— Я буду приходить каждые три дня, и вы будете мне передавать переписанные страницы. Каждую неделю я буду выплачивать вам по сто рублей до тех пор, пока из бумаг не будет явственно видно, что написаны они моей женой. Согласны?
   — Вы меня зажали в угол! — тяжело вздохнул учитель. — Мне больше ничего не остается делать.
   Шаллер свернул страницы трубочкой и засунул за борт кителя.
   — Всего хорошего, — попрощался он и вышел вон.
   Как только полковник закрыл за собой дверь, Гаврила Васильевич совершенно преобразился. От его вида побитой собаки ровным счетом ничего не осталось.
   Лицо учителя оскалилось в ярости, он глухо зарычал, сжимая кулаки, и со всей силы ударил ногой по стеллажу с книгами. От такого внезапного сотрясения книги с верхней полки не удержались и посыпались на пол, как коровьи лепешки. Падая, они раскрывались в тех местах, где имелись цветные иллюстрации, и через мгновение весь пол маленькой комнаты стал похож на стенд патологоанатомической выставки.
   Глядя на фотографии вскрытых тел, на их кровавые повреждения, Теплый впал в состояние аффекта. Из уголков его губ показались пузырьки пены, глаза подернулись мглой, а пальцы на руках быстро сжимались. Славист раскачивался на ногах, с пятки на носок, как засохшее дерево, и испытывал непреодолимое желание убить. Он отчетливо представил себе картину, как его длинные ногти впиваются в кадык полковника, разрезая кожу на шее, словно бритвой, как кадык вываливается из обнаженных мышц скверным яблоком, как полковник хрипит и пучит в дикой боли глаза, моля о пощаде. Но Теплый не ведает сострадания, он продолжает убивать с улыбкой превосходства на лице, пока большое тело полковника не падает бездыханным на пол.
   Гаврила Васильевич очень хотел уехать из Чанчжоэ, все его существо стремилось в сердце Европы, а потому нежная душа не выдержала столь сильного удара судьбы и трансформировалась в душу с необузданными страстями.
   Генрих Иванович заперся на веранде и разложил перед собой страницы.
   — История Чанчжоэ насчитывает чуть более сорока лет, — прочитал он первую строчку. — Первый день летосчисления приходится на осенний день, когда луна стояла против солнца. Сорок лет назад на месте города была голая степь. В этой степи, безветренной и сухой, в небольшой землянке поселился первый чанчжоэйский житель, отец-пустынник Мохамед Абали, человек достойный в своем послушании божественному зову. Откуда и зачем пришел в нищую степь Мохамед Абали — ничего этого не известно. Единственное, что имел при себе пустынник из мирских вещиц, была жестяная кружка, в которую он с вечера насыпал песок, а к утру получал из него воду.
   Все время дня, от бледного рассвета до кровавого заката, Абали проводил в чтении Ветхого Завета и размышлениях о бытии земном. Его душа была покойна и постоянно глядела своим острым концом в небеса, готовая сорваться к облакам по любому мистическому знаку природы. Таким непритязательным образом Мохамед прожил несколько месяцев, пока какая-то болезнь не посетила его тело.
   Осчастливленный пустынник уже было собрался отправиться к отцу всего живого, как возле его землянки появился некий человек с кожаным саквояжем, назвавший себя доктором Струве и ставший впоследствии вторым чанчжоэйским жителем.
   Несмотря на активные протесты Мохамеда Абали, доктор Струве освободил его больное тело от недуга и поселился рядышком с землянкой пустынника, выстроив себе нечто вроде хижины.
   Вскоре в Чанчжоэ, нагруженные поклажей, вошли еще пять жителей с черным цветом кожи. Это была семья африканских переселенцев, состоящая из двух взрослых и троих детей. Негры принесли с собой пятерых кур-несушек и одного худого петуха, который без устали снабжал стол переселенцев свежими оплодотворенными яйцами.
   Восьмым жителем города стала молодая особа, назвавшая себя мадмуазелью Бибигон и родившая в законное время троих мальчиков доктору Струве. Вследствие этого отец троих детей был вынужден выстроить для своего семейства более подобающее жилище. Доктор возвел чудный двухэтажный домик и разбил вокруг него садик с яблоньками и помидорными кустиками.
   Но не только один доктор Струве показал чудеса строительства. Не сидели сложа руки и негры. В невозможные сроки африканцы возвели в отдалении церковь, в которой по вечерам пели джаз, прихлопывая в такт в ладоши и стремясь таким манером развеселить Бога.
   К концу первого года чанчжоэйского летосчисления в городе появился бравый генерал Блуянов, приведший с собой двадцатерых солдат, которые усиленными темпами принялись строить казармы улучшенного типа. По вечерам солдаты вышагивали строем, четко выполняя повороты направо и налево, а также кругом по командам Блуянова.
   Мадмуазель Бибигон, завершившая кормление грудью, оставила доктора Струве и перешла жить к генералу, родив от него трех девочек. Блуянову пришлось на время отставить строевые учебы и бросить солдат на строительство подобающего жилья для своего многодетного семейства.
   К середине второго года в Чанчжоэ прибыл г-н Контата с целой вереницей повозок, груженных импортными товарами. Предприимчивый и энергичный, он одолжил у Блуянова солдат за щедрую плату и занялся капитальным строительством.
   Под его руководством военные в невиданные сроки построили шестнадцать домов под черепичными крышами, двери которых Контата запер на ключ в ожидании потенциальных покупателей.
   Через два месяца в Чанчжоэ случилось первое горе. В два дня вымерло все африканское семейство, оставив в наследство городу церковь и своих кур. В попытке вылечить негров доктор Струве оказался бессильным, ссылаясь на то, что болезнь науке неизвестная и, по всей видимости, является прерогативой только черного населения.
   Но так или иначе, негры отправились на африканскую часть неба, а белые освоили их жилища и имущество, задавшись вопросом, что делать с церковью. Но, как говорится, свято место пусто не бывает, и в один из ненастных вечеров в Чанчжоэ на старом муле въехал бородатый человек в церковных одеждах и представился митрополитом Ловохишвили, прибывшим в город по распоряжению самого Папы Римского.
   Новоявленный митрополит поселился в одном из домов, выстроенных г-ном Контатой, и переименовал африканскую церковь в русский православный храм.
   Каждое утро и вечер Ловохишвили проводил в храме службы, внушая прихожанам почтение к морали и божественному всевидению. Особенно митрополит делал упор на мятущуюся душу мадмуазель Бибигон, стремясь сдержать ее плодовитое чрево в рамках одного семени. Располневшая дама со слезами на глазах внимала духовному отцу, раскаиваясь, а затем умиляясь во внезапном прозрении.
   Вскоре мадмуазель Бибигон переехала в дом г-на Контаты и в положенное время разродилась двумя девочками и белокурым мальчиком, своими чертами напоминающими постороннего человека, не живущего в Чанчжоэ.
   К концу второго года в городе появился субъект с роскошной гривой волос и красивым разрезом глаз. Вместе с субъектом в Чанчжоэ прибыли и десять голов молодого скота. Восемь телок и с ними два бычка, на тот случай, если один из бычков сдохнет.
   — Скотопромышленник Туманян, — представился новичок. — Буду тут у вас жить, разводить скот.
   На следующий день в городе была зафиксирована первая торговая сделка. Г-н Контата променял один из своих домов на трех самых упитанных телок г-на Туманяна в надежде на парное молоко.
   Скотопромышленник вселился под черепичную крышу, здраво рассуждая, что ни одна телка без быка доиться не будет, а значит, можно рассчитывать и еще на один дом.
   Тридцать третьим жителем города стал каменщик по фамилии Персик.
   Отдохнув от перехода, этот плюгавый человек на следующий день ушел в разведку и вскоре явился обратно со счастливым известием, что неподалеку есть месторождение булыжника.
   — Я буду мостить главную площадь города! — возвестил он и тут же хотел взяться за тяжелую работу.
   Но возникли непредвиденные сложности. Каждый из чанчжоэйцев справедливо полагал, что главная городская площадь должна располагаться как раз против окон его дома, а если мостить будут в другом месте, то площадь будет не главной, а второстепенной, и если в Чанчжоэ пока нет главной площади, то абсурдно мостить сначала второстепенную.
   — Все дома мои! — привел довод г-н Контата. — Поэтому площадь должна быть разбита там, где я укажу!
   — Не все дома ваши! — возмутился скотопромышленник. — У меня тоже есть дом! И у остальных имеются.
   — А я командую армией! — пригрозил генерал Блуянов. — Я наведу в городе порядок! Не терплю анархии!
   — Площадь должна быть построена напротив моего дома! — заявил доктор Струве. — Я — первый житель города! Тем более я — врач. Если кто-нибудь заболеет, то я должен в кратчайшие сроки добраться до больного. Поэтому я должен жить в центре города.
   Доводы сочли бы убедительными, если бы не мадмуазель Бибигон, напомнившая всем, что доктор Струве отнюдь не первый житель города, а что наипервейшим аборигеном является отец-пустынник Мохамед Абали, а потому с ним должно посоветоваться.
   — Хорошо, — согласился г-н Контата. — Спросим отшельника. Тем более надо его проведать, может быть, он умер давно.
   Жители города в полном своем составе отправились к землянке Мохамеда Абали, и каково было их удивление, когда в ней они обнаружили не только цветущего отшельника, но и пожилую женщину, кормящую пустынника горячими пирожками. За занавеской в землянке находились еще пять человек, трое мужчин и две женщины.
   — Моя мама. Прошу любить и жаловать, — представил женщину Мохамед. — А это мои братья и сестры.
   Все и полюбили маму Абали, на безымянном пальце, которой сверкал двадцатикаратный бриллиант.
   — Площадь должна быть разбита напротив дома моего сына! — сказала мама. — Он первый житель города.
   — Но ведь у вашего сына нет дома! — заметил Контата.
   — Будет, — ответила мама и сняла с пальца кольцо. — Этого хватит за дом?
   — Вполне, — подтвердил владелец недвижимости. — Этого хватит на самый большой дом. На четырехэтажный.
   Так в городе была заключена вторая сделка. Семья Мохамеда Абали вселилась в новый дом, а каменщик Персик с удовлетворением приступил к разбивке главной площади.
   В начале третьего года в городе появился дерзкий мужчина по фамилии Иванов и предложил горожанам выстроить ветряные мельницы, к которым, в свою очередь, подсоединить динамо-машины.
   — Таким образом, — пояснил он, — таким образом можно убить сразу двух зайцев:
   и зерно молоть в муку, и энергию пустить на электричество.
   — А у нас нет ветра, — ответили чанчжоэйцы.
   — Как нет?! — удивился Иванов.
   — Так, нет… Безветрие…
   Но дерзкий мельник не поверил горожанам и остался в Чанчжоэ на некоторое время, дабы уличить жителей в коварном обмане.
   Мукомол поселился в доме Мохамеда Абали, заплатив за постой с обедами некоторые деньги. В течение двух месяцев он мучился бездельем, частенько выбегая на улицу, в особенности когда ему казалось, что порывы ветра наконец-то продувают городские улицы. Но всякий раз Иванов неизменно обманывался: ветра не было. Настойчивый мужчина слюнявил пальцы, поднимая их высоко над головой, как опытный капитан в штиль, надеясь уловить хоть какое-то движение атмосферы.
   — Безветрие у нас, — в который раз пояснял Мохамед Абали. — Ехали бы вы в свои края строить мельницы. А то квалификацию потеряете и все деньги на постое проживете.
   В один из дней постоялец Мохамеда Абали выглянул по привычке в окошко и увидел, как по булыжной мостовой в сторону севера передвигается обгрызенный ку— сочек бумаги. Бумажка подпрыгивала, крутясь в воздухе, и, казалось, ласкалась, обдуваемая воздушными потоками.
   — Ветер, — прошептал Иванов. — Ветрина! Ветрище!
   В одном исподнем мукомол выбежал на улицу и с восторгом помчался за бумагой.
   Он шлепал босыми ногами по булыжникам, простирая к чудесному знаку свои руки.
   И каково было его изумление, когда, догнав бумажку и подхватив ее на руки, он обнаружил привязанную к ней ниточку, конец которой держал в гадких ру— чонках босоногий мальчишка и криво ухмылялся.
   — Будь проклят этот город! — закричал в отчаянии мельник. — Будь прокляты его люди! Прочь отсюда! Немедленно!
   За пятнадцать минут обманутый в своих надеждах, униженный мукомол собрал пожитки и, весь в слезах, чертыхаясь, отбыл из города в неизвестном направлении.
   Вечером того же дня на фасаде дома Мохамеда Абали появилась вывеска, лаконично гласящая: — ГОСТИНИЦА".
   Наутро новоиспеченную гостиницу освятил митрополит Ловохишвили. Посланник Папы обкурил ее ладаном и опрыскал все углы святой водой. Позже, оставшись наедине с Мохамедом Абали, митрополит спросил его:
   — Не мусульманское ли имя твое?
   — Важно ли имя? — рек первый житель. — Суть важна.
   — Веруешь ли ты в православного Бога или поклоняешься Аллаху? — спросил митрополит.
   — Ведь пустынник я, русский отец-пустынник.
   — А где твои книги и размышления?
   — Здесь. — Мохамед постучал костяшками пальцев себя по лбу. — Все книги и размышления здесь сокрыты.
   — А поступки где твои? — не унимался Ловохишвили.
   — Поступки будут.
   — Приходи сегодня в храм, — наказал настоятель.
   — Приду, — пообещал Абали.
   Отец-пустынник сдержал свое слово и на закате пришел в чанчжоэйский храм.
   — Надо бы тебе имя другое выбрать, — сказал митрополит.
   — Зачем? — удивился хозяин гостиницы.
   — Православное имя тебе надобно.
   — А чем мое плохо?
   — Не понимаешь ты своей ответственности перед городом! — посетовал посланник Папы. — Ты первый житель города! Ты русский отец-пустынник! Ты история русского города Чанчжоэ! Твое имя останется в памяти человеческой на века!.. — Ловохишвили понизил голос до шепота: — Боюсь, что после смерти твоей мусульма не оспорят право русского человека владеть этим городом! И приведут доводы, что, мол, ты специально был послан в эти степи, дабы организовать новый город под оком Аллаха — мусульманский город. Понимаешь?
   — Понимаю, — шепотом ответил Абали.
   — Придут орды фанатиков и сотрут с лица земли, что нами построено было! Женщин изнасилуют!..
   — А что делать? — с ужасом спросил Мохамед.
   — Имя менять надо. На православное. Согласен?
   Первый житель пожал плечами.
   — Надо так надо. Ничего не поделаешь.
   — Ну вот и хорошо, — обрадовался митрополит. — Какое хочешь? Хочешь, Еремеем наречем, а хочешь — Степаном?
   — Да не ахти имена какие! — Абали подумал. — Другие давайте.
   — Как тебе — Елизар?
   — А еще?
   — Может быть, Самуил?
   — Нет.
   — В самом деле, разборчивый ты какой-то! — рассердился Ловохишвили. — Имена ему не нравятся!.. Выбирай скорее! — И предложил: — Иван?
   — Игнат?
   — Ох…
   — Булат?
   — Не нравится… А можно, я сам имя сочиню? — спросил Мохамед.
   — Сам? — удивился митрополит.
   — В русском духе.
   — В русском духе?.. Ну что ж, попробуй…
   Пустынник задумался на полчаса, а потом сказал:
   — Хочу быть Лазорихием!
   — Лазорихием… — пожевал на языке посланник Папы. — Лазорихий… А что?..
   Ничего имя… Лазорихий… Будь по-твоему! Отныне будешь зваться ты не Мохамедом Абали, а Лазорихием! Так и запишем в святцы!
   — А фамилия? — поинтересовался новоиспеченный Лазорихий.
   — А первому жителю фамилия не нужна! Ты миф!..
   Таким образом и произошел Лазорихий, а землянка отца-пустынника благодаря материнской заботе переродилась в гостиницу.
   В конце третьего года существования Чанчжоэ в городе появился мужчина приятной наружности. Обут он был в лаковые сапоги, затянут в кожаную жилетку, а на голове его, на черных как смоль волосах, была надета красно-зеленая жокейская шапочка. Надо отметить, что мужчина прибыл в город не пешим, а красиво восседал в дорогом седле на спине длинноногого жеребца, фыркающего то одной ноздрей, то другой. От инкрустированного серебром седла тянулась веревка, и кончалась она узлом на уздечке такой же породистой, как и жеребец, кобылы, следующей в связке.
   — Белецкий, — представился мужчина приятной наружности каменщику Персику, мостящему в этот час дорогу. — Где я могу остановиться?
   — В гостинице, — ответил Персик.
   — У вас и гостиница есть?
   — А как же! Вон там, — указал каменщик.
   Белецкий проехал в указанном направлении и действительно обнаружил четырехэтажную гостиницу, в дверях которой его встретил приветливый хозяин.
   — Добро пожаловать!
   Белецкий спешился и, привязав лошадей к коновязи, поднялся по ступенькам к регистрационному бюро.
   — Лазорихий, — представился хозяин.
   — Белецкий.
   — Надолго к нам?
   — Навсегда.
   — Это хорошо, — обрадовался пустынник и вытащил из папки регистрационный бланк. — Имя, фамилия?
   — Белецкий Алексей.
   — Сколько лет?
   — Тридцать один.
   — Род занятий?
   — Развожу лошадей.
   — Как это хорошо! — воскликнул Лазорихий. — Как это замечательно!
   — Что же в этом особенного? — удивился Белецкий.
   — А то, что в нашем городе еще никто не разводит лошадей. У нас город безлошадный.
   Белецкий улыбнулся и спросил:
   — А с девушками как?
   — С девушками? — переспросил Лазорихий и сам задумался, как в городе обстоит дело с девушками и вообще с женским полом. — С девушками плохо. Девушек нет.
   — Как нет? — Белецкий удивился еще больше.
   — Вы понимаете, — принялся разъяснять хозяин гостиницы, поднимаясь по лестнице к апартаментам приезжего. — Город у нас молодой, даже юный, можно сказать. В городе есть женщины и подростки, а вот девушки пока еще не успели вырасти. — Лазорихий вставил ключ в замочную скважину, повернул его дважды и распахнул перед гостем дверь. — Но они обязательно вырастут.
   Белецкий оглядел комнату, порадовался солнечному свету, играющему пылинками, попробовал на мягкость кровать и, усевшись на матрац, радостно сказал:
   — Да Бог с ними, с девушками! Я же переселенец, а у переселенца должны быть лишения. Ограничимся женщинами…
   Белецкий оказался талантливым коннозаводчиком. Вскоре кобыла понесла и родила ранее положенного срока шестерых жеребят крейцеровской породы. Как и следовало ожидать, г-н Контата согласился обменять один из своих домов на жеребенка мужеского пола, и Белецкий. обрел свой дом.
   Как только он обосновался в новых стенах, обогрев их печью и своим дыханием, в жилище появилась женщина.
   — Мадмуазель Бибигон, — представилась фемина. — Я люблю вас с первого мгновения, — сказала она просто и обвила шею Белецкого своими пухлыми руками.
   — Я хочу от вас детей. — И поцеловала коннозаводчика в подбородок.
   Ощутив смородиновое дыхание, задрожав от прикосновения мягких женских губ, Белецкий осознал, что в его душу стучится счастье, а потому немедленно открыл ажурную дверку и впустил его без оглядки.
   В конце третьего года чанчжоэйского летосчисления, восемнадцатого сентября у мадмуазель Бибигон и коннозаводчика Белецкого родилась девочка, которую, посовещавшись, нарекли Еленой…"

19

   Полковник Шаллер закончил читать страницы, расшифрованные Теплым, и находился в состоянии смятения.
   — Что это за текст? — думал он. — Профанация или бред сумасшедшего? Как воспринимать прочитанное? Как отнестись ко всему?" Генрих Иванович потер виски и услышал трещанье пишущей машинки, доносящееся из сада.
   — Что же она там еще нащелкивает? Над чем трудится?" Шаллер спустился в сад и, хрустя осенними листьями под ногами, подошел к жене.
   Он некоторое время смотрел на нее, на сомнамбулическую, пишущую, с истончившейся кожей на висках, затем рукой поворошил ей волосы на затылке и на некоторое время замер, рассматривая белые перышки.
   — Надо искупаться", — подумал Генрих Иванович и, отстранение поцеловав жену в макушку, отправился к китайскому бассейну.
   Он разделся и сошел в воду. Поплавав самую малость, от бортика до бортика, заплыл в угол, прислонил голову к изразцам и закрыл глаза.
   — Какие странные записи, — думал он. — Как все странно записано. Какое-то море несоответствий и неточностей!.." Полковник напряженно думал над прочитанным, слегка шевеля в воде ногами, отыскивая по памяти в летописи ошибки.
   — События на десяти страницах охватывают лишь три первых года чанчжоэйской истории, — говорил про себя Шаллер. — Что же получается? Все дети, рожденные мадмуазель Бибигон в новостройках, были недоношены по меньшей мере на половину положенного срока!.. Мысль скакнула… Значит, моя жена приходится сестрой детям губернатора Контаты и детям доктора Струве! — внезапно заключил Генрих Иванович. — Дилемма во всем этом только одна — доверять записям или нет!" Полковник окунулся с головой и просидел под водой целую минуту, каждые десять секунд выпуская из себя большой воздушный пузырь.
   — Кто же такая мадмуазель Бибигон?" — задумался он, вынырнув. Помнится, ни отец Елены, ни сама Белецкая никогда не говорили о ней, и Генрих Иванович полагал, что мать жены умерла слишком рано и воспоминания о ней доставляли родственникам невыносимую боль.
   Полковник вновь нырнул, а когда вынырнул, настроенный продолжать свои думы, то услышал над собой наглое — эй!".
   Шаллер вывернул голову и увидел стоящего на краешке бортика давешнего мальчишку с синяками под глазами. Сейчас, правда, синяки выцвели, как хорошо стиранный сатин, и уже не поражали своей величиной.
   — Эй! — повторил мальчишка. — Могу я поплавать? Ты же меня сам приглашал!
   Помнишь?
   Глядя на Джерома, полковник вспомнил Франсуаз Коти, ее влажную грудь и крепкие бедра, сделал над собою усилие, отгоняя эротические картинки, и покашлял для закрепления достигнутого эффекта.
   — Ты меня слышишь? — спросил мальчишка.
   — Слышу, — ответил Генрих Иванович.
   — Так могу я поплавать? Бассейн ведь не твой!..
   — Конечно, можешь.
   — Ну вот и спасибо, — поблагодарил Джером и стал медленно раздеваться.
   Он аккуратно сложил шорты и рубашку, оставшись в купальном костюме мышиного цвета, закрепленном на груди помочами.
   — Холодная вода? — спросил он.
   — Теплая.
   — Глубоко?
   — Не мелко.
   — Значит, можно нырять?
   — Можно.
   — Сначала просто поплаваю, а потом уже нырну, — решил Джером и медленно сошел по ступеням в пузырящуюся воду. — Действительно теплая, даже горячая.
   Он оттолкнулся от дна ногами и поплыл по-собачьи, задрав высоко подбородок и щуря глаза. Ему понадобилось достаточно времени, чтобы доплыть до бортика, возле которого стоял Шаллер, и он, задыхаясь, даже протянул тому руку навстречу, чтобы здоровенный мужик помог ему добраться до мелкого места.
   — Давно не плавал, — сказал Джером, встав рядом с полковником. — Сноровку потерял.
   — Да, — согласился Генрих Иванович, разглядывая его намокший купальник с двумя горошинами сосков. — Плаваешь ты неважно. Но дело это наживное.
   — Чего грустишь? — спросил мальчик.
   — Я не грущу.
   — Грустишь, грустишь! Вон как морщины вздыбились на лбу!.. Неприятности?
   — Да нет. От неприятностей Бог миловал.
   — Ну ладно, не хочешь говорить, не говори. Дело твое. А где женщина твоя?
   — Не знаю.
   — Я тут подумал на досуге — красивая она! И автомобиль у нее красивый!
   — Как успехи в учебе? — перевел разговор на другую тему Генрих Иванович.
   — Успехи неважные.
   — Что так?
   — Переходный возраст. Другие интересы.
   — Какие же, если не секрет?
   — Не секрет. Размышляю о смысле жизни.
   — И какие выводы?
   — А выводы такие, что смысл моей жизни лежит в области чужих интересов. В моих интересах смысла нет.
   — Какие же у тебя интересы?
   — Хочу стать патологоанатомом.
   — Почему? — удивился Шаллер.
   — Потому что мертвый человек возбуждает во мне интерес. Глядя на мертвеца, ощущаешь себя живым, тогда как глядя на живого, ощущаешь себя никаким.
   — Где же ты видел мертвецов? — спросил Генрих Иванович.
   — У учителя Теплого.
   — Что же они, прямо у него в квартире лежат?
   — Да нет же! — Джером поморщился. — Он собирает атласы судебной медицины. У него их целая библиотека. Вот я и смотрю их на досуге. А ты видел когда-нибудь мертвецов?
   — Приходилось, — ответил полковник, вспомнив мать, придавленную обломками дома во время Чанчжоэйского землетрясения. — Я видел мертвецов.
   — А ты видел, как купец Ягудин упал мордой на булыжники?
   — Видел. А почему ты спрашиваешь?
   — Уж больно у него голова крепкая была! Другая бы — разбилась, как арбуз, от такого удара, а от ягудинской даже булыжник треснул! Может быть, он мутант?
   Как ты думаешь?
   — Может быть. — Шаллер поглядел мальчику в глаза — большие, с черными зрачками во все глазное яблоко. В них, подернутых влагой, он разглядел свое отражение, искаженное, как будто полковник смотрел на себя с обратной стороны подзорной трубы. — Может быть, и мутант, — еще раз повторил Генрих Иванович.
   — Проплывусь, — сказал Джером и слегка оттолкнулся от бортика ногами. Он придал телу ускорение, но при этом слишком низко опустил подбородок и всем ртом хлебнул воды. Мальчик закашлялся, замолотил руками по воде, развернулся лицом к Шаллеру и протянул ему ладонь. Полковник опять помог обрести Джерому почву под ногами и, не сдержавшись, заулыбался.
   — Что ты смеешься? — спросил мальчик. — Разве тебе не известно, что каждый человек что-то делает хорошо, а что-то плохо? Так вот, плаваю я плохо. Что в этом смешного?