Нет, и монологов я не буду произносить, и замыкаться не буду в холодном молчании, а пойду-ка я себе писать статью, пока Машка делает уроки, потому что работать все равно надо — независимо от того, что пишет про тебя твой сын и что думает про тебя твоя дочь.
Есть состояние «какая может быть работа, когда такая тоска» и состояние «какая может быть тоска, когда такая работа». Коровина с высоты своего страдания — а оно дает ей особые права, которых у меня нет, и большой запас правоты во всяком метафизическом споре — говорит обычно, что депрессия — это душевная распущенность. Нагрузи себя как следует работой и заботой — и забудешь даже думать о всяких депрессиях. Она так победила свой рак.
Я верю, но она и до рака была кариатидой.
Но нагрузить себя, конечно, надо. Не надо только грузить лишним. Я страдаю оттого, что я сволочь, и я сволочь оттого, что позволяю себе страдать. Это гностический змей Джесси, кусающий себя за хвост, это хомяк, вечно крутящий колесо сансары, выхожу, закрываю дверь, пусть себе крутится без меня.
А черному всаднику пишем в его форуме, что залогиниться удалось с третьей попытки, смайлики не ставятся и аватар не загружается, и хорошо бы выяснить, почему. А вслух добавляем: «когда сделаешь химию». Мать пилит, достала, пипец.
Апология нытика
Кать, колонка, напоминает Абрамов. А у меня темы нет: все последние мысли уже куда-то сунуты, а новых я еще не надумала. Лезу в свою френд-ленту, там юзер коробочка, дружественный журналист, жалуется на нытиков. Френды поддерживают юзера коробочку: у всех есть свои нытики. Даже у меня есть Галя Кролик. Я, наверное, тоже чей-то нытик, — может быть, Тамаркин.
Коробочкины френды возмущаются нытиками. Накликают на их головы страшные кары. У френдов ясная позиция здоровых людей: никому не нужны чужие проблемы, своих полно. Совет хочешь — дадим совет. Не нравится твоя жизнь — измени что-нибудь. А если не меняешь, а сидишь и ноешь — то убей сибя апстену, и хватит грузилова.
Мы, нытики, за редким исключением, научились уже скрывать свое уныние, как дурную болезнь. Мы почти дали себя убедить в том, что несчастным и неблагополучным быть неприлично и постыдно, что жаловаться нельзя никогда и никому, только профессионалу — за гадкую работу слушать чужие жалобы надо платить хорошие деньги. Или другу за бутылкой, без бутылки это не вынести. Мы и сами делаем козьи морды, когда жалуются нам: ты вчера жаловался, я дал тебе совет, где отчет по принятым мерам? Я дал, ты не принял — я умываю руки, больше не жалуйся.
А если изменить ничего нельзя, денег не надо, нет только сил, если на руках долго и трудно умирает тяжелый больной, если ребенок никогда не будет ходить сам, а все растет и тяжелеет, если суд снова не нашел оснований для пересмотра дела, если нужно только молча принять положение вещей, а для этого ни смирения нет, ни терпения, ни спокойствия? А зачем грузить тем, чего нельзя изменить? Найди коляску, не знаю, няню, сиделку, заплати вдвое, втрое, в десять раз больше, ну напиши в районную управу, Лужкову, Путину, ну выпей йаду, сил уже нет слушать про это строительство под окном, этого отца в маразме, этих соседей, этого начальника, этого двоечника, ну что мне жаловаться-то, чем я помогу, я денег давала уже три раза и телефон нейропсихолога! Если я ничем не могу помочь — зачем мне об этом слышать? Негатива и так хватает.
Но не за помощью ноет нытик, он и не рассчитывает на нее. Не за советом он тебе ноет, не за деньгами, не за составлением искового заявления. Не жизнь свою он собрался изменять и не разработкой плана мести заниматься. Нытик идет к тебе, замерзая и дрожа, с единственной целью — отщипнуть от тебя крошку тепла и погреться, чтобы тащиться дальше и волочить свой крест. Нытик малодушно любуется собой, потому что никакого другого утешения, кроме того, что он замечательный, редкий страдалец, у него уже не осталось. Ему надо знать, что страдание ему выпало особенное, что переносит он его мужественно, что у него есть люди, к теплому боку которых можно временно привалить свой крест и чуть-чуть передохнуть, а потом уже тащить его дальше. Ему нужно ощущение людей вокруг. Понимание, что он не один в этой белой пустыне.
Ведь на самом деле несчастным быть не стыдно. Несчастным быть нормально. Жизнь вообще трагична, в ней мало любви и много печали, она тянется в болезнях и искушениях, а кончается и вовсе смертью; думать об этом неприятно, ибо негатив, но такова реальность. И лучшее, что можно в ней сделать — это отщипнуть от себя крошку тепла и отдать жалкому нытику. И умолчать о том, что самому не хватает.
Не гоните нытика, не проклинайте нытика. Не лезьте в глубины его проблем, не пишите ему генпланов по смене жизни. Скажите ему просто «как же тебе трудно» и «какой же ты сильный», и «как тебе все удается, ты все правильно продумал». Он скажет, конечно, скептически «ну да» и «ха-ха два раза», но в глубине души поверит, да, он сильный и справится, и ему все удается. И, может быть, потрусит себе дальше, убежденный в том, что ему хватит сил как минимум до конца следующей недели.
Я назвала это «Апологией нытика» и послала Абрамову. Он позвонил и закричал: «Гениально, я как раз сам об этом думал!»
Через день позвонил еще раз.
— Кать, тут у нас собственник раз в сто лет является с инспекцией. Вчера был. Так вот, он твою колонку в верстке прочитал — ага, он читать умеет, — и разъярился. Он, оказывается, нытиков сильно не любит. Орал, чтоб снять.
— А он сказал, что нашему читателю не нужно негатива?
— А ты откуда знаешь?
— Ясновиденьем занимаюсь по средам и субботам. Я особенно и не обольщалась, что вы это напечатаете.
— Кать, да она же сверстана уже была! Ну кто знал, что этого дурака принесет!
— Ну ладно, похоронили и похоронили.
— Так Кать, другую колонку надо!
— Когда?
— Через полтора часа.
— Ну и о чем вашему собственнику понравится?
— У нас эта полоса тематическая выходит. Про страхование. Напиши чего-нибудь про страхование. Лучше чтоб смешно было. Ну житейских каких-нибудь рассуждений накидай…
Я хотела уж было заныть — смешно, про страхование? Завертела в голове — что я помню, кто мне об этом рассказывал, за что зацепиться? Если я настоящий журналист — я должна и в условиях цейтнота сделать все быстро и профессионально.
Но я не хочу.
Набрала воздуху, встала у телефона для решимости и сказала:
— Володь, нет. Я не автомат. Переверстайте полосу, я не буду.
Получилось, получилось, получилось!
Горошница
Статья не выходила. Фактура не склеивалась в связный текст. Все плохо, сказала я себе примерно в сорок пятый раз за день. Все очень плохо. Весь последний год. Вот. Я взяла листочек бумаги и стала писать:
Январь: потеряла работу. Пришлось искать новую.
Февраль: в школе вши, Машка принесла и всех заразила. Очень гадко.
Март: болела бронхитом.
Апрель: у Машки нашли загиб желчного пузыря. Бегали по обследованиям.
Май: Саша сломал ногу.
Июнь: мне на работе уронили на голову коробку, сотрясение мозга.
Июль: осталась без отпуска. В который раз.
Август: нас залили соседи сверху.
И тут меня затошнило от этого перечня. А где три годовых пятерки, возмутилась я, где Пасха, где три дня на озере? Где командировка в Англию, что вообще за способность такая в любом сугробе вынюхивать протухшее дерьмо?
О нет. Я не конь и даже не кролик. Я каша-горошница.
— Ты каша-горошница! — радостно подхватила особо бойкая мысль, — ты вапще! только дерьмо и видишь! ни на что хорошее не способна!
Я придавила мысль пальцем. Прислушалась. Не жужжит.
Зазудела вторая:
— Вместо того, чтоб работать, занимаешься ерундой. Так всю жизнь и потратишь. Тридцать шесть лет, а что сделано?
Придавила и эту. Потом еще одну. И еще две. В освободившейся голове фактура быстро и спокойно склеилась как надо, и статью я сдала через час. Среда. Пять часов вечера. И уже свобооодаааааа!
Камни с грохотом валятся к ногам. Воспаряю.
Абрамов шлет мейл:
— Поставил в номер. Не забудь завтра сдать композитора.
Парк сияет. Листья светятся теплым медом, прозрачным лимоном, леденцовым петушком. Шуршать, шептать, посвистывать, кататься на роликах.
Новости
— Ты не можешь этого не видеть, — он включает телевизор, новости. Я не смотрела телевизор уже сто лет, я его не выношу, я всегда его выключаю, с меня достаточно Машкиного СТС. Новости на канале «Россия» я вижу первый раз за три года.
Эти три года спрессовались и слиплись вместе, нарезанные на неровные куски каникулами, первыми и последними звонками, днями рожденья и елками.
Я ушла из школы. Я работаю в одном из сорока пяти одинаковых журналов о биографиях звезд. В биографиях звезд нет ничего неприличного, мне за них платят хорошо и регулярно. Я редактирую скромный журнальчик для педагогов и школьных психологов, мне за это почти не платят, но в этот пароотвод уходит социальный темперамент: там мне интересно, и жизнь почти выносима. Машка во втором классе. Сашка в одиннадцатом. У него девочка — Даша, как они все. Он целуется с ней в подъезде. Я дергаюсь и заставляю себя не выходить из квартиры и не звонить ему слишком часто. Я плачу за курсы и репетитора по математике. Сейчас мне уже есть из чего платить, и я не считаю каждую копейку. Мое благосостояние упрочилось, пояснил мне канал «Россия». Но снять квартиру я по-прежнему не могу.
— Нет, ты слышишь?
Жить стало лучше, жить стало веселее. Колесо сделало полный оборот: издания закрываются, главреды снимаются, выборы надвигаются. Покупательская способность растет, тексты сокращаются, поля и картинки увеличиваются, больше выносов, не больше трех тысяч знаков, очень много, слишком умно, много негатива, не надо пугать читателя, пишите о норме, а не о патологии. Депрессивно, объемно, много размышлений, не наш формат. Реклама требует контекста, контекст выравнивается под рекламу, конфликт хорошего с лучшим разрешается в пользу лучшего. Мастера культуры дают образ современного положительного героя.
— Я слышу.
«Почему митинг оппозиции был таким массовым? — У нас есть данные, что он оплачивался из-за рубежа. Нашим противникам выгодно ослабить Россию, дестабилизировать внутриполитическую ситуацию».
— Мы с Сашкой только что закончили доклад по позднему сталинизму, — говорю я. — Стилистика приближается.
— Ну и что ты предлагаешь? — спрашивает он.
Я пожимаю плечами. Предлагаю вместо ответа голубцов. Что я еще могу предложить?
— С тобой невозможно серьезно разговаривать.
Ударим голубцом по вызовам современности.
Туман
Она все-таки убежала от меня.
Мы ездили укрывать цветы и заколачивать на зиму окна. Сашка мне был нужен как рабсила, а Машку было не с кем оставить. Она ныла, что не хочет на дачу, там скучно, холодно и никого нет из подружек.
В сером воздухе дрожал туман, мягко укрывая соломенно-желтый, бурый, серый, едва зеленоватый пейзаж. Одна черноплодка гордо алела последними листиками. По участкам длинной фатой стелился дым, под ветром парусил белый укрывной материал, мягкий и невесомый. Пахло сыростью и прелью, грибами, древесной трухой, костром и землей. На яблоне болталось гнилое яблоко.
— Я все сделал, чего еще помочь? — хозяйски пробасил Саша, откладывая молоток.
— Мам, у нас есть что-нибудь поесть? — заныла Машка.
Воздух глушил даже нытье, оно получалось уютное и неназойливое. Машка съела бутерброд, запила чаем из термоса и развеселилась. Мы закрыли все двери и ворота на сто замков и пошли к станции среди заборов, дымов, туманов и елок — свободные от сумок, еды, лопат, дачной ноши… Мы оставили там даже пустой термос. Мы шли и вяло рассуждали, в какой институт Сашке идти на курсы, а какой взять вторым вариантом, и сдавать ли централизованное тестирование.
— Мама, смотри, я лечу! — закричала Машка, раскинула руки и понеслась с быстрым легким топотом по сырой, но не раскисшей еще земле.
И пропала в тумане.
Мы метались, как сказочный медведь с завязанными глазами за мышкой с колокольчиком. Мышка откуда-то издали звенела дурацким смехом, не выходила на отчаянные призывы и убегала все дальше, в сторону деревни, а не в сторону станции, и мы порысили за ней — умчит и потеряется, нашли: споткнулась, упала, плачет, — утешили, рванули на станцию — электричка уже идет.
— Что делать будем? — спросил Сашка.
— Побежим.
Побежали. Дружно, стремительно, под уклон, безнадежно понимая, что электричка закрывает двери, шипит и уезжает. Не останавливаясь — остановишься тут — вылетели на перрон. И понеслись дальше. Над перроном, над пустым станционным зданием, деревьями, дымами, рельсами, заплывшими слезным покрывалом.
— А ты что, тоже умеешь? — спросила Машка.
— Ну нет, ты одна такая во всем мире, — проворчал Сашка.
Я описала длинную петлю и спросила:
— Куда?
— Куда хочешь, — сказали дети. — Тут не видно ничего. Где кончается туман?
Туда и направились.
— У тебя ставочки нет? — привычно спрашивает Тамарка.
— Нет, — так же привычно отвечаю я. — Сами вот только что рекламный отдел в два раза сократили. А что, у вас уже кризис?
— Уже, — печально говорит Тамарка. — Прикинь, я только-только кредит на машину взяла. Блин, я прям напилась сегодня с горя.
— Чего напилась?
— А на работе у нас отходняк был. Все. С понедельника не работаем.
— Плохо.
— Ну я не сильно пьяная, ты же слышишь. Как твои? — спрашивает она.
— Нормально мои, — отвечаю. — Машке вон очки на днях прописали, минус два.
— А Сашка? Поступил он у тебя?
— Поступил. Учится.
— На бюджете?
— На платном. Тоже мало радости с этим кризисом.
— Слушай, ну какая подлость. Вот только-только понадеялись, что хоть какая-то стабильность. Знаешь, что пишут? Что журналисты — одна из десяти самых ненужных профессий в кризис.
— А то ты раньше не знала.
— А Бекешин твой где?
— В Грузии вроде. Не знаю. Я не отслеживаю. Всю войну в Осетии был. Потом в Москву приезжал. Не знаю, вроде в Грузию собирался.
— А он что про кризис говорит?
— А что он мне из Грузии может сказать?
— Нет, ну вообще? До Грузии?
— Вообще — говорит, давай третьего ребенка рожать, общественно-политические условия опять предрасполагают.
— Ясно. Слушай, ну что за жизнь, а? То война, то кризис, то холера, то революция. Ну почему мы не можем пожить спокойно, по-человечески?
— А тебе кажется, это человеческая была жизнь?
— Ну это какой уже кризис по счету, третий? Или четвертый? Вот зачем нам это все?
— Не знаю. Чтобы не бояться, наверное.- А я все равно боюсь. Но у тебя, видишь, кредита нет. Тебе хорошо.
— Да. Мне хорошо.
— Не издевайся надо мной.
— Я не издеваюсь. Ты ведь сама понимаешь, что спокойно, по-человечески никогда не будет?
— Ну понимаю, и что? Что тут хорошего?
— Только одно: что это не главное.
— Ну? А главное что?
— Ты как спросишь, Полякова, — заржала я.
— А, ну да, — хихикнула она. — Типа основной вопрос философии, да? Ну ты имей меня в виду, если что.
— Конечно. А ты меня.
Фея
Что ты делаешь, кричит она, бешено отшвыривая в сторону табличку «все мужики — козлы!», что ты делаешь, вот что ты сейчас пишешь? Это что — ты думаешь, это проза, да? Ты думаешь, вот ты сейчас размажешь соплю по тарелке, повесишь на стену и будет креативный дизайн?
Ага, говорю я и смотрю на нее проникновенно. Мне смешно.
Это отстой и неформат, что ты делаешь, заявляет она, пиная сливу. Слива скатывается со стола, падает на пол, ее моментально слизывает Джесси.
А что надо было, спрашиваю.
Надо было хоть какое-то движение, блин, сердится она. Сюжет — знаешь такое слово? А, ты же философский кончала. Ну это — завязка — кульминация — развязка. Ты вообще собираешься из героини человека делать или что?
Что, автоматически спрашиваю я.
Ты должна была ей приличную работу найти хотя бы, поучает она. Научить ее за собой следить, что ли. Чтобы она прическу там сделала, гардероб поправила, брови выщипала, краситься начала.
И к ней чтоб прекрасный принц сразу прицепился, предполагаю я.
Да, принц! — запальчиво говорит она. — Вот надо было там еще, где она с каштаном-то растянулась у нефтяников, чтобы он наклонился ей помочь, и они встретились глазами, и вместе посмеялись над ее неуклюжестью.
Дурь какая, говорю я.
Не дурь, а хороший ход, говорит она. Устинову почитай. И им сразу станет легко-легко друг с другом.
Ага, отвечаю. И он ей купит маленькое изданьице. А она будет им рулить и создавать ему имидж культурного человека.
Ну да, говорит она, а чем плохо-то? Или этот, Абрикосов… Абрамов, поправляю. Ну Абрамов, какая разница, пусть бы он увидел, что она классный специалист, взял бы ее на работу, у нее бы сразу денег прибавилось и самоуважения. Почитай Веденскую.
Так все ж мужики козлы? — недоумеваю я, подбирая со стола и показывая ей табличку.
Она сидит на солонке и болтает ногами. Ну козлы, а что? Что ж теперь, вообще без них, что ли? Ну и что у тебя получится? Где развитие сюжета?
Да не знаю, говорю, я как-то об этом еще не думала.
Не думала она! У тебя ничего не меняется! Ну хоть бы муж к ней вернулся, что ли?
Слушай, ну как он может вернуться, сержусь я, ты что, совсем ничего не понимаешь?
Ну или дети хотя бы! Чтобы она приходит домой — а там бабах, дети торт испекли! На стол накрыли!
Принца под уздцы привели, продолжаю я.
Ну у тебя же ничего не меняется, вопит она.
А у меня и так ничего не меняется.
Ну и как ты из этого будешь делать сюжет?
Никак не буду, развожу я руками.
Ну смотри, у тебя уже с 2003-го сколько лет-то прошло? И ничего не изменилось?
Как это не изменилось, у нее работа сменилась раз семь, дочь в школу пошла, она сама стала в школе работать, потом журнал редактировать, сын вот в институт поступил…
Ну кому это интересно-то?
Кому-кому, ей это интересно, это же ее жизнь. У нее дети растут, взрослеют, мир меняется, она тоже. Она дело какое-то делает, мысли какие-то думает.
Да кому интересны ее мысли! Ты замуж ее отдай уже наконец!
Так она и так замужем.
Ну так пусть изменит ему.
Она не хочет. Она мужа любит.
Ну и сиди как дура.
Она взлетает, крутит пальцем у виска, хватает табличку, сует под мышку и уносится в форточку.
Сижу как дура.
Есть состояние «какая может быть работа, когда такая тоска» и состояние «какая может быть тоска, когда такая работа». Коровина с высоты своего страдания — а оно дает ей особые права, которых у меня нет, и большой запас правоты во всяком метафизическом споре — говорит обычно, что депрессия — это душевная распущенность. Нагрузи себя как следует работой и заботой — и забудешь даже думать о всяких депрессиях. Она так победила свой рак.
Я верю, но она и до рака была кариатидой.
Но нагрузить себя, конечно, надо. Не надо только грузить лишним. Я страдаю оттого, что я сволочь, и я сволочь оттого, что позволяю себе страдать. Это гностический змей Джесси, кусающий себя за хвост, это хомяк, вечно крутящий колесо сансары, выхожу, закрываю дверь, пусть себе крутится без меня.
А черному всаднику пишем в его форуме, что залогиниться удалось с третьей попытки, смайлики не ставятся и аватар не загружается, и хорошо бы выяснить, почему. А вслух добавляем: «когда сделаешь химию». Мать пилит, достала, пипец.
Апология нытика
Кать, колонка, напоминает Абрамов. А у меня темы нет: все последние мысли уже куда-то сунуты, а новых я еще не надумала. Лезу в свою френд-ленту, там юзер коробочка, дружественный журналист, жалуется на нытиков. Френды поддерживают юзера коробочку: у всех есть свои нытики. Даже у меня есть Галя Кролик. Я, наверное, тоже чей-то нытик, — может быть, Тамаркин.
Коробочкины френды возмущаются нытиками. Накликают на их головы страшные кары. У френдов ясная позиция здоровых людей: никому не нужны чужие проблемы, своих полно. Совет хочешь — дадим совет. Не нравится твоя жизнь — измени что-нибудь. А если не меняешь, а сидишь и ноешь — то убей сибя апстену, и хватит грузилова.
Мы, нытики, за редким исключением, научились уже скрывать свое уныние, как дурную болезнь. Мы почти дали себя убедить в том, что несчастным и неблагополучным быть неприлично и постыдно, что жаловаться нельзя никогда и никому, только профессионалу — за гадкую работу слушать чужие жалобы надо платить хорошие деньги. Или другу за бутылкой, без бутылки это не вынести. Мы и сами делаем козьи морды, когда жалуются нам: ты вчера жаловался, я дал тебе совет, где отчет по принятым мерам? Я дал, ты не принял — я умываю руки, больше не жалуйся.
А если изменить ничего нельзя, денег не надо, нет только сил, если на руках долго и трудно умирает тяжелый больной, если ребенок никогда не будет ходить сам, а все растет и тяжелеет, если суд снова не нашел оснований для пересмотра дела, если нужно только молча принять положение вещей, а для этого ни смирения нет, ни терпения, ни спокойствия? А зачем грузить тем, чего нельзя изменить? Найди коляску, не знаю, няню, сиделку, заплати вдвое, втрое, в десять раз больше, ну напиши в районную управу, Лужкову, Путину, ну выпей йаду, сил уже нет слушать про это строительство под окном, этого отца в маразме, этих соседей, этого начальника, этого двоечника, ну что мне жаловаться-то, чем я помогу, я денег давала уже три раза и телефон нейропсихолога! Если я ничем не могу помочь — зачем мне об этом слышать? Негатива и так хватает.
Но не за помощью ноет нытик, он и не рассчитывает на нее. Не за советом он тебе ноет, не за деньгами, не за составлением искового заявления. Не жизнь свою он собрался изменять и не разработкой плана мести заниматься. Нытик идет к тебе, замерзая и дрожа, с единственной целью — отщипнуть от тебя крошку тепла и погреться, чтобы тащиться дальше и волочить свой крест. Нытик малодушно любуется собой, потому что никакого другого утешения, кроме того, что он замечательный, редкий страдалец, у него уже не осталось. Ему надо знать, что страдание ему выпало особенное, что переносит он его мужественно, что у него есть люди, к теплому боку которых можно временно привалить свой крест и чуть-чуть передохнуть, а потом уже тащить его дальше. Ему нужно ощущение людей вокруг. Понимание, что он не один в этой белой пустыне.
Ведь на самом деле несчастным быть не стыдно. Несчастным быть нормально. Жизнь вообще трагична, в ней мало любви и много печали, она тянется в болезнях и искушениях, а кончается и вовсе смертью; думать об этом неприятно, ибо негатив, но такова реальность. И лучшее, что можно в ней сделать — это отщипнуть от себя крошку тепла и отдать жалкому нытику. И умолчать о том, что самому не хватает.
Не гоните нытика, не проклинайте нытика. Не лезьте в глубины его проблем, не пишите ему генпланов по смене жизни. Скажите ему просто «как же тебе трудно» и «какой же ты сильный», и «как тебе все удается, ты все правильно продумал». Он скажет, конечно, скептически «ну да» и «ха-ха два раза», но в глубине души поверит, да, он сильный и справится, и ему все удается. И, может быть, потрусит себе дальше, убежденный в том, что ему хватит сил как минимум до конца следующей недели.
Я назвала это «Апологией нытика» и послала Абрамову. Он позвонил и закричал: «Гениально, я как раз сам об этом думал!»
Через день позвонил еще раз.
— Кать, тут у нас собственник раз в сто лет является с инспекцией. Вчера был. Так вот, он твою колонку в верстке прочитал — ага, он читать умеет, — и разъярился. Он, оказывается, нытиков сильно не любит. Орал, чтоб снять.
— А он сказал, что нашему читателю не нужно негатива?
— А ты откуда знаешь?
— Ясновиденьем занимаюсь по средам и субботам. Я особенно и не обольщалась, что вы это напечатаете.
— Кать, да она же сверстана уже была! Ну кто знал, что этого дурака принесет!
— Ну ладно, похоронили и похоронили.
— Так Кать, другую колонку надо!
— Когда?
— Через полтора часа.
— Ну и о чем вашему собственнику понравится?
— У нас эта полоса тематическая выходит. Про страхование. Напиши чего-нибудь про страхование. Лучше чтоб смешно было. Ну житейских каких-нибудь рассуждений накидай…
Я хотела уж было заныть — смешно, про страхование? Завертела в голове — что я помню, кто мне об этом рассказывал, за что зацепиться? Если я настоящий журналист — я должна и в условиях цейтнота сделать все быстро и профессионально.
Но я не хочу.
Набрала воздуху, встала у телефона для решимости и сказала:
— Володь, нет. Я не автомат. Переверстайте полосу, я не буду.
Получилось, получилось, получилось!
Горошница
Статья не выходила. Фактура не склеивалась в связный текст. Все плохо, сказала я себе примерно в сорок пятый раз за день. Все очень плохо. Весь последний год. Вот. Я взяла листочек бумаги и стала писать:
Январь: потеряла работу. Пришлось искать новую.
Февраль: в школе вши, Машка принесла и всех заразила. Очень гадко.
Март: болела бронхитом.
Апрель: у Машки нашли загиб желчного пузыря. Бегали по обследованиям.
Май: Саша сломал ногу.
Июнь: мне на работе уронили на голову коробку, сотрясение мозга.
Июль: осталась без отпуска. В который раз.
Август: нас залили соседи сверху.
И тут меня затошнило от этого перечня. А где три годовых пятерки, возмутилась я, где Пасха, где три дня на озере? Где командировка в Англию, что вообще за способность такая в любом сугробе вынюхивать протухшее дерьмо?
О нет. Я не конь и даже не кролик. Я каша-горошница.
— Ты каша-горошница! — радостно подхватила особо бойкая мысль, — ты вапще! только дерьмо и видишь! ни на что хорошее не способна!
Я придавила мысль пальцем. Прислушалась. Не жужжит.
Зазудела вторая:
— Вместо того, чтоб работать, занимаешься ерундой. Так всю жизнь и потратишь. Тридцать шесть лет, а что сделано?
Придавила и эту. Потом еще одну. И еще две. В освободившейся голове фактура быстро и спокойно склеилась как надо, и статью я сдала через час. Среда. Пять часов вечера. И уже свобооодаааааа!
Камни с грохотом валятся к ногам. Воспаряю.
Абрамов шлет мейл:
— Поставил в номер. Не забудь завтра сдать композитора.
Парк сияет. Листья светятся теплым медом, прозрачным лимоном, леденцовым петушком. Шуршать, шептать, посвистывать, кататься на роликах.
Новости
— Ты не можешь этого не видеть, — он включает телевизор, новости. Я не смотрела телевизор уже сто лет, я его не выношу, я всегда его выключаю, с меня достаточно Машкиного СТС. Новости на канале «Россия» я вижу первый раз за три года.
Эти три года спрессовались и слиплись вместе, нарезанные на неровные куски каникулами, первыми и последними звонками, днями рожденья и елками.
Я ушла из школы. Я работаю в одном из сорока пяти одинаковых журналов о биографиях звезд. В биографиях звезд нет ничего неприличного, мне за них платят хорошо и регулярно. Я редактирую скромный журнальчик для педагогов и школьных психологов, мне за это почти не платят, но в этот пароотвод уходит социальный темперамент: там мне интересно, и жизнь почти выносима. Машка во втором классе. Сашка в одиннадцатом. У него девочка — Даша, как они все. Он целуется с ней в подъезде. Я дергаюсь и заставляю себя не выходить из квартиры и не звонить ему слишком часто. Я плачу за курсы и репетитора по математике. Сейчас мне уже есть из чего платить, и я не считаю каждую копейку. Мое благосостояние упрочилось, пояснил мне канал «Россия». Но снять квартиру я по-прежнему не могу.
— Нет, ты слышишь?
Жить стало лучше, жить стало веселее. Колесо сделало полный оборот: издания закрываются, главреды снимаются, выборы надвигаются. Покупательская способность растет, тексты сокращаются, поля и картинки увеличиваются, больше выносов, не больше трех тысяч знаков, очень много, слишком умно, много негатива, не надо пугать читателя, пишите о норме, а не о патологии. Депрессивно, объемно, много размышлений, не наш формат. Реклама требует контекста, контекст выравнивается под рекламу, конфликт хорошего с лучшим разрешается в пользу лучшего. Мастера культуры дают образ современного положительного героя.
— Я слышу.
«Почему митинг оппозиции был таким массовым? — У нас есть данные, что он оплачивался из-за рубежа. Нашим противникам выгодно ослабить Россию, дестабилизировать внутриполитическую ситуацию».
— Мы с Сашкой только что закончили доклад по позднему сталинизму, — говорю я. — Стилистика приближается.
— Ну и что ты предлагаешь? — спрашивает он.
Я пожимаю плечами. Предлагаю вместо ответа голубцов. Что я еще могу предложить?
— С тобой невозможно серьезно разговаривать.
Ударим голубцом по вызовам современности.
Туман
Она все-таки убежала от меня.
Мы ездили укрывать цветы и заколачивать на зиму окна. Сашка мне был нужен как рабсила, а Машку было не с кем оставить. Она ныла, что не хочет на дачу, там скучно, холодно и никого нет из подружек.
В сером воздухе дрожал туман, мягко укрывая соломенно-желтый, бурый, серый, едва зеленоватый пейзаж. Одна черноплодка гордо алела последними листиками. По участкам длинной фатой стелился дым, под ветром парусил белый укрывной материал, мягкий и невесомый. Пахло сыростью и прелью, грибами, древесной трухой, костром и землей. На яблоне болталось гнилое яблоко.
— Я все сделал, чего еще помочь? — хозяйски пробасил Саша, откладывая молоток.
— Мам, у нас есть что-нибудь поесть? — заныла Машка.
Воздух глушил даже нытье, оно получалось уютное и неназойливое. Машка съела бутерброд, запила чаем из термоса и развеселилась. Мы закрыли все двери и ворота на сто замков и пошли к станции среди заборов, дымов, туманов и елок — свободные от сумок, еды, лопат, дачной ноши… Мы оставили там даже пустой термос. Мы шли и вяло рассуждали, в какой институт Сашке идти на курсы, а какой взять вторым вариантом, и сдавать ли централизованное тестирование.
— Мама, смотри, я лечу! — закричала Машка, раскинула руки и понеслась с быстрым легким топотом по сырой, но не раскисшей еще земле.
И пропала в тумане.
Мы метались, как сказочный медведь с завязанными глазами за мышкой с колокольчиком. Мышка откуда-то издали звенела дурацким смехом, не выходила на отчаянные призывы и убегала все дальше, в сторону деревни, а не в сторону станции, и мы порысили за ней — умчит и потеряется, нашли: споткнулась, упала, плачет, — утешили, рванули на станцию — электричка уже идет.
— Что делать будем? — спросил Сашка.
— Побежим.
Побежали. Дружно, стремительно, под уклон, безнадежно понимая, что электричка закрывает двери, шипит и уезжает. Не останавливаясь — остановишься тут — вылетели на перрон. И понеслись дальше. Над перроном, над пустым станционным зданием, деревьями, дымами, рельсами, заплывшими слезным покрывалом.
— А ты что, тоже умеешь? — спросила Машка.
— Ну нет, ты одна такая во всем мире, — проворчал Сашка.
Я описала длинную петлю и спросила:
— Куда?
— Куда хочешь, — сказали дети. — Тут не видно ничего. Где кончается туман?
Туда и направились.
— У тебя ставочки нет? — привычно спрашивает Тамарка.
— Нет, — так же привычно отвечаю я. — Сами вот только что рекламный отдел в два раза сократили. А что, у вас уже кризис?
— Уже, — печально говорит Тамарка. — Прикинь, я только-только кредит на машину взяла. Блин, я прям напилась сегодня с горя.
— Чего напилась?
— А на работе у нас отходняк был. Все. С понедельника не работаем.
— Плохо.
— Ну я не сильно пьяная, ты же слышишь. Как твои? — спрашивает она.
— Нормально мои, — отвечаю. — Машке вон очки на днях прописали, минус два.
— А Сашка? Поступил он у тебя?
— Поступил. Учится.
— На бюджете?
— На платном. Тоже мало радости с этим кризисом.
— Слушай, ну какая подлость. Вот только-только понадеялись, что хоть какая-то стабильность. Знаешь, что пишут? Что журналисты — одна из десяти самых ненужных профессий в кризис.
— А то ты раньше не знала.
— А Бекешин твой где?
— В Грузии вроде. Не знаю. Я не отслеживаю. Всю войну в Осетии был. Потом в Москву приезжал. Не знаю, вроде в Грузию собирался.
— А он что про кризис говорит?
— А что он мне из Грузии может сказать?
— Нет, ну вообще? До Грузии?
— Вообще — говорит, давай третьего ребенка рожать, общественно-политические условия опять предрасполагают.
— Ясно. Слушай, ну что за жизнь, а? То война, то кризис, то холера, то революция. Ну почему мы не можем пожить спокойно, по-человечески?
— А тебе кажется, это человеческая была жизнь?
— Ну это какой уже кризис по счету, третий? Или четвертый? Вот зачем нам это все?
— Не знаю. Чтобы не бояться, наверное.- А я все равно боюсь. Но у тебя, видишь, кредита нет. Тебе хорошо.
— Да. Мне хорошо.
— Не издевайся надо мной.
— Я не издеваюсь. Ты ведь сама понимаешь, что спокойно, по-человечески никогда не будет?
— Ну понимаю, и что? Что тут хорошего?
— Только одно: что это не главное.
— Ну? А главное что?
— Ты как спросишь, Полякова, — заржала я.
— А, ну да, — хихикнула она. — Типа основной вопрос философии, да? Ну ты имей меня в виду, если что.
— Конечно. А ты меня.
Фея
Что ты делаешь, кричит она, бешено отшвыривая в сторону табличку «все мужики — козлы!», что ты делаешь, вот что ты сейчас пишешь? Это что — ты думаешь, это проза, да? Ты думаешь, вот ты сейчас размажешь соплю по тарелке, повесишь на стену и будет креативный дизайн?
Ага, говорю я и смотрю на нее проникновенно. Мне смешно.
Это отстой и неформат, что ты делаешь, заявляет она, пиная сливу. Слива скатывается со стола, падает на пол, ее моментально слизывает Джесси.
А что надо было, спрашиваю.
Надо было хоть какое-то движение, блин, сердится она. Сюжет — знаешь такое слово? А, ты же философский кончала. Ну это — завязка — кульминация — развязка. Ты вообще собираешься из героини человека делать или что?
Что, автоматически спрашиваю я.
Ты должна была ей приличную работу найти хотя бы, поучает она. Научить ее за собой следить, что ли. Чтобы она прическу там сделала, гардероб поправила, брови выщипала, краситься начала.
И к ней чтоб прекрасный принц сразу прицепился, предполагаю я.
Да, принц! — запальчиво говорит она. — Вот надо было там еще, где она с каштаном-то растянулась у нефтяников, чтобы он наклонился ей помочь, и они встретились глазами, и вместе посмеялись над ее неуклюжестью.
Дурь какая, говорю я.
Не дурь, а хороший ход, говорит она. Устинову почитай. И им сразу станет легко-легко друг с другом.
Ага, отвечаю. И он ей купит маленькое изданьице. А она будет им рулить и создавать ему имидж культурного человека.
Ну да, говорит она, а чем плохо-то? Или этот, Абрикосов… Абрамов, поправляю. Ну Абрамов, какая разница, пусть бы он увидел, что она классный специалист, взял бы ее на работу, у нее бы сразу денег прибавилось и самоуважения. Почитай Веденскую.
Так все ж мужики козлы? — недоумеваю я, подбирая со стола и показывая ей табличку.
Она сидит на солонке и болтает ногами. Ну козлы, а что? Что ж теперь, вообще без них, что ли? Ну и что у тебя получится? Где развитие сюжета?
Да не знаю, говорю, я как-то об этом еще не думала.
Не думала она! У тебя ничего не меняется! Ну хоть бы муж к ней вернулся, что ли?
Слушай, ну как он может вернуться, сержусь я, ты что, совсем ничего не понимаешь?
Ну или дети хотя бы! Чтобы она приходит домой — а там бабах, дети торт испекли! На стол накрыли!
Принца под уздцы привели, продолжаю я.
Ну у тебя же ничего не меняется, вопит она.
А у меня и так ничего не меняется.
Ну и как ты из этого будешь делать сюжет?
Никак не буду, развожу я руками.
Ну смотри, у тебя уже с 2003-го сколько лет-то прошло? И ничего не изменилось?
Как это не изменилось, у нее работа сменилась раз семь, дочь в школу пошла, она сама стала в школе работать, потом журнал редактировать, сын вот в институт поступил…
Ну кому это интересно-то?
Кому-кому, ей это интересно, это же ее жизнь. У нее дети растут, взрослеют, мир меняется, она тоже. Она дело какое-то делает, мысли какие-то думает.
Да кому интересны ее мысли! Ты замуж ее отдай уже наконец!
Так она и так замужем.
Ну так пусть изменит ему.
Она не хочет. Она мужа любит.
Ну и сиди как дура.
Она взлетает, крутит пальцем у виска, хватает табличку, сует под мышку и уносится в форточку.
Сижу как дура.