Страница:
Монголы не стали нападать на город. Они просто взяли Чанчжоэ в кольцо блокады и стали ожидать капитуляции.
— Захотят кушать — на коленях приползут! — здраво полагал Бакши-хан. — И женщин своих раздетыми и мытыми приведут!
Город перешел на режим строжайшей экономии. Каждому жителю выдавалась крошечная пайка хлеба на день и флакон растительного масла, дабы не умереть с голоду.
Вечерами на город опускались сладкие ароматы костров, на которых монголы готовили свой плов и прочую вонючую пищу. В такие часы весь город мучился желудочными резями и с трудом справлялся с обильным слюновыделением.
— Ах, подонки! — ругался генерал Блуянов. — Ах, мерзавцы!
Столь же голодный, как и остальные, злой, как отощавший волк, полковник Бибиков рвался в бой. Ваше высокородие! — умолял он. — Разрешите мне с моими людьми устроить набег на монгольское становище! Они сейчас обожрались своей конины и потеряли бдительность! А мы их шашками да по мордасам!
— Нет, Валентин Степанович! — запрещал генерал. — Нет, и еще раз нет! Уймите свою горячность, а то сложите голову, да и людей погубите!
Осада длилась уже три месяца. Запасы продовольствия успешно подходили к концу, а новый урожай обе— щал созреть лишь через два месяца. В городе были съедены все собаки и кошки, весь скот г-на Туманяна пошел под нож, настал черед г-на Белецкого резать своих племенных крейцеров.
— Режьте лучше меня! — взмолился коннозаводчик. — Да как же такую красоту и под нож!.. Это же слава нашего города!.. Не могу!..
— Люди гибнут от голода, пухнут на глазах, словно пышки на сковородке! А вы — красота! — укорял Белецкого губернатор.
— А что же мы сидим на месте?! Разве мало у нас отважных воинов, чтобы добыть продовольствие в бою для женщин и детей?! Да я первый возьму в руку шашку и — в бой!
— Вот-вот! И я о том же! — поддержал коннозаводчика полковник Бибиков.
— А я запрещаю вам это делать! — закричал генерал. — У нас всего-то солдат пять тысяч, а у нехристей двести! Режьте жеребцов — и дело с концом!
Г-ну Белецкому ничего не оставалось делать, как собственноручно резать лошадям горла. При этом он плакал и просил у них прощения. Лошади, казалось, понимали, для чего их лишают жизни, а оттого не сопротивлялись, лишь ржали жалобно.
Впрочем, Белецкий пошел на хитрость — спрятал пару самых породистых лошадей в собственном доме, выделив для них бальную залу. Чтобы не ржали, коннозаводчик обвязал их морды одеялами, а навоз выносил ночами, тайком, в интимном горшке.
Конину съели быстро, даже кости перемололи в муку и испекли из нее лепешки.
Город погрузился в еще большую тоску, и некоторые жители уже поглядывали на своих соседей как на калорийный продукт, который можно съесть. Вдобавок произошло самое ужасное. Диверсанты, невесть каким образом проникшие в город, сожгли на корню будущий урожай и спалили амбары с семенным зерном. Будущая еда сгорела быстро и справно.
Полковнику Бибикову пришлось лишить жизни своего верного друга, вышедшего невредимым из многих военных схваток, — мускулистого коня. Одним движением остро отточенной шашки он срубил ему голову и подставил ведро под бьющее черной кровью горло поверженного животного.
Конь был съеден в одно мгновение, поделенный по справедливости между всеми городскими жителями. По тридцать граммов на душу. По шестьдесят граммов было выдано лишь двум особам в городе — лейтенанту Ренатову и мадмуазель Бибигон, которые решили в эти сложные времена пожениться. Двойная пайка конины стала им свадебным подарком.
Только один Лазорихий не ведал, что творится в миру. Отягощенный гипотетическими проблемами бытия, он не нуждался ни в пище, ни в воде. Его мысли, предельно ясные, как никогда, выстраивались в парадоксальные цепочки прозрений, а фасолевые кусты, разросшиеся из ушей по всей комнате, уже дали свои первые плоды — маленькие зеленые барабульки.
— Жизнь происходит из ничего, — понял Лазорихий. — Ничего вбирает в себя все!
А все — это такое же ничего!
Одним из голодных дней мать Лазорихия, готовящаяся от истощения отдать Богу душу, нашла в себе силы, чтобы доползти до комнаты сына и попрощаться с ним навеки. Она с трудом смогла открыть дверь, прикипевшую к косяку от нечастого использования, и втащила свое немощное тело в келью отпрыска. И каково было ее изумление, какой крик вырвался из ее исстрадавшегося сердца, когда она увидела заполняющие всю комнату заросли фасоли с десятками тысяч плодов, созревших к употреблению…
— Мы спасены! — закричала азиатская мать. — Мы будем жить!
На крики сбежались постояльцы гостиницы, бурно разделившие радость хозяйки.
Фасолины были осторожно срезаны, уложены в мешок и отнесены в поле, в плодородную землю которого их и высадили всем городом. От такой нечаянной радости горожане на время забыли о голоде и запаслись силами, чтобы дождаться фасолевого урожая.
А Лазорихий по-прежнему не ведал, что происходит в городе, в котором он почитался первым жителем.
Его мозг работал на полную мощность, уши были заткнуты разросшейся фасолью, а глаза, закрытые за ненадобностью веками, покрылись паутиной, в которой жил паук, питающийся мухами.
— — Самое главное — земля родящая! — думал Лазорихий. — Землею могу быть и я. Я могу быть почвой родящей! Должен ли я умереть для этого?.." Первые всходы фасоль дала уже через три дня. А к концу недели урожай созрел.
Он оказался столь велик, что мог кормить город несколько месяцев, да еще хватало и на следующую посадку.
Глядя в подзорную трубу на неожиданное веселье в городе, Бакши-хан удивлялся и злился.
— Похоже, они не собираются раздевать своих женщин! — жаловался он приспешникам. — Надо готовиться к штурму!
В это время в Чанчжоэ усилиями военных контрразведчиков были изобличены диверсанты-предатели, сжегшие запасы зерна в самое тяжкое время. Пятерых выродков четвертовали прилюдно на площади, затем хотели было их съесть, но вспомнили, что в городе достаточно фасоли.
Самое неприятное, что в числе изменников оказался один из братьев Лазорихия, продавшийся монголам за фунт бараньей требухи.
Мать философа от такого выверта судьбы тронулась мозгами. Она круглые сутки напевала песню об Иване Сусанине и косо смотрела по сторонам. Ей стало казаться, что все в городе шпионы. Достав где-то цианистого калия, она в безумии своем перетравила всех постояльцев гостиницы и в придачу оставшихся сыновей и дочерей. Выжил только Лазорихий, который не потреблял ни пищи, ни воды.
Его, умиротворенного мыслительным процессом, потревожили городские власти, выковыряв насильно из ушей застарелую фасоль.
— Ваша мать преступница! — кричал шериф Лапа в самое ухо Лазорихия. — Она убила пятьдесят человек!
— Что?! — не расслышал Лазорихий, отвыкший слышать.
— Она перетравила всех постояльцев вместе с вашими братьями и сестрами! Все умерли в одно мгновение!
— Не может быть! — испугался философ.
— Сами убедитесь, — предложил шериф. — Трупы еще не успели остыть!
Трясущегося отшельника провели в столовую, где вповалку лежали несчастные, отравленные цианидом. Их лица были перекошены предсмертным недоумением. Среди них Лазорихий различил своих братьев и сестер.
— Дело рук вашей мамаши! — пояснил Лапа. — Вот такое безобразие!
— Да как же это могло произойти?! — вскричал пустынник. — За что?!
— Война, понимаете ли, многих с ума свела.
— Какая война?!
— Как, вы ничего не знаете?
— А что я должен знать?!
Шериф в недоумении развел руками, но ему тут ж объяснили, что это тот самый Лазорихий — философ, который находился многие месяцы в уединении и вдобавок спас весь город от лютой смерти, прорастив на своем теле фасоль.
— Понятно, — ответил Лапа и, умерив свой пыл, рассказал герою, что Чанчжоэ уже почти год находится под гнетом монгольской блокады. — А вы знаете, что один из ваших братьев оказался предателем? — добавил шериф и тут же спохватился: — Ну да, вы же ничего не знаете!
— Как — предателем?
— Сжег наши продовольственные запасы, помогая врагу.
Лазорихий заплакал от такого количества несчастий, внезапно свалившихся на его голову.
— Он в тюрьме?
— Его казнили, — ответил шериф и почесал от смущения шею. — Крепитесь.
— А где мать моя? — шепотом спросил философ.
— Заперта в одном из номеров.
— Могу я повидать ее?
— Вообще-то не положено, — засомневался Лапа. — Если в виде исключения только…
— Да-да, конечно…
— Только учтите, что она не в себе…
— Я понимаю…
— Что ж, проводите господина Лазорихия! — распорядился шериф.
Когда философа впустили в комнату, где находилась его мать, он нашел ее привязанной к креслу и поющей песню о смерти предателя. Родительница не обратила ровным счетом никакого внимания на последнего своего отпрыска, а с его приходом лишь добавила торжественности своему голосу.
— И потому что ты иро-од, — пела она, — казнил тебя твой наро-од!..
Лазорихий уселся в ногах матери, погладил их нежно и сказал:
— Что же ты, мама, наделала!
— Ты корчился в муках предсмертных и видел ты небо в огне!.. — завывала душегубица.
— За что ты их жизни лишила?
— Мы смертью отплатим неверным, и будешь ты плавать в г…не!
— Ох, мама, мама! — грустил Лазорихий.
Он оторвался от материнских ног, обнял ее за плечи, погладил волосы, провел пальцами по сухим глазам, затем обнял шею и сдавил ее до хруста.
— Прощай, мама!
Из материнского горла вырвался глухой хрип, она недоуменно вытаращила глаза и, казалось, все пыталась допеть песню о возмездии предателю.
Услышав странные звуки, в комнату ворвался шериф Лапа со своими помощниками, но было уже поздно. Душегубица по-прежнему сидела привязанной к креслу, только шея ее была сломана и голова болталась на груди. Ее мертвое тело сжимал в объятиях Лазорихий, утирая сочащуюся из носа матери кровь.
— Мамуля, мамуля!.. — шептал он.
Философа оторвали от трупа, надели наручники и сопроводили в тюрьму.
На следующий день состоялся суд, рассмотревший дело о матереубийстве.
Присяжными заседателями было принято во внимание, что преступник спас город от голодной смерти, что он — первый житель Чанчжоэ и что до сего времени это был человек социально не опасный. Также было принято во внимание, что Лазорихий убил мать, не выдержав груза ее вины.
— Преступник лишил жизни свою мать! — говорил обвинитель. — Самое дорогое, что есть в жизни человека! Мать — понятие святое! Женщина от горя потеряла рассудок! Ее нужно было не казнить, а лечить! Вместо этого родной сын свернул ей шею! Никто не вправе, кроме суда, вершить актов возмездия! А потому, делая вывод из всего вышеизложенного, требую для Лазорихия смертной казни!
Присяжные заседатели были абсолютно согласны с обвинителем и вынесли суровый приговор — смертная казнь через отделение головы от туловища, хотя как индивидуумы они сострадали смертнику и по-человечески были готовы простить ему убийство матери.
Откладывать казнь не стали и ночью наскоро соорудили эшафот, затянув — вокзал на тот свет" черным бархатом.
По такому экстраординарному случаю собрался весь город. Уже подходя к главной площади, народ проливал слезы и шептал в едином порыве слово — святой".
Лазорихия вывели под руки. Он был бледен, но сохранял выдержку, руководствуясь своим же философским постулатом, что — все — это ничего". Стать из всего ничем представлялось для отшельника переходом от теории к практике. Одно лишь внушало опасение: если вывод ошибочен, то он уже никогда не сможет его пересмотреть.
Губернатор Контата сказал заключительную речь, смысл которой сводился к прощанию как с героем, так и с иродом, но с человеком, достойным сожаления.
Митрополит Ловохишвили прочел прощальную молитву, дал смертнику облобызать крест, а палач, закутанный в черное, сделал приглашающий жест, указывая безволосой рукой на деревянную чурку.
Лазорихий печально улыбнулся на все четыре стороны, поклонился согражданам и поудобнее уложил голову на плаху.
— Прощай, народ русский! — негромко прокричал он.
Взметнулся к небесам топор и упал из поднебесья… Голова Лазорихия выпрыгнула лягушкой с плахи и закрыла свои азиатские глаза. Из места отсечения, из горла, вместо ожидаемой крови выскочило что-то розового цвета и, колеблясь в атмосфере, потянулось к синему небу.
— Смотрите, душа! — заорал кто-то.
— Святой, святой! — зашелестело в толпе.
Спустя минуты что-то в небе сгустилось, заволновалось и запылало всеми цветами радуги, словно это душа убиенного окрасила пуховые облака.
Губернатор и митрополит плакали вместе со всем отечеством, а в уме Контаты уже зарождались мысли об учреждении почетного ордена святого Лазорихия и о сооружении мемориального памятника на месте его землянки.
Таким образом — Куриный город" распрощался со своим первым жителем, со своим первым героем, со своим первым философом, а взамен всего этого приобрел — Лазорихиево небо…"
25
26
— Захотят кушать — на коленях приползут! — здраво полагал Бакши-хан. — И женщин своих раздетыми и мытыми приведут!
Город перешел на режим строжайшей экономии. Каждому жителю выдавалась крошечная пайка хлеба на день и флакон растительного масла, дабы не умереть с голоду.
Вечерами на город опускались сладкие ароматы костров, на которых монголы готовили свой плов и прочую вонючую пищу. В такие часы весь город мучился желудочными резями и с трудом справлялся с обильным слюновыделением.
— Ах, подонки! — ругался генерал Блуянов. — Ах, мерзавцы!
Столь же голодный, как и остальные, злой, как отощавший волк, полковник Бибиков рвался в бой. Ваше высокородие! — умолял он. — Разрешите мне с моими людьми устроить набег на монгольское становище! Они сейчас обожрались своей конины и потеряли бдительность! А мы их шашками да по мордасам!
— Нет, Валентин Степанович! — запрещал генерал. — Нет, и еще раз нет! Уймите свою горячность, а то сложите голову, да и людей погубите!
Осада длилась уже три месяца. Запасы продовольствия успешно подходили к концу, а новый урожай обе— щал созреть лишь через два месяца. В городе были съедены все собаки и кошки, весь скот г-на Туманяна пошел под нож, настал черед г-на Белецкого резать своих племенных крейцеров.
— Режьте лучше меня! — взмолился коннозаводчик. — Да как же такую красоту и под нож!.. Это же слава нашего города!.. Не могу!..
— Люди гибнут от голода, пухнут на глазах, словно пышки на сковородке! А вы — красота! — укорял Белецкого губернатор.
— А что же мы сидим на месте?! Разве мало у нас отважных воинов, чтобы добыть продовольствие в бою для женщин и детей?! Да я первый возьму в руку шашку и — в бой!
— Вот-вот! И я о том же! — поддержал коннозаводчика полковник Бибиков.
— А я запрещаю вам это делать! — закричал генерал. — У нас всего-то солдат пять тысяч, а у нехристей двести! Режьте жеребцов — и дело с концом!
Г-ну Белецкому ничего не оставалось делать, как собственноручно резать лошадям горла. При этом он плакал и просил у них прощения. Лошади, казалось, понимали, для чего их лишают жизни, а оттого не сопротивлялись, лишь ржали жалобно.
Впрочем, Белецкий пошел на хитрость — спрятал пару самых породистых лошадей в собственном доме, выделив для них бальную залу. Чтобы не ржали, коннозаводчик обвязал их морды одеялами, а навоз выносил ночами, тайком, в интимном горшке.
Конину съели быстро, даже кости перемололи в муку и испекли из нее лепешки.
Город погрузился в еще большую тоску, и некоторые жители уже поглядывали на своих соседей как на калорийный продукт, который можно съесть. Вдобавок произошло самое ужасное. Диверсанты, невесть каким образом проникшие в город, сожгли на корню будущий урожай и спалили амбары с семенным зерном. Будущая еда сгорела быстро и справно.
Полковнику Бибикову пришлось лишить жизни своего верного друга, вышедшего невредимым из многих военных схваток, — мускулистого коня. Одним движением остро отточенной шашки он срубил ему голову и подставил ведро под бьющее черной кровью горло поверженного животного.
Конь был съеден в одно мгновение, поделенный по справедливости между всеми городскими жителями. По тридцать граммов на душу. По шестьдесят граммов было выдано лишь двум особам в городе — лейтенанту Ренатову и мадмуазель Бибигон, которые решили в эти сложные времена пожениться. Двойная пайка конины стала им свадебным подарком.
Только один Лазорихий не ведал, что творится в миру. Отягощенный гипотетическими проблемами бытия, он не нуждался ни в пище, ни в воде. Его мысли, предельно ясные, как никогда, выстраивались в парадоксальные цепочки прозрений, а фасолевые кусты, разросшиеся из ушей по всей комнате, уже дали свои первые плоды — маленькие зеленые барабульки.
— Жизнь происходит из ничего, — понял Лазорихий. — Ничего вбирает в себя все!
А все — это такое же ничего!
Одним из голодных дней мать Лазорихия, готовящаяся от истощения отдать Богу душу, нашла в себе силы, чтобы доползти до комнаты сына и попрощаться с ним навеки. Она с трудом смогла открыть дверь, прикипевшую к косяку от нечастого использования, и втащила свое немощное тело в келью отпрыска. И каково было ее изумление, какой крик вырвался из ее исстрадавшегося сердца, когда она увидела заполняющие всю комнату заросли фасоли с десятками тысяч плодов, созревших к употреблению…
— Мы спасены! — закричала азиатская мать. — Мы будем жить!
На крики сбежались постояльцы гостиницы, бурно разделившие радость хозяйки.
Фасолины были осторожно срезаны, уложены в мешок и отнесены в поле, в плодородную землю которого их и высадили всем городом. От такой нечаянной радости горожане на время забыли о голоде и запаслись силами, чтобы дождаться фасолевого урожая.
А Лазорихий по-прежнему не ведал, что происходит в городе, в котором он почитался первым жителем.
Его мозг работал на полную мощность, уши были заткнуты разросшейся фасолью, а глаза, закрытые за ненадобностью веками, покрылись паутиной, в которой жил паук, питающийся мухами.
— — Самое главное — земля родящая! — думал Лазорихий. — Землею могу быть и я. Я могу быть почвой родящей! Должен ли я умереть для этого?.." Первые всходы фасоль дала уже через три дня. А к концу недели урожай созрел.
Он оказался столь велик, что мог кормить город несколько месяцев, да еще хватало и на следующую посадку.
Глядя в подзорную трубу на неожиданное веселье в городе, Бакши-хан удивлялся и злился.
— Похоже, они не собираются раздевать своих женщин! — жаловался он приспешникам. — Надо готовиться к штурму!
В это время в Чанчжоэ усилиями военных контрразведчиков были изобличены диверсанты-предатели, сжегшие запасы зерна в самое тяжкое время. Пятерых выродков четвертовали прилюдно на площади, затем хотели было их съесть, но вспомнили, что в городе достаточно фасоли.
Самое неприятное, что в числе изменников оказался один из братьев Лазорихия, продавшийся монголам за фунт бараньей требухи.
Мать философа от такого выверта судьбы тронулась мозгами. Она круглые сутки напевала песню об Иване Сусанине и косо смотрела по сторонам. Ей стало казаться, что все в городе шпионы. Достав где-то цианистого калия, она в безумии своем перетравила всех постояльцев гостиницы и в придачу оставшихся сыновей и дочерей. Выжил только Лазорихий, который не потреблял ни пищи, ни воды.
Его, умиротворенного мыслительным процессом, потревожили городские власти, выковыряв насильно из ушей застарелую фасоль.
— Ваша мать преступница! — кричал шериф Лапа в самое ухо Лазорихия. — Она убила пятьдесят человек!
— Что?! — не расслышал Лазорихий, отвыкший слышать.
— Она перетравила всех постояльцев вместе с вашими братьями и сестрами! Все умерли в одно мгновение!
— Не может быть! — испугался философ.
— Сами убедитесь, — предложил шериф. — Трупы еще не успели остыть!
Трясущегося отшельника провели в столовую, где вповалку лежали несчастные, отравленные цианидом. Их лица были перекошены предсмертным недоумением. Среди них Лазорихий различил своих братьев и сестер.
— Дело рук вашей мамаши! — пояснил Лапа. — Вот такое безобразие!
— Да как же это могло произойти?! — вскричал пустынник. — За что?!
— Война, понимаете ли, многих с ума свела.
— Какая война?!
— Как, вы ничего не знаете?
— А что я должен знать?!
Шериф в недоумении развел руками, но ему тут ж объяснили, что это тот самый Лазорихий — философ, который находился многие месяцы в уединении и вдобавок спас весь город от лютой смерти, прорастив на своем теле фасоль.
— Понятно, — ответил Лапа и, умерив свой пыл, рассказал герою, что Чанчжоэ уже почти год находится под гнетом монгольской блокады. — А вы знаете, что один из ваших братьев оказался предателем? — добавил шериф и тут же спохватился: — Ну да, вы же ничего не знаете!
— Как — предателем?
— Сжег наши продовольственные запасы, помогая врагу.
Лазорихий заплакал от такого количества несчастий, внезапно свалившихся на его голову.
— Он в тюрьме?
— Его казнили, — ответил шериф и почесал от смущения шею. — Крепитесь.
— А где мать моя? — шепотом спросил философ.
— Заперта в одном из номеров.
— Могу я повидать ее?
— Вообще-то не положено, — засомневался Лапа. — Если в виде исключения только…
— Да-да, конечно…
— Только учтите, что она не в себе…
— Я понимаю…
— Что ж, проводите господина Лазорихия! — распорядился шериф.
Когда философа впустили в комнату, где находилась его мать, он нашел ее привязанной к креслу и поющей песню о смерти предателя. Родительница не обратила ровным счетом никакого внимания на последнего своего отпрыска, а с его приходом лишь добавила торжественности своему голосу.
— И потому что ты иро-од, — пела она, — казнил тебя твой наро-од!..
Лазорихий уселся в ногах матери, погладил их нежно и сказал:
— Что же ты, мама, наделала!
— Ты корчился в муках предсмертных и видел ты небо в огне!.. — завывала душегубица.
— За что ты их жизни лишила?
— Мы смертью отплатим неверным, и будешь ты плавать в г…не!
— Ох, мама, мама! — грустил Лазорихий.
Он оторвался от материнских ног, обнял ее за плечи, погладил волосы, провел пальцами по сухим глазам, затем обнял шею и сдавил ее до хруста.
— Прощай, мама!
Из материнского горла вырвался глухой хрип, она недоуменно вытаращила глаза и, казалось, все пыталась допеть песню о возмездии предателю.
Услышав странные звуки, в комнату ворвался шериф Лапа со своими помощниками, но было уже поздно. Душегубица по-прежнему сидела привязанной к креслу, только шея ее была сломана и голова болталась на груди. Ее мертвое тело сжимал в объятиях Лазорихий, утирая сочащуюся из носа матери кровь.
— Мамуля, мамуля!.. — шептал он.
Философа оторвали от трупа, надели наручники и сопроводили в тюрьму.
На следующий день состоялся суд, рассмотревший дело о матереубийстве.
Присяжными заседателями было принято во внимание, что преступник спас город от голодной смерти, что он — первый житель Чанчжоэ и что до сего времени это был человек социально не опасный. Также было принято во внимание, что Лазорихий убил мать, не выдержав груза ее вины.
— Преступник лишил жизни свою мать! — говорил обвинитель. — Самое дорогое, что есть в жизни человека! Мать — понятие святое! Женщина от горя потеряла рассудок! Ее нужно было не казнить, а лечить! Вместо этого родной сын свернул ей шею! Никто не вправе, кроме суда, вершить актов возмездия! А потому, делая вывод из всего вышеизложенного, требую для Лазорихия смертной казни!
Присяжные заседатели были абсолютно согласны с обвинителем и вынесли суровый приговор — смертная казнь через отделение головы от туловища, хотя как индивидуумы они сострадали смертнику и по-человечески были готовы простить ему убийство матери.
Откладывать казнь не стали и ночью наскоро соорудили эшафот, затянув — вокзал на тот свет" черным бархатом.
По такому экстраординарному случаю собрался весь город. Уже подходя к главной площади, народ проливал слезы и шептал в едином порыве слово — святой".
Лазорихия вывели под руки. Он был бледен, но сохранял выдержку, руководствуясь своим же философским постулатом, что — все — это ничего". Стать из всего ничем представлялось для отшельника переходом от теории к практике. Одно лишь внушало опасение: если вывод ошибочен, то он уже никогда не сможет его пересмотреть.
Губернатор Контата сказал заключительную речь, смысл которой сводился к прощанию как с героем, так и с иродом, но с человеком, достойным сожаления.
Митрополит Ловохишвили прочел прощальную молитву, дал смертнику облобызать крест, а палач, закутанный в черное, сделал приглашающий жест, указывая безволосой рукой на деревянную чурку.
Лазорихий печально улыбнулся на все четыре стороны, поклонился согражданам и поудобнее уложил голову на плаху.
— Прощай, народ русский! — негромко прокричал он.
Взметнулся к небесам топор и упал из поднебесья… Голова Лазорихия выпрыгнула лягушкой с плахи и закрыла свои азиатские глаза. Из места отсечения, из горла, вместо ожидаемой крови выскочило что-то розового цвета и, колеблясь в атмосфере, потянулось к синему небу.
— Смотрите, душа! — заорал кто-то.
— Святой, святой! — зашелестело в толпе.
Спустя минуты что-то в небе сгустилось, заволновалось и запылало всеми цветами радуги, словно это душа убиенного окрасила пуховые облака.
Губернатор и митрополит плакали вместе со всем отечеством, а в уме Контаты уже зарождались мысли об учреждении почетного ордена святого Лазорихия и о сооружении мемориального памятника на месте его землянки.
Таким образом — Куриный город" распрощался со своим первым жителем, со своим первым героем, со своим первым философом, а взамен всего этого приобрел — Лазорихиево небо…"
25
Генрих Иванович закончил читать очередную порцию рукописи и вернулся к страницам, на которых излагался перечень имен и фамилий переселенцев, прибывших в город в тот период… Но к превеликому ужасу, троекратно его перечитав, он не обнаружил в нем ни себя, ни даже упоминания о своих родителях.
Оттолкнув бумаги, Шаллер откинулся на спинку кресла, стараясь совладать с нервами. Но закудахтала жирная курица, запрыгнув на подоконник и стуча о него клювом. Полковник в сердцах запустил в птицу подстаканником и пожалел, что ранее не согласился на предложение Контаты возглавить охрану куриного производства. Уж он бы их охранял, уж он бы им посворачивал головы!
— Я не мог так поздно родиться! — говорил себе Генрих Иванович. — Это идиотизм какой-то! Мне уже почти пятьдесят лет, а городу всего лишь сорок!.. И потом, получается так, что почти всех детей в городе родила мадмуазель Бибигон! И почему-то все недоношены!.. К тому же я никогда не слышал, чтобы Чанчжоэ находился в монгольской осаде! Где монголы, а где мы!..
— Все эти записки — бред!" — решил Шаллер и немножко успокоился.
Он еще немного посидел в кресле, затем вышел в сад проведать жену. К своему изумлению, он обнаружил ее бездвижно сидящей перед машинкой. Исписанные листы лежали рядом, сложенные в аккуратную стопку. Белецкая в недоумении хлопала глазами, как будто сама не понимала, почему ее пальцы более не бегают по клавишам машинки.
В первый миг Шаллеру показалось, что Елена пришла в полное сознание, но позвав негромко, а затем поводив ладонью перед ее глазами, он убедился, что жена по-прежнему находится в эмпиреях, но в этом, другом измерении что-то у нее сломалось, разладилось.
— Елена! — еще раз позвал он. — Что же это такое получается!..
Полковник вплотную подошел к жене, приподнял с плеч волосы и поглядел на белые перышки, ровным рядком пробивающиеся у основания черепа. Перышки изрядно подросли, закудрявились на кончиках и волновали Генриха Ивановича чем-то сладостным, запретным.
— Что же это такое получается, Елена?! — заговорил Шаллер негромко. — Что же я, без роду без племени? Откуда, по-твоему, я взялся?! Каким образом я появился на свет?!
Генрих Иванович перебирал перышки пальцами, затем ухватился за одно и дернул его. Перышко легко поддалось, проскользнуло между пальцев и, медленно кружась, стало падать на осенние листья. Полковник подхватил его возле самой земли, сжал в ладони, а затем, бережно расправив, спрятал в портмоне между бумажных денег.
— Из-за этих твоих бумаг я пошел на преступление! — продолжал Шаллер. — Я покрываю убийцу! Я покрываю его только потому, что он единственный может расшифровать все то, что ты написала!.. Ответь мне, что происходит?! Ради чего ты все это пишешь?! Ведь я мучаюсь в недоумении!
Белецкая не отвечала. Она сидела все в той же позе и кукольно хлопала глазами.
— Ответь же мне! — закричал Генрих Иванович. — Ответь, сука!!! Я воткну тебе в спину длинную спицу, чтобы она убила твое сердце!!! Ответь же!
Полковник схватил жену за плечи и в отчаянии стал трясти ее так, что голова Елены стукалась о ее же плечи.
— Ответь!!!
Неожиданно Белецкая заплакала. Она завыла так отчаянно, что полковник испугался и отпрянул.
— А-а-а-а! — голосила Елена.
Шаллер стоял чуть в стороне и, оцепенев, смотрел на рыдающую жену. Чем больше он ее разглядывал, тем более испытывал желание. Одновременно он анализировал причины возникновения эротического настроения в столь неподобающее время, в столь необыкновенной ситуации.
Генрих Иванович медленно приблизился к Елене, положил свои большие ладони ей на плечи, стал поглаживать их, с каждым разом все напористее, с моложавой страстью. Его пальцы проникли под выцветшее платье со стороны подмышек, слегка царапнувших его кожу порослью, ухватились за маленькие грудки, сжали мягкие соски…
Елена перестала завывать и просто сидела с чуть приоткрытым ртом, уставясь большими глазами в пустоту.
Генрих Иванович подхватил жену на руки и положил ее тут же, на ворох кленовых листьев, мумифицированных в своем многоцветий. Белецкая не сопротивлялась, но и никак не реагировала на ласки мужа, глядя на лунную половинку, повисшую между корявых яблоневых веток.
Шаллер задрал платье жены до самого подбородка и проник в ее бесцветное тело с напором молодого жеребчика…
Позже, сидя на веранде, хлебая липовый чай и просматривая газеты, полковник наткнулся на маленькую заметку в еженедельнике — Курьер", рассказывающую о странном пациенте доктора Струве. Молодой кореец обратился к врачу с жалобами на то, что у основания его черепа выросли перья, похожие на куриные. Доктор Струве не смог прокомментировать этот факт, ссылаясь на то, что науке такие прецеденты неизвестны.
Генрих Иванович отставил чашку с чаем и, сняв телефонный рожок, попросил телефонистку соединить его с г-ном Струве.
— Да мало ли чего с корейцами бывает, — сказал медик. — Это же корейцы — таинственный народ!.. Впрочем, факт так или иначе достойный любопытства!.. Как себя чувствует госпожа Елена?
— Спасибо.
— Старайтесь ее беречь! — И мысленно Струве добавил: — Для меня".
Все последующие дни Шаллер усиленно размышлял над тем, как так могло случиться, что его фамилия не фигурирует в списках Белецкой. У него подчас возникали любопытные теории, например, что он человек Вселенной и поэтому его душа не зафиксирована в мирских списках, а значится где-то в космических анналах. В такой момент к Генриху Ивановичу возвращалось спокойствие, и он подолгу играл двухпудовыми гирьками, подбрасывая их к потолку, а затем подставляя спину так, чтобы железяки приземлялись между лопаток.
Но иной раз полковник вдруг пугался, что его теории ошибочны, что это волюнтаризм жены лишил его фамилию права на существование в летописи или что он, Генрих Иванович Шаллер, вовсе не существует в этом мире, что он нечто сродни Летучему Голландцу: вроде видим, а на самом деле — оптический обман. В такие минуты, лелея свое депрессивное состояние, он уходил к китайскому бассейну и часами сидел в нем, словно кабан, загнанный в воду кусающимся гнусом.
В один из таких дней, напоенных меланхолией, около бассейна появился Джером.
Он сел на корточки возле самой головы Шаллера, покоящейся на бортике, и долгое время молча наблюдал, как минеральные пузырики щекочут тело полковника.
— Фигово? — спросил подросток, разглядывая гениталии Генриха Ивановича, искривленные слоем воды. Они казались мальчику втрое меньше обычного.
— Что? — спросил полковник.
— Плохое настроение?
— Ты давно здесь?
— Я?.. Минут пять сижу.
— Я не слышал.
Джером не спеша разделся и спустился в воду рядом с Шаллером.
— Никак не могут найти убийцу Супонина!
Генрих Иванович ничего не ответил.
— Тебе не скучно?
— Почему ты спрашиваешь? — удивился полковник.
— Потому что мне кажется, что тебе не скучно.
— Да, я не скучаю.
— Как ты думаешь, скучают ли животные?
— Право, не знаю.
— Я не спрашивал, знаешь или нет, мне интересно, что ты думаешь. Вот лоси, например?
— Думаю, что нет, — ответил Шаллер.
— И я так думаю. Грустить могут, а вот скучать — нет. Ты бы хотел стать лосем?
Генрих Иванович расхохотался так, что к противоположному бортику пошла волна от его сотрясающейся груди.
— Ты чего ржешь! — обиделся Джером. — Чего смешного!
— Прости меня, это я так! — сквозь смех отвечал полковник. — Лосем, говоришь!..
— Почему люди бывают иногда такими омерзительными?
— Прости!.. Ну а чего, можно и лосем… Лосем даже интересно!..
— Ты похож на борова! — сказал сердито Джером. — Тебе никогда не стать лосем!
— И, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл по-собачьи на середину бассейна.
— Будешь тонуть, не спасу! — со смехом пригрозил Шаллер.
— Да пошел ты! — огрызнулся мальчик и, всем ртом хлебнув воды, заколотил руками по поверхности.
Полковник поймал его за ногу и притянул обратно к бортику:
— Не суетись.
—Чего хватаешься!
— Могу отпустить, — сказал Генрих Иванович и отпустил. Джером тут же пошел ко дну.
— Да ты меня утопишь! — закричал он, выныривая.
— Как котенка, — подтвердил полковник и слегка ткнул ладонью макушку Джерома, словно мячик.
Мальчик вновь погрузился под воду, а вынырнув, что есть мочи заорал:
— Да ты чего!!! Совсем озверел, боров проклятый!
— А ты не груби! — И вновь шлепок по голове, как по мячику…
Позже, когда мальчик окончательно отдышался, они беседовали, упершись спинами в стенку бассейна.
— Я не боюсь смерти, — говорил Джером.
— Потому что она далека от тебя, как… — Генрих Иванович запнулся. — Как Млечный Путь от Земли.
— Никто не знает, как далека от него смерть, — возразил Джером.
— Это — философия. Вероятность того, что ты проживешь намного дольше меня, гораздо выше, нежели та, что твоя смерть придет раньше моей.
— Ты ошибаешься.
— Почему?
— Ты же знаешь, кто убил Супонина?
— Тебя не убьют.
— Откуда такая уверенность?
— Потому что я не позволю этого.
— Ты самонадеян.
— Нет, я уверен.
— Ты зависишь от него?
— От кого?
— От убийцы.
— Ты чего-то ждешь от него. Он что-то делает для тебя. Я чувствую… И пока он не доделает этого, ты в его власти. Я прав?
— Ты не умрешь.
— Он недавно опять избил меня.
— За что?
— Ведь я убиваю кур. Пришел отец Гаврон и пожаловался на меня. Он меня и избил.
— Почему ты убиваешь кур?
— Честно?
— Хотелось бы.
— Понимаешь, я сам не знаю… Какое-то влечение… Я сам сначала боялся, что это нездоровое чувство. Но потом я представил, что убиваю кошку, собаку, человека… Ничего такого приятного… Только куры… Я их ненавижу!
Сворачиваешь голову — и облегчение…
— Поплаваем?
— Не хочется что-то… Ты знаешь, когда я сегодня пришел сюда, мне показалось, что в бассейне убывает вода. Видишь полоску темную на бортике?
— Вижу.
— В прошлый раз вода доходила до нее. Это ее след.
— Сухо. Вода и испаряется.
— А как твои женщины?
— Никак.
— Что, старый стал?
— Наверное.
Они некоторое время помолчали, щуря глаза от солнца.
— Кого он убьет следующего? — спросил Джером.
— С чего ты взял, что он будет убивать?
— Это ты ему ребра сломал?
— Было такое.
— В его глазах — желание…
Генрих Иванович ничего не ответил, выбрался из бассейна, растерся полотенцем, махнул Джерому рукой и пошел своей дорогой.
— Испаряется бассейн, — сказал Джером, глядя на полоску, свидетельницу предыдущего уровня…
Оттолкнув бумаги, Шаллер откинулся на спинку кресла, стараясь совладать с нервами. Но закудахтала жирная курица, запрыгнув на подоконник и стуча о него клювом. Полковник в сердцах запустил в птицу подстаканником и пожалел, что ранее не согласился на предложение Контаты возглавить охрану куриного производства. Уж он бы их охранял, уж он бы им посворачивал головы!
— Я не мог так поздно родиться! — говорил себе Генрих Иванович. — Это идиотизм какой-то! Мне уже почти пятьдесят лет, а городу всего лишь сорок!.. И потом, получается так, что почти всех детей в городе родила мадмуазель Бибигон! И почему-то все недоношены!.. К тому же я никогда не слышал, чтобы Чанчжоэ находился в монгольской осаде! Где монголы, а где мы!..
— Все эти записки — бред!" — решил Шаллер и немножко успокоился.
Он еще немного посидел в кресле, затем вышел в сад проведать жену. К своему изумлению, он обнаружил ее бездвижно сидящей перед машинкой. Исписанные листы лежали рядом, сложенные в аккуратную стопку. Белецкая в недоумении хлопала глазами, как будто сама не понимала, почему ее пальцы более не бегают по клавишам машинки.
В первый миг Шаллеру показалось, что Елена пришла в полное сознание, но позвав негромко, а затем поводив ладонью перед ее глазами, он убедился, что жена по-прежнему находится в эмпиреях, но в этом, другом измерении что-то у нее сломалось, разладилось.
— Елена! — еще раз позвал он. — Что же это такое получается!..
Полковник вплотную подошел к жене, приподнял с плеч волосы и поглядел на белые перышки, ровным рядком пробивающиеся у основания черепа. Перышки изрядно подросли, закудрявились на кончиках и волновали Генриха Ивановича чем-то сладостным, запретным.
— Что же это такое получается, Елена?! — заговорил Шаллер негромко. — Что же я, без роду без племени? Откуда, по-твоему, я взялся?! Каким образом я появился на свет?!
Генрих Иванович перебирал перышки пальцами, затем ухватился за одно и дернул его. Перышко легко поддалось, проскользнуло между пальцев и, медленно кружась, стало падать на осенние листья. Полковник подхватил его возле самой земли, сжал в ладони, а затем, бережно расправив, спрятал в портмоне между бумажных денег.
— Из-за этих твоих бумаг я пошел на преступление! — продолжал Шаллер. — Я покрываю убийцу! Я покрываю его только потому, что он единственный может расшифровать все то, что ты написала!.. Ответь мне, что происходит?! Ради чего ты все это пишешь?! Ведь я мучаюсь в недоумении!
Белецкая не отвечала. Она сидела все в той же позе и кукольно хлопала глазами.
— Ответь же мне! — закричал Генрих Иванович. — Ответь, сука!!! Я воткну тебе в спину длинную спицу, чтобы она убила твое сердце!!! Ответь же!
Полковник схватил жену за плечи и в отчаянии стал трясти ее так, что голова Елены стукалась о ее же плечи.
— Ответь!!!
Неожиданно Белецкая заплакала. Она завыла так отчаянно, что полковник испугался и отпрянул.
— А-а-а-а! — голосила Елена.
Шаллер стоял чуть в стороне и, оцепенев, смотрел на рыдающую жену. Чем больше он ее разглядывал, тем более испытывал желание. Одновременно он анализировал причины возникновения эротического настроения в столь неподобающее время, в столь необыкновенной ситуации.
Генрих Иванович медленно приблизился к Елене, положил свои большие ладони ей на плечи, стал поглаживать их, с каждым разом все напористее, с моложавой страстью. Его пальцы проникли под выцветшее платье со стороны подмышек, слегка царапнувших его кожу порослью, ухватились за маленькие грудки, сжали мягкие соски…
Елена перестала завывать и просто сидела с чуть приоткрытым ртом, уставясь большими глазами в пустоту.
Генрих Иванович подхватил жену на руки и положил ее тут же, на ворох кленовых листьев, мумифицированных в своем многоцветий. Белецкая не сопротивлялась, но и никак не реагировала на ласки мужа, глядя на лунную половинку, повисшую между корявых яблоневых веток.
Шаллер задрал платье жены до самого подбородка и проник в ее бесцветное тело с напором молодого жеребчика…
Позже, сидя на веранде, хлебая липовый чай и просматривая газеты, полковник наткнулся на маленькую заметку в еженедельнике — Курьер", рассказывающую о странном пациенте доктора Струве. Молодой кореец обратился к врачу с жалобами на то, что у основания его черепа выросли перья, похожие на куриные. Доктор Струве не смог прокомментировать этот факт, ссылаясь на то, что науке такие прецеденты неизвестны.
Генрих Иванович отставил чашку с чаем и, сняв телефонный рожок, попросил телефонистку соединить его с г-ном Струве.
— Да мало ли чего с корейцами бывает, — сказал медик. — Это же корейцы — таинственный народ!.. Впрочем, факт так или иначе достойный любопытства!.. Как себя чувствует госпожа Елена?
— Спасибо.
— Старайтесь ее беречь! — И мысленно Струве добавил: — Для меня".
Все последующие дни Шаллер усиленно размышлял над тем, как так могло случиться, что его фамилия не фигурирует в списках Белецкой. У него подчас возникали любопытные теории, например, что он человек Вселенной и поэтому его душа не зафиксирована в мирских списках, а значится где-то в космических анналах. В такой момент к Генриху Ивановичу возвращалось спокойствие, и он подолгу играл двухпудовыми гирьками, подбрасывая их к потолку, а затем подставляя спину так, чтобы железяки приземлялись между лопаток.
Но иной раз полковник вдруг пугался, что его теории ошибочны, что это волюнтаризм жены лишил его фамилию права на существование в летописи или что он, Генрих Иванович Шаллер, вовсе не существует в этом мире, что он нечто сродни Летучему Голландцу: вроде видим, а на самом деле — оптический обман. В такие минуты, лелея свое депрессивное состояние, он уходил к китайскому бассейну и часами сидел в нем, словно кабан, загнанный в воду кусающимся гнусом.
В один из таких дней, напоенных меланхолией, около бассейна появился Джером.
Он сел на корточки возле самой головы Шаллера, покоящейся на бортике, и долгое время молча наблюдал, как минеральные пузырики щекочут тело полковника.
— Фигово? — спросил подросток, разглядывая гениталии Генриха Ивановича, искривленные слоем воды. Они казались мальчику втрое меньше обычного.
— Что? — спросил полковник.
— Плохое настроение?
— Ты давно здесь?
— Я?.. Минут пять сижу.
— Я не слышал.
Джером не спеша разделся и спустился в воду рядом с Шаллером.
— Никак не могут найти убийцу Супонина!
Генрих Иванович ничего не ответил.
— Тебе не скучно?
— Почему ты спрашиваешь? — удивился полковник.
— Потому что мне кажется, что тебе не скучно.
— Да, я не скучаю.
— Как ты думаешь, скучают ли животные?
— Право, не знаю.
— Я не спрашивал, знаешь или нет, мне интересно, что ты думаешь. Вот лоси, например?
— Думаю, что нет, — ответил Шаллер.
— И я так думаю. Грустить могут, а вот скучать — нет. Ты бы хотел стать лосем?
Генрих Иванович расхохотался так, что к противоположному бортику пошла волна от его сотрясающейся груди.
— Ты чего ржешь! — обиделся Джером. — Чего смешного!
— Прости меня, это я так! — сквозь смех отвечал полковник. — Лосем, говоришь!..
— Почему люди бывают иногда такими омерзительными?
— Прости!.. Ну а чего, можно и лосем… Лосем даже интересно!..
— Ты похож на борова! — сказал сердито Джером. — Тебе никогда не стать лосем!
— И, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл по-собачьи на середину бассейна.
— Будешь тонуть, не спасу! — со смехом пригрозил Шаллер.
— Да пошел ты! — огрызнулся мальчик и, всем ртом хлебнув воды, заколотил руками по поверхности.
Полковник поймал его за ногу и притянул обратно к бортику:
— Не суетись.
—Чего хватаешься!
— Могу отпустить, — сказал Генрих Иванович и отпустил. Джером тут же пошел ко дну.
— Да ты меня утопишь! — закричал он, выныривая.
— Как котенка, — подтвердил полковник и слегка ткнул ладонью макушку Джерома, словно мячик.
Мальчик вновь погрузился под воду, а вынырнув, что есть мочи заорал:
— Да ты чего!!! Совсем озверел, боров проклятый!
— А ты не груби! — И вновь шлепок по голове, как по мячику…
Позже, когда мальчик окончательно отдышался, они беседовали, упершись спинами в стенку бассейна.
— Я не боюсь смерти, — говорил Джером.
— Потому что она далека от тебя, как… — Генрих Иванович запнулся. — Как Млечный Путь от Земли.
— Никто не знает, как далека от него смерть, — возразил Джером.
— Это — философия. Вероятность того, что ты проживешь намного дольше меня, гораздо выше, нежели та, что твоя смерть придет раньше моей.
— Ты ошибаешься.
— Почему?
— Ты же знаешь, кто убил Супонина?
— Тебя не убьют.
— Откуда такая уверенность?
— Потому что я не позволю этого.
— Ты самонадеян.
— Нет, я уверен.
— Ты зависишь от него?
— От кого?
— От убийцы.
— Ты чего-то ждешь от него. Он что-то делает для тебя. Я чувствую… И пока он не доделает этого, ты в его власти. Я прав?
— Ты не умрешь.
— Он недавно опять избил меня.
— За что?
— Ведь я убиваю кур. Пришел отец Гаврон и пожаловался на меня. Он меня и избил.
— Почему ты убиваешь кур?
— Честно?
— Хотелось бы.
— Понимаешь, я сам не знаю… Какое-то влечение… Я сам сначала боялся, что это нездоровое чувство. Но потом я представил, что убиваю кошку, собаку, человека… Ничего такого приятного… Только куры… Я их ненавижу!
Сворачиваешь голову — и облегчение…
— Поплаваем?
— Не хочется что-то… Ты знаешь, когда я сегодня пришел сюда, мне показалось, что в бассейне убывает вода. Видишь полоску темную на бортике?
— Вижу.
— В прошлый раз вода доходила до нее. Это ее след.
— Сухо. Вода и испаряется.
— А как твои женщины?
— Никак.
— Что, старый стал?
— Наверное.
Они некоторое время помолчали, щуря глаза от солнца.
— Кого он убьет следующего? — спросил Джером.
— С чего ты взял, что он будет убивать?
— Это ты ему ребра сломал?
— Было такое.
— В его глазах — желание…
Генрих Иванович ничего не ответил, выбрался из бассейна, растерся полотенцем, махнул Джерому рукой и пошел своей дорогой.
— Испаряется бассейн, — сказал Джером, глядя на полоску, свидетельницу предыдущего уровня…
26
Лизочка Мирова собиралась ложиться спать. Она сидела перед зеркалом в шелковом пеньюаре, подаренном ей г-ном Туманяном, и неторопливо расчесывала волосы. Она делала это уже сорок минут и размышляла подевичьи.
— Как все в жизни переплетено, — думала девушка. — Ах, какие витиеватости уготавливает судьба! Ждешь одного, а случается другое. И подчас это другое гораздо приятнее и лучше, нежели то, чего ты ждала. Причудлива жизнь!" Лизочка наконец отложила в сторону гребень, полюбовавшись пушистостью своих волос в зеркале, скинула с себя пеньюар, оставаясь в ночной рубашке, и легла в постель.
Генрих Иванович Шаллер ласкал ее на этой кровати. Здесь, в этой комнате, он сделал ей впервые больно, отобрав то, без чего девушка становится женщиной. В этой же комнате он причинил ей еще большую боль, отвергнув любовь.
— А была ли любовь? — задумалась Лизочка. — Поди разберись сейчас!.." После, в этой же комнате, уже совсем по-другому, купец Ягудин любил ее тело и клялся душными ночами, что любит и душу. Но строитель счастья Ягудин разбился в своем единственном порыве взлететь и, вероятно, любил этот порыв гораздо более, чем Лизочку.
— Интересно, как же будет с господином Туманяном? — прикинула девушка. — Как долго продлятся их отношения и к чему они приведут?.. Ах, он очень мил и, вероятно, мог бы стать приятным мужем!.. Да что об этом думать! Сколь ни думай, жизнь все равно распорядится по иному.."
Девушка зевнула, прикрыв рот розовой ладошкой.
Господин Шаллер ласкал Франсуаз Коти, господин Ягудин ласкал Франсуаз Коти, господин Туманян наслаждался ею, и все трое также питались ее, Лизочкиным, телом. Плохо ли это?.. Наверное, не плохо и не хорошо.
— Как все в жизни переплетено, — думала девушка. — Ах, какие витиеватости уготавливает судьба! Ждешь одного, а случается другое. И подчас это другое гораздо приятнее и лучше, нежели то, чего ты ждала. Причудлива жизнь!" Лизочка наконец отложила в сторону гребень, полюбовавшись пушистостью своих волос в зеркале, скинула с себя пеньюар, оставаясь в ночной рубашке, и легла в постель.
Генрих Иванович Шаллер ласкал ее на этой кровати. Здесь, в этой комнате, он сделал ей впервые больно, отобрав то, без чего девушка становится женщиной. В этой же комнате он причинил ей еще большую боль, отвергнув любовь.
— А была ли любовь? — задумалась Лизочка. — Поди разберись сейчас!.." После, в этой же комнате, уже совсем по-другому, купец Ягудин любил ее тело и клялся душными ночами, что любит и душу. Но строитель счастья Ягудин разбился в своем единственном порыве взлететь и, вероятно, любил этот порыв гораздо более, чем Лизочку.
— Интересно, как же будет с господином Туманяном? — прикинула девушка. — Как долго продлятся их отношения и к чему они приведут?.. Ах, он очень мил и, вероятно, мог бы стать приятным мужем!.. Да что об этом думать! Сколь ни думай, жизнь все равно распорядится по иному.."
Девушка зевнула, прикрыв рот розовой ладошкой.
Господин Шаллер ласкал Франсуаз Коти, господин Ягудин ласкал Франсуаз Коти, господин Туманян наслаждался ею, и все трое также питались ее, Лизочкиным, телом. Плохо ли это?.. Наверное, не плохо и не хорошо.