Сара сделала заход первой:
   – Скажи честно. Ведь ты не поверил нам?
   Она едва не засмеялась, и я едва не ответил, что ведь и она не поверила мне, когда я говорил, что не пытался убить ее отца. Но вовремя остановился.
   – Нет, не поверил.
   – Ты подумал, это шутка? Пара сбрендивших янки, которым всюду мерещатся призраки?
   – Что-то вроде того.
   Она разрыдалась, и мне пришлось пережидать, пока шквал утихнет. Дождавшись, я прикурил две сигареты и одну протянул ей. Она глубоко затянулась и затем каждые несколько секунд щелчком стряхивала несуществующий пепел в реку. Я же изо всех сил делал вид, что не наблюдаю за ней.
   – Сара. Прости меня. За все. За все, что случилось. И за тебя. Я хочу… – Хоть убей, но я никак не мог придумать, что сказать. Просто чувствовал, что должен говорить. – Я хочу все исправить. Хоть как-то. То есть я знаю, что твой отец…
   Она подняла на меня глаза и улыбнулась – так, словно хотела сказать, чтобы я не переживал.
   – Но ведь всегда есть выбор, – продолжал я нести ахинею, – как поступить – правильно или неправильно. И неважно, что произошло. На этот раз я хочу поступить правильно, Сара. Ты понимаешь?
   Она молча кивнула. Что с ее стороны было чертовски вовремя, поскольку я не имел ни малейшего понятия, о чем говорю. Мне хотелось сказать ей так много, но моих мозгов катастрофически не хватало, чтобы грамотно рассортировать слова. Почтовое отделение за три дня до Рождества – вот что напоминала сейчас моя голова.
   Она тяжко вздохнула.
   – Он был хорошим человеком, Томас.
   Ну что на это ответишь?
   – Я уверен. Мне он понравился.
   И это было правдой.
   – Я поняла это только год назад. Знаешь, ведь о родителях, ну, вроде как никогда не думаешь, что они такие-то или какие-то иные, правда? Что они хорошие или плохие. Они просто родители. Они просто есть. – Она замолчала. – Пока их не станет.
   Мы снова уставились на реку.
   – А твои родители живы?
   – Нет. Мой отец умер, когда мне было тринадцать. Сердечный приступ. А мама – четыре года назад.
   – Прости, мне очень жаль.
   Даже не верилось. Она старалась быть вежливой посреди всего этого.
   – Ничего. Ей было шестьдесят восемь.
   Сара прижалась ко мне, и я вдруг понял, что говорю почти шепотом. Даже не знаю почему. Возможно, из уважения к ее горю, а может, мне просто не хотелось, чтобы мой голос потревожил ее внезапное спокойствие.
   – Скажи, а что ты чаще всего вспоминаешь, когда думаешь о своей матери?
   Это был не ритуальный вопрос. Похоже, Саре действительно хотелось услышать ответ. Словно она и вправду не прочь была узнать историю моей жизни.
   – Чаще всего? Время с семи до восьми вечера, каждый день.
   – Почему?
   – Она выпивала джин с тоником. Ровно в семь. Один стакан. И на этот час становилась самой счастливой, самой веселой женщиной из всех, кого я знал.
   – А потом?
   – Потом? Грустной. По-другому и не скажешь. Она вообще была очень грустной, моя мама. Из-за отца – да и из-за себя тоже. Будь я ее лечащим врачом, прописывал бы ей джин с тоником по шесть раз в день. – На какое-то мгновение мне даже показалось, что я вот-вот расплачусь. Но это прошло. – А у тебя?
   Ей не нужно было надолго задумываться, но она все равно выждала какое-то время, прокручивая воспоминания в голове и заставляя себя улыбнуться.
   – А у меня о матери счастливых воспоминаний нет. Она начала трахаться со своим тренером по теннису, когда мне было двенадцать, а следующим летом исчезла вообще. Самое лучшее, что когда-либо случалось в нашей жизни. Мой отец… – она даже закрыла глаза от теплоты воспоминания, – учил нас с братом играть в шахматы. Нам тогда было лет восемь или девять. Майкл был очень сообразительный – схватывал все налету. Я, конечно, тоже была девчонка толковая, но Майкл все равно был лучше. Пока мы учились, отец играл с нами без королевы. Он всегда играл черными и всегда без королевы. И даже потом, когда у нас с Майклом стало получаться все лучше и лучше, он все равно не ставил ее на доску. Так и продолжал играть без королевы, даже когда Майкл начал ставить ему мат в десять ходов. Дошло до того, что Майкл тоже стал играть без королевы и все равно выигрывал. Но папа упорно стоял на своем, проигрывая партию за партией, и так ни разу и не сыграл полным комплектом фигур.
   Она рассмеялась и откинулась назад, опершись локтями о землю.
   – На пятидесятилетний юбилей отца Майкл подарил ему черную королеву в маленькой деревянной коробочке. Отец не смог сдержать слез. Правда, странно? Видеть, как твой отец плачет? Я думаю, ему слишком нравилось наблюдать, как мы набираемся опыта и сил. И нравилось наблюдать, как мы побеждаем.
   И тут слезы подкатили гигантской волной и с грохотом накрыли ее худенькую фигурку, сотрясая так, что она едва могла дышать. Я лег рядом и обнял ее: крепко прижал к себе, защищая от всего, что творилось вокруг.
   – Все хорошо, – шептал я. – Все хорошо.
 
   Но конечно же, все было плохо. Еще как плохо.

16

   Бессмертным языком она вибрирует умело,
   Божественно, о да! Но вечно не по делу.
Эдвард Юнг

   Пражский рейс был охвачен паникой из-за бомбы. Никакой бомбы, но очень много паники.
   Мы только-только расселись по креслам, как из динамиков раздался голос пилота, приказывающий всем пассажирам покинуть самолет – и как можно скорее. Никаких вам «леди и джентльмены, от имени компании „Бритиш эруэйз“» или чего-нибудь в этом роде. Просто выметайтесь, и в темпе.
   Нас загнали в какой-то сиреневый отстойник, где стульев оказалось на десяток меньше, чем пассажиров, никакой музыки, да к тому же не разрешали курить. Хотя мне лично как раз разрешили. Обильно наштукатуренная дамочка в униформе велела немедленно потушить сигарету, но я объяснил, что я астматик, а сигарета – мое травяное лекарство для расширения сосудов, которое мне предписано принимать в стрессовых ситуациях. Естественно, я тут же стал объектом всеобщей ненависти, причем курильщики явно ненавидели меня сильнее некурящих.
   Когда же мы наконец прошаркали обратно в самолет, все пассажиры, как один, заглянули под свои кресла, опасаясь, что полицейская собачка именно сегодня подцепила насморк и куда-нибудь завалилась та самая маленькая черная сумочка, которую так и не нашли саперы.
 
   Был такой случай. Один человек обратился к психиатру: его буквально сводило от ужаса, когда нужно было куда-нибудь лететь. В основе его фобии лежало глубокое убеждение, что на какой бы самолет он ни сел, там непременно окажется бомба. Психиатр попробовал как-то переориентировать его фобию, но не смог. И тогда решил послать пациента к специалисту по статистике. Потыкав в калькулятор, статистик сообщил, что шансы против того, что на борту следующего рейса окажется бомба, равны полмиллиона к одному. Однако паникера это все равно не обрадовало – он был по-прежнему убежден, что обязательно окажется именно на том самолете, единственном из полумиллиона. Статистик снова потыкал в калькулятор и сказал: «Хорошо, тогда ответьте мне: вы будете чувствовать себя в безопасности, если шансы против того, что на борту окажутся две абсолютно не связанные друг с другом бомбы, составят десять миллионов к одному?» Человек поначалу выглядел озадаченным, а потом сказал: «Да, это, конечно, здорово, но мне-то от этого какая польза?» На что статистик спокойно ответил: «Все очень просто. В следующий полет возьмите бомбу с собой».
 
   Я рассказал эту историю бизнесмену из Лестера в сером костюме, сидевшему в соседнем кресле. Но тот почему-то даже не улыбнулся. Вместо этого он вызвал стюардессу и сказал, что, похоже, у меня в багаже бомба. Мне пришлось еще раз рассказывать свою историю стюардессе, а затем второму пилоту, который слушал, сердито шевеля бровями. Да чтоб я еще хоть раз попытался завязать вежливый разговор с соседом?! Да никогда в жизни!
   Возможно, я неверно оценил, как люди относятся к бомбам на самолетах. Все может быть. Хотя более вероятным объяснением можно считать следующее: я был единственным на рейсе, кто знал, откуда исходил ложный звонок насчет бомбы и что он означал.
   Это был первый, пробный, чуть неуклюжий шажок в антитеррористической операции «Сухостой».
 
   Пражский аэропорт оказался лишь немногим больше вывески «Пражский аэропорт» на его фасаде. Ее чудовищные, сталинские масштабы заставили меня задуматься: а не водрузили ли вывеску еще до того, как придумали радионавигацию, чтобы пилоты без труда могли разглядеть ее, пролетая над серединой Атлантики?
   Внутри… ну а что внутри? Аэропорт есть аэропорт. И абсолютно неважно, в какой стране мира вы находитесь. Каменные полы, чтобы возить багажные тележки; сами багажные тележки; киоски с ремнями из крокодиловой кожи, которые никто, за тысячи лет цивилизации, ни разу так и не купил – и никогда не купит.
   Похоже, новость о счастливом избавлении чехов из ненасытной советской утробы пока не дошла до сотрудников иммиграционной службы, которые сидели в своих стеклянных будках, продолжая вести «холодную войну» каждым щелчком своих глаз, с отвращением перескакивающих от фотографии в паспорте к самому представителю загнивающего империализма. Я как раз и был самым что ни на есть империалистом, поскольку по глупости вырядился в гавайскую рубаху, которая, как я полагаю, лишь акцентировала мой декаданс. Что ж, в следующий раз буду умнее. Если только к следующему разу не найдется кто-то, кто разыщет ключ от стеклянных клеток и сообщит этим бедолагам, что теперь они с Евро-Диснейлендом по одну сторону баррикад. Я решил попытаться выучить, как будет по-чешски «я буду чертовски скучать».
   Обменяв немного денег, я вышел на улицу взять такси. Вечер выдался прохладный, а из-за широких сталинских луж, разбрызгивавших по небу серо-голубые отражения новеньких неоновых реклам, он казался еще прохладнее. Я обогнул здание аэропорта, и ветер тут же приветственно кинулся мне навстречу, облизнув лицо отдающим соляркой дождем, а затем игриво запрыгал вокруг ног, дергая за брючины. Секунду я постоял, впитывая своеобразие окружающего мира и с тяжестью в душе сознавая, что мир этот совсем-совсем иной – во всех смыслах и отношениях.
   В конце концов я нашел такси и на беглом английском объяснил водителю, что мне нужно к Вацлавской площади. Теперь-то я знаю, что такая просьба фонетически идентична фразе на чешском: «Я обычный придурок-турист, так что, пожалуйста, обдерите меня как липку». Машина оказалась «татрой», а водитель – полным придурком: он гнал как сумасшедший, что-то весело мурлыча себе под нос, словно человек, только что сорвавший хороший куш на футбольном тотализаторе.
 
   Это был один из самых замечательных городских видов, какие когда-либо попадались мне на глаза. Оказывается, Вацлавская площадь – вовсе никакая не площадь, а широченный бульвар, спускающийся под уклон от впечатляющего своими размерами здания Национального музея. Даже если бы я вообще ничего не знал об этом месте, то все равно бы ощутил его значимость. Сама история, древняя и современная, прошлась по этой полумиле серо-желтого булыжника крупными мазками, оставив свой неповторимый запах. L'Air Du Temps de Praha. Пражские весны, лета, осени и зимы. Они приходили и уходили и, вероятно, придут и уйдут еще не раз.
   Когда таксист объявил, сколько с меня, мне пришлось потратить несколько минут, объясняя, что вообще-то я не собирался покупать его автомобиль – я всего лишь хотел расплатиться за те пятнадцать минут, что провел в нем. На что получил ответ, что это лимузинный сервис. По крайней мере, он несколько раз повторил слово «лимузин» и очень много пожимал плечами. В конце концов таксист согласился умерить свои запросы до всего лишь астрономических. Я закинул сумку на плечо и зашагал в город.
 
   Американцы велели мне самому найти себе жилье, а единственный беспроигрышный способ выглядеть как человек, потративший кучу времени на поиски жилья, – это потратить кучу времени на поиски жилья. Поэтому я перешел на умеренный походный марш и примерно за два часа обошел Прагу-1 – центральный район старого города. Двадцать шесть церквей, четырнадцать галерей и музеев, опера – где еще мальчишкой Моцарт ставил свой первый спектакль «Дон Джованни», – восемь театров и «Макдоналдс». Перед последним растянулась очередь ярдов на пятьдесят.
   Я зашел в несколько пивных – приобщиться к новой для меня среде. Среду подавали в высоких, прямых стаканах с надписью «Будвайзер». Я пил пиво и наблюдал за тем, как ходит, говорит, одевается и развлекается современный чех. Большинство официантов принимали меня за немца-туриста – довольно простительная ошибка, учитывая то, что город ими буквально кишел. Они передвигались группами человек по двенадцать, с огромными рюкзаками и толстенными ляжками, растягиваясь длинной вереницей, когда переходили улицу. Хотя, конечно, для большинства немцев Прага – это несколько часов езды на быстром танке, так стоит ли удивляться, что они относятся к этому городу как к задворкам своего садика?
   В кафе у реки я заказал тарелку вареной свинины с кнедликами, а затем, послушавшись совета супружеской пары из Уэльса за соседним столиком, отправился на прогулку через Карлов мост. Мистер и миссис Уэльс уверяли, что это поистине бесподобное сооружение, однако разглядеть его мне так и не удалось – спасибо тысячам уличных музыкантов, что задрапировали собой каждый ярд парапета и поголовно распевали что-нибудь из Боба Дилана.
   Жилье я нашел в «Злата Праге» – невзрачного вида пансиончике на горе неподалеку от замка. Хозяйка предложила на выбор комнату большую, но грязную, либо маленькую, но чистую, и я остановился на большой и грязной, подумав, что убраться смогу и сам. Но очень быстро осознал свою опрометчивость. Ведь я и свою-то квартиру толком ни разу в жизни не убирал.
   Распаковав вещи, я улегся на кровать и закурил. Я думал о Саре, о ее отце и о Барнсе. И еще я думал о своих родителях, о Ронни, вертолетах, мотоциклах, немцах и гамбургерах из «Макдоналдса».
   О чем я только не думал.
 
   Когда я проснулся, часы показывали восемь. Шум за окошком свидетельствовал о том, что город, потягиваясь, нехотя берется за работу. Единственный незнакомый звук шел от трамваев, с шипением и грохотом прокладывающих себе путь через булыжные мостовые и городские мосты. Я прикидывал, остаться ли мне в гавайской рубахе или все же переодеться.
   В девять часов я уже шагал по центральной площади, не зная, как отделаться от назойливого усача-коротышки, зазывавшего меня на экскурсию в конной пролетке. Похоже, я был просто обязан поверить в подлинность его антикварной колымаги, но даже при беглом осмотре она напомнила мне британский «мини-моук», из которого вынули двигатель, а в дырки для фар всунули лошадиные оглобли. Раз десять я сказал «спасибо, не надо» и один раз – «пошел на хрен».
   Я искал кафе с большими зонтами «Кока-Кола» над столиками. Именно так мне сказали. «Как доберешься, Том, сразу увидишь кафешку с зонтами „Кока-Кола“ над столиками». Не сказали мне другого – то ли забыли, то ли просто не сообразили, – что кока-кольный парнишка отличается просто фантастической добросовестностью, и эти самые зонты понатыкал по меньшей мере в двадцати заведениях. Тогда как его конкурент из «Кэмел» отметился лишь дважды, так что хладный труп этого нерадивого бездельника наверняка гниет где-нибудь в сточной канаве, тогда как проныра кока-колыцик обзавелся почетной медной дощечкой и личным местом на парковке перед штаб-квартирой родной компании в Юте.
   Кафе я обнаружил через двадцать минут. «Николас». Два фунта за чашечку кофе.
   Они говорили, чтобы я сразу же прошел внутрь, но утро было такое замечательное, и абсолютно не хотелось корчить дрессированную обезьяну, так что я устроился за столиком на улице – с видом на площадь и снующих мимо немцев. Я заказал кофе – и тут же отметил, как из кафе выскочила парочка типов и оккупировала столик по соседству. Оба были молодые, тренированные и в солнцезащитных очках. Ни один даже не покосился в мою сторону. Вероятно, парни проторчали внутри не меньше часа, занимая выгодную для встречи позицию, а я взял и все испортил.
   Отлично.
   Я пододвинул стул поудобнее и на минутку прикрыл глаза, давая солнцу возможность протиснуться сквозь вороньи лапки ресниц.
   И тут услышал знакомый голос.
   – Командир. Какое редкое и необычное удовольствие.
   Я обернулся. Человек в коричневом плаще щурился на меня сверху вниз.
   – У вас не занято?
   Соломон уселся, не дожидаясь ответа. Я смотрел на него в безмолвном изумлении. Через какое-то время мне все-таки удалось немного прийти в себя и я сказал:
   – Привет, Давид.
 
   Пока он сигналил официанту, я выбил сигарету из пачки. Время от времени я быстро взглядывал на очкариков, но стоило мне повернуть голову, как они тут же принимались таращиться куда-то вдаль.
   – Кава, просим, – сказал Соломон с очень неплохим, на мой взгляд, акцентом. И повернулся ко мне. – Хороший кофе, ужасная еда. Так я и писал в своих открытках.
   – Это не ты.
   – Не я? А кто же?
   Я не мог оторвать от него взгляда. Все это было более чем неожиданно.
   – Ладно, спрошу иначе. Это ты?
   – В смысле, я ли это сижу сейчас перед вами? Или я – тот, с кем вы должны встретиться?
   – Давид.
   – И то и другое, сэр. – Соломон отклонился назад, давая официанту возможность сгрузить кофе с подноса. Сделав маленький глоток, он одобрительно причмокнул губами. – Мне оказана честь быть вашим инструктором, командир, все то время, пока вы будете находиться на данной территории. Надеюсь, наши отношения окажутся полезными для обеих сторон.
   Я легонько кивнул в направлении очкариков:
   – А эти с тобой?
   – Отличная мысль, командир. Не скажу, что они от нее в восторге, но ничего не поделаешь.
   – Американцы?
   Он утвердительно кивнул:
   – Стопроцентные. Вся эта операция очень и очень совместная. Гораздо более совместная, чем все наши операции за последнее время. В общем, это даже хорошо.
   Я ненадолго задумался.
   – Но почему они мне ничего не сказали? Я имею в виду, ведь они в курсе, что мы знакомы, так почему не сказать мне?
   Он пожал плечами:
   – Разве мы не всего лишь зубчики в гигантской шестеренке, а, сэр?
   О да.
 
   Разумеется, мне хотелось расспросить Соломона.
   Мне хотелось вернуться к самому началу – восстановить все, что нам известно о Барнсе, О'Ниле, Умре, «Сухостое» и «Аспирантуре», – чтобы мы вдвоем смогли установить тригонометрию всей этой неразберихи и, возможно, даже разметить курс на выход из нее.
   Однако были кое-какие причины, по которым я не мог этого сделать. Основательные, серьезные причины, они нагло тянули руки вверх, требуя, чтобы их выслушали. После того как я все расскажу, Соломону останется одно из двух: либо поступить правильно, либо поступить неправильно. Правильный поступок, вероятнее всего, приведет к тому, что нас с Сарой убьют, и уж точно никак не предотвратит катастрофу. Да, он может задержать операцию, из-за него ее даже могут перенести на другое время и другое поле, но остановить ее правильный поступок не в силах. Ну а о поступке неправильном лучше не думать вовсе. Потому что неправильный поступок означал бы, что Соломон играет за другую команду, а при таком раскладе, как известно, дружба дружбой, а табачок врозь.
   Словом, я предпочел придержать язык и просто слушать, как Соломон пробегается по убористому тексту, поясняя, каких действий от меня ожидают в течение ближайших сорока восьми часов. Он говорил быстро, но спокойно, и за полтора часа мы успели довольно много – исключительно благодаря тому, что Соломон не повторял через фразу «это очень важно», как это делали американцы. Очкарики все пили кока-колу.
 
   До вечера я был предоставлен самому себе, и поскольку все шло к тому, что свободное время мне теперь выпадет очень и очень не скоро, я решил потратить его как можно экстравагантнее. Я пил вино, читал старые газеты, слушал что-то из Малера на открытой площадке – другими словами, развлекался как истинный джентльмен на отдыхе.
   В одном из баров я познакомился с француженкой. Она сказала, что работает в компьютерной компании, а я полюбопытствовал, не желает ли она заняться со мной сексом. Но она лишь пожала плечами, чисто по-французски, что я интерпретировал как «нет».
   Назначено мне было на восемь вечера, а потому я вполне намеренно проторчал в кафе до десяти минут девятого – гонял по тарелке очередную порцию вареной свинины с кнедликами и курил без меры. Оплатив счет, я окунулся в вечернюю прохладу и наконец-то ощутил, как в предвкушении действия встряхнулся пульс.
   Я знал, что у меня нет причин чувствовать себя хорошо. Я знал, что работа, которая мне предстоит, практически невыполнима, что передо мной долгий и каменистый путь, где заправочных станций – раз и обчелся, и что все мои шансы выйти сухим из воды растаяли без следа.
   Но по какой-то – сам не знаю по какой – причине я чувствовал себя превосходно.
 
   Соломон ждал в условленном месте с одним из очкариков. Хотя сейчас, разумеется, очков на нем не было, поскольку дело шло к ночи, так что пришлось оперативно придумывать ему новую кличку. Уже через несколько мгновений он превратился в Неочкарика. Все-таки есть, наверное, во мне что-то индейское.
   Я извинился за опоздание. Соломон улыбнулся и ответил, что я как раз вовремя, – я даже скрипнул зубами от раздражения, – а затем все втроем мы влезли в грязный, серый дизельный «мерседес» – причем Неочкарик сел за руль – и покатили к восточному выезду из города.
   Через полчаса мы покинули предместья Праги и дорога сузилась до двух полос, по которым мы и двигались неторопливым аллюром. Нет более надежного способа завалить секретную операцию в тылу врага, как попасться на превышении скорости. Похоже, Неочкарик усвоил этот урок довольно хорошо. Мы с Соломоном перекидывались редкими замечаниями по поводу окружающих пейзажей: сколько тут зелени, и как местами похоже на Уэльс – хотя я не уверен, что кто-то из нас там бывал. Но по большей части мы молчали. За окнами мелькала Европа, а мы развлекались, рисуя на запотевших стеклах: Соломон – цветочки, я – веселые рожицы.
   Еще через час появились указатели на Брно. Вот ведь названьице! Что на глаз, что на слух. Но я почему-то был уверен, что так далеко мы не поедем. Мы свернули на север, к Костелеце, а затем, почти сразу же – снова на восток, по еще более узкой дороге, вообще без всяких указателей. Что, похоже, подводило итог нашему путешествию.
   Попетляв несколько миль по темному сосновому бору, Неочкарик переключился на габариты, что окончательно сбило нам скорость. Еще через несколько миль он погасил свет совсем и велел мне затушить сигарету: она, мол, мешает его ночному видению.
   И тут, совершенно неожиданно, мы прибыли.
 
   Они держали его в подвале деревенского дома. Как долго – я не мог сказать. Зато я мог сказать, что осталось уже недолго. Он был примерно моего возраста, примерно моего роста и, вероятно, весил примерно с меня до того, как они перестали его кормить. Они сказали, что его зовут Рикки и что он из Миннесоты. Но они не сказали, что Рикки напуган до безумия и очень хочет обратно в Миннесоту, – это было ясно и без слов. Страх буквально плескался в его глазах, не заметить его мог только слепой.
 
   Рикки бросил, когда ему стукнуло семнадцать. Бросил школу, бросил семью, бросил практически все, что только может бросить молодой пацан. Но очень скоро он обзавелся альтернативными вещами, которые помогли ему почувствовать себя гораздо увереннее. Во всяком случае, на какое-то время.
   Однако сейчас в Рикки не осталось и следа уверенности. Скорее всего, потому, что его угораздило вляпаться в ситуацию, не слишком способствующую уверенности: когда ты совершенно голый сидишь в погребе чужого дома, в чужой стране, окруженный пялящимися на тебя чужаками, одни из которых увлеченно причиняют тебе боль, а другие дожидаются своей очереди. Я понимал, что в мозгу у Рикки сейчас мелькают кадры из сотен кинофильмов, где главный герой, связанный по рукам и ногам, расправляет плечи и, гордо откинув голову, с дерзкой ухмылкой посылает своих мучителей на три буквы. И Рикки, как и миллионы таких же подростков, сидит во тьме кинотеатра, взахлеб постигая урок: вот как должны вести себя настоящие мужчины, попавшие в беду. Сначала они сносят все мучения, а затем они мстят.
   Однако, будучи мальцом не шибко умным – «простым как ситцевые трусы», или как там говорят у них в Миннесоте, – Рикки упустил из виду те важные преимущества, что имелись у целлулоидных богов. На самом деле преимущество было лишь одно – но зато какое! В фильмах все было не по-настоящему. Честное слово. Все там – лажа.
   В реальной жизни – и тут я заранее прошу прощения, если вдруг разрушаю чьи-то дорогие сердцу иллюзии, – люди, оказавшись в ситуации Рикки, никого не посылают на три буквы. Они не красуются, дерзко ухмыляясь, не плюют врагам в лицо, и уж само собой, естественно, определенно, категорически не освобождаются от веревок одним-единственным рывком. В реальной жизни они дрожат, рыдают, умоляют о пощаде и зовут маму. У них льется из носа, их ноги трясутся, и они хныкают как дети. Вот каковы все мужчины – да, собственно, и все люди – и вот что такое реальная жизнь.
   Прошу меня простить, но так оно и есть.