Внизу мальчик, отгороженный от сквозившего окна отцовским пиджаком, что-то бельмекал во сне и чмокал губами.
   На полу, как две причаленные баржи, покачивались растоптанные ботинки широколапого чеченца. Сам их обладатель спал на спине с широко открытым ртом, что придавало его хищно-птичьему профилю крайне удивленное выражение.
   За окном, отражаясь в зеркале на двери, темной воющей стрелой пролетал встречный поезд из далекого арифметического детства, напоминая о так и не решенной когда-то задачке.
   Голубоватая вспышка света выменяла на мгновение у сонно пошатывающегося прямоугольника зеркала край багажной полки, полукруг колеса, спицы, педаль и часть цепи.
   С требовательностью будильника, заведенного на шесть утра, зазвонила в стакане чайная ложечка.
   Затем поезд остановился на какой-то тусклой станции, и какие-то фиктивные голоса, весом с комариное "зу-зу", эффективно простучали нас молотками, слили воду, после чего мы опять тронулись из тусклого света в темноту.
   Поезд быстро укачал меня, и я опять уснул.
   Спал я не раздеваясь, поэтому, как только проснулся, первым моим желанием было проверить, не сломал ли я случайно очки. Проснувшись убежденным, что очки сломались, я с облегчением вздохнул, когда вспомнил, что забыл их взять с собой. Не знаю почему, но неповрежденность этих черепаховых очков показалось мне очень важной и в значительной мере символичной: ведь я же еще ночью от невидимого творца лабиринта откупился жертвоприношением.
   Изменилось к лучшему мое настроение, хотя после таких снов вместо чувства освобождения меня мучают головные боли.
   Всю первую половину дня провалялся на верхней полке. Спал. Читал. Смотрел подолгу на реденькие бледно-зеленые леса и лесопосадки, безымянные долины, на самое прекрасное из того, что только может пожелать себе пассажир в узеньком формате верхней части окна - бело-голубое небо над черными рыхлыми пашнями, такое чистое и высокое, далекое от всего, и влажная радуга, недобирающая пару цветов спектра.
   Через некоторое время глаза мои устают от бесконечного мелькания столбов, бросающих в пыльное окно одно и то же вертикальное: "Я есмь... есмь... есмь".
   Переворачиваюсь на спину, беру детектив Сименона и, сам того не желая, начинаю прислушиваться к разговору своих попутчиков, начатому с растущего турецкого влияния на Кавказе.
   - ...потому что мы, когда к нам деньги приходят, - чеченец откашлялся, калашников покупаем и четыре рожка, а вы дома себе строите. Ковры-хрусталь везете. Если землю свою защитить не можете, зачем вам золото? Коровы, рабы? Турки вам не помогут. Смотри, брат, у нас такой вот шкет - чеченец показал на сумгаитского мальца, пальцами тянущего розовую жвачку и после подбирающего ее ртом, как спагетину, - за минуту автомат и разберет, и соберет. У меня брата сын, - он показал рукой рост племянника, - с собакой двоих рабов пасет.
   - А Сальянские казармы?.. - осторожно заметил торговец. - Мы разве русским тогда себя не показали?
   Чеченец отмахнулся от героических казарм.
   - Их гнуть надо - и днем и ночью, а вы им деньги платите за боевые вылеты.
   Я слез вниз покурить. Мне не хотелось присутствовать при этом споре.
   В коридоре пахло углем. Кроме чубатого проводника, медленно идущего мне на-встречу, и старика, дремлющего на откидном стульчике, ни души. Хорошее время, напоминает "тихий час"...
   Я уступил дорогу проводнику, он нес в соседнее купе чай в стаканах с подстаканниками и недовольно посматривал на обмотанные вокруг металлических прутьев занавески. Постояв у окна, я двинулся в сторону туалета, благословляя случайное затишье и надеясь на одиночество в тамбуре, но через некоторое время ко мне присоединился чеченец.
   - Из Москвы? - поинтересовался он, доставая сигареты. (Со мной чеченец говорил другим тоном и почти без акцента, не так как с сумгаитцем, - видимо, он не смог определить, к какому сословию я принадлежу.)
   - Да. Еду вот в Баку. Отдыхать. К родным... - я закурил по новой: уходить сразу было неудобно.
   - Нашел место, куда кости кинуть, - сказал он со средневековым простодушием. - Когда я простужен, у моих сигарет другой вкус...
   - Я когда простужен, вообще не курю. А вы куда? - я решил, что с такими, как он, надо быть исключительно "на вы", этот прием всегда обеспечивает дистанцию, и спрашивать надо самые-самые элементарные вещи, просто для поддержания разговора.
   Он сказал, что сопровождал брата, тот ездил в Москву решать "большой вопрос" - чеченской нефти. Посмотрел, произвело ли это впечатление на меня. Я всем видом показал - нет. Только учтиво закивал. Тогда он продолжил:
   - Мы ее все равно гоним, но она растекается по России. Генерал не знает, кто ему сколько бабок должен.
   - Ну и как переговоры? - когда он сказал "генерал", я действительно заинтересовался.
   - Терки пустые. - И тут чеченец наглухо закрылся, ни о чем таком больше не говорил.
   В какое же все-таки замечательное время мы живем, подумал я, вот со мной в купе едет брат эмиссара Дудаева в растоптанных ботинках, адидасовском костюме и делится сокровенным, судьбоносным на воровском жаргоне. А может, он приврал? Нет никакой чеченской нефти и его самого рядом с фонтанирующей скважиной. Нет рабов, нет калашникова?.. Хотя вряд ли. Разве год назад наш нынешний, тогда еще будущий, не советовался с народом (кучка романтиков, человек в сто: пересменка у Белого дома), ехать ему в Кремль или Руцкого послать. Нет, времена такие долго не протянутся, ну максимум год-два, и придет какой-нибудь Ашур-Бонапартик из госдепартамента, всех предавший и всех пересидевший. По хорошо известному уже сценарию откроют серый ассирийский сезон и с неукротимой энергией неофитов немедленно примутся затягивать одну на всех большую российскую гайку. А мы, цветные вкрапления на побережье тьмы, мы упадем духом и снова на четверть века припадем ухом к короткой радиоволне в жалкой кухонной попытке поймать, наконец, ускользающие позывные гимна Гречанинова. Права, конечно, прагматичная Людмила, охочая до непростых людей, - пользоваться надо этим временем, соки из него выжимать.
   Утром, как Грозный миновали, пассажиры сразу успокоились и повеселели. Теперь громче шумели и куда чаще бегали в туалет дети. Мой земляк, сумгаитец, вернувшись с сыном из вагона-ресторана и ковыряя в зубах спичкой, розовой на конце, самодовольно спросил:
   - А где наш чечен?
   Я ответил, что он уже сошел.
   Мой попутчик лег, накрыл себя одеялом, двумя шумными подсосами прочистил дупло в зубе и только смежил веки, как тут же вскочил, словно ему ногой под зад дали, кинулся считать вещи, причем с той самой интонацией, какой считал мне в том моем сне.
   - Бир, ики, уч... он алты... Где шестнадцать?! - орал он своему флегматичному мальчику. - Шестнадцать где?! Ай, чечен, чечен, сэнин вар ехывы мэн[1]... ай, чечен!
   Я вспомнил, что под номером шестнадцать у сумгаитского предпринимателя, кажется, проходят ковры, на которых я возлежу, так сказать, о чем и сообщил ему.
   Сумгаитец грянулся на полку, массируя сердце. На лбу его выступила испарина. Было ему крайне неудобно передо мной, потому, наверное, он и заговорил на азербайджанском, тем самым как бы с большей вероятностью ища у меня и поддержки, и сострадания.
   - Сейчас, брат, у нас жить тяжело. Очень. Ты не знаешь, ты в Москве живешь. Счастливчик. - Он говорил медленно, на намеренно облегченном языке.
   Я понимающе кивал, а он все говорил и говорил, чаще поглядывая в окно, чем на меня. Он рассказал немного про свою большую семью, старых родителей, непутевого брата, "фэрсиз", ушедшего на войну, не забыл и воровское правительство "подошв-сифэт", Верховный Совет, у которого мозги всегда в ботинках, а совесть в бумажниках.
   Когда он умолк, я вышел в тамбур покурить. Мне хотелось побыть одному.
   Если у попутчика моего жизнь такая, думал я, значит, и у мамы не легче. Живя в Москве, я многое забыл уже и на многое перестал обращать внимание, со многим смирился и, наоборот, не могу смириться с тем, с чем следовало бы. Я играю. Ставка - литература и все, что так или иначе связано с ней. Я живу отражениями отражений, тенями теней, чужими снами, испеченным по рецепту литературной энциклопедии светлым будущим... Я живу от одного недописанного рассказа до другого, который уже пишется на ходу - в метро, в кровати с Ниной - и повторит предыдущий слово в слово; мой набитый рукописями чемодан никому, кроме меня самого, не нужен, а ведь рано или поздно наступит момент, когда надо будет и о своей жизни призадуматься, и о жизни близких. Ну, хорошо, кончу я институт, и что? Кому нужны корочки "литературного работника"? Надо уходить из компромиссной компрессорной. Куда?! В самом деле, не ковры же мне возить из Москвы в Баку. Нина - другое дело. Нина - москвичка. У Нины - богатый муж. Она может себе позволить равняться на Генри Миллера, Пола Боулза и часами объяснять по телефону, что Пригов, Гандлевский, Кибиров и, в особенности Лева Рубинштейн - The best of... Another reality. Eternity clock[2].
   [1] Твоих живых и мертвых я... (азерб.).
   [2] Лучшие из... Другая реальность. Вечные часы (англ.).
   Мелькали пронумерованные деревянные столбы, черные от старости. С другой стороны - цистерны "Пропан - сжиженный газ. С горки не спускать". Капусту вон посадили у самого полотна.
   Где-то далеко, на вспучинах чеченской земли, расположилась освещенная столбами солнечного света краснокирпичная казачья станица, полуразрушенная с одного края. Пожилой станичник бодро крутит педали допотопного велосипеда. Отсюда мне виден крутой спуск - значит, скоро старый казак вступит в схватку с нашим поездом, но он, конечно, проиграет: поезд уже летит, номеров на столбах не разобрать, летит, нагоняет время. Ближе к железнодорожному полотну небольшое кладбище. Ограды могил окрашены в ядовитые цвета. Преобладает сине-голубой. (Звезды на памятниках иногда тоже сине-голубые.) Кладбище даже здесь, на просторе, выглядит тише и полей, и церквушки, и лесопосадок, и камыша... Кладбище... экологически чистое место.
   Девяносто третий скорый после Ростова летит, как в военных или революционных фильмах (опаздывал на четыре часа, теперь уже на два).
   Я выглядываю в окно и вижу хвост нашего поезда, я смотрю, как кидает на скорости последний вагон, и такое чувство пронизывает меня всего, будто мне удалось невозможное - анонимно войти в свое далекое вчера и ради будущего совершить там некий, давно чаемый поступок, быть может, позвонить в чью-то дверь, а может (всего-то!), бесшумно повернуть ключ в своей, - однако что там, за той дверью, кто ждет меня, не дано мне знать... Нина? Разве она не была для меня всегда в Past Perfect. Мы ведь и сошлись с ней на курсе, благодаря прошедшему английскому: помогала мне на зачете, переводила этюд "Monster or fish". Когда я сдал зачет, я из Новогрудского в монстроподобного Фишмана превратился. А что, разве Нанка не в прошлом?..
   Теплый южный ветерок ласкает лицо. Я выкуриваю еще одну сигарету и, когда в тамбур входят шумные курильщики с бутылками пива в руках, возвращаюсь назад.
   У окна, прямо напротив нашего купе, кто-то беспощадно бранит Аяза Муталибова, обвиняя экс-президента во всех бедах Карабахской войны.
   Я оставляю дверь купе приоткрытой. Внимательно прислушиваюсь, мысленно упражняясь в переводе, однако слова теперь все чаще повторяются, и переводить становится неинтересно. А меж тем вокруг оратора собирается могучая кучка. Он говорит о применении химического оружия против защитников Шуши, о переходе границы и захвате новых сел, о митингах в Баку... Молодые с полотенцами на шее, с мыльницами и зубными щетками в руках записываются в добровольцы по дороге в туалет.
   Попутчик мой внизу тихо посмеивается: "Э-э-э, тоже мне аскеры... спецназ... Скоро "сурики" до Баку дойдут".
   Он опять собирается есть и опять приглашает меня к себе в гости.
   - Ай, киши, иди-давай-слезай, посидим-поговорим-покушаем...
   Я сдался, потому что уже давно не ел настоящего пендира с зеленью и лавашем, а совсем не из-за голода. Я могу еще сутки продержаться. Московская школа.
   Прошли Хачмас.
   В поезде становилось невыносимо жарко.
   Читать французский детектив больше не хотелось. Это, наверное, потому что с каждым часом все ярче и ярче светило солнце, каменистей становился пейзаж. Потрескавшаяся, рассеченная земля, местами залитая нефтью, старые поржавелые, но еще согласно кивающие птичьими головами нефтекачалки, реденький низкорослый кустарник, кучки овец, меланхолично пощипывающие траву, чабан в пиджаке покроя тридцатых и большой мятой кепке - все, все говорило о том, что мало уже осталось, подъезжаем, скоро Сабунчинский вокзал.
   Уже в Дивичах попутчик мой начал суетиться, готовиться к выходу, считать не оставил ли чего.
   Как ни странно, в Сумгаите его никто не встречал. Он нанял носильщика на платформе, а я помог ему вынести из вагона велосипед и ковры, на которых пролежал двое суток, и, хоть имени его не запомнил, прощаясь, от всей души пожелал удачи.
   Мальчишка тоже помахал мне рукой с классически провинциальной, узенькой и короткой платформы. (За реденькой пыльной листвой угадывалась площадь, посреди которой, в центре круга, обязательно должен был стоять гипсовый Вовочка, похожий на местного Мамая и, в то же время, сохраняя сходство со своими многочисленными, не так давно еще всесоюзными близнецами с кепкой в яростном кулаке.)
   Около часа я находился в купе один. Если бы мне взбрело в голову когда-нибудь в какой-нибудь вещице попробовать отразить это вдруг опустевшее купе и эту мою нечаянную тихую радость, начал бы я не со своих чемодана и сумки или поднятых наверх матрасов, а с сигаретной пачки, забитой скорлупой. Низкий по чину и никому не принадлежащий американский верблюд дотянул-таки до места назначения и теперь единственный напоминал мне о сгинувших персонажах. (Понимаю теперь детективов, начинавших свои расследования с помойных ведер.) Я бы еще налепил на пачку розовый расплющенный шарик жвачки с отпечатком большого пальца мальчишки, тем самым как бы намекая, что материя не может до конца истончиться и улетучиться, жизнь и поступки персонажей длятся в ином измерении, уже без автора, готового ради них и раздвоиться, и раствориться... Однако и жизнь, и мальчишка хитрее оказались: дочитывая эссе Нины, я опустил ногу, до того удобно упиравшуюся коленом в край столика, и, конечно же, спустя минуту, обнаружил на колене прилипшую к джинсам розовую жвачку.
   От Гюздека до Баладжар ворочал в голове последний абзац эссе: "Нет, не случайно вперед на века видевшие боги Эллады ослепили великого певца. Но люди не поняли богов. Люди с чрезвычайным прилежанием записали песни Гомера. И с тех пор нам все скучнее и скучнее становится долгий перечень кораблей. Но ведь всегда найдется кто-то один, кто, прочитав строку, закроет глаза и непроизвольным движением губ воскресит слово, хотя бы для себя одного".
   Я курил. Стряхивал пепел в пачку "Кэмел", забитую яичной скорлупой, и смотрел на море. На наше море - седое, суровое, взлохмаченное у берегов. Хазарское. Хвалынское. Каспийское... Волны набегали на берег, чернили его и отступали.
   Глядя на море в просветах между дачными домами с плоскими крышами, на это "нынче ветрено и волны с перехлестом", я понял, почему за семь лет так и не привык к тому, что бульвары могут быть не только приморскими.
   Было хорошо и как-то немного грустно в эти минуты, наверное потому, что один, потому что легко и, как оказалось, быстро доехал, потому что отпуск мой только-только начинается...
   Проводник попросил меня не курить в купе.
   Я пообещал затушить сигарету, но продолжал курить. Он мне уже не казался таким уж смелым, этот русский проводник. И на деда из рассказа Арамыча он никогда не будет похож, да и на роль Постума не годится. Подумаешь, русский, что с того, тем более что вот уже видна белая балюстрада бакинской платформы и поезд совсем замедлил ход.
   Мама за год совершенно не изменилась. Это порадовало меня. Сам я в отличие от нее и отца сильно сдал за последнее время. А еще двое суток дороги... трехдневная щетина... об остальном так просто вспоминать не хотелось.
   Конечно, мама расплакалась. Придя в себя, вытерла на моей щеке след от губной помады, и мы не спеша двинулись вместе с толпой по длинной платформе к новой площади.
   Мама норовит взять у меня из рук сумку. Естественно, я сопротивляюсь.
   Все-таки насколько же тверже и суше бакинский воздух. Нет, он не льется в легкие сам по себе, как московский. И, может быть, поэтому люди мне показались тут чуть поплотнее, чуть поконкретнее, что ли... Да. Точно. Люди тут, прямо скажем, над землею не парят. Ну, и хорошо, вот и заживу настоящей, а не книжной жизнью.
   Через несколько минут мы уже выходили на привокзальный круг, забитый сигналящими автомобилями.
   - Уже, так быстро?.. - старик протянул мне руку, темную, как у мулата: Заур. - Моей руки не отпускает: - Просто Заур. - Потягивает носом, будто обнюхивает меня, и маме подмигивает.
   А она ему:
   - Ой, Заур-муаллим, Заур-муаллим!..
   - Значит, это твой сын, Ольга-ханум?
   Мама гладит меня по лысеющей голове. Все чувства напоказ. Ну, как мне было не огрызнуться. На шаг отхожу от мамы и говорю:
   - Значит, так!.. А что?
   - Да нет, ничего, - смотрит на меня вприщур и улыбается плотно сжатыми губами, как Ирана мне улыбалась у высотки.
   Телохранитель с поломанными борцовскими ушами и боксерскими надбровными дугами, очень спокойный и совсем не страшный, - как булыжник на мостовой, пока он лежит и еще никому не пригодился в драке, - открывает багажник девятисотого "Сааба" с затемненными стеклами, укладывает мой чемодан с сумкой.
   Он на первой скорости с прокрутом взял и, до конца всю не выжав, уже на вторую и на третью... притормозил, подрезал такси и понесся в потоке так, что нас с мамой вдавило в сиденья.
   Я думал, мы по Бакиханова поедем, мимо площади Фонтанов, Джуд-мэйлеси еврейской улицы, но Заур-муаллим выбрал другую дорогу. "Так же покороче будет, а?" Я не возражал. Только подумал: "А куда это тебе так торопиться? Ведь ты же пенсионер".
   Всю дорогу старик расспрашивал меня о Москве. Интересовался буквально всем.
   - ...говорят там жизнь дорогая?
   - А что, была дешевая? - тоже мне, бедняк нашелся, дороговизны он испугался. Нет, это он ради приличия, ради нас с мамой, бывшего замминистра дороговизна не должна пугать.
   Пусть, пусть он мою жизнь примеряет, разве я не примериваю чужие. Вот только гимна пустых кишок заместителю министра, да еще торговли, все равно не услыхать.
   - А как там к нам относятся?
   Захотелось съехидничать, сказать: "К "нам" - не знаю, а к "вам"..." Но я вовремя осекся. Говорю:
   - Конечно, раньше Москва была проармянски настроена, но теперь, после Ходжалы...
   - Да, - сказал бывший замминистра торговли.
   И дальше мы уже молчали.
   Через приоткрытое стекло до меня долетал запах гнилых овощей и прошлогодних фруктов, самоварного дыма (только что проехали мимо чайханы), сыра, свежей зелени, мяса, мочи и пота, запах французских духов и кислого молока, животной крови, правильно заваренной анаши, керосина, горячего тэндир-чурека, американского табака, женских эссенций и еще бог знает чего... Острые запахи эти, соединяясь в незримое, густое, весь город обволакивающее облако, насаженное на минареты, нефтяные и телевизионные вышки, - щедро, без обмана подогревались лучами весеннего солнца и рождали во мне такую неизбывную тоску по прошлому, что я, уже не обращая ни на что внимания, провалился в мягкие велюровые сиденья и ушел в себя.
   Вот этой самой дорогой (сейчас, сейчас - только повернем мимо Нового базара), я возвращался домой по вечерам из техникума, а теперь еще один поворот - и мы проедем по Кубинке. Здесь, рядом с типографией "Нина", где большевистскую "Искру" печатали, вдавлен в асфальт обломок металлической расчески. В прошлом году, когда я приезжал, он был уже едва-едва заметен. А сейчас? Интересно, в какой по счету "культурный слой" он попадет года через три, а через три века?.. А что будет со мной - так и буду между двумя городами болтаться, как... Но, с другой стороны, для меня мой Баку нигде больше так не Баку, как в чужой, не принимающей меня Москве, и Москва нигде так больше не Москва, как в Баку, который, если честно, и не мой уже давно.
   Старик настроение мое уловил:
   - Желания вернуться нет?
   И тут мама вспыхнула.
   - Я по нему так скучаю, Заур-муаллим, так скучаю... Но вы же знаете, если он вернется, - она повернулась ко мне, вся напряженная, дерганая, в приглушенных темным стеклом лучах солнца я увидал новые морщины. - Нам этот Карабах - вот уже где!! Отдали бы его армянам к чертовой матери.
   - Нельзя. Нельзя, Оленька-ханум, - сказал он, не поворачивая лица, но глядя на маму через зеркало внутреннего обзора. - А сын твой пусть в Москве пока побудет. Он же учится. Смотри, как русский настоящий стал. Ему, наверное, там лучше, чем здесь. Я так спросил... Просто.
   Маму отпустило. Она успокоилась. Заулыбалась. А вот я насторожился. Получалось, будто старик решал, где мне жить. И потом, что значит это его "пока побудет"? Неужели он хотел этим сказать, что я - ну, не то чтобы трус, нет, но не защитник, в какой-то степени - неполноценный мужчина, такому лучше будет переждать, такому... Конечно, он хотел так сказать и сказал, и охранник его хихикнул, квадратными плечами потряс; шея, как у рака вареного, тут же побагровела. Мама тоже хороша. Чего, спрашивается, завелась?
   Наше молчание прошил регтайм Джоплина, аранжированный до неузнаваемости телефонной компанией.
   Это Заур достал телефон из кармана пиджака.
   - Да, еду... Сегодня-сегодня. - Пауза; он морщится то ли из-за того, что плохо слышно, то ли слышит не то, что хотел-ожидал. - Конечно же, дочь. Да, успеет. Обязательно... К черту!..
   Заур-муаллим говорил с кем-то, кто не знал местных традиций. Иначе он не к черту послал бы, а сказал: "Аллах деян олсун" или "Иншалла". Скорее всего, старик говорил с приезжим, но не исключено, что звонок был междугородный.
   Покряхтывая и сигналя, узкая, кривобокая улица моего детства выбрасывает нас на подьем, к последнему светофору. Проползет одышливо чадящий охристый "Икарус", обкуривая синеватым дизельным дымом, какой-нибудь джигитишка пролетит на "жигуленке" с мерседесовскими колпаками и бээмвэшным значком на капоте, музыкальным итальянским сигналом разгоняя в разные стороны перепуганных пешеходов, загорится зеленая ментоловая таблетка и... Я дома! Отсюда уже видно заколоченное парадное и над ним наш балкон.
   Да, все как в прошлом году. Все. Ничего не изменилось. Тот же кусок оргалита на балконе, когда-то скрывавший по пояс все наше семейство за чашкой вечернего чая от любопытных восточных глаз с автобусной остановки. Гриф от моей штанги в левом углу - как мачта корабля. А на нем вспорхнула бабочкой в многолетнем полете телевизионная антенна. Вот я телека-то нормального, большого цветного насмотрюсь. Все подряд. Всю эту дурь из Мариан-Сиси-Сантан...
   Хрустнул стояночный тормоз.
   Приехали...
   Заур-муаллим прощается с нами. Учтиво череп голый морщит. Встряхивает мою руку. Раз. Другой... Что и говорить, горячее рукопожатие: почти как холодный душ.
   - Весна-то, весна-то какая!! Оленька-ханум, это ты сыну заказывала?
   Мама смеется.
   - Если какие-нибудь проблемы... - это он ей, покровительственным тоном, без дальних слов.
   - Что вы, что вы, Заур-муаллим...
   - А ты отдыхай, москвич, расслабляйся.
   - Постараюсь, - говорю. - Бандероль у меня в сумке. Вам сейчас?..
   Кадык его заходил по морщинистой, как у черепахи, шее, когда он сглотнул слюну.
   Я знаю, у пожилых есть такое право - долгого, неотрывного смотрения на молодых. Не вижу в этом ничего предосудительного, поэтому даю себя разглядеть. Догадаться, о чем думают старики, когда вот так вот смотрят, практически невозможно. Их мир настолько обширен и заселен, что в иные кладовые памяти и не долететь, крыльев не хватит. Единственное, что я могу предположить, сказал не то, возможно - напомнил о неприятном, открыл и потянул на себя не тот ящичек. Вот и мама моя вмешалась:
   - Ираночка сама к нам спустится, сам и отдашь.
   Старик еще больше посуровел, напрягся.
   Да, видно, за живое его задел.
   Крепкозадый телохранитель на кривых крестьянских ногах поспешил к багажнику. Я, как истый либерал-демократ, опередил его. И, пока мама благодарила бывшего замминистра торговли за то, что тот довез нас до дома, уже зашагал по двору, прошел мимо мусорных ящиков, огибая неизменно присутствующую именно в этом месте лужу крысиного яда, приостановился у жирного инжирового дерева. Под этим самым деревом мы с Хашимом и Мариком бренчали на гитарах. Длинноволосые, в сабо на платформе и расклешенных джинсах с бахромой внизу, обкуренные до такой степени, что волосы на затылке и у висков казались стальными прутьям. "Шизгареюбейбишизгаре..." - хрипел Хашим и плевался струйкой, умело задействовав в этом почти цирковом процессе щелочку между двумя верхними зубами. Девочки были без ума от нас. Во всяком случае, наша Нанка точно. Во всяком случае, мы так думали. Хотели думать. Нам так казалось.
   Да. Весна. Старик прав. Какая весна!! Я давно в Баку весною не был. Все как-то летом норовил: море, свежие фрукты и зелень...
   Глянул вверх, на голубой квадрат неба - плывут облака, исчерченные бельевыми веревками. Солнце такое, что аж в глазах темно. Кинжально острое. Оно горит в каждом окне. Стекает с крыш. Разбрасывает щедро тени. Вот моя цвета папиросного дыма. А это еще что такое?.. Крадется по крыше дворового туалета. Кошка. Серая. Кошка. Дымчатая. Кошка... Ступает мягко, как манекенщица. Линда Евангелиста. Жмурится. Смотрит на меня. Наглая. Ленивая. Стерва восточная. Царица испеченных солнцем крыш. Да. Весна. Инжировое жирное дерево. Тень от дерева. От кошки. От меня... Я приехал! Я дома!!