долларов и протянула молодому человеку.
   — Возьмите! — Голос ее дрогнул, она старалась сдержать горячие слезы, но не могла.
   Ахметзянов ничего не понимал, а оттого нервничал все больше.
   — Берите деньги, и пошли! — скомандовал импресарио. — Нас симфонический оркестр ждет!
   — Не только симфонический, но и Лидочка! — послышался знакомый голос тенора.
   — Альберт Карлович! — воскликнул патологоанатом.
   Владелец шаляпинского пальто оглядел собравшихся и только сейчас заметил Веру.
   — И пилят наша здесь! — вскинул брови толстяк. — Оррррнелллла!!!
   Студент Михайлов взял из рук девушки деньги и отдал Алику.
   — Мы с вами в расчете.
   — Друг мой, я вас не торопил! — Тенор упрятал пачку в бездонный карман музейного пальтища. — Видит Бог!..
   — Идите, пожалуйста, в театр! — попросил студент Михайлов Ахметзянова и тенора.
   — Как идите! — напрягся Ахметзянов. — А вы?
   — Сегодня я не могу репетировать…
   — Лидочка с ума сойдет! — отреагировал Карлович, впрочем, добродушно, наверное, представляя, как это будет выглядеть: Лидочкино с ума схождение…
   — Пожалуйста, оставьте меня. Скажите, что у меня внезапно открылись важные дела… Или что хотите!..
   — Я вас не понимаю! — не унимался патологоанатом. — У нас обязательства, в конце концов! Штрафные санкции!..
   — Отстаньте от них, — прошептал Алик в самое ухо импресарио. — Я все улажу…
   Все-таки он был добрым человеком, этот Карлович. Как и большинство полных и талантливых людей, он мог быть утром королевски великодушен, а вечером по-плебейски злобен. Но по существу добр. Сейчас было утро, и Алик под руку уволок Ахметзянова в сторону театра, оставив молодого человека и девушку одних.
   Они поднялись и пошли, неторопливо, ничего не говоря друг другу, пока не оказались возле Вериного дома. Поднялись по выщербленным ступеням…
   Рыжей подруге преподавали сегодня, что такое гипоталамус и каковы его функции, а Вера сидела в ванне под струями горячего душа, подтянув колени к груди, и смотрела на него неотрывно, как и он — вглядывался в нее своими небесами глаз.
   Он — красив, думала она тягуче, волосы его прекрасны… Белые кудри лежат на черном свитере… Он не может быть олигофреном…
   Струи воды согревали плечи, стекали по волосам, успокаивая тело, и ей захотелось заснуть прямо здесь, в коммунальной ванне…
   Она закрыла глаза и уже не принадлежала себе, сознание окончательно растянулось, когда он отключил краны, вытащил ее из воды, обернул китайским шелком, отнес в комнату и положил в постель…
   Прошли часы.
   Она спала, свернувшись, словно дитя, а он сидел все это время недвижимо и смотрел куда-то в пространство.
   А потом она проснулась.
   — Ты помнишь меня? — спросила.
   — Да, — ответил он не сразу, как будто ему сначала надо было вернуться откуда-то.
   — Я — Вера… А тебя как зовут?
   — Студент Михайлов…
   — Имя?
   Он несколько замялся.
   — Дело в том, что у меня память отсутствует… Называйте меня студент Михайлов…
   За ребрами девушки затрепыхалось сердце, и она вдруг спросила:
   — Вы — олигофрен?
   Тут с ним произошли перемены.
   Он вдруг начал тараторить, что ничего не помнит, что ничего не знает! Не помнит имени девушки, как здесь оказался, не разумеет!.. Из глаз его хлынули слезы, и Вера, сострадая невероятно, выскочила из постели, бросилась к нему, обняла за шею и шептала в ухо что-то ласковое и теплое, пока он не успокоился, пока на лицо его не вернулась прежняя бледность, а язык не перестал рождать больные слова.
   Так они сидели долго, оба молча, пока он вдруг не сказал:
   — Тебя зовут Вера. Твои родители умерли, и у тебя была ранена нога…
   — Откуда ты знаешь?!!
   Она отпрянула от него, словно ожглась голым телом о его грудь.
   — Я не знаю, откуда… Но я много знаю… Я помню.
   — Зоська говорила, что на тебе опыты в медицинском институте ставят?
   — Я не помню… — Он опять растерялся. — Я студент…
   — Она говорила, что у тебя сердце с правой стороны!..
   Не дожидаясь ответа, девушка вдруг вновь метнулась к молодому человеку и ткнулась ему ухом в грудь.
   «Господи, — шептала она про себя. — Пусть с левой!»
   Но в той стороне было ужасно тихо. Вера, скользнув щекой по пуловеру, прислонилась к правому соску и услышала мерное, слегка глухое биение.
   — Оно стучит у тебя справа!!! — отпрянула от студента Вера. — Справа!!!
   — Ну и что?
   — Как что?!. Это же… сердце!.. — Девушка с трудом удерживалась от истерики.
   Молодой человек продолжал пребывать в смятении и не понимал, что она хочет от него.
   — У меня сердце слева! — Девушка взяла руку студента Михайлова и приложила ладонь под левую грудь. — Слышишь, оно стучит слева!
   — Я не понимаю!..
   — У всех людей сердце стучит слева! Разве это трудно понять?
   — У меня справа. — Он успокоился, чувствуя, как под пальцами колотится сердечко Веры. — У тебя слева, какая разница?
   Ей было много что ответить на этот вопрос, но вдруг слов не стало, мысли спутались, и самый главный довод, так и вертящийся на языке, вдруг исчез из памяти, как будто его и не было. Может быть, его вообще не было… У всех?..
   — Если тебе не нравится, что сердце у меня справа, я могу уйти.
   — Нет-нет! — замотала девушка головой так энергично, что ее подсохшие волосы застегали его по щекам. — Прости!.. — И стала гладить его лицо. — Ты же все забудешь!..
   Он прислонился щекой к ее щеке.
   — Я не забуду все. — И прошептал: — Орррнеллла!
   — Ее здесь нет! Здесь только я, Вера!
   — Я не помню зла, — сказал он зачем-то.
   Они по-прежнему держались щека к щеке, и она чувствовала нежность его кожи, словно борода у него не росла — или действительно не росла?
   — Скажи, ты спал с моей подругой?
   — Я не знаю твоих подруг.
   — Ты видел ее здесь… В первый раз… Зоська… Она учится в медицинском институте…
   — Я не помню.
   Здесь самообладание вновь покинуло ее. Вера оттолкнулась от него и, закрыв лицо руками, сквозь зубы стала говорить, что он врет, что подруга ей во всем призналась, что он переспал со всем институтом!
   — Я не помню, — еще раз сказал он. — Твой талант улетучился из раны на ноге. Ты ни в чем не виновата.
   — Убирайся отсюда! — Она отняла руки от лица, и глаза ее были страшны.
   — Убирайся немедленно!!!
   Он ничего не ответил, поднялся и тотчас вышел из комнаты.
   Ее реакция была незамедлительной. В чем мать родила, она бросилась за ним с криком «Подожди!». Но его уже не было в квартире, лишь пряный запах облачком завис в прихожей…
   Возле подъезда он встретил Рыжую, которая, встряхнув волосами, обратилась к нему кокетливо:
   — Студент Михайлов!..
   — Да? — остановился он, в недоумении рассматривая его окликнувшую.
   — Вы меня не помните, студент Михайлов?
   Он растерянно пожал плечами.
   — Я у вас пункцию брала… Я еще не сделала вам анестезию, а вы и глазом не моргнули?
   — Не помню.
   — А потом мы с вами были в этом доме. Тоже не помните?
   — Мне кажется, — сказал он вдруг, — мне так кажется, что вас ждет впереди большой огонь!
   — Какой огонь? — спросила Зоська и закашлялась от неожиданности.
   — Я не знаю, какой, но он вас ждет.
   После этих слов молодой человек пошел своей дорогой, а Рыжая заплевала ему вослед и заговорила громко:
   — Типун тебе, идиот, на все места! Ну надо же быть таким дебилом! Олигофрен!!!
   Он ничего не слышал, Рыжую уже не помнил, впрочем, как и другое зло, шел по дороге и жалел, что небо нынче не голубое…
   Зоська нашла Веру в совершенно невменяемом состоянии. Девушка стояла на кухне и смотрела сквозь окно в спину студента Михайлова. При этом она оставалась совершенно голая, вся в мурашках и совсем не обращала внимания на соседа, шестидесятилетнего старика Козлова, который пил чай и, поедая размоченные в нем сушки, глядел на Веркины ягодицы.
   Старик жалел, что на правом глазу у него катаракта, а еще он завидовал, что у богатых есть деньги и они могут купить себе средство для жизни своего причинного места. Его же причинное место издохло пару лет назад в светлый праздник Восьмого марта, когда он, нагулявшись и напившись до смерти, переночевал в сугробе, во дворе собственного дома.
   — А ну, пшел отсюдова, козел старый! — прокричала Зоська. — Ишь, как в театре расселся!
   Старик Козлов был не робкого десятка, а потому сидел на месте не шелохнувшись.
   — А что ты, Зосенька, кричишь! Сижу, никого не трогаю… А что такого с ней будется, если мой глаз один и поглядит?
   — Ну, ты… — Рыжая не нашлась, что ответить, скрипнула зубами, подошла к подруге и, накинув Вере на плечи халат, также посмотрела вслед удаляющемуся студенту Михайлову. — Все, хватит! — вскричала Зоська, отчего старик Козлов выронил баранку, которая нырнула в стакан, выплеснув из него брызги, которые обожгли пенсионеру подбородок. — На кого ты похожа! — продолжала натиск Рыжая. — Синяя, как курица! У тебя самое что ни на есть физическое истощение!..
   Зоська потянула подругу за плечи и провела через кухню в комнаты, при этом обожженный старик Козлов вытянул шею, пошире раскрыл глаза, и перед ним пролетела мгновением райская бабочка.
   Когда молодухи скрылись в своих комнатах, старик взвыл коротко и закричал:
   — У меня день рождения в воскресенье! Подарите таблетку-у-у!!!
   Еще он вспомнил позапрошлогодний сугроб и жизнь как понятие, ускользающее из понимания, к нему относящееся лишь косвенно. Старик Козлов подумал, что скоро умрет…
   — …он меня даже не вспомнил! — тормошила Рыжая Веру. — Чего ты хочешь, уродов наплодить?
   Вера молчала, стиснув губы до синевы.
   — Верка, я же тебя люблю и желаю только хорошего!
   Зоська обняла подругу и вдруг зарыдала, да так горько, как будто флюиды старика Козлова вдохнула.
   — Да что ж нам, бабам, так достается всегда! — заголосила она пожарной машиной, отчего Вера встряхнулась и посмотрела на Рыжую с удивлением. А та вопила искренне, с покрасневшим помидорным лицом, с растекающейся по помидорным щекам тушью:
   — Нету жизни-и-и!!! Не могу!!! Хочу любить!.. Хочу мужика каждую ночь!..
   — Я готов! — вскричал старик Козлов, но его не услышали.
   — Надоели сны! — продолжала причитать Зоська. — Хочу прилипнуть к нему ночью!..
   — К кому? — изумилась Вера, впервые наблюдая подругу в таком состоянии.
   — К мужику-у! — У нее текло из глаз и из носа. — Постоянному!.. Пусть плюгавый, но пусть мой будет!
   Старик Козлов был готов на жертвы. Он встал на трясущиеся ноги, выпрямил спину, насколько было возможно, и заковылял к комнатам девиц.
   — Но меня не любят мужики! — проплакала откровенно Зоська. — Спать — спят, но не любят!!!
   — Все у тебя еще будет! — тихо произнесла Вера и прижалась к подруге что есть силы.
   В этот момент двери открылись, и ввалился плачущий старик Козлов.
   — Да я, я, — силился сказать пенсионер, заикаясь захлебываясь слезами.
   — Я г-г-готов!.. В-вот!..
   — Что готов? — осеклась Зоська.
   — Как что? — взрыднул старик Козлов. — Счастливыми вас сделать… Об-бе-их!..
   Здесь Зоська вырвалась из объятий Веры и поехала на пенсионера грудью вперед!
   — Сейчас я тебя осчастливлю! — приговаривала Рыжая, надвигаясь тяжелым танком.
   — Чего ты!.. — Здесь старик испугался и изготовился к отступлению.
   — Да ладно, Зось! — улыбнулась Вера.
   — Я ему покажу таблетку!
   Рыжая ухватила старика Козлова за шею, притянула к себе и засосала в губы с такой истовостью, что у пенсионера от ужаса отказали ноги, а на пятнадцатой секунде он был уверен, что задохнется насмерть.
   Вера хохотала, хотя и знала, что это только минутная передышка, что скоро ей опять станет невмоготу, но пока она смеялась отчаянно, стараясь отодвинуть это «невмоготу».
   Напоследок Рыжая оторвала от себя старика, губы которого чмокнули, словно вантус оторвали от засора, дала Козлову легкий подзатыльник, выпихнула из комнаты и хлопнула дверью.
   Пенсионер добирался до своего жилища на карачках, чувствуя себя глубоко несчастным, но, полежав с десяток минут на кровати, вспомнил поцелуй Зоськи взасос и зафантазировал на тему физической любви… Вскоре он уснул, и снилось ему то, о чем и фантазировалось.
   Подруги еще долго стояли, накрепко обнявшись, объединенные порывом женской всенеустроенности, пока этот высокий настрой вдруг не прошел разом. И девушки, почувствовав неловкость, разомкнули руки, маленькими шажочками отодвинулись друг от друга и присели в разных концах комнаты, глядя каждая в свою сторону и думая каждая о своем…
   Здесь необходимо вернуться к истокам и рассказать о происхождении студента Михайлова в эту жизнь.
   Профессор Второго меда Чудов тридцать два года назад от нынешнего времени работал в родильном отделении больницы подмосковного города Зеленограда. По тем временам маленький «спутник» столицы считался последним писком градостроительства, и клиника в нем была обустроена показательная.
   Акушер-гинеколог Чудов состоял в больнице на хорошем счету, и будущие матери к нему благоволили.
   Как-то, ближе к весне, в родильное отделение пожаловала никем не сопровождаемая женщина около сорока, с отошедшими водами, по фамилии Михайлова и Анна Ильинична по имени-отчеству. Ее тотчас сопроводили рожать, но, узнав, что у тетеньки первые роды, прикинули, что до появления младенца есть еще часов десять. При Анне Ильиничне оставили опытную акушерку, которая развлекала роженицу между схватками рассказами о всяческих любопытных случаях в ее практике.
   — Раз даже шестидесятитрехлетнюю старуху привезли беременную. Но ее муж сопровождал. А тому знаешь сколько лет? Не поверишь!..
   Анна Ильинична быстро-быстро задышала, переживая очередную схватку.
   — А тому… Да, забыла сказать, грузинец он был. Так вот, сто три года мужику было!.. Каково!.. И он в сто три года обрюхатил старуху шестидесятитрехлетку!.. Так ты что думаешь, родила бабка пацаненка нормальненького!..
   Анну Ильиничну вновь скрутило.
   — Сядь-ка в кресло! — распорядилась акушерка и залезла внутрь роженицы.
   — Шесть сантиметров раскрытие! Еще часа три! А через часик доктор Чудов подойдет!.. Слезай с кресла…
   Анна Ильинична почти не слышала рассказов акушерки, находилась внутри собственного живота, а когда схватка отпускала, смотрела в соседнюю операционную, по которой расхаживала огромная баба, килограммов на сто двадцать. Она расхаживала вокруг родильного кресла, уставив руки в боки, позевывала от ночного времени, и Анна Ильинична никак не могла понять, кто это. Роженица или из персонала кто?..
   — Так вот, — продолжала рассказ акушерка. — А у грузинца этого уже правнуки, которым почти под сорок! А тут — сынок! И здоровенький такой. Под пять кило, пятьдесят два сэмэ… И бабка родила почти без осложнений. Ну, конечно, с кесаревым…
   Анна Ильинична вновь справилась со схваточкой и опять поглядела в соседнюю операционную. Здоровенная баба все ходила, подбоченясь, а потом вдруг улеглась в креслице, ножку отставила, и из лона ее вышел чеканным шагом младенец, запросто, как из пещеры, и Анне Ильиничне показалось, что в доспехи одет новорожденный, в шлеме и с мечом в руках. Этакий Илья Муромец!
   Еще схваточка…
   А когда боль отступила, бабы уже не было в операционной.
   «Россия!» — почему-то подумала Анна Ильинична и закричала от боли.
   А рядом с ней уже был доктор Чудов.
   Анна Ильинична смотрела на мужчину безучастно, измученная болью, заметив только, что у того маленький носик. Когда доктор велел лезть на кресло, залезла, уложив ноги на холодные подпорки, и приготовилась к крайней женской муке.
   — Дышим, дышим! — доносился издалека мужской басок.
   Она дышала и думала, как же можно не дышать, ведь от удушья можно умереть.
   А потом в голосе доктора Чудова послышались тревожные нотки.
   — Поперечное положение плода!
   — Ага, — соглашалась акушерка.
   — Пуповина на горле!
   — Да-да…
   Впрочем, акушерка сказала, что все запросто исправит, ребенка повернет и пуповину распутает. Анна Ильинична вновь закричала, когда руки акушерки почти по локти вторглись в ее нутро…
   — А теперь тужься, милая, тужься!!!
   — Тужьтесь, уважаемая, — подхватил доктор Чудов, сам задышав быстро-быстро маленьким носиком. — Тужьтесь!!!
   И она стала тужиться. Делала это старательно, насколько позволяли приступы чудовищной боли.
   — Головка! — возвестила акушерка.
   — Еще немного! — подтвердил доктор Чудов.
   — Ох! — ответила Анна Ильинична…
   А потом, родив, совсем не юная мать отключилась и уже не видела, как перерезают пуповину ее сыну, как отирают синюшное тельце от смазки…
   Доктор Чудов мял животик ребенка, проверяя, все ли нормально, и уже при первом нажатии понял, что все — наоборот, ненормально. У мальчика выпирала печень, пульс, несмотря на только что закончившуюся родовую деятельность, был тридцать ударов в минуту… Доктор Чудов приставил к груди младенца Михайлова стетоскоп, но сердечных биений не услышал.
   — Он умирает! — возвестил и принялся делать искусственный массаж сердца.
   — О Господи! — перепугалась акушерка.
   Анна Ильинична продолжала оставаться бессознанной, а доктор неутомимо надавливал на мягкие ребрышки.
   — Нету сердечного ритма! — сокрушенно подтвердил Чудов.
   — И не плакал, — зачем-то сказала акушерка. — Мамаше сорок лет, первенец ее. Помрет, и останется женщина одна…
   — Гипоксия, вероятно!..
   Доктор Чудов отошел от новорожденного и поглядел на стенные часы.
   — Время смерти — пять часов шесть минут. — И записал в историю. — Дайте ей кислород и отвезите в палату.
   — Конечно, — ответила акушерка и принялась исподнять свои обязанности.
   Он вышел покурить, предварительно накрыв младенца пеленкой. Стоял у окна, вспоминал что-то из своей жизни и клялся своей молодостью, что все силы отдаст на борьбу с детской смертностью.
   Утро, как и во все времена, обещало день, доктор Чудов вернулся в операционную, чтобы отдать распоряжения по отправке ребенка в морг. Перед этим он решил еще раз посмотреть на личико младенца и нашел мордочку порозовевшей. Удивился и прислонил стетоскоп к груди. Сердце молчало…
   Привиделось, подумал Чудов и на всякий случай ткнул пальцем в шейную артерию, тотчас обнаружив наполненный пульс.
   Доктор икнул и посмотрел на младенца более внимательно. Тот тоже разглядывал его физиономию небесно-голубыми глазами, а потом пописал — необычайно продолжительно, как взрослый мужчина.