Перстов тоже приехал, а с ним Лиза, за ними увязался и Кирилл, но его жены, натура которой почти не запечатлелась в моей памяти, не было. Перстов пытался объяснить мне причины их загула, но я думаю, тот же Кирилл знал об этих причинах куда меньше, чем я узнал от Наташи. Я даже пробормотал что-то в том смысле, что нынче вся Россия гуляет - пир во время чумы. Я хотел остаться отвлеченным человеком и показывал строгое намерение не вникать в суть их сделок.
   Глядя на прекрасную, но чересчур нынче динамичную фигуру моего друга Перстова, источающего стремление и меня вовлечь в праздничную сутолоку, я приходил к умозаключению, что вот он, человек, который пролезет в любую щель. Делец и кутила, человек идейный и беспринципный одновременно, человек, казалось бы, вездесущий, свободный и в то же время скованный, заколдованный, стиснутый до крайности, раб своих свободных проявлений, раб в том смысле, что жизни в реальном мире предпочитает блуждания среди миражей, фантастических отражений, к которым намертво привязан. И как-то странно некоторые стороны его характера, личности, воззрений заострены на мне, взывают ко мне, призывают меня к единству, к духовному слиянию, к мистическому совокуплению. Однако я не о том говорю, я пошел в обход, словно желая скрыть некую правду о моем друге, а надо бы прямо сказать, что в тот вечер, накануне сумасшедшей ночи, он был заметно навеселе, и не берусь судить, какая такая смелость его спутников доверила ему вести машину. В обратный путь, найдя Наташу живой и невредимой, они не собирались. Я не сомневался, что теперь они останутся в моем доме до утра.
   Словно переворачивалась несгибаемой силой божьего промысла страница моей жизни, а я замешкался, не сумел проворно перескочить с прежней на новую и вот теперь стоял, сконфуженный, обалдевший, перед моими читателями в каком-то неподобающем промежутке. А Наташа поднялась с кровати как ни в чем не бывало, порадовалась, что все мы снова собрались вместе, и отправилась на кухню что-нибудь приготовить к столу. Естественность ее поведения смущала и до некоторой степени раздражала меня. Я бледнел, краснел, не к месту хмурился и смеялся, а она хладнокровно гремела посудой, хороня в этом грохоте нашу, только нам принадлежащую ночь, и даже напевала какой-то мотивчик, убийственный в своей незамысловатости. Разумеется, и у Перстова с Лизой была своя игра, я бы сказал, что он вел себя с ней как мальчишка. Девушка ведь покладистая, чуть ли не в струнку перед ним вытянулась, девушка, которой пора замуж, а он надуется как индюк, со всеми весел, а с нею резок и всем показывает, всем тычет в глаза, как он пренебрежительно обращается со своей подругой. Думаю, это вино мутит ему разум, напуская химер, и он фантазирует, балует и хватает через край, но что Лизу-то побуждает ходить перед ним на цыпочках? Впрочем, для меня все эти мимолетные стычки, которые пытался организовать Перстов и из которых Лиза выходила с видом обиженно-забитой и все-таки непобедимой простушки, были только лишним поводом убедиться, что я не знаю Лизы, недостаточно обращаю на нее внимания и не понимаю ее.
   - Вы говорите о свадьбе, - вдруг откликнулась она на какое-то течение разговора; и с этого момента я стал прислушиваться. - Но скажите-ка, продолжала Лиза неспешно, с выражением грусти и сомнения на миловидном личике, - почему вы думаете, что этот человек возьмет меня? Я совсем в этом не уверена... у него явно другие планы... Кто-то из нас зажег факел лицемерия и пустил по кругу.
   - Кого ты подозреваешь, деточка? - усмехнулся Иннокентий Владимирович.
   - Этот огонь ослепляет, - говорила Лиза как в бреду. - Кто-то из нас затеял бесконечную эстафету, и бегуны передают друг другу палочку, начиненную ложью. Это сбивает нас с толку.
   Наташа подала из кухни насмешливый голос:
   - Я всегда говорила, Лиза, что в тебе гибнет поэт. Но что-то его агония затянулась.
   Лиза разразилась желчным и горьким смехом.
   - Мужчина! Но у него есть другая, которую он никогда не бросит. Я для него игрушка.
   Между мной и Лизой в замутненной атмосфере комнаты поднялся образ Машеньки, с которой Перстова связывали узы долга, странной, неписанно утвержденной клятвы совместно одолеть чудовищное упрямство перстовского рока, но, сдается мне, отнюдь не быть с ней вместе до конца, если рок окажется сильнее, чем они предполагают, и погонит несчастную по уже проторенной им дорожке. Я даже вздрогнул, так это было неожиданно. Пожалуй, окажись я на месте Лизы, которую пробирало весьма простое и объяснимое желание выйти замуж, но которая поставлена перед величественным фактом, что семья приглянувшегося ей мужчины всегда несла невосполнимые свадебные потери и что, собственно, уже другая предназначена к очередному закланию, я бы тоже заговорил в самом возвышенном и бредовом стиле, устами агонизирующего поэта. С другой стороны, я просто не понимал, для чего Лизу вздергивают на дыбу посвящением во все эти кладбищенские, фактически сомнительные и подозрительные подробности, зная, что место невесты уже занято и что она, Лиза, далеко не тот человек, чья голова и чье сердце способны хранить семя подобной осведомленности. Допустим, семя, брошенное в душу Машеньки, даст правильные всходы хотя бы потому, что Перстов не перестанет руководить ею, а что же будет с Лизой, для которой и сейчас не секрет, что Перстов ее бросит?
   Наконец она ушла на кухню помочь Наташе. Мужчины, захлопнув за нею дверь, почувствовали себя свободней, удобно расселись за столом и с вожделением раскупорили бутылку вина. Мне налили, и я выпил. Они уже усвоили развлекательную привычку после каждого бокала рассказывать байку, и теперь был черед Кирилла. Он без напряжения всмотрелся в прошлое, выбирая подходящий сюжет, и по тому, каким насмешливым и зловещим огнем озарилась его пухлая физиономия, я догадался, что его история вполне удовлетворит вкусам развращающего публику и собственную дочь Иннокентия Владимировича.
   Зная истинную правду о двух из трех восседавших в полумраке комнаты мужчин, но не имея возможности применить ее, поскольку эти двое сладко столковались и спелись между собой, я был несвободен и буду несвободным до тех пор, пока не распутаю этот дьявольский клубок. Один лишь Кирилл был, кажется, однозначен, всегда и всюду в одинаковой роли, что и мешало мне, после выпитого бокала и среди ощущений разлада с обществом, вспомнить, какого он цвета или, скажем, в чем смысл провозглашаемого им гедонизма. Иными словами, он подавлял и мучил меня тем, что среди гостей оставался единственным, с кем у меня не было вообще никакой связи, кто был в моих глазах не более чем случайностью, однако возникал с опасной частотой и определенно не испытывал ни малейшего неудобства при общении со мной.
   - Однажды приключился со мной случай, - начал Кирилл, рассказчик, давно ли, не важно, но факт, что был зимний вечер и я всей душой желал выпить. Посидел в кафе и, надо же, просадил все деньги, ведь дерут там безбожно. А отвечающего потребности состояния нет как нет. На улице темнота и прочие мерзости, ну и разные люди... однако один из встречных неожиданно заговорил со мной. Я брел куда глаза глядят, размышляя, где бы распотешиться, а он вынырнул из какого-то переулка и потянулся ко мне, и я сразу смекнул, что у него особый интерес к моим прелестям. В качестве возбуждающего и убеждающего средства - бутылка вина. Я все пытался рассмотреть его, поскольку его внешность не могла ничего не значить на чаше весов, куда я бросил свои "да" и "нет". Рассмотреть не удавалось, все смазывала тьма, да и он как-то чересчур вертелся, но в конце концов, под влиянием обаятельного образа бутылки, которую я рассмотрел отлично, "да" перевесило. Я расплылся в улыбке и утвердительно кивнул. Мы пошли к нему домой. Подобными вещами я никогда не занимался, но и предрассудков на их счет у меня нет, вообще, будем откровенны, раз уж мы избрали стезю гедонизма, надо идти по ней до конца.
   Вот что такое сейчас мы с вами, как не люди, жаждущие удовольствий? Но кто из вас во тьме ночной пошел бы за педерастом, не любя его и даже не уважая его порицаемые обществом наклонности? Я знаю немало людей, которые только и делают, что развлекаются, развратничают, пьянствуют, тонут, гибнут, но при этом вынашивают в себе какие-то символы нравственного здоровья, то есть заведомо знают, что можно делать, а что нельзя, и в каких случаях вдруг выступить человеком с крепко развитым чувством собственного достоинства. А я никаких пределов перед собой не ставлю и убежден, что только так - паря свободно - достигну неукоснительной подлинности. Я могу остановиться, спасовать на каком-то пределе, но это уже другое дело, дело случая, а вот действовать по готовым принципам и рецептам я не буду никогда.
   Да и нравится мне гнильца, скверный душок... наше общество превратилось в кучу дерьма, а я рад в ней побарахтаться, повозиться, понимаете ли, когда так делаешь, больше причин улыбаться. Но зарываться не стоит, на большую глубину я, чтобы не задохнуться ненароком, не ухожу. Когда распад и хаос и надо всем вьется дымок зловония, больше щелей, больше простора для таких, как мы.
   Я пошел домой к этому субъекту, понимая, что насмехаться над ним он мне не позволит, еще, чего доброго, прибьет, как у них, наверное, водится... хотя, спрашивается, отчего бы ради познания не принять и колотушки?.. зато завтра будет о чем вспомнить, порассказать и посмеяться. В квартире я его наконец разглядел. Пожилой, морщинистый. Симпатии он мне не внушил.
   Он же на меня посматривал как на сдобную булочку. Сам он не пил, а я выпил пару стаканов вина, чтобы чувства, ставшие сложными и противоречивыми, когда я увидел, какой он отвратительный, упростились. Возник и вопрос: а вдруг завтра мне будет стыдно? Я не на шутку встревожился. Но после вина вопрос рассыпался, тревога испарилась. Он усадил меня на диван и с плотоядной улыбочкой полез целоваться. Моя душа никак не отзывалась на его авансы, но в том, что я из первых рук получал представление об удовольствиях, которые предлагают подобные типы, заключалось немало нормального и поучительного, так что я не сдавался и не помышлял о бегстве, хотя у меня и появилось ощущение, что в моем партнере собрана вся грязь мира. Он сказал: пойдем в ванную, я тебя помою. Его предложение вступило в противоречие с моими ощущениями, как бы вывернуло все наизнанку и представило в ложном свете, и я ответил в том смысле, что не надо трактовать меня уличным бродягой, я человек в высшей степени чистый, замечательно чистоплотный. Но он дал мне понять, что для него очень важно вымыть меня, это доставит ему огромное удовольствие, всю силу которого я не в состоянии и вообразить. Я представил себе, как он будет мыть мне руки, ноги, попку, сияя и хихикая от счастья, и тут что-то шевельнулось в моей душе, я был тронут, мной овладела нежность к этому знающему свое дело, а перво-наперво тихому и ласковому человеку. Я начал раздеваться. И тут еще какой-то человек своим ключом открыл входную дверь и вошел, а как увидел меня - наши глаза встретились - прямо изменился в лице и весь позеленел от злобы. Они оба побежали в другую комнату и там заспорили, довольно-таки громко, а может быть, и подрались, не знаю, шума было много, а разобрать слова и отличить словесные доводы от кулачных, если таковые имели место, мешали стены. Но было совершенно очевидно, что вошедший разыгрывает сцену ревности, так что дело, образно говоря, грозило из сада наслаждений переместиться в клоаку конфликтов, а это меня не устраивало. Я человек мягкий, нескандальный. Подхватил свои вещички и скорей к выходу, от греха подальше...
   ***
   - Занимательная история, но рассказал ты ее без остроумия и блеска, резюмировал Иннокентий Владимирович.
   - Не люблю развратников, - глухо резанул вдруг правду-матку мой пьяненький друг.
   Он ничего не добавил к сказанному, и я, как всегда ожидавший от него большего, с грустью взглянул на его поникшую голову. Они привезли с собой много еды и выпивки и широкими жестами приглашали меня не стесняться, однако атмосфера ведь создалась какая-то гнетущая. Я вроде как насытился с первой рюмки и первого куска, а после рассказа Кирилла меня сдавило что-то похожее на тупое и мерзкое пресыщение.
   Нелепая и жалкая компания бесцеремонно вторглась в мой дом, пьянствует и рассказывает гнусные истории, отнимая у меня и у Наташи драгоценное время. Я вышел в сад, тускло освещенный светом из окон, и дал волю чувствам. Вскрикивая, я делал резкие движения своими в сумраке казавшимися тонкими, как барабанные палочки, конечностями, то с пронзительной скоростью резал холодный воздух сжатым до точечки кулаком, то чертил круги ногой да так высоко забирал ею, словно намеревался сбить верхушки деревьев; гибкий и бесстрашный, я бился в неистовой пляске, мое героическое, несокрушимое тело сотрясалось в размеренных и красивых конвульсиях, направляемое здоровым духом. Я разил невидимого врага, крушил ненавистных обидчиков, и сознание собственной силы заставляло меня блаженно улыбаться даже сквозь те устрашающие гримасы, которыми я распугивал ночные тени. С воинственным воплем я бросился высоко в ночь, тузя ее в разные мягкие, податливые места, а когда приземлился, заметил на верхней ступеньке крыльца Наташу.
   Что ж, пусть видит, что я собой представляю, на что я способен. Но в глазах девушки я не прочитал ни смеха, ни восхищения, ни ужаса. На нее падал свет из окна, и я не мог ошибиться: взгляд девушки был тяжел, невозмутимо отчужден, далек от меня. Неужели и сейчас она думала о "папе"? В глубине ее глаз я находил выражение, свидетельствовавшее, что она прочитывает меня как вещь, смотрит на меня как в пустое пространство. И тогда мне вдруг почему-то расхотелось быть аскетом, затворником, мудрецом, святым, жить на окраине и читать ученые книжки, а захотелось пойти туда, куда могла бы повлечь меня эта неотразимая и загадочная, непредсказуемая особа, жить с нею и поступать в полном соответствии с ее желаниями.
   Во мне жутко зашевелились и жар жизни, и холод жизни, и ужас жизни, волосы встали дыбом на голове, и все-таки я бревно бревном, дурак дураком стоял перед девушкой, открывшей мне глаза, и не ведал, как сказать о главном, о своем стремлении принадлежать ей. Страшно было мне подумать, что Наташа не только не придает серьезного значения моему преображению, но даже уверена, что благотворные перемены невозможны и моя душа всегда будет душой приспособленца, глупца, простофили, пса, ловящего собственный хвост. Невыносимая ноша свалилась на мое сердце, сдавила безжизненной тоской. Вся прожитая жизнь, жизнь в том виде, в каком она сложилась и стала моей дорогой, с которой у меня, судя по всему, нет шансов свернуть, предстала предо мной уродливыми руинами, хаосом, убожеством и запустением. Я гибну. И вот я вспомнил, что у меня есть удачливый и благополучный соперник. Мне открылось, что это "папа", и никто другой, оскорблял меня всем и во всем, что совершалось в этот вечер, и был тем невидимым врагом, которого я крушил и сминал, прыгая в мягком плену ночи.
   - Зачем он тебе? - крикнул я. - Чем он тебе мил? Почему ты не выбрала кого-нибудь получше? Разве я хуже него? Я не забиваю себе голову бреднями. Просто я поверил, что ради тебя могу перевернуть горы.
   - Давно ты в это поверил? - усмехнулась Наташа.
   - Я изменился.
   Она засмеялась невеселым смехом. Так смеется обреченный человек.
   - Этот мой дом, пусть он станет твоим, - стал я более подробно разъяснять свои новые воззрения. - Возьми дом, бери все, что у меня есть. Это все твое, а мне ничего не надо. Уведи меня отсюда. Я не хочу быть затворником и гнить здесь. Ты можешь продать этот дом, а вырученные деньги присвоить, они твои.
   Так я говорил о своей любви, изливал душу, наращивая слова и не задумываясь о том, что мне, может быть, придется отвечать за них. Меня распирало желание. Мне было безразлично, что говорить, я подставлял слова, вдохновением выбирая самые гладкие и добротные, а вдохновляло меня разумение, как славно сложилась бы нынешняя ночь, если бы не явились незваные гости. Я страдал, болел и бредил оттого, что у меня отнимали мою победу. Я говорил:
   - Продавай мой дом, бери себе деньги... я все сделаю, чтобы тебе жилось хорошо, буду предупреждать твои желания и исполнять все твои прихоти...
   А Наташа печально смеялась в ответ, зная, что это всего лишь фигуры речи.
   - Не успеешь проесть деньги за дом, как я уже заработаю новые, - сулил я. - Кормление от моей любви. Это выгодно, целесообразно... согласись, Наташа, это лучше, чем возиться и пачкаться с ним, с этим твоим... Он только пользуется тобой для своего удовольствия, а в остальном предоставляет самой себе. Неблагородно и неизысканно! Его тут чуть было не изнасиловал педераст.
   - Не путай его с Кириллом, - спокойно возразила Наташа.
   Я вытаращил на нее глаза. Дверь в кухню, когда туда удалилась Лиза, закрыли, чтобы девушки не слышали пошлых баек, которые будут рассказывать друг другу за столом хмельные мужчины. Однако она знала эту историю! Это меня почему-то страшно поразило. Если Кирилл вполне откровенен с ней, что мешает ей быть откровенным с ним? С тем самым Кириллом, который открыт всему миру. Видимо, помех нет. Но я, скажем, совсем не хотел, чтобы люди узнали, что я сплю с женщиной, которая спит с собственным отцом. Я покачал головой и успокоился. Мое сознание снова заполнили картины любви, нужно было говорить о них, о любовном томлении, тосковать и томиться.
   - Я умею быть благодарным, умею ценить красоту и благородство человека, - сказал я. - Я не ленивый. Я не свинья. Умею отвечат заботой на заботу, любовью на любовь. Я всегда смогу постоять за себя и защитить тебя. Со мной ты будешь блаженствовать, ну, в конечном счете. Я открою тебе разные истины, а вместе мы доберемся и до последней правды. Но порви с этим человеком.
   - Если ты впрямь любишь, как же ты можешь ставить мне какие-то условия?
   Мне показалось, что предо мной открылась не то чтобы последняя правда, а последняя пропасть - я понял, что могу и должен ставить условия.
   - Согласись жить со мной, - сказал я, - и ты увидишь, как глупы и ничтожны все эти людишки, которые вертятся вокруг нас, суетятся, гогочут, рассказывают гнусные историйки, вынашивают бредовые идеи. Они полагают, что я простак, на котором можно ездить. Они заблуждаются! Я со смехом слушаю их, я презираю их слабости и ошибки, ненавижу их пороки и их гордыню. И вот что я сделаю - я уведу тебя в другой мир, в мир истины, свободы, счастья, наслаждения, согласия, покоя...
   Я радостно смеялся, рисуя эти перспективы. Наташа спросила:
   - На руках меня понесешь?
   - И всегда буду носить.
   - Тебе надо отдохнуть, - сказала она, - поспи часок.
   Я замерз, стоя на холоде в тощем свитерке, распинаясь перед своей подружкой, предусмотрительно накинувшей на плечи пальто. Я был что называется отрезаным ломтем. Таковым я чувствовал себя. Мне представилось, что я поставлен в отчаянные условия, вынуждающие меня лишний раз обнаружить все свое баснословное неблагоразумие, и я, вздохнув, пошел в дом напиться вдрызг, чтобы, очнувшись завтра, начать жизнь заново. Мои обстоятельства безнадежны, я в тупике. Впрочем, смерть все уладит, все покроет прахом забвения, и ради подобной перспективы не стоило проливать потоки горючих слез, нагромождать слова и молитвенно складывать ручки даже перед самой очаровательной и желанной женщиной на свете. Я попытался выразить этот взгляд на положение вещей своим внезапным уходом и резкими, угловатыми жестами, которыми сопровождал беззвучную беседу с невидимым собеседником. У Наташи были молодые мысли, и она могла думать иначе, иначе смотреть на вещи, даже понимая их так или почти так, как понимал я. Поэтому я уходил грубо, я уходил в свою старость, и уходил я от нее, Наташи, - в действительности же я предполагал жизнеутвердиться за праздничным столом, за чаркой доброго вина, предполагал смеяться и даже петь. Однако мне навстречу уже спускался в сад еще более старый Иннокентий Владимирович, что прибавило моему состоянию озабоченности. Можно сказать, что за миг до встречи с ним я был на редкость беспечен. Я остановился и вопросительно посмотрел на него, а он улыбался, и больше ничего я не мог прочитать на его погруженном в тень лице.
   - Мы возвращаемся за стол, папа, - неожиданно громко и требовательно выкрикнула Наташа.
   - Не собираюсь вам мешать, - живо откликнулся он. - Хочу только выразить удовлетворение: прекрасный получился вечерок. Не правда ли? Прекрасная ночь... прекрасный дом... Прекрасные условия для жизни и отдыха. Все превосходно, друзья мои. - Он провел рукой по непокрытой голове и издал короткий смешок; мы с Наташей стояли перед ним как почтительные школьники; "папа" вымолвил: - Ну что, так и будем играть в молчанку? Или попробуем объясниться?
   Мы напряженно молчали. Наташа ждала, что я выскажу свое мнение, может быть, буду даже и категоричен, а я ждал, что еще скажет ее красноречивый родитель.
   - Прекрасно! - воскликнул Иннокентий Владимирович с глубокой иронией, свободный в своих перемещениях, тогда как нас он словно держал в узде. Есть нужда в словах, даже жажда общения, есть, наконец, желание распутать узелки, причем, надеюсь, добрым заклинанием, а не ужасным ударом меча, - но уста все же немы. Болезнь немоты. Тупая и жалкая смерть душеспасительных слов. Когда заходит солнце, мне кажется, что это конец очередной неудачной попытки возродить величие прошлого, знавшего грандиозную силу откровений и ни с чем не сравнимую власть слова. В начале было слово... Теперь слово служит лишь началом словоблудия. Но вернемся, однако, к нашим заботам. Позвольте, мои милые, одарить вас парочкой-другой назидательных замечаний, а то и афоризмов. - В сумраке он делал жесты, которые, как мне показалось, должны были убедить нас, что в том, как изящно и даже высокопарно он говорит, заключен особый смысл, а со временем этот смысл откроется и нам. Я взываю к вам, а вы молчите. Узнаю ситуацию, в ней, как в капле воды, отражается вся наша нынешняя действительность. Видим и понимаем, но молчим, уста на трехпудовом замке. Попусту, ясное дело, болтают, тут все мастера, из-за угла тявкают, но как доходит до важного, до решающего отворачиваются и потупляют глазки, кидаются в кусты, мол, наша хата с краю. Боятся за свою шкуру, боятся откровенно, нагло, не боятся только прелюдно обнаруживать этот свой страх. Ни стыда, ни совести. Укажите мне хотя бы на остатки благородства, на подобие его. Благородный человек не задумываясь рискнул бы своей жизнью, видя, что обижают женщину или погибает его друг. А наш современник спрятал голову под мышкой - и весь сказ.
   - Нам все это известно, папа, - с досадой перебила его Наташа. - Ты нас прямо за детей держишь. А тебе ли не знать, что мы древнее самого Ноя?
   - Почему же вы молчите?
   - Ты говоришь чепуху, и нам нечего тебе ответить. Твои сравнения и примеры не имеют ничего общего с нашим случаем.
   - С вашим случаем?
   - Я тебя не исключаю.
   - Итак, я говорю чепуху? Говорить о благородстве - значит, говорить вздор. Прекрасно! Но ты не испортишь мне этот прелестный вечерок, милая. А к тому же тебе известен мой метод. Я начинаю с общих фраз, словно бы упряжняясь в изящной словесности, а потом вдруг - резкий поворот на все возможные градусы! - ввожу в мир сложной-таки философии. И читатель, слушатель, или кто он там, оглушен, смят, зачарован, он мой, и я делаю с ним все что хочу. Весьма продуктивный метод.
   - Не уверена, что он и сегодня оправдает себя, - сухо возразила Наташа.
   - Я не раз испытывал его на тебе и всегда с неизменным успехом.
   - Это еще ничего не значит.
   Иннокентий Владимирович внезапно возник как-то на приливе новых сил и зазвенел юным, крепнущим голосом:
   - А ответьте-ка мне на мою заботу и муку: всегда ли наш народ был таким немощным и дурацким, каков он сейчас, в эти трагические дни? давно ли он был другим?
   - Хватит дурачиться, папа!
   Но "папа" не слушал. Не думаю, что он дурачился, я даже был уверен, что он донельзя взволнован, убедив себя, что сегодня у него все решится с Наташей и со мной, и потому он... ну как бы это выразить?.. ставил все на карту, что ли, хотя в действительности ниче видимым, материальным не рисковал и ничего не предполагал потерять. Я не видел в нем отчаянности, умения рисковать всем, он был не авантюристом и безумным игроком, а, скорее всего, только теплокровным домашним существом, которое хотело спать с собственным чадом, согреваться с ним в своей норке от взаимного тепла. Но сегодня им завладело волнение вполне человеческого характера, и по-человечески его можно было понять, а народная тема, подхваченная им, была чудо как хороша и удобна, отлично иллюстрировала его состояние. И я слушал его не без интереса.
   - Ваше молчание весьма красноречиво, - говорил он. - Вы промолчали и в прошлый раз, когда я рассуждал о великой нашей литературе. Вам не пришло в голову уличить меня во лжи, возмутиться, повалить меня наземь, растоптать, постояв таким образом за русскую правду. Вы молча проглотили пилюлю, а я страшно наслаждался, видя, как вы инфантильны. Взрослая девочка хочет, чтобы вокруг нее упадали бесчисленные поклонники, а совсем взрослый мальчик хочет, чтобы все восторгались его вызвышенными помышлениями о собственной свободе. И больше ничего. Я говорил, что литераторы навязывали нашему народу высокие идеи... я и сейчас так думаю, но у вас была возможность возразить, я сохранил вам шанс - это была проверка! - был один пунктик, против которого я оказался бы почти бессилен... почему же вы им не воспользовались? Почему вы не закричали, что наш народ и до всяких литераторов, изначально, от Бога, обладал высоким нравственным чувством, что грех и преступление не оставляли его равнодушным, как это частенько случалось у других народов, а мучили его совесть? Почему вы не удивились, не побледнели, не выпучили глаза на мои кощунственные выкладки, почему не завопили о страстной и безмерной совестливости нашего народа, которая одна есть уже бесценный вклад в так называемую сокровищницу мировой культуры? Почему ничего не сказали о нескончаемой череде русских узников и мучеников совести, о святых и подвижниках? Почему молчали как камни, как чахлые пучки травы на скале, как коровьи лепешки? Да потому, что вам плевать на все это. Вы забыли подлинную историю нашей земли и зазубрили выхолощенную, сфабрикованную теми, кто был только рад опорочить наших предков и оболванить нас. Я не забыл и знаю... кое-что... но я избрал сугубо свой путь и вряд ли могу служить вам примером, и все-таки мои назидания не совсем уж незаконны, а? Давайте помиримся, найдем приемлемое для каждого из нас решение, учтем все общие и личные интересы... Нас трое - не так уж много, не так уж, стало быть, и трудно найти общий язык. Вспомним о совести, насколько это возможно в нашем положении. Я уже плакал, оплакивал свою горькую участь... Не сомневаюсь, что и Наташенька не избежала слез. А вы, молодой человек? Я серьезен, как никогда! Я призываю вас обоих к миру и согласию, и прошу вас заметить, что я, со своей стороны, вполне уже усвоил идею о непротивлении злу насилием. Она вошла в мое сердце, заполнила мою душу... Вы ищете смысла, добра, чистоты, даже святости, а между тем словно неспособны и вообразить, что можно изначально, от Бога, иметь высокое нравственное чувство и можно заливаться краской стыда при одном только упоминании о грехе! Я имел это чувство, изначально, от Бога. Но я и грешил основательно, весьма-таки напакостил... И когда я говорю, что усвоил идею, это означает, что я над нею трудился, долго трудился... пока то, что от Бога, и то, что стало плодом моих сознательных усилий, не встретились в моем разуме и в моем сердце... Что из этого выйдет, я не знаю, однако настроен оптимистически.