Когда-то мой отец выращивал на своем огородике клубнику. Он накрывал ее сеткой от птиц. Но время от времени какая-нибудь пичуга, углядев на земле что-то жирное, красное и сладкое, набиралась смелости, ныряла под сетку, хватала ягоду и тут же рвала когти. И иногда птичке удавалось справиться с первыми двумя пунктами – нет, я серьезно, никаких проблем, все работало как часы, – но с третьим они лажались по полной. Птицы застревали в мелкой сетке, и дальше были сплошь пронзительные вопли и лихорадочное хлопанье крыльями, а отец, отрываясь от картофельной борозды, подзывал меня свистом и посылал освободить застрявшую птицу. Очень-очень осторожно. Прижать, распутать и отпустить на волю.
   Это занятие я ненавидел больше всех остальных дел на планете детства.
   Страх пугает. Это самая жуткая из всех эмоций, за которыми мне доводилось наблюдать. Одно дело – и, кстати, зачастую то еще дело – птица в припадке ярости; но птица в припадке страха – этот трепещущий, дергающийся сгусток пернатой паники с широко раскрытыми глазенками – это совсем, совсем другое дело, с которым я никогда не хотел больше встречаться. Но пришлось.
 
   – Дерьмо вонючее!
   Это был один из американцев. Он только что вошел на кухню и сразу же занялся чайником.
   Мы с Соломоном переглянулись. Минуло уже двадцать минут с тех пор, как они увели Рикки, а мы все так и сидели за столом, не вымолвив ни слова. Я знал, что Соломон потрясен не меньше моего, а он знал, что я об этом знаю, так что мы просто сидели, занимаясь каждый своим делом: я – уставившись в стену, он – царапая стул ногтем большого пальца.
   – И что с ним теперь будет? – спросил я наконец, не сводя глаз со стены.
   – Не ваша проблема, – сказал американец, высыпая ложку кофе в кофейник. – Да и вообще уже ничья, после сегодняшнего.
   Сейчас мне кажется, что он даже засмеялся, но тогда я вряд ли услышал его смех.
   Рикки был террористом. Так думали про него американцы и потому люто его ненавидели. Они ненавидели любых террористов, но Рикки – особенно. Он отличался от прочих, потому что был американским террористом, – и это заставляло их ненавидеть его пуще всех остальных террористов. Американский террорист – это же не лезет ни в какие ворота. До взрыва в Оклахома-Сити для среднестатистического американца бомбометание в общественных местах было всего лишь одним из старомодных европейских обычаев – чем-то вроде корриды или балета. А если обычай и разносился куда из Европы, то, разумеется, на восток – к верблюжьим жокеям, сыновьям и дочерям ислама. Взрывы в супермаркетах и посольствах, снайперская стрельба по членам правительства, угоны «боингов» во имя чего угодно, кроме денег, – все это было решительно не по-американски и не по-миннесотски. Но Оклахома-Сити изменил многое, причем к худшему, и теперь Рикки приходилось сполна расплачиваться за свою идеологию.
   Рикки был американским террористом, и он подвел свою команду.
 
   В Прагу я вернулся с рассветом, но до постели не добрался. Вернее, до постели-то я добрался, но в нее не лег. Я сидел на краю кровати – с наполняющейся пепельницей и пустеющей пачкой «Мальборо» в руках – и тупо смотрел в стену. Будь в комнате телевизор, я, возможно, таращился бы в него. А может, и нет. Десятилетней давности мыльная опера, дублированная на немецкий, не намного интереснее пустой стенки.
   Они сказали, что полиция явится в восемь, но уже в начале восьмого я услышал, как первый башмак ступил на первую ступеньку. Эта маленькая хитрость, по-видимому, должна была гарантированно обеспечить заспанные глаза и полную растерянность с моей стороны – на тот случай, если я вдруг окажусь не в состоянии убедительно все это изобразить. Ну что за люди – никакой веры.
   Их набралось не меньше десятка – и все в форме. Мальчики явно перестарались, устроив настоящее шоу: пинком выбили дверь, а потом громко орали и сшибали все вокруг. Их вожак немного говорил по-английски, но, видимо, все же недостаточно, чтобы понять фразу «пустите, мне больно». Они сволокли меня вниз по лестнице на глазах у побледневшей хозяйки – которая, вероятно, надеялась, что времена, когда жильцов ни свет ни заря запихивают в «воронок», канули безвозвратно. Взъерошенные головы остальных моих соседей по пансиону испуганно выглядывали в приоткрытые двери номеров.
   В отделении меня сначала продержали в какой-то комнате – ни тебе кофе, ни сигарет, ни дружелюбных лиц, – а затем, после очередных окриков, оплеух и тычков, затолкали в камеру: sans ремня, sans шнурков.
   Хотя в целом ребята сработали весьма эффективно.
   В камере оказалось еще двое обитателей – оба мужчины, и оба даже не потрудились встать, когда я вошел. Один, вероятно, не смог бы, даже если бы и очень захотел. Лично я за всю свою жизнь ни разу не надирался до такого состояния. Ему было под шестьдесят, и он пребывал в полной отключке. Алкоголь сочился у него отовсюду, а голова свесилась на грудь так низко, что с трудом верилось, что у него вообще имеется позвоночник, на котором держится все остальное.
   Второй был помоложе, посмуглее, в футболке и штанах цвета хаки. Он взглянул на меня всего лишь раз – с головы до ног и обратно – и захрустел костяшками пальцев. Я поднял алкаша со стула и переложил, не слишком аккуратно, в угол камеры. Затем уселся напротив Футболки и закрыл глаза.
 
   – Дойч?
   Я не мог сказать, как долго я проспал, поскольку часы у меня тоже отобрали – по-видимому, на случай, чтобы я не умудрился придумать какой-нибудь способ повеситься на них, – но затекшая задница подсказывала, что прошло не меньше двух часов.
   Алкаш куда-то исчез, а Футболка сидел на корточках сбоку от меня.
   – Дойч? – еще раз вопросительно повторил он.
   Я отрицательно покачал головой и снова прикрыл глаза, в последний раз затягиваясь самим собой, прежде чем шагнуть в новую личность.
   Я услышал, как Футболка чешется. Долгие, медленные, задумчивые почесывания.
   – Американ?
   Я кивнул, по-прежнему не открывая глаз, – и вдруг почувствовал непривычное спокойствие. Насколько же, оказывается, легче быть кем-то другим.
 
   Футболку продержали еще четыре дня, меня – десять. Мне не разрешали бриться и курить, да и еда, похоже, весьма активно не поощрялась теми, кто ее готовил. Пару раз меня допрашивали насчет бомбы на лондонском рейсе и предлагали взглянуть на фотографии – для начала на пару-тройку конкретных, а затем, когда ребята явно начали терять интерес, на всю картотеку правонарушителей, – но я взял себе за правило не особо вглядываться и зевал при каждой оплеухе, которой меня награждали.
   На десятую ночь меня отвели в белую комнату и сфотографировали с сотни разных ракурсов. После чего вернули ремень и шнурки с часами. Они даже предложили мне побриться. Но поскольку рукоятка казенной бритвы выглядела намного острее лезвия, да и щетина явно способствовала моему перевоплощению, от бритья я отказался.
 
   На улице было темно; темно и холодно. Небо жалко пыжилось, пытаясь прыснуть на землю, но выходило лишь что-то вроде «ох, отстаньте вы все от меня со своим дождем». Я брел не спеша, словно мне плевать на дождь – да и вообще на все, что еще может предложить жизнь на этом свете, – и надеялся, что долго ждать не придется.
   Ждать не пришлось совсем.
   Это оказался «порш-911», темно-зеленого цвета. И особого подвига в том, что я углядел его, не было: на улицах Праги «порш» – такая же диковина, как и я сам. Примерно сотню ярдов он медленно катил рядом со мной, а затем, похоже решившись, с ревом рванул вперед и затормозил у перекрестка. Когда мне до него оставалось ярдов десять, пассажирская дверца вдруг резко распахнулась. Я замедлил шаг, проверился спереди и сзади и сунул голову в салон – взглянуть на водителя.
   Лет сорок пять, квадратная челюсть и волосы с проседью – символ успеха. Ребята из маркетинговой группы «Порш» с радостью выставили бы такого в качестве образца «типичного владельца» – если только он и в самом деле был владельцем. Что маловероятно, учитывая его профессию.
   Хотя, конечно, в тот момент мне не полагалось знать о его профессии.
   – Подвезти?
   В принципе, он мог быть откуда угодно – вероятно, оттуда он и был. Заметив, что я обдумываю – то ли его предложение, то ли его самого, – водитель расщедрился на улыбку мол, ну что, по рукам? Очень хорошие зубы.
   Я заглянул в салон. На крошечном заднем сиденье, сложенный чуть не пополам, ютился Футболка. Само собой, сейчас он был без футболки – сейчас на нем было нечто зловеще фиолетово-обтягивающее. Несколько секунд он наслаждался моей удивленной рожей, а затем кивнул – вроде как «здрасьте» и «залезай» в одном флаконе. Я послушался. Одним игривым рывком водитель отпустил сцепление и втопил газ, так что мне пришлось лихорадочно цепляться за открытую дверцу. Похоже, обоих это очень развеселило. Футболка, которого почти наверняка не звали Хьюго, как он представился, сунул мне под нос пачку «Данхилла». Я взял сигарету и вдавил прикуриватель.
   – Куда едем? – поинтересовался водитель.
   Я пожал плечами и ответил, что можно и в центр, хотя, в общем-то, без разницы. Он кивнул и принялся мурлыкать себе под нос. По-моему, Пуччини. А может, и Майкла Джексона. Я сидел и молча курил – так, будто для меня это дело привычное.
   – Кстати, я – Грэг.
   Водитель улыбнулся, а я подумал: дело, похоже, идет на лад.
   Он оторвал руку от руля и протянул мне. Я пожал ее – коротко, но по-дружески – и взял паузу – показать, что я сам себе хозяин и говорю только тогда, когда мне хочется.
   Через какое-то время он повернулся и посмотрел на меня. Тверже и строже. И уже не так дружелюбно. И тогда я ответил.
   – А я – Рикки.

Часть вторая

17

   Да это ж несерьезно!
Джон Макинрой

   Теперь я – часть команды. Мы – группа. И мы – каста. Шесть наций, три континента, четыре религии и два пола – вот кто мы такие. Мы – счастливое братство. Плюс одна сестра – тоже счастливая и со своим отдельным туалетом.
   Мы много работаем, много играем, много пьем – и спим тоже много. На самом деле мы вообще можем много чего. С оружием мы обращаемся так, что сразу становится ясно эти ребята знают, как обращаться с оружием, а наши политические дискуссии не оставляют никаких сомнений эти ребята смотрят в перспективу.
   Мы – «Меч правосудия».
 
   Лагерь мы меняем каждые две недели, так что на сегодняшний день мы, можно сказать, похлебали из рек Ливии, Болгарии, Южной Каролины и Суринама. Нет, разумеется, не в буквальном смысле – воду для питья нам доставляют в пластиковых бутылях дважды в неделю вместе с сигаретами и шоколадом. Похоже, на данный момент «Меч правосудия» определился в своих пристрастиях – «Бадуа». Водица эта «слабо газированная», а значит, умудряется как-то примирять в себе и шипучую, и выдохшуюся фракции.
   Не буду отрицать, последние несколько месяцев по-своему изменили каждого из нас. Тяжелая физподготовка, рукопашный бой, отработка способов связи, стрельба из разных видов оружия, тактическое и стратегическое планирование – все это поначалу проходило в жесткой атмосфере подозрительности и соперничества. К счастью, теперь все позади и на их месте буйным цветом расцвел искренний и грозный esprit de corps. Наконец-то, после тысячи повторов, мы научились понимать шутки друг друга, случались и любовные интриги, слава богу, мирно угасавшие сами собой, так и не успев толком разгореться. И еще мы по очереди готовим, искренне восхищаясь кулинарными способностями друг друга и встречая каждое коронное блюдо дружескими кивками и хором восторженного мычания. К примеру, мое коронное – я так понимаю, самое популярное из всех – это гамбургеры с картофельным салатом. А весь секрет в сыром яйце.
   Сейчас середина декабря, и мы скоро отправляемся в Швейцарию, где планируем немного покататься на лыжах, немного развеяться – и заодно немного пострелять в одного голландского политика.
   В общем, мы веселимся на всю катушку, живем хорошо и чувствуем свою значимость. Казалось бы, чего еще желать от жизни?
 
   Нашего командира – в той мере, в которой мы признаем концепцию командирства, – зовут Франциско. Для одних – Фрэнсис, для других – Сиско. Для меня же – в моих секретных донесениях Соломону – он просто «Лесник». Франциско говорит, что родился в Венесуэле, что он пятый из восьми детей, а в детстве переболел полиомиелитом. У меня нет оснований сомневаться хоть в одном из его утверждений. Полагаю, именно полиомиелитом объясняется иссохшая правая нога и водевильная хромота, которая, кажется, то появляется, то исчезает в зависимости от его настроения. Латифа уверяет, что он красивый. Наверное, она права – если только вы любитель оливковой кожи и ресниц в три фута длиной. Он невысок и мускулист, и если б я искал актера на роль Байрона, то, вероятнее всего, позвонил бы Франциско – причем не в самую последнюю очередь из-за того, что актер он и в самом деле классный.
   Для Латифы Франциско – героический старший брат, умный, чуткий, великодушный. Для Бернарда – беспощадный и хладнокровный профессионал. Для Сайруса и Хьюго – пылкий идеалист, которому всегда всего мало. Для Бенджамина – гипотетический схоласт, поскольку Бенджамин верует в Бога и хочет быть точно уверенным в каждом шаге. Ну а для Рикки, анархиста из Миннесоты с бородой и акцентом, Франциско – реальный кореш, любитель пива, рок-н-роллыцик и авантюрист, знающий наизусть почти весь репертуар Брюса Спрингстина. Он и правда может сыграть любую роль.
   Если и существует настоящий Франциско, то, по-моему, однажды я видел его. Это было на рейсе Марсель–Париж. Система такова, что путешествуем мы парами, но садимся отдельно друг от друга.
   В тот раз я расположился в полудюжине рядов позади Франциско, сидевшего в кресле у прохода. Какой-то мальчонка лет пяти в передней части салона вдруг взялся хныкать и канючить. Мать отстегнула парнишку от кресла и повела к туалету, как самолет вдруг слегка качнуло, и мальчик нечаянно толкнул Франциско в плечо.
   Франциско ударил его.
   Несильно. И не кулаком. Будь я адвокатом, возможно, мне даже удалось бы убедить присяжных, что это был не более чем крепкий толчок, чтобы помочь ребенку удержать равновесие. Но я не юрист, и Франциско действительно его ударил. Не думаю, что это заметил кто-нибудь еще, а сам малыш так испугался, что даже перестал плакать. Эта реакция, да еще направленная на пятилетнего ребенка, достаточно много поведала мне о Франциско.
   Ну, если не принимать во внимание этот случай, – бог свидетель, у всех выпадают черные дни – мы довольно неплохо ладим друг с другом. Нет, правда. Мы даже насвистываем за работой.
   То единственное, что может нас сгубить – как сгубило практически каждое совместное предприятие в истории человечества, – еще не претворилось в жизнь. Поскольку мы – «Меч правосудия», зодчие нового порядка и знаменосцы свободы – абсолютно сознательно и добровольно моем посуду вместе.
   Не знал, что такое вообще возможно.
 
   Деревня Мюррен – ни машин, ни мусора, ни задержек по оплате счетов – прячется в тени трех знаменитых горных вершин. Это Юнгфрау, Менх и Айгер. Если вас занимают разного рода легенды, то вы наверняка с удовольствием послушаете и эту. Рассказывают, что Монах (то есть Мёнх) всю свою жизнь занимается исключительно тем, что сторожит целомудрие Юной Леди (она же Юнгфрау) от посягательств злобного Великана (иными словами, Айгера). И с работой этой он успешно и без видимых усилий справляется аж со времен олигоцена, когда безжалостная геология, собственно, и вымутузила из себя три эти каменные глыбы.
   Мюррен – маленькая деревушка практически без шансов когда-нибудь стать больше. Добраться сюда можно только вертолетом либо «канаткой», а потому количество пива с сосисками, которое можно поднять на гору для подкрепления сил ее обитателей и туристов, небезгранично. Что, по большому счету, вполне устраивает местное население. В деревне три гостиницы, около дюжины пансионов и сотня разбросанных по всему склону сельских домиков и шале, причем каждый увенчан той самой ненормально высокой наклонной крышей, благодаря которой все швейцарские строения выглядят вкопанными в землю. Правда, если учесть помешательство швейцарцев на ядерных бомбоубежищах, вполне возможно, что так оно и есть.
   Хотя деревенька была зачата и выпестована каким-то англичанином, сегодня ее трудно назвать чисто английским курортом. Летом сюда съезжаются немцы и австрияки – побродить пешком и покрутить педали по окрестностям, а зимой собираются толпы лыжников: итальянцев, французов, японцев, американцев – в общем, всех, кто владеет международным языком богатых бездельников – языком горных лыж.
   Швейцарцы же болтаются тут круглый год – делают деньги. Как известно, условия для этого вида спорта особенно хороши с ноября по апрель – при наличии нескольких магазинчиков лыжного снаряжения и пунктов обмена валюты. И как никогда высоки надежды, что на следующий год – кстати, давно пора – делание денег станет одним из олимпийских видов спорта. Швейцарцы втайне лелеют надежды на «золото».
   Но есть и еще одна вещь, благодаря которой деревушка Мюррен стала особенно привлекательной для Франциско. Не забывайте, что это наш первый выход в свет, и все мы немножко нервничаем – даже Сайрус, а уж он-то у нас закаленный, как сталь. Все дело в том, что в силу своих размеров, национальной принадлежности, законопослушности и труднодосягаемости Мюррен не держит ни одного полицейского.
   Даже на полставки.
 
   Мы с Бернардом прибыли еще утром и зарегистрировались каждый в своей гостинице: он – в «Юнгфрау», я – в «Айгере».
   Молоденькая консьержка долго изучала мой паспорт – так, словно видела эту штуку впервые в жизни, – и еще минут двадцать мы с ней разбирали поистине феноменальный список вещей, которые непременно нужно узнать о вас управляющему любой швейцарской гостиницы, прежде чем вам позволят переспать на одной из их коек. Кажется, на секунду я застрял, припоминая имя отца моего школьного учителя географии, и определенно засомневался насчет почтового индекса повитухи, принимавшей роды у моей прабабушки, – зато все остальное прошло без сучка без задоринки.
   Я распаковал вещи и переоделся в яркую оранжево-желто-сиреневую ветровку – именно такие полагается носить на лыжном курорте, если не хочешь бросаться в глаза. Выйдя из гостиницы, я бодро зашагал вверх по склону к деревне.
   День выдался просто отменный – в такие дни понимаешь, что ведь может же Господь иногда и погоду нормальную состряпать, и пейзаж красивый слепить. На спусках для начинающих было практически пусто – оставался еще целый час лыжного времени, прежде чем солнце нырнет за Шилтхорн и люди вдруг вспомнят, что находятся на высоте семь тысяч футов над уровнем моря в самый разгар декабря.
   Я сидел на свежем воздухе перед баром и делал вид, будто пишу открытку. Время от времени я бросал взгляды на стадо фантастически юных французских детишек, паровозиком скользивших по склонам за своей инструкторшей. Каждый был размером с огнетушитель, и на каждом – не меньше чем на три сотни фунтов гортекса[13] и гагачьего пуха. Длинной змейкой они вились за своей амазонистой лидершей – одни стоймя, другие согнувшись, а третьи вообще были такими мелкими, что невозможно было различить, стоймя они или согнувшись.
   Я прикинул, как долго еще осталось ждать, прежде чем на лыжных склонах появятся беременные мамаши, съезжающие прямо на своих круглых животах – выкрикивая технические инструкции и напевая что-нибудь из Моцарта.
 
   Дёрк Ван дер Хоу прибыл в «Эдельвейс» в восемь часов того же вечера, в компании своей шотландки-жены Роны и двух юных дочурок. Путешествие было долгим – все-таки шесть часов от двери до двери, – и Дёрк чувствовал себя усталым, раздраженным и толстым.
   Нынешние политики – люди, как правило, нетолстые: то ли потому, что стали больше работать, то ли просто современный электорат все же предпочитает выбирать тех, кто легко помещается в телеэкран. Но Дёрк выглядел так, будто намеренно противился общей тенденции. Он был физическим напоминанием о прошлом веке, когда политикой занимались с двух до четырех, прежде чем втиснуть пузо в фасонные брюки перед вечерним пикетом с фуа-гра. На нем был спортивный костюм и ботинки на меху – совершенно обычное дело, если ты голландец, – а на грудях болтались очки на розовом шнурке.
   Они с Роной торчали посреди фойе, дирижируя перемещениями своего роскошного багажа, вдоль и поперек исписанного словами «Луи Вуиттон». Их дочки недовольно таращились в пол, глубоко погруженные в свой неистовый подростковый ад.
   Я наблюдал из бара. Бернард – от газетного киоска.
 
   «Завтра – пробная репетиция, – сказал вчера Франциско. – Делайте все на средней, даже на малой скорости. Если возникнет проблема или хотя бы намек на проблему, остановитесь и еще раз все перепроверьте. Генеральную репетицию – в полном темпе и с лыжной палкой вместо ружья – проведем послезавтра. Завтра же – просто попробуем».
   Команда состояла из меня, Бернарда и Хьюго. Латифа оставалась в резерве – которым, как мы все надеялись, воспользоваться не придется, так как она не умела кататься на лыжах. Как, впрочем, и Дёрк – в Голландии найдется не много холмов выше сигаретной пачки. Но голландец заплатил за свой отпуск, а кроме того, договорился с фотокорреспондентом, который должен запечатлеть измученного заботами государственного деятеля на отдыхе, – и вообще будь он трижды проклят, если хотя бы не попробует.
   Мы наблюдали, как Дёрк и Рона берут напрокат снаряжение, что-то бурча себе под нос и притопывая лыжными ботинками, потом мы наблюдали, как они тащатся вверх по склону «для малышей», то и дело останавливаясь, чтобы восхититься чудесными видами и заодно поправить сбрую, далее мы наблюдали, как Рона примеривается, готовая устремиться вниз, а Дёрк находит сто пятьдесят причин, чтобы не двигаться с места. И когда у нас уже начало зудеть во всех местах оттого, что приходится так долго торчать без дела на одном месте, мы, наконец, узрели, как заместитель министра финансов Голландии с побледневшим от напряжения лицом скатывается футов на десять вниз по склону и тяжело плюхается на задницу.
   Мы с Бернардом переглянулись. Впервые за все время, прошедшее с нашего приезда. Мне даже пришлось отвернуться и почесать колено.
   Когда же я снова, взглянул на Дёрка, он тоже смеялся. Это был смех, в котором так и читалось: «Посмотрите на меня! Я – свихнувшийся от адреналина фанат бешеных скоростей. Я жажду опасности так же, как другие мужчины жаждут вина и женщин. Я готов идти на любой риск, и по справедливости меня давно уже не должно быть в живых. Я живу временем, взятым взаймы».
   Они повторили упражнение трижды, каждый раз взбираясь на фут выше прежнего. Но вскоре ожирение взяло верх над Дёрком, и они решили прерваться на обед. Покуда супруги ковыляли по снегу в направлении кафе, я повернулся к горе – взглянуть, как там дела у дочурок. Мне надо было оценить, насколько хорошо те стоят на лыжах и, соответственно, насколько далеко от папы с мамой они могут уйти в обычный день. Я рассуждал так: окажись дочки неловкими и неуклюжими, они непременно будут болтаться где-нибудь у покатых спусков, в пределах родительской досягаемости. Ну а будь от девчонок хоть какой-то толк и если они и вправду ненавидят Дёрка с Роной хотя бы вполовину того, как мне показалось, то сейчас они наверняка уже где-нибудь в Венгрии.
   Признаков их присутствия я не обнаружил и уже собирался повернуть обратно, как мое внимание привлек силуэт на гребне прямо надо мной. Человек всматривался в долину и находился слишком далеко, чтобы я мог разглядеть черты его лица. Но все равно он до абсурда бросался в глаза. И не потому, что был без лыж, без палок, без ботинок, без очков и даже без шерстяной шапочки.
   Что делало его заметным – так это коричневый плащ, купленный по рекламному объявлению с последней страницы «Санди экспресс».

18

   Какая ночь! Как будто день больной.
 Шекспир «Венецианский купец»

   – Кто спускает курок?
   Соломону пришлось ждать ответа.
   На самом деле ему приходилось ждать каждого моего ответа, поскольку я выписывал круги по катку, а Соломон стоял в сторонке. На очередной круг мне требовалось примерно полминуты, так что простора для раздражения у Соломона было предостаточно. И не то чтобы я нуждался в огромном просторе – ну, вы понимаете. Дайте мне малюсенький-премалюсенький просторчик – и я доведу до белого каления кого угодно.
   – Ты имеешь в виду метафорический курок? – спросил я, проносясь мимо.
   На секунду я обернулся Соломон улыбнулся, чуть задрав подбородок, – словно гордый родитель, во всем потакающий своему чаду, – а затем вновь вернулся к партии в керлинг, за которой якобы наблюдал все это время.
   Еще круг. Динамики надрывались живенькой швейцарской «ум-ца-ца».
   – Я имею в виду курок, курок, сэр. Настоящий.
   – Я спускаю.
   И я снова был далеко.
   Надо сказать, я определенно втягивался в эти фигурно-коньковые кренделя. Я даже попытался подражать повороту с перехлестом ног, как это делала юная немочка впереди, и получилось довольно-таки неплохо. Мне даже почти удавалось держаться с ней вровень, что чертовски согревало душу. Немочке было что-то около шести.