Но непохоже, что Рубин избегает меня так упорно только из-за этого.
Будь он огорчен или раздражен, что я никак не отзываюсь о его выставке, он
тогда бы и перестал со мной говорить, чего тянуть-то? Но ведь не перестал. И
держался - по собственным понятиям - вполне дружелюбно, а ведь он не
притворщик. И когда я потом предложил ему устроить новую выставку, очевидно
- нежеланную, он испытал муку мученическую, но на меня совсем не
рассердился; зато после истории с белой шляпой стал меня избегать - чем уж я
ему досадил, не знаю. Может, не шляпа всему виной. Может, просто накопились
по мелочи обиды на меня? Да, скорее всего так и есть. Но все же замечание о
шляпе по какой-то таинственной причине задело Рубина больше всего; ведь
прежде ничто не омрачало их отношения, и отношения - худо-бедно - были
вполне дружескими. И тут Аркин становился в тупик, он поневоле признавался
себе, что не понимает, отчего Рубин повел себя так странно.
Снова и снова искусствовед подумывал пойти к скульптору в студию и
извиниться: вдруг он и вправду сказал что-то неуместное, так не со зла же!
Он спросит Рубина, что его гложет; и если он, Аркин, нечаянно сказал или
сотворил что-то, чего и сам не ведает, он извинится и все разъяснит. К
обоюдному удовольствию.
Однажды, ранней весной, он решил зайти к Рубину днем, после семинара;
но один студент - бородатый гравер - прознал, что Аркину стукнуло в тот день
тридцать пять, и подарил ему белую ковбойскую шляпу чудовищных размеров;
отец студента, странствующий торговец, привез ее из техасского городка
Уэйко.
- Носите на здоровье, господин Аркин, - сказал студент. - Теперь вы
такое же чучело, как все мы.
Когда Аркин, в громоздкой широкополой шляпе, поднимался вместе со
студентами к себе в кабинет, им повстречался Рубин - его так и передернуло
при виде шляпы.
Аркин расстроился; впрочем, непроизвольная гримаса скульптора
подтвердила, что он оскорблен именно аркинским замечанием о его шляпе.
Бородатый студент ушел, Аркин положил шляпу на письменный стол - так ему, по
крайней мере, запомнилось, - но когда он пришел из туалета, шляпы на столе
не было. Искусствовед обыскал весь кабинет, даже вернулся в класс, где
проводил семинар, - проверить, не очутилась ли шляпа там ненароком: может,
кто стащил шутки ради? Но там ее тоже не было. Аркин бросился было вниз, к
Рубину в студию - поглядеть в глаза скульптору, но ему стало невыносимо
страшно. А вдруг не брал Рубин шляпы? Теперь уже оба избегали друг друга. И
одно время встречались редко, но вдруг - Аркин усмотрел в этом иронию судьбы
- стали встречаться повсюду, даже на улицах, особенно у выставочных залов на
улице Мэдисон, порой - на Пятьдесят седьмой, или в Сохо, или на порогах
кинотеатров. И поспешно расходились по разным сторонам улицы, чтобы не
столкнуться нос к носу. В художественной школе они отказывались состоять в
одних и тех же комиссиях. Если один, войдя в туалет, видел другого, он
выходил и пережидал поодаль, пока первый уйдет. В обед каждый спешил
пораньше прийти в кафе, но, застав другого в очереди или уже за столиком - в
одиночестве или с сослуживцами, - вошедший позже неизменно уходил обедать в
другое место.
Как-то, столкнувшись у входа в кафе, оба поспешно вышли. Но чаще Аркин
проигрывал Рубину, ведь кафе было в подвале, возле рубинской студии. И Аркин
стал питаться бутербродами, не выходя из кабинета. Добро бы только Рубин
избегал его, но они оба сторонились теперь друг друга, и Аркин чувствовал,
как это тягостно для обоих. Оба были бесконечно, безмерно поглощены друг
другом - до одури. Стоило им внезапно столкнуться - на лестнице, зайти за
угол или открыв дверь, - они тут же проверяли, чем увенчаны их головы; затем
поспешно расходились в разные стороны. Аркин, если не был простужен, шапку
обычно не носил; Рубин пристрастился к фуражке инженера-путейца.
Искусствовед возненавидел Рубина в ответ на его ненависть, в глазах Рубина
он читал нескрываемое отвращение.
- Твоя работа, - бормотал Аркин. - Ты меня довел. Сам виноват.
Потом наступила взаимная холодность. Они заледенели, оставив друг друга
не то вне своей жизни, не то глубоко внутри.
Однажды утром, опаздывая на занятия, оба летели сломя голову и
столкнулись прямо под сводом школьного портала. И принялись друг на друга
кричать. Лицо Рубина пылало, он кричал Аркину "убийца", а искусствовед
кричал "шляпокрад". Наконец Рубин улыбнулся презрительно, Аркин - сожалеюще,
и они разошлись.
Аркину стало дурно, и он отменил занятия. К горлу подкатывала тошнота,
затылок ломило, пришлось пойти домой и лечь в постель. Всю неделю он спал
отвратительно, вздрагивал во сне, почти ничего не ел. "До чего довел меня
этот ублюдок! До чего я сам себя довел? Меня втравили в это против моей
воли", - думал Аркин. Все же судить о картинах ему куда легче, чем о людях.
Это подметила в Аркине одна женщина много лет назад, и он негодующе отверг
подобное обвинение; теперь - согласился. Он не находил ответов на свои
вопросы и отчаянно боролся с угрызениями совести. Его снова пронзило, что
необходимо извиниться, хотя бы потому, что Рубин этого сделать не может, а
он, Аркин, может. Но вдруг ему снова станет дурно?
В день своего тридцатишестилетия Аркин вспомнил об исчезнувшей
ковбойской шляпе. Секретарь факультета изящных искусств обмолвилась, что
Рубин не вышел на работу: он оплакивает умершую мать. И Аркина потянуло в
пустую студию скульптора, в дебри каменных и железных фигур - он решил
поискать свою шляпу. Допотопный шлем сварщика обнаружил, но ничего похожего
на ковбойскую шляпу не нашел. Аркин провел много часов в огромной
застекленной студии, внимательно разглядывая творения скульптора: спаянные
железные треугольники, живописно расставленные меж обломков каменных статуй;
железные цветы тянулись вверх, к свету, среди декоративных садовых фигурок,
которые скульптор коллекционировал долгие годы. А занимался он, в основном,
цветами: на длинных стебельках с крошечными венчиками, на коротких
стебельках с махровыми соцветиями. Некоторые цветы были выполнены в мозаике
и напоминали женские украшения: белые камешки и осколки разноцветного стекла
в обрамлении из железных треугольников. От абстрактных форм из плавника
Рубин пришел к конкретным формам - цветам; попадались и незавершенные бюсты
сослуживцев, одна из скульптур смутно походила на самого Рубина в ковбойской
шляпе. Было здесь чудесное карликовое деревце его работы. В дальнем углу
стояли баллоны с газом и паяльная лампа, а также сварочный аппарат;
вокруг - раскрытые тяжеленные ящики с железными треугольниками различной
величины и толщины. Искусствовед рассматривал каждую скульптуру и начинал
понимать, отчего Рубин так страшится новой выставки. В этих железных дебрях
хорошо было лишь карликовое деревце. Может, Рубин боится признаться, что
творец в нем угас, боится саморазоблачения?
Несколько дней спустя Аркин готовился читать лекцию об автопортретах
Рембрандта и, просматривая слайды, понял, что портрет, висевший, как ему
помнилось, в амстердамском Королевском музее, на самом деле висит в
лондонском Кенвуд Хаус. Шляпы художника и вправду были белыми, но ни на
одном портрете не напоминали они шляпу Рубина. Аркин поразился. На
амстердамском портрете Рембрандт был в белом тюрбане, обмотанном вокруг
головы, на лондонском - в берете, какой носят художники, слегка взбитом
вверх и набок. А у Рубина головной убор скорее походил на поварской колпак с
картины Сэма {Голландский живописец пострембрандтовской эпохи (1699-1769).}
"За обедом", чем на любую шляпу Рембрандта с больших полотен или других
автопортретов, которые рассматривал Аркин на слайдах. Художник глядел со
всех картин с горькой откровенностью. А глаза его в этих рукотворных
зеркалах отражались по-разному: правый хранил бесстрастную и пристальную
честность, левый же являл начало всех начал и глядел из неописуемой,
бездонной глубины. Лицо на всех портретах было мудрым и печальным. А если не
задавался Рембрандт целью написать эту печаль, значит - просто жизнь без
печали немыслима.
В темноте кабинета Аркин тщательно изучил картины, спроецированные на
небольшой экран, и понял, что явно ошибся, сравнив шляпу Рубина с
рембрандтовской. Но сам-то Рубин бесспорно знаком с этими автопортретами или
даже специально просмотрел их. Так что же задело его столь глубоко? Ну,
взглянул я на его белую шапку, вспомнил шляпу Рембрандта, сказал ему об этом
- мог, кстати, и ошибиться, - так что ж такого? Я что в него - камень кинул?
Чего он взъелся? Аркину просто необходимо было докопаться до истины. Значит,
так. Допустим, я - Рубин, а он - Аркин. И у меня на голове шляпа. Вот он я -
стареющий скульптор, за всю жизнь одна весьма сомнительная выставка, да и ту
никто не видел. А рядом этот искусствовед Аркин, вечно что-то критикует,
судит-рядит, всюду сует свой длинный нос, и сам-то неуклюжий, настроен
дружески, но какой из него друг? Он и дружить-то не умеет. Кроме любви к
искусству, нас не роднит ничто. И вот этот Аркин говорит, что на голове у
меня шляпа Рембрандта, и желает успеха в работе; конечно, он не ведает, что
творит, - а кто из нас ведает? Пускай он и в самом деле добра желает, но мне
этого не вынести. Меня это попросту бесит. Он поминает Рембрандта, а
собственные мои работы - дрянь, и на душе - тоска, и все это тяжким бременем
давит мое сердце, и я поневоле то и дело спрашиваю себя: зачем дальше
влачить жизнь, если скульптором настоящим мне не стать до конца моих дней?
Меня эти мысли сразу обуревают, чуть завижу Ар-кина - неважно, говорит ли
он, молчит ли, как на плавниковой выставке, - но упаси бог еще чего-нибудь
скажет. И решаю я больше с ним не встречаться - никогда.
Постояв перед зеркалом в туалете, Аркин бесцельно обошел все этажи
художественной школы, а затем побрел вниз, в студию Рубина. Постучал в
дверь. Никто не ответил. Он нажал ручку и, заглянув в студию, окликнул
Рубина.
За окнами нависала ночь. Студия освещалась множеством пыльных лампочек,
но самого Рубина не было. Был только лес скульптур. Аркин прошелся среди
железных цветов и обломков каменных статуй: хотел проверить - не ошибся ли.
И почувствовал, что прав.
Он рассматривал карликовое деревце, когда дверь открылась и появился
ошеломленный Рубин в фуражке инженера-путейца.
- Прекрасная работа, - выдавил Аркин, кивнув на деревце. - Лучшая
здесь, на мой взгляд.
Рубин, красный от мгновенно вспыхнувшей злобы, уставился на Аркина; на
его впалых щеках в последнее время отросли рыжеватые бакенбарды, а глаза в
этот миг были не сероватыми, а отчетливо зелеными. Он возбужденно зашевелил
губами, но ничего не сказал.
- Рубин, простите меня, я пришел сказать, что перепутал шляпы. Я тогда
ошибся.
- Ошиблись, черт подери.
- Простите, нескладно получилось. И простите, что все зашло так далеко.
- Далеко, черт подери...
И Рубин заплакал, хотя пытался сдержаться изо всех сил. Плакал молча,
его плечи тряслись, а слезы сочились меж грубых узловатых пальцев,
закрывавших лицо.
Аркин быстро ушел.
Они перестали избегать друг друга; встречаясь, хоть и нечасто, мирно
беседовали. Однажды Аркин, войдя в туалет, застал Рубина в той самой белой
шляпе, которая якобы походила на шляпу Рембрандта: Рубин внимательно
разглядывал себя в зеркале. Шляпа сидела на нем как венец крушения и
надежды.
Перевод Л. Беспаловой
На портного Манишевица на пятьдесят первом году жизни посыпались одна
за другой всевозможные невзгоды и беды. Человек изрядного достатка, он за
ночь потерял все, что имел: в его мастерской начался пожар, огонь
перекинулся на железный контейнер с моющей жидкостью, и мастерская сгорела
дотла. Хотя Манишевиц был застрахован, но при пожаре пострадали два клиента,
они потребовали возмещения убытков по суду, и их иски поглотили все его
сбережения до последнего гроша. Чуть не одновременно его сына - и такого
способного мальчика! - убили на войне, а дочь - и хоть бы слово сказала -
вышла замуж за какого-то прощелыгу и будто сквозь землю провалилась, только
ее и видели. Вот тут Манишевица стали мучить боли в спине, он даже гладить -
а другой работы он не нашел - и то мог часа два в день, не больше, потому
что долго стоять на ногах был не в силах: боль в спине становилась все
нестерпимее. Фанни, жена и мать каких мало, подрабатывала на дому стиркой,
шитьем, но вскоре начала чахнуть на глазах. Стала задыхаться, а потом
захворала всерьез и слегла. Доктор - он раньше шил у Манишевица и теперь из
жалости лечил их - не сразу поставил диагноз, но потом все-таки определил,
что у нее склероз артерий в прогрессирующей стадии. Отвел Манишевица в
сторону, предписал Фанни полный покой и, понизив голос, дал понять, что
надежды почти нет.
Манишевиц сносил все испытания едва ли не стоически; у него, похоже, не
укладывалось в голове, что они выпали на его долю, а не постигли, скажем,
какого-то знакомого или дальнего родственника; уже одно обилие несчастий
было необъяснимо. И к тому же нелепо и несправедливо, а так как он всегда
был человеком набожным, отчасти даже кощунственно. Вера в это поддерживала
Манишевица во всех его невзгодах. Когда бремя страданий становилось
непереносимым, он садился в кресло, закрывал запавшие глаза и молился:
- Боженька, любимый, ну что я такого сделал, за что Ты меня так
наказываешь?
Тут же понимал тщетность своих вопросов, оставлял пени и смиренно молил
Бога помочь ему:
- Сделай так, чтобы Фанни опять была здоровая, а я сам не мучился болью
на каждом шагу. Только сегодня, завтра уже будет поздно. Да что Тебе
говорить - или Ты не знаешь?
И Манишевиц плакал.
* * *
В убогой квартирке Манишевица, куда он перебрался после разорившего его
пожара, из мебели только и было что пара-тройка жидких стульев, стол и
кровать; находилась квартира в одном из самых бедных кварталов города.
Состояла она из трех комнат: тесной, кое-как обклеенной обоями гостиной,
кухни с деревянным ледником - горе, а не кухня - и спальни побольше - там на
продавленной подержанной кровати лежала, ловя ртом воздух, Фанни. В спальне
было теплее, чем в остальной квартире, и Манишевиц, излив Богу душу, при
свете двух тусклых лампочек на потолке располагался здесь с еврейской
газетой. Не сказать, чтобы читал - мысли его витали далеко; но как бы там ни
было, его глаза отдыхали на печатных строках, и, когда он давал себе труд
вникнуть - одно слово тут, другое там, помогало ему, пусть ненадолго, забыть
о своих невзгодах. И вскоре он не без удивления обнаружил, что живо
проглядывает новости в поисках интересных для себя сообщений. Спроси его,
что именно он ожидает прочесть, он бы не ответил, но чуть погодя осознал, к
своему глубокому удивлению, что надеется найти что-нибудь про себя.
Манишевиц отложил газету, поднял глаза: у него создалось впечатление, что в
квартиру вошли, хотя дверь вроде бы не стукнула. Он посмотрел вокруг - в
комнате было удивительно тихо, Фанни, раз в кои-то веки, не металась во сне.
Он забеспокоился, долго смотрел на нее, пока не убедился, что она дышит;
потом - мысль о необъявившемся госте не оставляла его - заковылял в
гостиную, где его ждало потрясение - и какое: за столом сидел негр и читал
газету, сложенную вдвое, чтобы было удобнее держать в одной руке.
- Что вам нужно? - спросил оробевший Манишевиц. Негр отложил газету,
кротко поднял глаза на Манишевица:
- Здравствуйте!
Держался он неуверенно, словно попал к Манишевицу по ошибке. Крупного
сложения, костистый, головастый, в твердом котелке - при виде Манишевица он
и не подумал его снять. Глаза негра глядели печально, зато губы под щеточкой
усов пытались улыбнуться; больше ничего располагающего в нем не
обнаружилось. Манишевиц заметил, что обшлага у него совершенно обтерханы,
темный костюм сидит мешковато. Ножищи несообразно громадные. Оправившись от
испуга, Манишевиц смекнул, что забыл запереть дверь и к нему зашел инспектор
патронажной службы министерства социального обеспечения, ведь он недавно
подал прошение о пособии, а кое-кто из них приходил иногда по вечерам. И
только тогда, стараясь не стушеваться - уж очень неопределенно негр улыбался
ему, - опустился на стул напротив. Бывший портной, хоть и сидел весь
зажавшись, терпеливо ожидал, когда инспектор вынет блокнот с карандашом и
начнет опрос, но вскоре понял, что он пришел не за тем.
- Кто вы такой? - собравшись с духом, спросил наконец Манишевиц.
- Если мне позволено, насколько это нам вообще дано, назвать себя, я
ношу имя Александр Левин.
Манишевиц, как ни был расстроен, не удержался от улыбки.
- Вы говорите - Левин? - вежливо осведомился он.
Негр кивнул:
- Совершенно точно.
Манишевиц решил подыграть ему.
- И может быть, вы еще и еврей? - сказал он.
- Всю мою жизнь я был евреем и другого удела не желал.
Портной усомнился. Он слыхал о чернокожих евреях, но никогда ни одного
не встречал. И оттого ему было не по себе.
По зрелом размышлении его поразило, что Левин употребил прошедшее
время, и он недоверчиво спросил:
- И что же, теперь вы уже больше не еврей?
Тут Левин снял шляпу, обнажив черные волосы, разделенные очень белым
пробором, но сразу же надел ее опять. И ответил:
- Недавно меня перевоплотили в ангела. В качестве такового я предлагаю
вам свою скромную помощь, если предлагать ее в моей компетенции и моих
силах, из самых лучших побуждений. - Он виновато опустил глаза. - Тут не
избежать дополнительных объяснений: я тот, кем мне даровано быть, но в
настоящее время полное воплощение - еще дело будущего.
- Ну и из каких же вы ангелов? - серьезно спросил Манишевиц.
- Я bona fide ангел Божий в пределах предоставленных мне полномочий, -
ответил Левин, - просьба не путать с членами других сект, орденов и
организаций, развернувших свою деятельность здесь, на земле, под этим же
названием.
Манишевиц был в полном смятении. Чего-то вроде он ожидал, но никак не
этого! И если Левин таки ангел, Он что, смеется над верным слугой, который с
детства, можно сказать, не выходил из синагоги и всегда покорен был словам
Его?
Желая испытать Левина, он спросил:
- И где же тогда ваши крылья?
Негр покраснел насколько мог. Лицо у него переменилось - вот почему
Манишевиц догадался.
- При неких обстоятельствах мы лишаемся привилегий и прерогатив по
возвращении на землю, какие бы цели мы ни преследовали и кому бы ни пытались
оказать помощь.
- Ну и как же вы сюда попали? - сразил его вопросом Манишевиц.
- Меня перенесли.
Но портного продолжали мучить сомнения.
- Раз вы еврей, скажите благословение на хлеб, - попросил он.
Левин трубно прочел молитву на иврите.
И хотя знакомые слова тронули Манишевица, ему все не верилось, что
перед ним ангел.
- Раз вы ангел, - не без раздражения сказал он, - дайте мне
доказательства. Левин облизнул губы.
- Откровенно говоря, творить истинные чудеса, да и неистинные тоже, не
в моих полномочиях в силу того, что в настоящий момент я прохожу
испытательный срок. Как долго меня в нем продержат и даже в чем он будет
содержаться, не стану скрывать, зависит от исхода.
Манишевиц ломал голову над тем, как бы вынудить Левина безоговорочно
открыть ему, кто он на самом деле, но тут негр снова заговорил:
- Мне дали понять, что вашей жене и вам самому требуется помощь для
поправления здоровья?
Портного преследовало ощущение, что его разыгрывают. Скажите, ну разве
такой из себя должен быть еврейский ангел? - задавался он вопросом. Такому я
верить не могу.
И напоследок спросил:
- Ну, пускай себе Господь решил послать ко мне ангела, так почему Он
послал черного? Почему не белого, у Него что, мало белых?
- Подошла моя очередь, - объяснил Левин.
Но Манишевиц не отступался:
- Что вы мне говорите, вы самозванец. Левин не спеша встал со стула,
глаза у него были огорченные, тревожные.
- Мистер Манишевиц, - сказал он мертвенным голосом, - если вы
соблаговолите пожелать, чтоб я оказал вам помощь в ближайшем будущем, а
возможно и раньше, вы сможете найти меня, - он кинул взгляд на свои ногти, -
в Гарлеме.
И был таков.
* * *
Назавтра спину чуть отпустило, и Манишевицу удалось часа четыре
простоять у гладильной доски. Послезавтра он продержался шесть часов; на
третий день - опять четыре. Фанни немного посидела в кровати, попросила
халвы - пососать. Но на четвертый день спину опять ломило, тянуло и Фанни
снова лежала в лежку и хватала посиневшими губами воздух.
Разочарованию Манишевица не было предела - боль, страдания мучили его с
прежней силой. Он рассчитывал на передышку подольше, хотя бы такую, чтобы
немножко забыть о себе и своих невзгодах. День за днем, час за часом, минута
за минутой страдания не оставляли его, он не помнил ничего, кроме страданий,
и вопрошал, за что же ему выпала такая доля, ополчался на нее, ну и, хоть не
переставал любить Бога, и на Него. За что так сурово наказываешь, Got-tenyu
{Боженька (идиш).}? Если Твой слуга провинился, согрешил против Тебя (от
себя ведь не уйдешь) и Ты хочешь проучить его, мало ли в чем его провинность
- в слабости, а может, и в гордыне, которым он поддался в благополучные
годы, тогда о чем речь, любого на выбор несчастья, одного на выбор из
несчастий за глаза хватило бы, чтобы его наказать. Но потерять все сразу: и
обоих детей, и средства к существованию, и Фаннино, и свое здоровье - не
слишком ли много Ты навалил на одного человека, он ведь и так еле жив. Кто,
в конце концов, такой Манишевиц, за что на его долю отпущено столько
мучений? Портной. Никакой не талант. И страдания ему, можно сказать, не
пойдут впрок. Они никуда и ни к чему не приведут, кроме новых страданий. Его
мучения не помогут ему ни заработать на хлеб, ни замазать трещины в стене,
ни поднять посреди ночи на воздух кухонный стул; лишь наваливаются на него в
бессонницу, да так тяжко, что он, может, не раз криком кричал, но сам себя
не слышал: у него столько несчастий, что сквозь них и крику не пробиться.
В таком состоянии он не склонен был думать о мистере Александре Левине,
но когда боль на время отступала, чуть утихала, он порой задавался вопросом:
не дал ли он маху, отклонив предложение мистера Левина? В черного еврея, да
еще в придачу и ангела, поверить трудно, а что, если его все-таки послали
поддержать Манишевица, а Манишевиц был слеп и по слепоте своей его не узрел?
Одна мысль об этом была Манишевицу как нож острый.
Вот почему портной, истерзанный бесконечными спорами с самим собой и
неотступными сомнениями, решил отправиться на поиски самозваного ангела в
Гарлем. Ему пришлось нелегко, потому что как туда доехать, он не удосужился
узнать, а поездок не переносил. Он добрался на метро до Сто шестнадцатой
улицы. Оттуда начались его блуждания по окутанному тьмой миру. Миру этому не
было конца, и освещение в нем ничего не освещало. Повсюду затаились тени,
порой они колыхались. Манишевиц, опираясь на палку, ковылял все дальше и
дальше мимо жилых домов, где не горел свет, и, не зная, как приступиться к
поискам, бесцельно заглядывал в окна магазинов. В магазинах толпились люди -
все до одного черные. Манишевиц в жизни не видел ничего подобного. Когда он
совсем вымотался, пал духом и понял, что дальше идти не может, он
остановился перед портняжной мастерской. Вошел в мастерскую, и от знакомой
обстановки у него защемило сердце. Портной, старый отощалый негр с копной
курчавых седых волос, сидел по-турецки на столе, латал брюки от фрачной
пары, располосованные сзади бритвой.
- Извиняюсь, - сказал Манишевиц, любуясь, как проворно летает прижатая
наперстком игла в руке портного, - вдруг вы знаете такого Александра Левина?
Портной, а Манишевицу показалось, что он встретил его неприязненно,
почесал в затылке.
- Не-а, сроду не слыхал про такого.
- Александра Левина, - повторил Манишевиц.
Негр покачал головой:
- Не-а, не слыхал.
Уже на выходе Манишевиц сказал, о чем запамятовал:
- Он вроде бы ангел.
- А, этот, - закудахтал портной. - В бардаке сшивается, во-он где, -
показал костлявым пальцем где и снова занялся штанами.
Манишевиц, не дожидаясь, пока погаснет красный свет, пересек улицу и
лишь чудом не угодил под машину. Через квартал, в шестом магазине от угла,
помещалось кабаре, над ним сверкала-переливалась надпись "У Беллы". Войти
вовнутрь Манишевиц постыдился - стал разглядывать зал сквозь освещенную
огнями витрину, и когда танец закончился и пары пошли к своим местам, за
столиком сбоку в самом конце зала обнаружил Левина.
Левин сидел один, зажав в углу рта сигарету, в руках у него была
замызганная колода карт - он раскладывал пасьянс, - и Манишевицу стало его
жалко: Левин очень опустился. На его продавленном котелке сбоку красовалось
грязное пятно. Мешковатый костюм еще больше обносился - спал он, что ли, в
нем. Его башмаки, обшлага брюк были зашлепаны грязью, лицо обросло
непролазной щетиной шоколадного цвета. Манишевиц, как ни велико было его
разочарование, уже собрался войти, но тут грудастая негритянка в сильно
вырезанном малиновом платье подошла к столу Левина и - ну сколько можно
смеяться и сколько можно иметь зубов, и все ведь белые, - как оторвет шимми.
Левин поглядел Манишевицу прямо в глаза, вид у него был затравленный, но
портной не мог ни пошевелиться, ни хотя бы подать знак - он оцепенел. А
Белла все виляла бедрами, и Левин встал, глаза у него загорелись. Белла
Будь он огорчен или раздражен, что я никак не отзываюсь о его выставке, он
тогда бы и перестал со мной говорить, чего тянуть-то? Но ведь не перестал. И
держался - по собственным понятиям - вполне дружелюбно, а ведь он не
притворщик. И когда я потом предложил ему устроить новую выставку, очевидно
- нежеланную, он испытал муку мученическую, но на меня совсем не
рассердился; зато после истории с белой шляпой стал меня избегать - чем уж я
ему досадил, не знаю. Может, не шляпа всему виной. Может, просто накопились
по мелочи обиды на меня? Да, скорее всего так и есть. Но все же замечание о
шляпе по какой-то таинственной причине задело Рубина больше всего; ведь
прежде ничто не омрачало их отношения, и отношения - худо-бедно - были
вполне дружескими. И тут Аркин становился в тупик, он поневоле признавался
себе, что не понимает, отчего Рубин повел себя так странно.
Снова и снова искусствовед подумывал пойти к скульптору в студию и
извиниться: вдруг он и вправду сказал что-то неуместное, так не со зла же!
Он спросит Рубина, что его гложет; и если он, Аркин, нечаянно сказал или
сотворил что-то, чего и сам не ведает, он извинится и все разъяснит. К
обоюдному удовольствию.
Однажды, ранней весной, он решил зайти к Рубину днем, после семинара;
но один студент - бородатый гравер - прознал, что Аркину стукнуло в тот день
тридцать пять, и подарил ему белую ковбойскую шляпу чудовищных размеров;
отец студента, странствующий торговец, привез ее из техасского городка
Уэйко.
- Носите на здоровье, господин Аркин, - сказал студент. - Теперь вы
такое же чучело, как все мы.
Когда Аркин, в громоздкой широкополой шляпе, поднимался вместе со
студентами к себе в кабинет, им повстречался Рубин - его так и передернуло
при виде шляпы.
Аркин расстроился; впрочем, непроизвольная гримаса скульптора
подтвердила, что он оскорблен именно аркинским замечанием о его шляпе.
Бородатый студент ушел, Аркин положил шляпу на письменный стол - так ему, по
крайней мере, запомнилось, - но когда он пришел из туалета, шляпы на столе
не было. Искусствовед обыскал весь кабинет, даже вернулся в класс, где
проводил семинар, - проверить, не очутилась ли шляпа там ненароком: может,
кто стащил шутки ради? Но там ее тоже не было. Аркин бросился было вниз, к
Рубину в студию - поглядеть в глаза скульптору, но ему стало невыносимо
страшно. А вдруг не брал Рубин шляпы? Теперь уже оба избегали друг друга. И
одно время встречались редко, но вдруг - Аркин усмотрел в этом иронию судьбы
- стали встречаться повсюду, даже на улицах, особенно у выставочных залов на
улице Мэдисон, порой - на Пятьдесят седьмой, или в Сохо, или на порогах
кинотеатров. И поспешно расходились по разным сторонам улицы, чтобы не
столкнуться нос к носу. В художественной школе они отказывались состоять в
одних и тех же комиссиях. Если один, войдя в туалет, видел другого, он
выходил и пережидал поодаль, пока первый уйдет. В обед каждый спешил
пораньше прийти в кафе, но, застав другого в очереди или уже за столиком - в
одиночестве или с сослуживцами, - вошедший позже неизменно уходил обедать в
другое место.
Как-то, столкнувшись у входа в кафе, оба поспешно вышли. Но чаще Аркин
проигрывал Рубину, ведь кафе было в подвале, возле рубинской студии. И Аркин
стал питаться бутербродами, не выходя из кабинета. Добро бы только Рубин
избегал его, но они оба сторонились теперь друг друга, и Аркин чувствовал,
как это тягостно для обоих. Оба были бесконечно, безмерно поглощены друг
другом - до одури. Стоило им внезапно столкнуться - на лестнице, зайти за
угол или открыв дверь, - они тут же проверяли, чем увенчаны их головы; затем
поспешно расходились в разные стороны. Аркин, если не был простужен, шапку
обычно не носил; Рубин пристрастился к фуражке инженера-путейца.
Искусствовед возненавидел Рубина в ответ на его ненависть, в глазах Рубина
он читал нескрываемое отвращение.
- Твоя работа, - бормотал Аркин. - Ты меня довел. Сам виноват.
Потом наступила взаимная холодность. Они заледенели, оставив друг друга
не то вне своей жизни, не то глубоко внутри.
Однажды утром, опаздывая на занятия, оба летели сломя голову и
столкнулись прямо под сводом школьного портала. И принялись друг на друга
кричать. Лицо Рубина пылало, он кричал Аркину "убийца", а искусствовед
кричал "шляпокрад". Наконец Рубин улыбнулся презрительно, Аркин - сожалеюще,
и они разошлись.
Аркину стало дурно, и он отменил занятия. К горлу подкатывала тошнота,
затылок ломило, пришлось пойти домой и лечь в постель. Всю неделю он спал
отвратительно, вздрагивал во сне, почти ничего не ел. "До чего довел меня
этот ублюдок! До чего я сам себя довел? Меня втравили в это против моей
воли", - думал Аркин. Все же судить о картинах ему куда легче, чем о людях.
Это подметила в Аркине одна женщина много лет назад, и он негодующе отверг
подобное обвинение; теперь - согласился. Он не находил ответов на свои
вопросы и отчаянно боролся с угрызениями совести. Его снова пронзило, что
необходимо извиниться, хотя бы потому, что Рубин этого сделать не может, а
он, Аркин, может. Но вдруг ему снова станет дурно?
В день своего тридцатишестилетия Аркин вспомнил об исчезнувшей
ковбойской шляпе. Секретарь факультета изящных искусств обмолвилась, что
Рубин не вышел на работу: он оплакивает умершую мать. И Аркина потянуло в
пустую студию скульптора, в дебри каменных и железных фигур - он решил
поискать свою шляпу. Допотопный шлем сварщика обнаружил, но ничего похожего
на ковбойскую шляпу не нашел. Аркин провел много часов в огромной
застекленной студии, внимательно разглядывая творения скульптора: спаянные
железные треугольники, живописно расставленные меж обломков каменных статуй;
железные цветы тянулись вверх, к свету, среди декоративных садовых фигурок,
которые скульптор коллекционировал долгие годы. А занимался он, в основном,
цветами: на длинных стебельках с крошечными венчиками, на коротких
стебельках с махровыми соцветиями. Некоторые цветы были выполнены в мозаике
и напоминали женские украшения: белые камешки и осколки разноцветного стекла
в обрамлении из железных треугольников. От абстрактных форм из плавника
Рубин пришел к конкретным формам - цветам; попадались и незавершенные бюсты
сослуживцев, одна из скульптур смутно походила на самого Рубина в ковбойской
шляпе. Было здесь чудесное карликовое деревце его работы. В дальнем углу
стояли баллоны с газом и паяльная лампа, а также сварочный аппарат;
вокруг - раскрытые тяжеленные ящики с железными треугольниками различной
величины и толщины. Искусствовед рассматривал каждую скульптуру и начинал
понимать, отчего Рубин так страшится новой выставки. В этих железных дебрях
хорошо было лишь карликовое деревце. Может, Рубин боится признаться, что
творец в нем угас, боится саморазоблачения?
Несколько дней спустя Аркин готовился читать лекцию об автопортретах
Рембрандта и, просматривая слайды, понял, что портрет, висевший, как ему
помнилось, в амстердамском Королевском музее, на самом деле висит в
лондонском Кенвуд Хаус. Шляпы художника и вправду были белыми, но ни на
одном портрете не напоминали они шляпу Рубина. Аркин поразился. На
амстердамском портрете Рембрандт был в белом тюрбане, обмотанном вокруг
головы, на лондонском - в берете, какой носят художники, слегка взбитом
вверх и набок. А у Рубина головной убор скорее походил на поварской колпак с
картины Сэма {Голландский живописец пострембрандтовской эпохи (1699-1769).}
"За обедом", чем на любую шляпу Рембрандта с больших полотен или других
автопортретов, которые рассматривал Аркин на слайдах. Художник глядел со
всех картин с горькой откровенностью. А глаза его в этих рукотворных
зеркалах отражались по-разному: правый хранил бесстрастную и пристальную
честность, левый же являл начало всех начал и глядел из неописуемой,
бездонной глубины. Лицо на всех портретах было мудрым и печальным. А если не
задавался Рембрандт целью написать эту печаль, значит - просто жизнь без
печали немыслима.
В темноте кабинета Аркин тщательно изучил картины, спроецированные на
небольшой экран, и понял, что явно ошибся, сравнив шляпу Рубина с
рембрандтовской. Но сам-то Рубин бесспорно знаком с этими автопортретами или
даже специально просмотрел их. Так что же задело его столь глубоко? Ну,
взглянул я на его белую шапку, вспомнил шляпу Рембрандта, сказал ему об этом
- мог, кстати, и ошибиться, - так что ж такого? Я что в него - камень кинул?
Чего он взъелся? Аркину просто необходимо было докопаться до истины. Значит,
так. Допустим, я - Рубин, а он - Аркин. И у меня на голове шляпа. Вот он я -
стареющий скульптор, за всю жизнь одна весьма сомнительная выставка, да и ту
никто не видел. А рядом этот искусствовед Аркин, вечно что-то критикует,
судит-рядит, всюду сует свой длинный нос, и сам-то неуклюжий, настроен
дружески, но какой из него друг? Он и дружить-то не умеет. Кроме любви к
искусству, нас не роднит ничто. И вот этот Аркин говорит, что на голове у
меня шляпа Рембрандта, и желает успеха в работе; конечно, он не ведает, что
творит, - а кто из нас ведает? Пускай он и в самом деле добра желает, но мне
этого не вынести. Меня это попросту бесит. Он поминает Рембрандта, а
собственные мои работы - дрянь, и на душе - тоска, и все это тяжким бременем
давит мое сердце, и я поневоле то и дело спрашиваю себя: зачем дальше
влачить жизнь, если скульптором настоящим мне не стать до конца моих дней?
Меня эти мысли сразу обуревают, чуть завижу Ар-кина - неважно, говорит ли
он, молчит ли, как на плавниковой выставке, - но упаси бог еще чего-нибудь
скажет. И решаю я больше с ним не встречаться - никогда.
Постояв перед зеркалом в туалете, Аркин бесцельно обошел все этажи
художественной школы, а затем побрел вниз, в студию Рубина. Постучал в
дверь. Никто не ответил. Он нажал ручку и, заглянув в студию, окликнул
Рубина.
За окнами нависала ночь. Студия освещалась множеством пыльных лампочек,
но самого Рубина не было. Был только лес скульптур. Аркин прошелся среди
железных цветов и обломков каменных статуй: хотел проверить - не ошибся ли.
И почувствовал, что прав.
Он рассматривал карликовое деревце, когда дверь открылась и появился
ошеломленный Рубин в фуражке инженера-путейца.
- Прекрасная работа, - выдавил Аркин, кивнув на деревце. - Лучшая
здесь, на мой взгляд.
Рубин, красный от мгновенно вспыхнувшей злобы, уставился на Аркина; на
его впалых щеках в последнее время отросли рыжеватые бакенбарды, а глаза в
этот миг были не сероватыми, а отчетливо зелеными. Он возбужденно зашевелил
губами, но ничего не сказал.
- Рубин, простите меня, я пришел сказать, что перепутал шляпы. Я тогда
ошибся.
- Ошиблись, черт подери.
- Простите, нескладно получилось. И простите, что все зашло так далеко.
- Далеко, черт подери...
И Рубин заплакал, хотя пытался сдержаться изо всех сил. Плакал молча,
его плечи тряслись, а слезы сочились меж грубых узловатых пальцев,
закрывавших лицо.
Аркин быстро ушел.
Они перестали избегать друг друга; встречаясь, хоть и нечасто, мирно
беседовали. Однажды Аркин, войдя в туалет, застал Рубина в той самой белой
шляпе, которая якобы походила на шляпу Рембрандта: Рубин внимательно
разглядывал себя в зеркале. Шляпа сидела на нем как венец крушения и
надежды.
Перевод Л. Беспаловой
На портного Манишевица на пятьдесят первом году жизни посыпались одна
за другой всевозможные невзгоды и беды. Человек изрядного достатка, он за
ночь потерял все, что имел: в его мастерской начался пожар, огонь
перекинулся на железный контейнер с моющей жидкостью, и мастерская сгорела
дотла. Хотя Манишевиц был застрахован, но при пожаре пострадали два клиента,
они потребовали возмещения убытков по суду, и их иски поглотили все его
сбережения до последнего гроша. Чуть не одновременно его сына - и такого
способного мальчика! - убили на войне, а дочь - и хоть бы слово сказала -
вышла замуж за какого-то прощелыгу и будто сквозь землю провалилась, только
ее и видели. Вот тут Манишевица стали мучить боли в спине, он даже гладить -
а другой работы он не нашел - и то мог часа два в день, не больше, потому
что долго стоять на ногах был не в силах: боль в спине становилась все
нестерпимее. Фанни, жена и мать каких мало, подрабатывала на дому стиркой,
шитьем, но вскоре начала чахнуть на глазах. Стала задыхаться, а потом
захворала всерьез и слегла. Доктор - он раньше шил у Манишевица и теперь из
жалости лечил их - не сразу поставил диагноз, но потом все-таки определил,
что у нее склероз артерий в прогрессирующей стадии. Отвел Манишевица в
сторону, предписал Фанни полный покой и, понизив голос, дал понять, что
надежды почти нет.
Манишевиц сносил все испытания едва ли не стоически; у него, похоже, не
укладывалось в голове, что они выпали на его долю, а не постигли, скажем,
какого-то знакомого или дальнего родственника; уже одно обилие несчастий
было необъяснимо. И к тому же нелепо и несправедливо, а так как он всегда
был человеком набожным, отчасти даже кощунственно. Вера в это поддерживала
Манишевица во всех его невзгодах. Когда бремя страданий становилось
непереносимым, он садился в кресло, закрывал запавшие глаза и молился:
- Боженька, любимый, ну что я такого сделал, за что Ты меня так
наказываешь?
Тут же понимал тщетность своих вопросов, оставлял пени и смиренно молил
Бога помочь ему:
- Сделай так, чтобы Фанни опять была здоровая, а я сам не мучился болью
на каждом шагу. Только сегодня, завтра уже будет поздно. Да что Тебе
говорить - или Ты не знаешь?
И Манишевиц плакал.
* * *
В убогой квартирке Манишевица, куда он перебрался после разорившего его
пожара, из мебели только и было что пара-тройка жидких стульев, стол и
кровать; находилась квартира в одном из самых бедных кварталов города.
Состояла она из трех комнат: тесной, кое-как обклеенной обоями гостиной,
кухни с деревянным ледником - горе, а не кухня - и спальни побольше - там на
продавленной подержанной кровати лежала, ловя ртом воздух, Фанни. В спальне
было теплее, чем в остальной квартире, и Манишевиц, излив Богу душу, при
свете двух тусклых лампочек на потолке располагался здесь с еврейской
газетой. Не сказать, чтобы читал - мысли его витали далеко; но как бы там ни
было, его глаза отдыхали на печатных строках, и, когда он давал себе труд
вникнуть - одно слово тут, другое там, помогало ему, пусть ненадолго, забыть
о своих невзгодах. И вскоре он не без удивления обнаружил, что живо
проглядывает новости в поисках интересных для себя сообщений. Спроси его,
что именно он ожидает прочесть, он бы не ответил, но чуть погодя осознал, к
своему глубокому удивлению, что надеется найти что-нибудь про себя.
Манишевиц отложил газету, поднял глаза: у него создалось впечатление, что в
квартиру вошли, хотя дверь вроде бы не стукнула. Он посмотрел вокруг - в
комнате было удивительно тихо, Фанни, раз в кои-то веки, не металась во сне.
Он забеспокоился, долго смотрел на нее, пока не убедился, что она дышит;
потом - мысль о необъявившемся госте не оставляла его - заковылял в
гостиную, где его ждало потрясение - и какое: за столом сидел негр и читал
газету, сложенную вдвое, чтобы было удобнее держать в одной руке.
- Что вам нужно? - спросил оробевший Манишевиц. Негр отложил газету,
кротко поднял глаза на Манишевица:
- Здравствуйте!
Держался он неуверенно, словно попал к Манишевицу по ошибке. Крупного
сложения, костистый, головастый, в твердом котелке - при виде Манишевица он
и не подумал его снять. Глаза негра глядели печально, зато губы под щеточкой
усов пытались улыбнуться; больше ничего располагающего в нем не
обнаружилось. Манишевиц заметил, что обшлага у него совершенно обтерханы,
темный костюм сидит мешковато. Ножищи несообразно громадные. Оправившись от
испуга, Манишевиц смекнул, что забыл запереть дверь и к нему зашел инспектор
патронажной службы министерства социального обеспечения, ведь он недавно
подал прошение о пособии, а кое-кто из них приходил иногда по вечерам. И
только тогда, стараясь не стушеваться - уж очень неопределенно негр улыбался
ему, - опустился на стул напротив. Бывший портной, хоть и сидел весь
зажавшись, терпеливо ожидал, когда инспектор вынет блокнот с карандашом и
начнет опрос, но вскоре понял, что он пришел не за тем.
- Кто вы такой? - собравшись с духом, спросил наконец Манишевиц.
- Если мне позволено, насколько это нам вообще дано, назвать себя, я
ношу имя Александр Левин.
Манишевиц, как ни был расстроен, не удержался от улыбки.
- Вы говорите - Левин? - вежливо осведомился он.
Негр кивнул:
- Совершенно точно.
Манишевиц решил подыграть ему.
- И может быть, вы еще и еврей? - сказал он.
- Всю мою жизнь я был евреем и другого удела не желал.
Портной усомнился. Он слыхал о чернокожих евреях, но никогда ни одного
не встречал. И оттого ему было не по себе.
По зрелом размышлении его поразило, что Левин употребил прошедшее
время, и он недоверчиво спросил:
- И что же, теперь вы уже больше не еврей?
Тут Левин снял шляпу, обнажив черные волосы, разделенные очень белым
пробором, но сразу же надел ее опять. И ответил:
- Недавно меня перевоплотили в ангела. В качестве такового я предлагаю
вам свою скромную помощь, если предлагать ее в моей компетенции и моих
силах, из самых лучших побуждений. - Он виновато опустил глаза. - Тут не
избежать дополнительных объяснений: я тот, кем мне даровано быть, но в
настоящее время полное воплощение - еще дело будущего.
- Ну и из каких же вы ангелов? - серьезно спросил Манишевиц.
- Я bona fide ангел Божий в пределах предоставленных мне полномочий, -
ответил Левин, - просьба не путать с членами других сект, орденов и
организаций, развернувших свою деятельность здесь, на земле, под этим же
названием.
Манишевиц был в полном смятении. Чего-то вроде он ожидал, но никак не
этого! И если Левин таки ангел, Он что, смеется над верным слугой, который с
детства, можно сказать, не выходил из синагоги и всегда покорен был словам
Его?
Желая испытать Левина, он спросил:
- И где же тогда ваши крылья?
Негр покраснел насколько мог. Лицо у него переменилось - вот почему
Манишевиц догадался.
- При неких обстоятельствах мы лишаемся привилегий и прерогатив по
возвращении на землю, какие бы цели мы ни преследовали и кому бы ни пытались
оказать помощь.
- Ну и как же вы сюда попали? - сразил его вопросом Манишевиц.
- Меня перенесли.
Но портного продолжали мучить сомнения.
- Раз вы еврей, скажите благословение на хлеб, - попросил он.
Левин трубно прочел молитву на иврите.
И хотя знакомые слова тронули Манишевица, ему все не верилось, что
перед ним ангел.
- Раз вы ангел, - не без раздражения сказал он, - дайте мне
доказательства. Левин облизнул губы.
- Откровенно говоря, творить истинные чудеса, да и неистинные тоже, не
в моих полномочиях в силу того, что в настоящий момент я прохожу
испытательный срок. Как долго меня в нем продержат и даже в чем он будет
содержаться, не стану скрывать, зависит от исхода.
Манишевиц ломал голову над тем, как бы вынудить Левина безоговорочно
открыть ему, кто он на самом деле, но тут негр снова заговорил:
- Мне дали понять, что вашей жене и вам самому требуется помощь для
поправления здоровья?
Портного преследовало ощущение, что его разыгрывают. Скажите, ну разве
такой из себя должен быть еврейский ангел? - задавался он вопросом. Такому я
верить не могу.
И напоследок спросил:
- Ну, пускай себе Господь решил послать ко мне ангела, так почему Он
послал черного? Почему не белого, у Него что, мало белых?
- Подошла моя очередь, - объяснил Левин.
Но Манишевиц не отступался:
- Что вы мне говорите, вы самозванец. Левин не спеша встал со стула,
глаза у него были огорченные, тревожные.
- Мистер Манишевиц, - сказал он мертвенным голосом, - если вы
соблаговолите пожелать, чтоб я оказал вам помощь в ближайшем будущем, а
возможно и раньше, вы сможете найти меня, - он кинул взгляд на свои ногти, -
в Гарлеме.
И был таков.
* * *
Назавтра спину чуть отпустило, и Манишевицу удалось часа четыре
простоять у гладильной доски. Послезавтра он продержался шесть часов; на
третий день - опять четыре. Фанни немного посидела в кровати, попросила
халвы - пососать. Но на четвертый день спину опять ломило, тянуло и Фанни
снова лежала в лежку и хватала посиневшими губами воздух.
Разочарованию Манишевица не было предела - боль, страдания мучили его с
прежней силой. Он рассчитывал на передышку подольше, хотя бы такую, чтобы
немножко забыть о себе и своих невзгодах. День за днем, час за часом, минута
за минутой страдания не оставляли его, он не помнил ничего, кроме страданий,
и вопрошал, за что же ему выпала такая доля, ополчался на нее, ну и, хоть не
переставал любить Бога, и на Него. За что так сурово наказываешь, Got-tenyu
{Боженька (идиш).}? Если Твой слуга провинился, согрешил против Тебя (от
себя ведь не уйдешь) и Ты хочешь проучить его, мало ли в чем его провинность
- в слабости, а может, и в гордыне, которым он поддался в благополучные
годы, тогда о чем речь, любого на выбор несчастья, одного на выбор из
несчастий за глаза хватило бы, чтобы его наказать. Но потерять все сразу: и
обоих детей, и средства к существованию, и Фаннино, и свое здоровье - не
слишком ли много Ты навалил на одного человека, он ведь и так еле жив. Кто,
в конце концов, такой Манишевиц, за что на его долю отпущено столько
мучений? Портной. Никакой не талант. И страдания ему, можно сказать, не
пойдут впрок. Они никуда и ни к чему не приведут, кроме новых страданий. Его
мучения не помогут ему ни заработать на хлеб, ни замазать трещины в стене,
ни поднять посреди ночи на воздух кухонный стул; лишь наваливаются на него в
бессонницу, да так тяжко, что он, может, не раз криком кричал, но сам себя
не слышал: у него столько несчастий, что сквозь них и крику не пробиться.
В таком состоянии он не склонен был думать о мистере Александре Левине,
но когда боль на время отступала, чуть утихала, он порой задавался вопросом:
не дал ли он маху, отклонив предложение мистера Левина? В черного еврея, да
еще в придачу и ангела, поверить трудно, а что, если его все-таки послали
поддержать Манишевица, а Манишевиц был слеп и по слепоте своей его не узрел?
Одна мысль об этом была Манишевицу как нож острый.
Вот почему портной, истерзанный бесконечными спорами с самим собой и
неотступными сомнениями, решил отправиться на поиски самозваного ангела в
Гарлем. Ему пришлось нелегко, потому что как туда доехать, он не удосужился
узнать, а поездок не переносил. Он добрался на метро до Сто шестнадцатой
улицы. Оттуда начались его блуждания по окутанному тьмой миру. Миру этому не
было конца, и освещение в нем ничего не освещало. Повсюду затаились тени,
порой они колыхались. Манишевиц, опираясь на палку, ковылял все дальше и
дальше мимо жилых домов, где не горел свет, и, не зная, как приступиться к
поискам, бесцельно заглядывал в окна магазинов. В магазинах толпились люди -
все до одного черные. Манишевиц в жизни не видел ничего подобного. Когда он
совсем вымотался, пал духом и понял, что дальше идти не может, он
остановился перед портняжной мастерской. Вошел в мастерскую, и от знакомой
обстановки у него защемило сердце. Портной, старый отощалый негр с копной
курчавых седых волос, сидел по-турецки на столе, латал брюки от фрачной
пары, располосованные сзади бритвой.
- Извиняюсь, - сказал Манишевиц, любуясь, как проворно летает прижатая
наперстком игла в руке портного, - вдруг вы знаете такого Александра Левина?
Портной, а Манишевицу показалось, что он встретил его неприязненно,
почесал в затылке.
- Не-а, сроду не слыхал про такого.
- Александра Левина, - повторил Манишевиц.
Негр покачал головой:
- Не-а, не слыхал.
Уже на выходе Манишевиц сказал, о чем запамятовал:
- Он вроде бы ангел.
- А, этот, - закудахтал портной. - В бардаке сшивается, во-он где, -
показал костлявым пальцем где и снова занялся штанами.
Манишевиц, не дожидаясь, пока погаснет красный свет, пересек улицу и
лишь чудом не угодил под машину. Через квартал, в шестом магазине от угла,
помещалось кабаре, над ним сверкала-переливалась надпись "У Беллы". Войти
вовнутрь Манишевиц постыдился - стал разглядывать зал сквозь освещенную
огнями витрину, и когда танец закончился и пары пошли к своим местам, за
столиком сбоку в самом конце зала обнаружил Левина.
Левин сидел один, зажав в углу рта сигарету, в руках у него была
замызганная колода карт - он раскладывал пасьянс, - и Манишевицу стало его
жалко: Левин очень опустился. На его продавленном котелке сбоку красовалось
грязное пятно. Мешковатый костюм еще больше обносился - спал он, что ли, в
нем. Его башмаки, обшлага брюк были зашлепаны грязью, лицо обросло
непролазной щетиной шоколадного цвета. Манишевиц, как ни велико было его
разочарование, уже собрался войти, но тут грудастая негритянка в сильно
вырезанном малиновом платье подошла к столу Левина и - ну сколько можно
смеяться и сколько можно иметь зубов, и все ведь белые, - как оторвет шимми.
Левин поглядел Манишевицу прямо в глаза, вид у него был затравленный, но
портной не мог ни пошевелиться, ни хотя бы подать знак - он оцепенел. А
Белла все виляла бедрами, и Левин встал, глаза у него загорелись. Белла