Проклятие! Почему же я настолько не умею спорить, когда со мной так говорят!
— Смысл этого урока заключался в том, чтобы дети могли… проявить свое понимание предмета… показать, насколько они понимают связь произведений классической литературы с современностью, выделить в них то ценное и актуальное, что… Наконец, если хотите, это отработка умения формулировать свои мысли, говорить спонтанно, нашим школьникам очень не хватает этого умения… Это вообще очень важно — чтобы у детей вообще появилось собственное отношение к произведению, чтобы они могли осознать его актуальность для себя, они ведь очень часто просто не понимают, зачем им читать повести из жизни каких-то исторических дядек…
— Это, простите, тоже ваш термин?
— Нет, это термин Юры Алешкина.
— Ну, Алешкин — личность известная… Вы в самом деле думаете, что учитель должен ориентировать урок на таких, как Алешкин?
— Если Алешкину интересно на уроке, это значит, что урок прошел не зря.
— То есть урок должен строиться в расчете на Алешкиных?
— Урок должен учитывать то, что в классе есть и они.
— Учитель не имеет права опускаться до уровня худших учеников. Его задача — поднять их до себя, а не опуститься до них. Если ученик не понимает, зачем ему читать исторические повести, учитель должен уметь объяснить это ему в доступной форме. А игровые формы подачи материала — это очень вредная выдумка, заставляющая учителя идти на поводу у балласта.
— А что вы называете балластом?
— Екатерина Андреевна, не делайте вид, что вы меня не понимаете. В каждом классе есть свои звезды, свои средние и свой балласт, люди, которые не хотят и не будут учиться, и еще мешают другим ученикам работать. И ваши эти цирковые излишества — цирковые излишества, — которые вы, очевидно считаете методическим достижением, — это уступка балласту. Вы его развлекаете в ущерб тем, кто может и желает учиться.
— То есть вы…
— Не перебивайте меня, пожалуйста. Учеба не должна быть веселой. Учеба — это прежде всего труд. Ученик должен уметь трудиться. Его не следует развлекать, это расхолаживает. Ученик должен быть собранным, — голос ее набрал силу, взмыл и зазвенел профессиональным металлом, какой я не выношу с детства, с тех пор, как эти металлические капли лились на мою голову, и снова они застучали по макушке: дешевый либерализм, рассчитано на популярность, вы пришли и ушли, а нам с ними работать, уважение к учителю, превращать в балаган, нахватались популярных теорий, нет фундаментального педагогического образования, не нужно думать, что в советской школе все занимались только насилием над детьми, массовик-затейник, вот и занимайтесь организацией художественной самодеятельности, и не надо переносить эти сомнительные методы в классную комнату, дискредитируя учительское звание.
Острое дежа вю. Мне пятнадцать лет, я стою у стены, пока педсовет рассматривает мое дело о срыве урока литературы. Я второй час стою у стены и молчу, как мой сын, когда я обрушиваю на него свои монологи, и на голову мою капают раскаленные капли металла — директорского свинца, меди классного руководителя, дребезжащего сплава в голосе историка… Упражняется в остроумии за счет своих товарищей, тактика забалтывания, ученическая демагогия, нет необходимости дальше держать в школе, полагая, вероятно, что имеет право на изложение собственного мнения. За изрисованным столом сидит мама и рисует зайчиков в тетради. Почти безмятежно. Только очень быстро. Потом пририсовывает зайчикам рога. Клыки. Когти. Длинный хвост с пикой на конце. Я тоже хочу сидеть и рисовать зайчиков, у меня устали ноги. У меня устала голова. Я падаю в обморок. Я не падаю в обморок. Я мечтаю о том, чтобы упасть в обморок, чтобы они все, сволочи, поняли, что они со мной делают.
Я рисую зайчиков в тетради. Я даю им в лапы цветы. Наверху рисую облака. В облаках солнце. У меня есть что сказать, но если я начну говорить, я заплачу. Я молчу и рисую уточку. На лапках. На уточку вдруг капает жирная, подлая слезища. Я подпираю слишком длинную челку рукой, загораживаясь.
Не надо ничего говорить. Я приду и уйду, а им еще учить детей. Детей трудных, требовательных, избалованных и не признающих дисциплины. Положа руку на сердце — вот ты, Катя Кафтанова, многого ли добилась от своих детей, верно служа им массовиком-затейником на протяжении долгих лет? Читая им книги вслух, играя с ними в войну роботов и кукольные гости, в лото и «Эрудит», таская их по музеям и усадьбам, клея с ними коллажи и разрисовывая кухонную дверь крылатыми цветами и усатыми зверями, изобретая способы сделать математику увлекательной, а физику понятной, устраивая гонки реактивных воздушных шариков и расписывая самолепные горшки для кактусов? Чего ты добилась — кроме того, что они разевают ротики и ждут, когда ты положишь туда еще одну творческую идею, чтобы они могли вяло пожевать ее, плюнуть и сказать: не-а, неохота, давай-ка еще одну…
Так что продолжайте молчать, Екатерина Андреевна, потому что вам нечего противопоставить Валентине Ивановне, заслуженному учителю России, дочери учителя, матери учителя и бабушке студентки пединститута. Сойдите с этой дороги, Екатерина Андреевна, она не ваша.
— Катя, — шепчет после педсовета учитель английского Света, вытаскивая меня на лестницу у чердака, куда молоденькие англичанки тайком бегают покурить. — Кать, не слушай эту дуру, у нас ее все ненавидят. Знаешь, какие она нам гадости постоянно говорит. Кать, ты что, плакала? Слушай, а мне дак понравилась идея твоего урока, я у себя что-нибудь такое сделаю. А то знаешь как надоело по Верещагиной работать.
— А зачем работаешь?
— А дак я предложила своим родителям, давайте скинемся, купим нормальные оксфордские учебники, знаешь, они какой визг подняли! Они к Аннушке жаловаться ходили.
— Аннушка — это кто?
— Ну Анна Сергеевна, директор, ты что!
— Зачем?
— Жаловаться! Поборы! Зачем, говорят, покупать неизвестно какой дорогой учебник, когда существует хороший старый…
— Ой, я не могу больше. Пошли. Увольняться надо на фиг отсюда.
— Ты что, Кать, не уходи, мы тут вообще с ума сойдем.
— Да не сойдете, — я махнула рукой и поскакала вниз по лестнице.
Дятел
Опять дятел. Опять этот дятел в правом виске. Он стучит невыносимо, от него помогает только спазмалгон, спазган, что-нибудь такое, сейчас, он где-то лежал в аптечке, болит до ослепления, до сумасшествия, всякий раз, как у меня трудный разговор, тяжелое интервью, международный перелет, запарка, путаница, проблема — прилетает проклятый дятел и клюет мой правый висок. Все правильно, Катя. У Прометея — орел, у тебя — дятел.
— Дети, уберите, пожалуйста, у себя в комнате. У меня голова болит, я хочу немножко полежать. Саша, подмети еще на кухне, ладно? Там Джесси насвинячила, а я хочу лечь.
— Маша! Пошла вон! Не смей трогать мои диски!
— А где тогда моя «Корпорация монстров?»
— У меня ее нет, поняла? Все, иди отсюда!
— Маааааааааммммммааааааааа!
— Дети! Ради Бога, тише, у меня голова болит! Саш, ты на кухне подмел?
— Да подмету, подмету.
— Саш, ну где моя «Корпорация монстров»?
— Ты меня достала, ясно?
— Саша, включи ей что-нибудь, когда уберете.
— Сама пусть включает.
— Саша! Включи ей что-нибудь!
— На! Жри! Вот твоя дебильная «Корпорация»!
— Мааааааааммммммааааааааааа!
— Саша, а поспокойней нельзя?
— Да задрала!
— Дети, можно я тихо полежу? Ти-хо.
Тихо. Шелест. Возня. Яростный шепот. Громче.
— Я не буду убирать твои игрушки. Сама убирай.
— Хнык-хнык-хнык-хнык…
— Мама, пусть она сама убирает свои игрушки.
— Дети, вы садисты?
Дятел барабанит в висок, как отбойным молотком. Это спазм сосуда. От нервов. Сейчас пройдет.
Подушку на голову. Тук-тук-тук-тук. Тук. Тук. Тук. Полчаса стука. Глохнет. Тихнет. Улетает. Улетел.
Осторожно высовываю голову из-под подушки. В детской разгром. Саша демонстративно слушает диск. Маша надевает на Барби штаны куклы Димы. В кухне прежний свинарник. Кошка ходит по подоконнику между цветами и карандашами. Собака лежит поперек коридора и вздыхает.
— Саша и Маша, я о чем вас просила?
— А она ничего не хочет убирать. Это она разбросала. Почему я-то должен убирать?
— А на кухне?
— Я забыл.
— Как — мне — это-все-надоело! Видеть вас не хочу! По крайней мере полчаса — не хочу вас видеть!
Я обуваюсь, хватаю поводок, Джесси стремительно вскакивает и заводит свое уррр-ва-ва-ва-ва…
Опять двойка
Ну ни фига у меня не получается. За детей двойка, за работу двойка, за организованность кол с минусом.
И хоть бы маленькая радость для разнообразия. Дети бы посуду помыли. Или в редакции дали бы премию за лучший материал номера, или читательское письмо какое доброе пришло.
А то вывесят материал в сети, тут же набегут:
— Либеральную суку Кафтанову повесить.
— Афтар выпей йаду.
Ну выпью, выпью йаду, — что, кому будет легче? Мне точно не будет, и читателю не будет. И ладно сука, но почему либеральная?
Это если писать злободневное. Но можно попробовать о добром и вечном.
— Очередная рекламная белиберда и заказуха.
— Хоть бы ссылочку дали где скачать, а то пожевали сопли и разошлись.
А это был статья с массой жизненных примеров и полезных советов, два месяца фактуру собирала.
Они не умеют читать. Они не понимают прочитанного. Только и хватает на «аффтар жжот». Аффтар так давно жжот, что скоро дырку прожжот.
Зачем я пишу для этого читателя? Что я делаю в этой стране? Что я делаю на этой земле? Нет, определенно я для нее слишком хороша.
Катя Кафтанова смотрится в лужу и понимает, что в этом умозаключении что-то сильно не так.
Песня о ничтожестве
Первый куплет:
Муж:Ты меня больше не любишь. Ты вечно занята какими-то своими скучными делами.
Сын:Хватит меня долбить, чо ты сегодня такая злая?
Дочь:Мам, а ты обещала мне порисовать, а сама болтала по телефону.
Совесть:Во что ты превратилась?
Мама:Кать, у тебя в детской три цветка засохли, их никто уже месяц, наверное, не поливал.
Свекровь:Но, может быть, не стоит держать животных, если от них столько шерсти?
Ветеринар:Вы вообще обращали внимание, что у вашей кошки делается во рту?
Совесть:А сама просидела два часа в Интернете просто так.
Припев, хором: Катя, ты ничтожество!
Второй куплет:
Физичка:Когда вы с ним последний раз физикой занимались?
Редактор:Нет, текст не пойдет, он очень длинный и слишком литературный.
Отдыхающие в парке:Уходите отсюда со своей собакой, здесь дети гуляют! Ну и что же — на поводке!
Совесть:Меня не должно быть вообще.
Воспитатель:Ваша Маша опять сегодня Карину дразнила.
Завуч:Екатерина Андреевна опять с несбыточными планами.
Читатель:Абсолютно бессмысленная и бесполезная статья.
Участковый врач:И никогда не сбивайте температуру цитрамоном!
Совесть:Я не была на исповеди с прошлого мая.
Припев, хором: Катя, ты ничтожество!
Затем вступают подруги и френды, сотрудники и начальники, гинеколог и стоматолог; администраторы сайтов и продавцы строительных рынков, пассажиры метро и троллейбусов, библиотекари и консультанты в магазинах электроники, компьютерные мастера и автомат московской городской телефонной сети, прихожане храма св. Живоначальной Троицы и родители одноклассников, уверяя Катю Кафтанову, что она не умеет писать, жить, воспитывать, готовить, покупать, ремонтировать, ухаживать, соблюдать правила, платить вовремя, поддерживать чистоту и порядок, закалять, заботиться, любить и жаловать, смотреть на небо и молиться Богу, умереть, уснуть, достать чернил и плакать, -
Господи, не могу больше, стыдно, отпусти, прости, помилуй.
Без старших
Я люблю гулять одна. Можно и с собакой, но лучше и без собаки, чтобы не отвлекаться. Весной и осенью, ну еще ранним летом — бывают дни, когда можно только гулять, — с высоким небом, с вечерней позолотой, с легкой пылью на сухом асфальте. Глаз просто фиксирует все, за что цепляется, ведет реестры, собирает пригоршни и коробки ненужных мелких подробностей: как беременная трехцветная кошка крадется под припаркованными машинами, как две вороны скандалят друг с другом, как идет молодая семья с ребенком на трехколесном велике. Как лежат тени, висят сережки-листья-цветы на деревьях, как звучит, звенит, пахнет, какой кистью, каким оттенком, каким роскошным мазком выписаны полупрозрачные облака. Я пробовала брать камерой, но выходит все не то: обыкновенно.
Навстречу издали идет Борис Алексеевич. Я узнаю его куртку и походку, и сумка на плече у него очень узнаваемая, и из сумки торчит свернутая газета. Через три шага становится ясно, что это не Борис Алексеевич, а совсем чужой дед, ни капли не похожий и даже толстый. И походка не та. А Борис Алексеевич снова прячется и дня через два снова передает мне привет: качает чужого мальчика на качелях.
Так бывает при сильной несчастной любви, когда предмет страсти мерещится в каждом встречном: у одного узнаешь профиль, у другого шарф, у третьего пиджак. А я во встречных стариках узнаю покойного Бекешина-старшего: мне не хватает деда моих детей.
Я не запрещала сыну ему грубить, не ценила его хозяйственного пыла, морщилась на каждое «Катя, а я тут тебе вон какую штучку пришпандорил», кривилась от детской радости, с которой мне показывали прикрученный к стене крючок для полотенца. Этот крючок, как рыболовный, впивается в губу и тащит куда-то, где уже совсем нет воздуха, а есть только отравленная, режущая легкие вина.
Может быть, это Сашка без отца и деда так выпрягся? Иных уж нет, а те далече, а сама я как-то плохо справляюсь с воспитанием детей в духе почтения к себе.
Так ждешь покойного деда. Требуешь отъездного мужа, зовешь на помощь маму и бабушку, жалуешься Богу.
Болеешь. (Может, пожалеют, раз болею?). Стыдишься (мне и так уже стыдно, дальше некуда, хватит, не добивайте). Плачешь. Не могу, трудно, устала.
Моя мама плакала при мне один раз. И мне казалось, что это конец света, потому что она держит небо, как кариатида, а если сядет и заплачет, то небо рухнет.
Мои дети живут под накренившимся небом.
Мне нужны старшие, чтобы помогли, утешили, приголубили, оценили, поставили мне пятерку и отпустили на каникулы. А старших нет. Я самая старшая.
Остановиться, продумать эту мысль.
Но тут Коровина звонит: Кать, не поверишь, выписывают!
Ну, два круга над стадионом, пока собака обнюхивает следы в молодых лопухах — и домой.
Идиллия
Конечно, было бы соблазнительно сейчас вывести к героине двух нарядных, немножко заплаканных и испуганных детей, мучимых раскаянием. Пока мать бродила с собакой, дети должны были проникнуться чувством, навести порядок в комнате, вымыть кухню, переодеться в чистое, умыться, нарисовать трогательную картиночку и предстать перед матерью в полной готовности принять ее объятия и разразиться слезами примирения. Но мать, пришедши, обнаружила дочь за просмотром мультов о попугае Кеше, а сына в чате, а на полу как лежали бумажки, два учебника, носок и чайная ложка, так никуда и не делись, и на кухне все осталось по-прежнему. И никто никакой трогательной картиночки не нарисовал.
— Мам, тебе этот звонил. Иван какой-то. Или Василий. Сказал, заказать статью хотел. Или Георгий. Не помню.
— А телефон оставил?
— Нет, сказал, перезвонит.
— Мам, а у меня кровь из носа шла немножко.
— Мао, мао, мао, мао…
— Саш, дай Мавре рыбы.
— Рыба кончилась.
— А в магазин сходил?
— Я зато уроки сделал.
— Я зато тоже статью написала. Поэтому не буду тебя завтра кормить.
— Ну мам!
— Одевайтесь, пойдем за рыбой, еще не поздно.
— Мам, а можно мы три киндерсюрприза купим?
— Нельзя. У тебя аллергия на шоколад.
— А можно их Сашка съест, а я посмотрю, что внутри?
— Ой, а можно вы пойдете, а я останусь?
— Если на кухне уберешь, как обещал.
— Ну лааадно…
И т. д., и т. п., ничего особенного.
Мой Кролик
Саня берет трубу и орет басом:
— Маааам! — и еле слышно шепчет: «это твой Кролик». Сердце падает.
У Гали немыслимая фамилия Кролик. Это даже хуже, чем Зайчик — в конце концов, я знаю несколько достойных Зайчиков. Но Галя — Кролик. Мы вместе работали у Гриши в «Трубе» — я редактором отдела, Галя — ответсеком.
Кролик звонит и, свесив мягкие уши на мое дружеское плечо, печально рассказывает, что:
— во рту сломался зуб, поэтому она шепелявит, у сапога сломалась молния («надеваю, зашиваю и хожу с зашитой молнией»), зарплату опять не дали, телефон сломался;
— в форточку залетела птичка со сломанным крылышком («я ей шинку пыталась сделать, она мне исклевала весь палец и искакала весь стол, а пока я ее ловила, я упала, разбила локтем стекло в балконной двери, бедром ушиблась об стул, чудо еще, что локоть цел»);
— ее кошка ее вчера сожрала все котлеты, которые Галя купила в кулинарии по восемнадцать рублей штука себе на ужин, и пришлось опять есть гречку, но ничего, похудею;
— Галин папа совсем сошел с ума, и с ним очень тяжело, потому что он думает, что ей восемь лет, и пытается ее воспитывать, а ей тридцать восемь, и воспитывать уже поздно.
Я прижимаю трубку к уху: от меня ничего не требуется, только говорить «угу» и «какой ужас». В промежутках я могу спокойно работать, Галя будет журчать независимо от того, что я скажу.
Галя живет с мамой и папой, которые непрестанно ее воспитывают и сообща болеют, работает по-прежнему ответсеком в районной газете — из тех, что поздравляют ветеранов района с золотыми свадьбами, публикуют репортажи с последних звонков и размещают грозные отчеты ГАИ и пожарной охраны. Это уже седьмое или восьмое место Галиной работы, до этого еще была газета политической партии, журнал по кошководству, рекламный журнал по ремонту, имя им легион.
Меня почти не трогают Галины бедствия, я продолжаю клацать по клавишам, выправляя статью, пока она повествует, что:
— у нее сломался унитаз, а на его ремонт нет денег, так что надо ходить писать к соседям, а их троих уже никто из соседей не хочет пускать;
— она порезала руку, когда пыталась отрезать кусок копченой колбасы, приспичило же матери копченой колбасы, а она по шестьсот рублей килограмм и твердая, как каменная.
Когда Гриша перестал платить, Галя перебралась в кошководство — порекомендовал какие-то кошатники — и временами возникала у меня в телефонной трубке с маминым сердцем, папиным маразмом, кошкиной непроходимостью кишечника, простудами, женскими болезнями и хроническим, беспросветным безденежьем — таким, при котором ходят в дальний магазин за творогом подешевле и идут пешком, если на остановке нет киоска с абонементами — чтобы не покупать у водителя по двойной цене. Я говорила «какой ужас» и подбрасывала денег.
Особенно меня вот что пробило.
Я стояла в очереди в магазине, и передо мной бесконечно копалась растерянная старуха в изожранной молью шубе — когда-то лисьей. Старуха долго вынимала из-под шубы деньги в белом пакете из-под пастеризованного молока — старом, со стершимися буквами, — перебирала бумажки, шевелила губами, терзала продавщицу: какой у вас творожок есть? А жирность какая? А откуда он? «Активию» я не хочу, у меня в тот раз от него живот болел, а «Савушкин хуторок» сухой очень, дочка. Наконец она нашла нужный творожок, но он стоил на четыре рубля дороже, чем бабушка предполагала, а у меня болела вена на ноге, болела нестерпимо, горела, требовала лечь немедленно, лечь и задрать ногу выше головы — а старуха медленно ковырялась в своем пакете сухими лапками с мяконькой, беленькой старческой шкуркой и просила взамен творожка — сырков без сгущенки, и длила, длила, тянула единственный за день момент человеческого общения перед тем, как уйти в свою опостылевшую квартиру.
А я хотела уже кричать — бабушка, миленькая, возьмите четыре рубля, возьмите сорок, четыреста, ради Бога, только пустите меня купить еды, мне немного! Но бабушка роняла бумажки и шептала «ничего не вижу», а сзади копилась очередь.
И тут Галя Кролик позвонила мне на мобильный и сказала, что зубы крошатся, оттого что кальция нет, доктор сказал пить витамины с кальцием, а они в аптеке триста рублей, и творог есть, а у нее от всех болит живот, а журнал-то наш, представляешь, вообще закрывается с первого числа.
А бабушка, отошедшая было от кассы, властной рукой отодвинула меня и заявила: дочка, я еще макарон забыла купить, почем у вас макароны? Какие, безнадежно уронила продавщица. А какие есть? — торжествующе вопросила бабушка. «Шоб те провалиться», — прошептал мужик, стоящий за мной.
Я решила спасать Кролика от участи бабушки в лысой шубе. На сей раз я дала ей не денег, а рекомендацию в корпоративное издание, куда меня звали опять-таки ответсеком, а мне не хотелось, не люблю я это дело. В конце концов, пока мы вместе работали у Гриши, Галя справлялась с работой нормально, хотя и с вечными авралами, несчастьями и перевыводами подписанных к печати полос.
Потом историю Галиного интервью мне красочно рассказали дважды: Галя и работодатель. Она явилась к нему в дырявом черном свитере, покрытом белой кошачьей шерстью, и сказала текстуально следующее:
— Резюме у меня где-то было, мне его сосед набрал, надо будет попросить, чтобы он мне его нашел в компьютере, я знаю, где распечатать, у нас в соседнем отделе принтер есть.
— Ой, я вообще не умею посылать по почте, я бы на работе попросила девочек, но у нас там Интернет отключили.
После этого Галя сказала мне «нет, ну там же у них с компьютером надо работать, а я не умею» — и я только тогда поняла, что у Гриши мы работали только в бумаге.
Работодатель сказал, что ждал от меня более вменяемой кандидатуры. По счастью, мы с ним никогда крепко не дружили и больше не пересекались.
С тех пор я перестала помогать Гале. Я только слушала ее кроличий шелест по телефону — у кошки глаз загноился, у папы язва, мама в больнице, нам в здании отключили электричество, нас тут хотят судить за долги по квартплате, я тут так упала, такой синяк во все лицо… Ей и не надо было от меня помощи — ей нужно было сострадания и восхищения мужеством, с которым она несет такую связку тяжеленных крестов.
Я слушала, приплясывала у телефона от нетерпения. Правила статью одной рукой, невпопад угукая. Знаками просила детей выйти и громко позвонить в дверь, чтобы можно было сказать «ко мне пришли».
Кролик шелестел, повесив уши.
И я очень боялась, что становлюсь кроликом. Уж лучше конем.
Романтический ужин
Между тем Иван не то Василий, или Георгий, может быть, оказался Андреем Абрамовым, редактором газеты «Новый век». Зайди, Кать, гонорары получить, заодно обсудим кое-что.
Обсуждать кое-что мы всегда готовы. Обсудить кое-что — это наши деньги.
Две недели, а то и три, а может и целый месяц мы никак не могли пересечься. Я уже детей распихала — одного в лагерь, другую к маме, я уже квартиру убрала, уже и школа перестала работать, а у него все откладывалось…
Наконец, поехала в редакцию «Нового века», недалеко от Пушкинской. Получила гонорар и пошла обсуждать со Абрамовым кое-что. Кое-что оказалось даже симпатичнее, чем я думала: он предложил мне регулярную колонку.
— А о чем? — растерялась я.
— Ты есть не хочешь?
— Хочу, — летом я всегда хочу есть, потому что ленюсь себе готовить, когда семья в отъезде, а на еду в кафе жалко денег. — Об этом колонку?!
— Да нет, пойдем поедим, заодно все обсудим.
Я получила большой гонорар, я богачка, я сразу согласилась.
Удивилась, как он любезно пропустил меня в дверях. Хорошо, что не зима, а то еще стал бы подавать пальто, а я не попадаю в рукава, когда мне его подают.
— Здесь есть кафе совсем рядом, там дорого и невкусно. А есть подальше на Тверской, там вкуснее, прогуляемся или сюда пойдем?
Ну разумеется, мы пошли прогуляться, хотя мне натирали туфли, потому что я решила, пока детей нет, быть красивой, я надела платье и туфли, и даже взяла сумку вместо рюкзака, и весь день себя за это проклинала, потому что в рюкзаке остались солнечные очки и единый.
Солнце жарило, закатываясь, и тумбы с лиловыми петуниями на Тверской удушливо пахли. Я смотрелась в витрины и даже немножко себе нравилась, вся такая в туфлях и с мужчиной. Ушлая девица с букетиками васильков выбрала нас взглядом из толпы и подкатилась: «Василечков не желаете? Сто рублей»
Я люблю васильки. У меня как раз дома завяли дачный пестрый букет, я куплю васильков. Сто рублей за васильки — это диковато, но я сегодня богатая.
— Нет уж, давай я, что ли, а то как-то оно неправильно выходит, — засмеялся Абрамов, доставая сотню.
— Ну да, а так получается, что я тебя раскрутила на букетик.
Абрамову лет сорок, а может, сорок пять, у него загар и бицепсы. Загар круглый год, из солярия. Это меня почему-то всегда смешило. У него вечно очумелое от работы лицо и карие глаза умного спаниеля. Он выше меня раза в полтора, и у него красивая, дорогая льняная рубашка.
У меня тоже красивое платье. Я его купила несколько лет назад за четыре фунта стерлингов на распродаже в Лондоне, куда ездила в командировку. Но ведь на нем не написано большими буквами «коллекция 2001 года», так что можно не грузиться. Кстати и синее, под васильки. Откуда-то вылетела феминистская фея, стала виться вокруг, пихать под локоть и пищать: ну, давай, давай, давай! Ну ты чего, не тормози, давай! Я прицелилась и сшибла ее щелчком. Она унеслась, злобно пища цыганские проклятия: одна будешь, плакать будешь, семь лет счастлива не будешь!
— Смысл этого урока заключался в том, чтобы дети могли… проявить свое понимание предмета… показать, насколько они понимают связь произведений классической литературы с современностью, выделить в них то ценное и актуальное, что… Наконец, если хотите, это отработка умения формулировать свои мысли, говорить спонтанно, нашим школьникам очень не хватает этого умения… Это вообще очень важно — чтобы у детей вообще появилось собственное отношение к произведению, чтобы они могли осознать его актуальность для себя, они ведь очень часто просто не понимают, зачем им читать повести из жизни каких-то исторических дядек…
— Это, простите, тоже ваш термин?
— Нет, это термин Юры Алешкина.
— Ну, Алешкин — личность известная… Вы в самом деле думаете, что учитель должен ориентировать урок на таких, как Алешкин?
— Если Алешкину интересно на уроке, это значит, что урок прошел не зря.
— То есть урок должен строиться в расчете на Алешкиных?
— Урок должен учитывать то, что в классе есть и они.
— Учитель не имеет права опускаться до уровня худших учеников. Его задача — поднять их до себя, а не опуститься до них. Если ученик не понимает, зачем ему читать исторические повести, учитель должен уметь объяснить это ему в доступной форме. А игровые формы подачи материала — это очень вредная выдумка, заставляющая учителя идти на поводу у балласта.
— А что вы называете балластом?
— Екатерина Андреевна, не делайте вид, что вы меня не понимаете. В каждом классе есть свои звезды, свои средние и свой балласт, люди, которые не хотят и не будут учиться, и еще мешают другим ученикам работать. И ваши эти цирковые излишества — цирковые излишества, — которые вы, очевидно считаете методическим достижением, — это уступка балласту. Вы его развлекаете в ущерб тем, кто может и желает учиться.
— То есть вы…
— Не перебивайте меня, пожалуйста. Учеба не должна быть веселой. Учеба — это прежде всего труд. Ученик должен уметь трудиться. Его не следует развлекать, это расхолаживает. Ученик должен быть собранным, — голос ее набрал силу, взмыл и зазвенел профессиональным металлом, какой я не выношу с детства, с тех пор, как эти металлические капли лились на мою голову, и снова они застучали по макушке: дешевый либерализм, рассчитано на популярность, вы пришли и ушли, а нам с ними работать, уважение к учителю, превращать в балаган, нахватались популярных теорий, нет фундаментального педагогического образования, не нужно думать, что в советской школе все занимались только насилием над детьми, массовик-затейник, вот и занимайтесь организацией художественной самодеятельности, и не надо переносить эти сомнительные методы в классную комнату, дискредитируя учительское звание.
Острое дежа вю. Мне пятнадцать лет, я стою у стены, пока педсовет рассматривает мое дело о срыве урока литературы. Я второй час стою у стены и молчу, как мой сын, когда я обрушиваю на него свои монологи, и на голову мою капают раскаленные капли металла — директорского свинца, меди классного руководителя, дребезжащего сплава в голосе историка… Упражняется в остроумии за счет своих товарищей, тактика забалтывания, ученическая демагогия, нет необходимости дальше держать в школе, полагая, вероятно, что имеет право на изложение собственного мнения. За изрисованным столом сидит мама и рисует зайчиков в тетради. Почти безмятежно. Только очень быстро. Потом пририсовывает зайчикам рога. Клыки. Когти. Длинный хвост с пикой на конце. Я тоже хочу сидеть и рисовать зайчиков, у меня устали ноги. У меня устала голова. Я падаю в обморок. Я не падаю в обморок. Я мечтаю о том, чтобы упасть в обморок, чтобы они все, сволочи, поняли, что они со мной делают.
Я рисую зайчиков в тетради. Я даю им в лапы цветы. Наверху рисую облака. В облаках солнце. У меня есть что сказать, но если я начну говорить, я заплачу. Я молчу и рисую уточку. На лапках. На уточку вдруг капает жирная, подлая слезища. Я подпираю слишком длинную челку рукой, загораживаясь.
Не надо ничего говорить. Я приду и уйду, а им еще учить детей. Детей трудных, требовательных, избалованных и не признающих дисциплины. Положа руку на сердце — вот ты, Катя Кафтанова, многого ли добилась от своих детей, верно служа им массовиком-затейником на протяжении долгих лет? Читая им книги вслух, играя с ними в войну роботов и кукольные гости, в лото и «Эрудит», таская их по музеям и усадьбам, клея с ними коллажи и разрисовывая кухонную дверь крылатыми цветами и усатыми зверями, изобретая способы сделать математику увлекательной, а физику понятной, устраивая гонки реактивных воздушных шариков и расписывая самолепные горшки для кактусов? Чего ты добилась — кроме того, что они разевают ротики и ждут, когда ты положишь туда еще одну творческую идею, чтобы они могли вяло пожевать ее, плюнуть и сказать: не-а, неохота, давай-ка еще одну…
Так что продолжайте молчать, Екатерина Андреевна, потому что вам нечего противопоставить Валентине Ивановне, заслуженному учителю России, дочери учителя, матери учителя и бабушке студентки пединститута. Сойдите с этой дороги, Екатерина Андреевна, она не ваша.
— Катя, — шепчет после педсовета учитель английского Света, вытаскивая меня на лестницу у чердака, куда молоденькие англичанки тайком бегают покурить. — Кать, не слушай эту дуру, у нас ее все ненавидят. Знаешь, какие она нам гадости постоянно говорит. Кать, ты что, плакала? Слушай, а мне дак понравилась идея твоего урока, я у себя что-нибудь такое сделаю. А то знаешь как надоело по Верещагиной работать.
— А зачем работаешь?
— А дак я предложила своим родителям, давайте скинемся, купим нормальные оксфордские учебники, знаешь, они какой визг подняли! Они к Аннушке жаловаться ходили.
— Аннушка — это кто?
— Ну Анна Сергеевна, директор, ты что!
— Зачем?
— Жаловаться! Поборы! Зачем, говорят, покупать неизвестно какой дорогой учебник, когда существует хороший старый…
— Ой, я не могу больше. Пошли. Увольняться надо на фиг отсюда.
— Ты что, Кать, не уходи, мы тут вообще с ума сойдем.
— Да не сойдете, — я махнула рукой и поскакала вниз по лестнице.
Дятел
Опять дятел. Опять этот дятел в правом виске. Он стучит невыносимо, от него помогает только спазмалгон, спазган, что-нибудь такое, сейчас, он где-то лежал в аптечке, болит до ослепления, до сумасшествия, всякий раз, как у меня трудный разговор, тяжелое интервью, международный перелет, запарка, путаница, проблема — прилетает проклятый дятел и клюет мой правый висок. Все правильно, Катя. У Прометея — орел, у тебя — дятел.
— Дети, уберите, пожалуйста, у себя в комнате. У меня голова болит, я хочу немножко полежать. Саша, подмети еще на кухне, ладно? Там Джесси насвинячила, а я хочу лечь.
— Маша! Пошла вон! Не смей трогать мои диски!
— А где тогда моя «Корпорация монстров?»
— У меня ее нет, поняла? Все, иди отсюда!
— Маааааааааммммммааааааааа!
— Дети! Ради Бога, тише, у меня голова болит! Саш, ты на кухне подмел?
— Да подмету, подмету.
— Саш, ну где моя «Корпорация монстров»?
— Ты меня достала, ясно?
— Саша, включи ей что-нибудь, когда уберете.
— Сама пусть включает.
— Саша! Включи ей что-нибудь!
— На! Жри! Вот твоя дебильная «Корпорация»!
— Мааааааааммммммааааааааааа!
— Саша, а поспокойней нельзя?
— Да задрала!
— Дети, можно я тихо полежу? Ти-хо.
Тихо. Шелест. Возня. Яростный шепот. Громче.
— Я не буду убирать твои игрушки. Сама убирай.
— Хнык-хнык-хнык-хнык…
— Мама, пусть она сама убирает свои игрушки.
— Дети, вы садисты?
Дятел барабанит в висок, как отбойным молотком. Это спазм сосуда. От нервов. Сейчас пройдет.
Подушку на голову. Тук-тук-тук-тук. Тук. Тук. Тук. Полчаса стука. Глохнет. Тихнет. Улетает. Улетел.
Осторожно высовываю голову из-под подушки. В детской разгром. Саша демонстративно слушает диск. Маша надевает на Барби штаны куклы Димы. В кухне прежний свинарник. Кошка ходит по подоконнику между цветами и карандашами. Собака лежит поперек коридора и вздыхает.
— Саша и Маша, я о чем вас просила?
— А она ничего не хочет убирать. Это она разбросала. Почему я-то должен убирать?
— А на кухне?
— Я забыл.
— Как — мне — это-все-надоело! Видеть вас не хочу! По крайней мере полчаса — не хочу вас видеть!
Я обуваюсь, хватаю поводок, Джесси стремительно вскакивает и заводит свое уррр-ва-ва-ва-ва…
Опять двойка
Ну ни фига у меня не получается. За детей двойка, за работу двойка, за организованность кол с минусом.
И хоть бы маленькая радость для разнообразия. Дети бы посуду помыли. Или в редакции дали бы премию за лучший материал номера, или читательское письмо какое доброе пришло.
А то вывесят материал в сети, тут же набегут:
— Либеральную суку Кафтанову повесить.
— Афтар выпей йаду.
Ну выпью, выпью йаду, — что, кому будет легче? Мне точно не будет, и читателю не будет. И ладно сука, но почему либеральная?
Это если писать злободневное. Но можно попробовать о добром и вечном.
— Очередная рекламная белиберда и заказуха.
— Хоть бы ссылочку дали где скачать, а то пожевали сопли и разошлись.
А это был статья с массой жизненных примеров и полезных советов, два месяца фактуру собирала.
Они не умеют читать. Они не понимают прочитанного. Только и хватает на «аффтар жжот». Аффтар так давно жжот, что скоро дырку прожжот.
Зачем я пишу для этого читателя? Что я делаю в этой стране? Что я делаю на этой земле? Нет, определенно я для нее слишком хороша.
Катя Кафтанова смотрится в лужу и понимает, что в этом умозаключении что-то сильно не так.
Песня о ничтожестве
Первый куплет:
Муж:Ты меня больше не любишь. Ты вечно занята какими-то своими скучными делами.
Сын:Хватит меня долбить, чо ты сегодня такая злая?
Дочь:Мам, а ты обещала мне порисовать, а сама болтала по телефону.
Совесть:Во что ты превратилась?
Мама:Кать, у тебя в детской три цветка засохли, их никто уже месяц, наверное, не поливал.
Свекровь:Но, может быть, не стоит держать животных, если от них столько шерсти?
Ветеринар:Вы вообще обращали внимание, что у вашей кошки делается во рту?
Совесть:А сама просидела два часа в Интернете просто так.
Припев, хором: Катя, ты ничтожество!
Второй куплет:
Физичка:Когда вы с ним последний раз физикой занимались?
Редактор:Нет, текст не пойдет, он очень длинный и слишком литературный.
Отдыхающие в парке:Уходите отсюда со своей собакой, здесь дети гуляют! Ну и что же — на поводке!
Совесть:Меня не должно быть вообще.
Воспитатель:Ваша Маша опять сегодня Карину дразнила.
Завуч:Екатерина Андреевна опять с несбыточными планами.
Читатель:Абсолютно бессмысленная и бесполезная статья.
Участковый врач:И никогда не сбивайте температуру цитрамоном!
Совесть:Я не была на исповеди с прошлого мая.
Припев, хором: Катя, ты ничтожество!
Затем вступают подруги и френды, сотрудники и начальники, гинеколог и стоматолог; администраторы сайтов и продавцы строительных рынков, пассажиры метро и троллейбусов, библиотекари и консультанты в магазинах электроники, компьютерные мастера и автомат московской городской телефонной сети, прихожане храма св. Живоначальной Троицы и родители одноклассников, уверяя Катю Кафтанову, что она не умеет писать, жить, воспитывать, готовить, покупать, ремонтировать, ухаживать, соблюдать правила, платить вовремя, поддерживать чистоту и порядок, закалять, заботиться, любить и жаловать, смотреть на небо и молиться Богу, умереть, уснуть, достать чернил и плакать, -
Господи, не могу больше, стыдно, отпусти, прости, помилуй.
Без старших
Я люблю гулять одна. Можно и с собакой, но лучше и без собаки, чтобы не отвлекаться. Весной и осенью, ну еще ранним летом — бывают дни, когда можно только гулять, — с высоким небом, с вечерней позолотой, с легкой пылью на сухом асфальте. Глаз просто фиксирует все, за что цепляется, ведет реестры, собирает пригоршни и коробки ненужных мелких подробностей: как беременная трехцветная кошка крадется под припаркованными машинами, как две вороны скандалят друг с другом, как идет молодая семья с ребенком на трехколесном велике. Как лежат тени, висят сережки-листья-цветы на деревьях, как звучит, звенит, пахнет, какой кистью, каким оттенком, каким роскошным мазком выписаны полупрозрачные облака. Я пробовала брать камерой, но выходит все не то: обыкновенно.
Навстречу издали идет Борис Алексеевич. Я узнаю его куртку и походку, и сумка на плече у него очень узнаваемая, и из сумки торчит свернутая газета. Через три шага становится ясно, что это не Борис Алексеевич, а совсем чужой дед, ни капли не похожий и даже толстый. И походка не та. А Борис Алексеевич снова прячется и дня через два снова передает мне привет: качает чужого мальчика на качелях.
Так бывает при сильной несчастной любви, когда предмет страсти мерещится в каждом встречном: у одного узнаешь профиль, у другого шарф, у третьего пиджак. А я во встречных стариках узнаю покойного Бекешина-старшего: мне не хватает деда моих детей.
Я не запрещала сыну ему грубить, не ценила его хозяйственного пыла, морщилась на каждое «Катя, а я тут тебе вон какую штучку пришпандорил», кривилась от детской радости, с которой мне показывали прикрученный к стене крючок для полотенца. Этот крючок, как рыболовный, впивается в губу и тащит куда-то, где уже совсем нет воздуха, а есть только отравленная, режущая легкие вина.
Может быть, это Сашка без отца и деда так выпрягся? Иных уж нет, а те далече, а сама я как-то плохо справляюсь с воспитанием детей в духе почтения к себе.
Так ждешь покойного деда. Требуешь отъездного мужа, зовешь на помощь маму и бабушку, жалуешься Богу.
Болеешь. (Может, пожалеют, раз болею?). Стыдишься (мне и так уже стыдно, дальше некуда, хватит, не добивайте). Плачешь. Не могу, трудно, устала.
Моя мама плакала при мне один раз. И мне казалось, что это конец света, потому что она держит небо, как кариатида, а если сядет и заплачет, то небо рухнет.
Мои дети живут под накренившимся небом.
Мне нужны старшие, чтобы помогли, утешили, приголубили, оценили, поставили мне пятерку и отпустили на каникулы. А старших нет. Я самая старшая.
Остановиться, продумать эту мысль.
Но тут Коровина звонит: Кать, не поверишь, выписывают!
Ну, два круга над стадионом, пока собака обнюхивает следы в молодых лопухах — и домой.
Идиллия
Конечно, было бы соблазнительно сейчас вывести к героине двух нарядных, немножко заплаканных и испуганных детей, мучимых раскаянием. Пока мать бродила с собакой, дети должны были проникнуться чувством, навести порядок в комнате, вымыть кухню, переодеться в чистое, умыться, нарисовать трогательную картиночку и предстать перед матерью в полной готовности принять ее объятия и разразиться слезами примирения. Но мать, пришедши, обнаружила дочь за просмотром мультов о попугае Кеше, а сына в чате, а на полу как лежали бумажки, два учебника, носок и чайная ложка, так никуда и не делись, и на кухне все осталось по-прежнему. И никто никакой трогательной картиночки не нарисовал.
— Мам, тебе этот звонил. Иван какой-то. Или Василий. Сказал, заказать статью хотел. Или Георгий. Не помню.
— А телефон оставил?
— Нет, сказал, перезвонит.
— Мам, а у меня кровь из носа шла немножко.
— Мао, мао, мао, мао…
— Саш, дай Мавре рыбы.
— Рыба кончилась.
— А в магазин сходил?
— Я зато уроки сделал.
— Я зато тоже статью написала. Поэтому не буду тебя завтра кормить.
— Ну мам!
— Одевайтесь, пойдем за рыбой, еще не поздно.
— Мам, а можно мы три киндерсюрприза купим?
— Нельзя. У тебя аллергия на шоколад.
— А можно их Сашка съест, а я посмотрю, что внутри?
— Ой, а можно вы пойдете, а я останусь?
— Если на кухне уберешь, как обещал.
— Ну лааадно…
И т. д., и т. п., ничего особенного.
Мой Кролик
Саня берет трубу и орет басом:
— Маааам! — и еле слышно шепчет: «это твой Кролик». Сердце падает.
У Гали немыслимая фамилия Кролик. Это даже хуже, чем Зайчик — в конце концов, я знаю несколько достойных Зайчиков. Но Галя — Кролик. Мы вместе работали у Гриши в «Трубе» — я редактором отдела, Галя — ответсеком.
Кролик звонит и, свесив мягкие уши на мое дружеское плечо, печально рассказывает, что:
— во рту сломался зуб, поэтому она шепелявит, у сапога сломалась молния («надеваю, зашиваю и хожу с зашитой молнией»), зарплату опять не дали, телефон сломался;
— в форточку залетела птичка со сломанным крылышком («я ей шинку пыталась сделать, она мне исклевала весь палец и искакала весь стол, а пока я ее ловила, я упала, разбила локтем стекло в балконной двери, бедром ушиблась об стул, чудо еще, что локоть цел»);
— ее кошка ее вчера сожрала все котлеты, которые Галя купила в кулинарии по восемнадцать рублей штука себе на ужин, и пришлось опять есть гречку, но ничего, похудею;
— Галин папа совсем сошел с ума, и с ним очень тяжело, потому что он думает, что ей восемь лет, и пытается ее воспитывать, а ей тридцать восемь, и воспитывать уже поздно.
Я прижимаю трубку к уху: от меня ничего не требуется, только говорить «угу» и «какой ужас». В промежутках я могу спокойно работать, Галя будет журчать независимо от того, что я скажу.
Галя живет с мамой и папой, которые непрестанно ее воспитывают и сообща болеют, работает по-прежнему ответсеком в районной газете — из тех, что поздравляют ветеранов района с золотыми свадьбами, публикуют репортажи с последних звонков и размещают грозные отчеты ГАИ и пожарной охраны. Это уже седьмое или восьмое место Галиной работы, до этого еще была газета политической партии, журнал по кошководству, рекламный журнал по ремонту, имя им легион.
Меня почти не трогают Галины бедствия, я продолжаю клацать по клавишам, выправляя статью, пока она повествует, что:
— у нее сломался унитаз, а на его ремонт нет денег, так что надо ходить писать к соседям, а их троих уже никто из соседей не хочет пускать;
— она порезала руку, когда пыталась отрезать кусок копченой колбасы, приспичило же матери копченой колбасы, а она по шестьсот рублей килограмм и твердая, как каменная.
Когда Гриша перестал платить, Галя перебралась в кошководство — порекомендовал какие-то кошатники — и временами возникала у меня в телефонной трубке с маминым сердцем, папиным маразмом, кошкиной непроходимостью кишечника, простудами, женскими болезнями и хроническим, беспросветным безденежьем — таким, при котором ходят в дальний магазин за творогом подешевле и идут пешком, если на остановке нет киоска с абонементами — чтобы не покупать у водителя по двойной цене. Я говорила «какой ужас» и подбрасывала денег.
Особенно меня вот что пробило.
Я стояла в очереди в магазине, и передо мной бесконечно копалась растерянная старуха в изожранной молью шубе — когда-то лисьей. Старуха долго вынимала из-под шубы деньги в белом пакете из-под пастеризованного молока — старом, со стершимися буквами, — перебирала бумажки, шевелила губами, терзала продавщицу: какой у вас творожок есть? А жирность какая? А откуда он? «Активию» я не хочу, у меня в тот раз от него живот болел, а «Савушкин хуторок» сухой очень, дочка. Наконец она нашла нужный творожок, но он стоил на четыре рубля дороже, чем бабушка предполагала, а у меня болела вена на ноге, болела нестерпимо, горела, требовала лечь немедленно, лечь и задрать ногу выше головы — а старуха медленно ковырялась в своем пакете сухими лапками с мяконькой, беленькой старческой шкуркой и просила взамен творожка — сырков без сгущенки, и длила, длила, тянула единственный за день момент человеческого общения перед тем, как уйти в свою опостылевшую квартиру.
А я хотела уже кричать — бабушка, миленькая, возьмите четыре рубля, возьмите сорок, четыреста, ради Бога, только пустите меня купить еды, мне немного! Но бабушка роняла бумажки и шептала «ничего не вижу», а сзади копилась очередь.
И тут Галя Кролик позвонила мне на мобильный и сказала, что зубы крошатся, оттого что кальция нет, доктор сказал пить витамины с кальцием, а они в аптеке триста рублей, и творог есть, а у нее от всех болит живот, а журнал-то наш, представляешь, вообще закрывается с первого числа.
А бабушка, отошедшая было от кассы, властной рукой отодвинула меня и заявила: дочка, я еще макарон забыла купить, почем у вас макароны? Какие, безнадежно уронила продавщица. А какие есть? — торжествующе вопросила бабушка. «Шоб те провалиться», — прошептал мужик, стоящий за мной.
Я решила спасать Кролика от участи бабушки в лысой шубе. На сей раз я дала ей не денег, а рекомендацию в корпоративное издание, куда меня звали опять-таки ответсеком, а мне не хотелось, не люблю я это дело. В конце концов, пока мы вместе работали у Гриши, Галя справлялась с работой нормально, хотя и с вечными авралами, несчастьями и перевыводами подписанных к печати полос.
Потом историю Галиного интервью мне красочно рассказали дважды: Галя и работодатель. Она явилась к нему в дырявом черном свитере, покрытом белой кошачьей шерстью, и сказала текстуально следующее:
— Резюме у меня где-то было, мне его сосед набрал, надо будет попросить, чтобы он мне его нашел в компьютере, я знаю, где распечатать, у нас в соседнем отделе принтер есть.
— Ой, я вообще не умею посылать по почте, я бы на работе попросила девочек, но у нас там Интернет отключили.
После этого Галя сказала мне «нет, ну там же у них с компьютером надо работать, а я не умею» — и я только тогда поняла, что у Гриши мы работали только в бумаге.
Работодатель сказал, что ждал от меня более вменяемой кандидатуры. По счастью, мы с ним никогда крепко не дружили и больше не пересекались.
С тех пор я перестала помогать Гале. Я только слушала ее кроличий шелест по телефону — у кошки глаз загноился, у папы язва, мама в больнице, нам в здании отключили электричество, нас тут хотят судить за долги по квартплате, я тут так упала, такой синяк во все лицо… Ей и не надо было от меня помощи — ей нужно было сострадания и восхищения мужеством, с которым она несет такую связку тяжеленных крестов.
Я слушала, приплясывала у телефона от нетерпения. Правила статью одной рукой, невпопад угукая. Знаками просила детей выйти и громко позвонить в дверь, чтобы можно было сказать «ко мне пришли».
Кролик шелестел, повесив уши.
И я очень боялась, что становлюсь кроликом. Уж лучше конем.
Романтический ужин
Между тем Иван не то Василий, или Георгий, может быть, оказался Андреем Абрамовым, редактором газеты «Новый век». Зайди, Кать, гонорары получить, заодно обсудим кое-что.
Обсуждать кое-что мы всегда готовы. Обсудить кое-что — это наши деньги.
Две недели, а то и три, а может и целый месяц мы никак не могли пересечься. Я уже детей распихала — одного в лагерь, другую к маме, я уже квартиру убрала, уже и школа перестала работать, а у него все откладывалось…
Наконец, поехала в редакцию «Нового века», недалеко от Пушкинской. Получила гонорар и пошла обсуждать со Абрамовым кое-что. Кое-что оказалось даже симпатичнее, чем я думала: он предложил мне регулярную колонку.
— А о чем? — растерялась я.
— Ты есть не хочешь?
— Хочу, — летом я всегда хочу есть, потому что ленюсь себе готовить, когда семья в отъезде, а на еду в кафе жалко денег. — Об этом колонку?!
— Да нет, пойдем поедим, заодно все обсудим.
Я получила большой гонорар, я богачка, я сразу согласилась.
Удивилась, как он любезно пропустил меня в дверях. Хорошо, что не зима, а то еще стал бы подавать пальто, а я не попадаю в рукава, когда мне его подают.
— Здесь есть кафе совсем рядом, там дорого и невкусно. А есть подальше на Тверской, там вкуснее, прогуляемся или сюда пойдем?
Ну разумеется, мы пошли прогуляться, хотя мне натирали туфли, потому что я решила, пока детей нет, быть красивой, я надела платье и туфли, и даже взяла сумку вместо рюкзака, и весь день себя за это проклинала, потому что в рюкзаке остались солнечные очки и единый.
Солнце жарило, закатываясь, и тумбы с лиловыми петуниями на Тверской удушливо пахли. Я смотрелась в витрины и даже немножко себе нравилась, вся такая в туфлях и с мужчиной. Ушлая девица с букетиками васильков выбрала нас взглядом из толпы и подкатилась: «Василечков не желаете? Сто рублей»
Я люблю васильки. У меня как раз дома завяли дачный пестрый букет, я куплю васильков. Сто рублей за васильки — это диковато, но я сегодня богатая.
— Нет уж, давай я, что ли, а то как-то оно неправильно выходит, — засмеялся Абрамов, доставая сотню.
— Ну да, а так получается, что я тебя раскрутила на букетик.
Абрамову лет сорок, а может, сорок пять, у него загар и бицепсы. Загар круглый год, из солярия. Это меня почему-то всегда смешило. У него вечно очумелое от работы лицо и карие глаза умного спаниеля. Он выше меня раза в полтора, и у него красивая, дорогая льняная рубашка.
У меня тоже красивое платье. Я его купила несколько лет назад за четыре фунта стерлингов на распродаже в Лондоне, куда ездила в командировку. Но ведь на нем не написано большими буквами «коллекция 2001 года», так что можно не грузиться. Кстати и синее, под васильки. Откуда-то вылетела феминистская фея, стала виться вокруг, пихать под локоть и пищать: ну, давай, давай, давай! Ну ты чего, не тормози, давай! Я прицелилась и сшибла ее щелчком. Она унеслась, злобно пища цыганские проклятия: одна будешь, плакать будешь, семь лет счастлива не будешь!