Страница:
"Тук... Тук... Тук..." Да это же я в поезде! Мы едем! А стучат колеса на стыках рельсов. Приподнимаю веки: сквозь тусклый электрический свет с трудом различаю знакомую стенку вагона, Слышны разговоры. Люди даже перекликаются из-за переборок. Их не оставляет возбуждение от пережитого. Из разговоров начинаю понимать, что в разгар бомбежки машинисты вывели наш поезд за пределы станции. И я, до этого почему-то не думавший о машинистах, отчетливо представил этих людей. Скорее всего, их двое. В замасленных, пропитанных угольной пылью бушлатах, такие же темные фуражки... И обязательно у каждого усы. Седые, порыжевшие от дыма махорки... Такими мне рисовались эти люди, которые, рискуя жизнью, делали свою работу. Вот и на этот раз они буквально из огненного ада вырвали сотни человеческих жизней. И это о них сейчас с признательностью и по-мужски скуповатой теплотой говорили между собой спасенные.
Поезд привез нас в город Добрянка, что в Черниговской области. Здесь меня ждали новые испытания: рана моя выглядела очень плохо, чтобы спасти ногу, требовалось срочное вмешательство. Делал мне сложную операцию на бедре хирург майор Василенко. Это был смелый и жизнерадостный человек, прекрасный врач. В госпитале о нем ходили легенды. Говорили, что Василенко извлек пулю из сердца одного сержанта. Лежавший со мной рядом младший лейтенант уверял, будто во время операции Василенко перелил ему чуть ли не литр своей крови.
Тогда мы верили в каждую из этих историй, потому что Василенко и в самом деле брался за самую трудную операцию, даже когда другие врачи и не надеялись вернуть человеку жизнь. Так случилось и со мной. Осматривала меня пожилая женщина с глубоко запавшими глазами. Она устало произнесла, видимо, думая, что я в бессознательном состоянии:
- Да-а... Ясно - ампутация!
Но Василенко запротестовал:
- Надо попытаться сохранить. - Широкая ладонь легла мне на лоб. Надо! Готовьте к операции.
Вот так он поступал всегда, без боя не уступал никому и ничего. Были случаи, когда он до крови искусывал во время операции себе губы. Это происходило тогда, когда его мастерство, опыт и воля оказывались бессильными... Но таких случаев, к счастью, у него было мало.
Медицинской сестрой в нашем отделении работала Валя Станицкая, молоденькая, симпатичная и очень стеснительная девушка.
Отличалась она особой душевностью, мягкостью характера, а при разговоре, что было удивительно для ее возраста, убедительностью аргументов. А может быть, это нам казалось. Ведь в нашем положении мы были словно дети и того, кто за нами ухаживал, воспринимали как человека особого душевного склада. Но, скорее всего, мы не обманывались в своих чувствах. Я и сейчас убежден, что тогда в госпиталь шли только люди душевные, остро воспринимающие чужое горе, чужие страдания. Даже трудно представить, насколько мы, фронтовики, обязаны таким, как Валя.
В соседней палате лежал весь израненный лейтенант-танкист. У него отняли обе ноги. Повреждена была и левая рука: осколком перебило кость и сухожилия. И все же майор Василенко сделал операцию, сшил вены и сухожилия. Он чаще всех приходил к лейтенанту-танкисту и подолгу успокаивал его, обнадеживал.
Но однажды утром лейтенант вдруг отказался от завтрака. Потом от обеда. Василенко страшно рассердился. Ругал танкиста так, что было слышно даже в нашей палате. Но и это не помогло. Лейтенант отказался и от ужина.
И вот тогда к нему пришла Валя Станицкая. Она почти неслышно попросила всех, кто мог передвигаться, выйти из палаты, а сама долго беседовала с офицером. Когда раненые вернулись, оба они - танкист и медсестра - плакали. Ее пальцы бережно гладили его заросшую щеку, нежно поправляли густые темные волосы. Изредка она платком вытирала ему слезы, забывая о своих. О чем они говорили, для нас осталось тайной, однако пищу лейтенант начал принимать. Потом лишь нам стала известна причина столь разительной перемены в его поведении.
Танкист получил из дому письмо, в котором сообщалось, что его жена исчезла из дома с трехлетним сыном. Случилось это тогда, когда она узнала об ампутации обеих ног мужа. Соседка, мол, видела ее на станции с каким-то высоким капитаном. Жестокая весть! Чья рука поднялась на это, трудно сказать, но ясно, что офицер мучительно страдал. Что горше можно придумать - предан любимым человеком! Да и кому нужен? Калека!
И Валя больше других понимала его состояние. Только ее чуткое, отзывчивое сердце сумело растопить эту горечь, помогло укрепить у лейтенанта веру в преданность и порядочность женщин, в то, что в письме ошибка, какой-то злой навет.
А через несколько дней произошло событие, всколыхнувшее весь госпиталь: неожиданно приехала жена лейтенанта с сыном. Более того, на протесты Василенко она решительно заявила, что никуда отсюда не уйдет: будет присматривать и ухаживать за мужем.
Эту женщину звали Машей. Она запомнилась нам тихой и незаметной, с ласковым голосом и доброй улыбкой. Мы, холостые и женатые, боготворили ее, для нас она олицетворяла всех благородных, преданных и любящих женщин.
В маленькой палате со мной лежали еще трое офицеров. У всех были огнестрельные или осколочные раны. Большинство из них прибыло после боев на Днепре, при захвате и расширении плацдарма. Один из них - младший лейтенант Иванов, коренной сибиряк, в плечах - косая сажень. Он мог, по его словам, руками разогнуть подкову. А сейчас лежал с забинтованной правой рукой: ему оторвало кисть. Этот сильный молодой человек то и дело горестно сокрушался: что теперь будет, ведь он не сможет больше работать в кузнечном цехе своего родного завода. "Эх, какой я был кузнец!" - часто повторял он.
Ему было, как и мне, 19 лет. В одной из атак его взвод вырвался вперед, попал в окружение и вынужден был пробиваться назад, к своим. Иванов то ли напоролся на мину, то ли попал под артобстрел. Этого он не помнит. Увидел яркую вспышку, успел прикрыть глаза руками - и все. Я его старался успокоить, отвлечь от горестных дум. И Иванов охотно подхватывал любой разговор, преимущественно, конечно, о фронтовых былях и небылицах.
Два других офицера были постарше званием и годами. Они воевали с первого дня войны. Многое пережили за эти годы. Помню лишь, что одного из них сестра почтительно называла Василич. Казался он мне пожилым, хотя, сейчас понимаю, было ему не больше тридцати пяти. Оба майора слушали наши торопливые рассказы о боях, о товарищах, о родителях. У них были серьезные ранения: у одного - в грудь, у другого - в живот. О себе они рассказывали мало, предпочитая больше слушать. И только когда кому-либо из них или нам приходили письма, оба майора принимали активное участие в обсуждении домашних новостей.
Писем я получал больше всех. Иногда в день по два, а то и по три. Чаще всего писали мои подчиненные - автоматчики. Приходили письма от гвардии подполковника Волкова, гвардии капитана Гаврилова, комсорга полка гвардии старшего лейтенанта Комиссарова и других.
В одном из писем Волков писал о том, что они встали в оборону на реке Припять. Он же сообщил мне и очень печальную весть о гибели многих боевых товарищей-друзей. На мине подорвался командир полка гвардии подполковник Е. Н. Бзаров. Не стало больше заместителя командира полка, умного и рассудительного гвардии подполковника В. Бережного - он был убит при форсировании небольшой речушки. Но последние строчки письма потрясли меня больше всего. Николай Терентьевич в нескольких словах передавал, как в неравном бою был тяжело ранен Герой Советского Союза Алексей Лапик. А в самом конце: "Кажись, Миша, раны этой он не выдержит. Говорят, что его даже с передовой эвакуировать не успели".
Когда я прочитал эти строки, не смог унять волнение: боль и горечь овладели мною. Забыв о ране, я непроизвольно сделал попытку встать, но страшная боль в бедре опрокинула меня навзничь. Я потерял сознание.
Алексей Лапик был мне не просто подчиненным, а наставником, учителем, другом. С этим сильным и смелым шахтером из Сучана мы делили последний глоток воды, шли с ним бок о бок навстречу свинцовому граду, спали под одной шинелью. Неужели этого замечательного человека нет? Сама мысль об этом казалась невероятной. "Не может этого быть! Не может, - убеждал я себя. - Кто-то ошибся. На фронте так бывает..."
Да, как это бывало на фронте, через день после письма Волкова пришел другой солдатский треугольник. Взглянув на адрес, я от радости едва не обомлел: письмо было от Лапика! Какие только мысли не будоражили мое сознание, пока я его читал! "Выжил, чертяка, выжил! Знать, еще повоюет..."
Алексей, как всегда, писал подробно о людях, командире взвода гвардии младшем лейтенанте Яцуре, гвардии старшем сержанте Алешине, гвардии рядовом Хадырове. Писал о других, а угадывалось, что действующим лицом он был сам. Он как бы вел меня по расположению роты, рассказывал что-то новое о старых товарищах, представлял новичков. С особой теплотой писал, что они приютили у себя сына полка, десятилетнего Петю, который собирается писать мне сейчас письмо с просьбой помочь ему получить настоящий автомат, чтобы бить фашистов...
Внезапно моя радость сменилась страшной догадкой: "Да что же это я? Не может быть..." Взглянув на штемпель, я все понял: письмо Лапик отправил за день до того рокового для него боя, который пришлось вести полку. Все сразу поблекло. Еще раз посмотрел на штемпель. Чуда не могло быть. А мне так не хотелось расставаться со столь внезапно вспыхнувшей надеждой. Впрочем, с надеждой я не расставался многие годы. А после возвращения в полк у товарищей, находящихся на излечении в госпиталях, настоятельно спрашивал: не слышал ли кто об Алексее Лапике? И жадно, у кого только мог, выспрашивал о подробностях того боя.
...Это было под населенным пунктом Рудня Бурицкая. Здесь гитлеровцы оборудовали сильный опорный узел обороны, и 32-й стрелковый полк несколько раз предпринимал безуспешные атаки. Потом гитлеровцы силой до батальона сами контратаковали наши поредевшие ряды. Так случилось, что всю тяжесть этого удара приняла на себя автоматная рота. Дело дошло до рукопашной. Лапик с младшим сержантом Мищенко взяли на себя командование взводами. И они отбили яростную контратаку фашистов. Но, как рассказывали очевидцы, когда бойцы подбирали наших раненых, Алексей увидел в кустах спрятавшегося немца. Лапик вскинул автомат. Гитлеровец, стоя на коленях, поднял руки. Автомат болтался у него на груди. Опустив оружие, Алексей приказал немцу выйти из кустов. И здесь случилось неожиданное: поднимаясь, фашист сделал вид, что споткнулся, но упал на землю и выстрелил, затем метнул гранату, вскочил и побежал. Хадыров, находившийся ближе всех, даже не стал преследовать врага, скорее кинулся к Лапику, чтобы оказать ему помощь. Но тот был уже в бессознательном состоянии: пуля попала отважному бойцу в грудь, достали его и несколько гранатных осколков. В тяжелом состоянии Лапик был доставлен в медсанбат. Там ему сделали операцию, отправили в госпиталь. Дальше его след потерялся...
Через несколько дней мне пришло необычное письмо, написанное неуверенным детским почерком. Оно было от Пети, сына полка. Он упрашивал меня написать комбату, чтобы его оставили в роте и выделили автомат...
К слову сказать, в полку за годы войны было подобрано и воспитано более 40 подростков. Большинство из них стали впоследствии кадровыми военными. Что же касается Пети, то ему не повезло. Однажды мальчика увидел командир дивизии и приказал немедленно отправить его в тыл. Я этого подростка так и не увидел.
Подробно я говорю о письмах потому, что они занимали в нашей жизни едва ли не самое важное место. Очень эмоциональными были письма Комиссарова. Комсорг полка писал ярко и образно. В письмах отражался его характер. Этот веселый и отважный офицер любое поручение выполнял основательно и красиво, я бы сказал, с блеском и вдохновением. И его письма зачитывались обычно ранеными до дыр, столько в них было шуток, солдатских прибауток и забавных историй.
И лишь одно письмо его, помнится, отличалось от всех других. Комиссаров сообщал о тяжелом ранении медицинской сестры нашего полка Шуры Буравлевой, ветерана части, моей землячки. Видимо, завершился ее фронтовой путь. С отличием закончив фельдшерско-акушерскую школу в Ленинграде, она в первый же день подала заявление с просьбой направить ее в Красную Армию. Красивая, отзывчивая, неунывающая девушка, она быстро завоевала симпатии бойцов и командиров. Любили ее за самоотверженность, товарищескую верность. Более ста двадцати раненых вынесла Шура из боев, многим однополчанам, не колеблясь, отдавала свою кровь. И вот нашла ее беда - теперь сама тяжело ранена. Осталась без руки и ноги, прикована к госпитальной койке в Москве. Но Шура наша и в этой ситуации духом не пала. Она писала из госпиталя, обращаясь к бойцам: "Я горжусь вами, горжусь тем, что в нашей гвардейской семье воспитывалась и я. Будьте смелыми, отважными и стойкими воинами, громите врага до полной победы. Я буду всегда с вами!"
Ей отвечали десятки людей трогательно, ласково, обещали беспощадно мстить фашистам. А помощник начальника политотдела дивизии по комсомольской работе гвардии капитан Г. Пилипенко писал:
"Дорогая Шура! Ваши письма мы читаем на всех комсомольских собраниях. Мы гордимся, что у нас воспитывалась такая волевая и мужественная комсомолка, которая, находясь в госпитале, своими письмами поднимает боевой дух гвардейцев. На Ваших письмах комсомольцы учатся, как нужно бороться и побеждать трудности".
Дальнейшая судьба Шуры Буравлевой весьма примечательна для нашего советского образа жизни. Государство помогло ей закончить Московский юридический институт. Шура уехала работать следователем в прокуратуру одного из районов Воронежской области.
...Наступил новый, 1944 год. Год, насыщенный решающими сражениями, в результате которых с нашей земли будут изгнаны оккупанты. В январе на устах персонала госпиталя и всех раненых было одно слово - "Ленинград". Да, войска Волховского и Ленинградского фронтов прорвали оборону противника, освободили героический город от вражеской блокады. Это событие даже вытеснило самые важные для нас темы: когда же раны заживут, когда наконец выпишут из госпиталя?
Правда, январь сорок четвертого в моей жизни занял особое место. Мы только-только отпраздновали Новый год, делились впечатлениями от выступления артистов, которые нам, лежачим раненым, давали концерты прямо в палатах. Приходили пионеры, вручали нам новогодние подарки, стихи читали... Мне к тому времени уже разрешили изредка и ненадолго вставать с койки. Вернее, не с койки. Раненых прибавилось, и располагались мы теперь по двое-трое на деревянных нарах.
Единственный ходячий в нашей палате младший лейтенант Иванов принес однажды газету. Это было в начале января. По привычке начал читать вслух. Сначала - новости Совинформбюро, затем - Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении звания Героя Советского Союза отличившимся в боях за Днепр. Неожиданно Иванов умолк.
- Интересно! - наконец-то выдавил он из себя не без удивления. Слушай, Манакин, как тебя по батьке величают?
- Федорович.
- А Днепр ты форсировал?
- Конечно. В числе первых. Там меня и ранило.
- Так чего же ты молчал? Ты же Герой! На, читай!
Думая, что это очередной розыгрыш Иванова, я осторожно взял газету и прочел. Все сходится. И все же мелькнула мысль: "Может, однофамилец?" Вспомнил про листовку, выпущенную солдатской газетой "За Родину", где сообщалось, что меня представляют к званию Героя Советского Союза. Но ведь это было так давно, да и почему в своих письмах Волков не вспоминал об этом? Но в сердце у меня уже нарастало удивительно радостное чувство: награда-то какая!
Вскоре слух о том, что среди раненых есть Герой Советского Союза, быстро распространился по госпиталю. Поздравления, приглашения выступить посыпались со всех сторон. Меня, несмотря на протесты хирурга, стали водить по всем отделениям, а потом и палатам. Я, признаться, тушевался, чувствовал себя очень неловко. Вскоре такая популярность стала тяготить, и я очень обрадовался, когда врачи вынесли заключение, что мне необходимо лечиться в Первом коммунистическом госпитале Москвы.
Когда стали оформлять документы, я упросил начальника госпиталя, а потом и санитарного поезда высадить меня в Калуге. Видимо, мысль о том, что в родном городе выздоровление пойдет быстрее, их убедила.
На станцию Тихонова Пустынь подошла санитарная машина - выкрашенная в грязно-белый цвет полуторка с помятой фанерной будкой. В Калуге через эвакоприемник прошел, затем перевезли в здание, где тогда располагался ленинградский госпиталь.
Конечно, меня не покидала надежда увидеть свою деревню, своих близких. Моим просьбам пошли навстречу, предоставили непродолжительный отпуск.
Встреча с мамой, односельчанами была радостной и вместе с тем печальной. В селе Дворцы к тому времени погибло на войне четырнадцать человек. Так что за столом было все: и радость, и слезы.
С первых же дней пребывания на родине я понял, какие неисчислимые беды принесла война. Хозяйство пришло в упадок. Леса и поля еще не очищены от мин. Большинство людей живут в землянках и к строительству еще не приступали. Не было сильных мужских рабочих рук. Но и здесь чувствовалось дыхание боевого призыва нашей партии: "Все для фронта, все для победы!" Люди работали днем и ночью, отдавали в фонд победы все свои сбережения: ценности, деньги, одежду, обувь - кто что мог. И я попытался включиться в работу: перевозил бревна на колхозный двор, помогал матери. Иной день не мог встать с постели, но на завтра вновь искал себе работу. Это, видимо, подорвало мое здоровье, раны начали кровоточить, и меня вновь положили в госпиталь.
Вновь мне зашили и обработали раны, подвесили ногу, заставили лежать, не вставая.
Только в конце марта врачи разрешили мне подниматься с кровати и ходить с палочкой. Через две недели я довольно бойко бегал по отделению и спускался вниз, в парк. Вскоре (это было в середине апреля) пришла телеграмма-вызов в Кремль для вручения награды.
Москва и Кремль произвели на меня неизгладимое впечатление. Помню, я простоял на Красной площади целый час, чувствуя, как сердце наливается радостью и гордостью за нашу Родину. Потом нас пригласили в Кремль.
Никогда я не видел столько генералов, знаменитостей, сколько их было в тот день в Георгиевском зале. И, откровенно говоря, стушевался. У всех высокие звания, на груди множество орденов и медалей. Прижавшись к стене, я робко прятался за спины собравшихся. На моей лейтенантской гимнастерке не было еще ни одной награды.
Но вот пригласили всех за длинный и широкий стол. В зал вошли заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР Ю. Палецкис и секретарь Президиума А. Горкин. Назвали мою фамилию. Быстро поднявшись, я растерялся - идти к нему, опираясь на палочку, или оставить ее. Оглянувшись, куда бы ее положить, и не найдя такого места, я совсем растерялся.
- Если вам трудно, товарищ Манакин, идите с палочкой, - услышал вдруг я сочувственный голос.
Выпрямившись и одернув гимнастерку, я пошел немного прихрамывая. Сотни дружелюбных взглядов сопровождали меня. И все же я шел, а по спине скатывались капли пота, сердце готово было вырваться из грудной клетки.
- "...За исключительный героизм и мужество, проявленные в боях с немецко-фашистскими захватчиками при форсировании реки Днепр, - раздавался под сводом зала голос Горкина, - присвоить звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали "Золотая Звезда"... гвардии лейтенанту Манакину Михаилу Федоровичу..."
Прикрепляя к гимнастерке Золотую Звезду Героя, Палецкис говорил:
- Вы совсем молоды. Сколько же вам лет?
- Девятнадцать, - почему-то испугался я, потому что всегда казалось, что молодость - самый крупный мой недостаток: здесь на тебя смотрят с удивлением, понимают, наверное, что в роте неудобно командовать людьми старше себя, распоряжаться судьбой тех, кто больше тебя прожил и испытал в жизни. Эх как мне хотелось в тот момент быть статным, возмужавшим и обязательно с усами, как тот сержант, что сидел за столом рядом со мной и грудь которого украшали ордена и медали.
- Вот, товарищи, какая у нас замечательная и скромная молодежь, обратился заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР ко всем присутствующим. - Товарищ Манакин сробел здесь, когда его чествуют. А в боях он показал себя прекрасно. И это в девятнадцать лет!
Раздались аплодисменты. Они продолжались все время, пока Палецкис прикреплял к моей гимнастерке орден Ленина и медаль "Золотая Звезда". А я не верил, что это все в мою честь. В честь никому неизвестного лейтенанта, который и подвига-то никакого не совершил, просто по чести и совести воевал за свою Родину, ту Родину, которая взрастила и воспитала меня. Разве за нее можно драться вполсилы?!
После награждения мне дали отпуск. В Калугу я ехал уже в настоящем пассажирском поезде. Люди, увидев на моей груди Звезду Героя, почтительно приветствовали меня. Мама, сестренки очень были рады, что я удостоен высокой награды. В этот период сельский Совет выделил нам земельный участок. Калужский райком партии и райисполком оказали помощь в строительстве дома, и выходило так, что я приехал на новоселье.
- А может, и совсем домой отпустят? - украдкой смахивая слезу, говорила мама. - Вон ты какой израненный.
- Нельзя, мама, дома отсиживаться. В особенности, если тебя так отметили. Вот разобьем фашистов, тогда и домой...
После десятидневного отпуска вновь пришлось долечиваться в госпитале. Затем предложили остаться в тылу для окончательной поправки и работы на курсах по подготовке офицерских кадров. Но я рвался на фронт, в свою 12-ю гвардейскую дивизию, в свой родной 32-й гвардейский стрелковый полк, к друзьям-фронтовикам. Мне казалось, что с моим появлением на фронте полк обязательно выполнит какую-то важную боевую задачу, и в этом будет большая заслуга моя, гвардии лейтенанта, которому, как я считал, авансом, за будущие боевые заслуги, присвоено звание Героя Советского Союза.
"Слушай боевой приказ!"
Только в середине июля мне удалось в районе Кобрина догнать свой полк. Наша 12-я гвардейская стрелковая дивизия, входившая в 9-й гвардейский стрелковый корпус 61-й армии, уже рвалась к Бресту, с ходу уничтожая отходившие подразделения врага. А 32-й гвардейский стрелковый полк выдвигался с боями к высоте 142,0. Перед ним стояла задача захватить ее и наступать в стыке между 29-м и 37-м гвардейскими стрелковыми полками нашей дивизии.
Первый знакомый, которого я увидел в расположении части, был гвардии капитан Василий Акимов, командир батареи 76-мм пушек. Оба мы несказанно обрадовались этой встрече, долго обнимались. Он все приговаривал:
- Живем, брат, воюем, бьем фашистов, дойдем до Берлина!
Потом спросил, указывая на палку, которую я так и не решился выбросить:
- Ну как здоровье, как нога?
- Заживет, - отмахнулся я. - А что у вас? Много ребят потеряли? Как командир полка, комиссар? - перехватил я инициативу.
- Командует Николай Терентьевич Волков, жив-здоров, - ответил он. - А Мильнер уже не политработник - командует соседним полком. Замполитом у нас Кузнецов. Толковый коммунист и офицер со стажем. Главное - люди ему верят, тянутся к нему. А начальником штаба - Архипов. Так-то. Что касается потерь - сам знаешь, даже тяжело говорить. После боев недосчитались многих... Погиб командир стрелкового батальона Петр Яковлевич Головко, и у вас в роте убило командира взвода Илью Филипповича Аксамитного... Сам суди - дважды пополнялись людьми, новичков более чем три четверти. У вас в роте автоматчиков, если не ошибаюсь, почти все новички. Из стариков осталось семь человек. Но зато рота у тебя, Миша, самая многочисленная - сто тридцать автоматчиков. Сила какая! Так что жди приказ, пойдешь первым.
Я слушал Акимова и никак не мог отделаться от мысли, что в нем, в его облике, манерах что-то заметно изменилось. Ведь мы с ним, как говорится, съели не один пуд соли на войне, и в моем представлении он был прежним, тем Акимовым. Но время, боевой опыт, видимо, сделали свое дело. За несколько минут я сумел уловить, что он теперь отличается четкостью суждений, стал построже, посдержаннее. Уловил и жесткие волевые нотки в его голосе.
Акимов словно угадал ход моих мыслей, широко улыбнулся, дружески взял меня под локоть:
- А вообще дела пошли веселее. Теперь, Михаил, в полк приходят не только новобранцы. Немало возвращается и бойцов бывалых, опытных. Да и сами мы с тобой не новички. - Акимов сделал паузу и вдруг оживился: - Был бы у нас этот боевой опыт два года назад, разве стал бы я разворачивать батарею в пшенице? Помнишь?..
Да, тот случай, когда Акимов занял огневые позиции в пшенице, мне запомнился...
* * *
Танки и мотопехота врага прорвались на одном из участков обороны нашего корпуса и стали стремительно развивать достигнутый успех. Полку, находившемуся во втором эшелоне дивизии, приказали выдвинуться навстречу фашистам и остановить продвижение их танков.
Было тихое и солнечное утро. В знойном небе пели жаворонки. В густой траве стрекотали кузнечики. Совершив семикилометровый марш-бросок, мы спешно окапывались на небольшом возвышении. Вокруг нас простиралось хлебное поле. Пшеница удалась на славу, стояла чуть ли не в рост человека. Вот в этой пшенице и заняла оборону пушечная батарея.
Поезд привез нас в город Добрянка, что в Черниговской области. Здесь меня ждали новые испытания: рана моя выглядела очень плохо, чтобы спасти ногу, требовалось срочное вмешательство. Делал мне сложную операцию на бедре хирург майор Василенко. Это был смелый и жизнерадостный человек, прекрасный врач. В госпитале о нем ходили легенды. Говорили, что Василенко извлек пулю из сердца одного сержанта. Лежавший со мной рядом младший лейтенант уверял, будто во время операции Василенко перелил ему чуть ли не литр своей крови.
Тогда мы верили в каждую из этих историй, потому что Василенко и в самом деле брался за самую трудную операцию, даже когда другие врачи и не надеялись вернуть человеку жизнь. Так случилось и со мной. Осматривала меня пожилая женщина с глубоко запавшими глазами. Она устало произнесла, видимо, думая, что я в бессознательном состоянии:
- Да-а... Ясно - ампутация!
Но Василенко запротестовал:
- Надо попытаться сохранить. - Широкая ладонь легла мне на лоб. Надо! Готовьте к операции.
Вот так он поступал всегда, без боя не уступал никому и ничего. Были случаи, когда он до крови искусывал во время операции себе губы. Это происходило тогда, когда его мастерство, опыт и воля оказывались бессильными... Но таких случаев, к счастью, у него было мало.
Медицинской сестрой в нашем отделении работала Валя Станицкая, молоденькая, симпатичная и очень стеснительная девушка.
Отличалась она особой душевностью, мягкостью характера, а при разговоре, что было удивительно для ее возраста, убедительностью аргументов. А может быть, это нам казалось. Ведь в нашем положении мы были словно дети и того, кто за нами ухаживал, воспринимали как человека особого душевного склада. Но, скорее всего, мы не обманывались в своих чувствах. Я и сейчас убежден, что тогда в госпиталь шли только люди душевные, остро воспринимающие чужое горе, чужие страдания. Даже трудно представить, насколько мы, фронтовики, обязаны таким, как Валя.
В соседней палате лежал весь израненный лейтенант-танкист. У него отняли обе ноги. Повреждена была и левая рука: осколком перебило кость и сухожилия. И все же майор Василенко сделал операцию, сшил вены и сухожилия. Он чаще всех приходил к лейтенанту-танкисту и подолгу успокаивал его, обнадеживал.
Но однажды утром лейтенант вдруг отказался от завтрака. Потом от обеда. Василенко страшно рассердился. Ругал танкиста так, что было слышно даже в нашей палате. Но и это не помогло. Лейтенант отказался и от ужина.
И вот тогда к нему пришла Валя Станицкая. Она почти неслышно попросила всех, кто мог передвигаться, выйти из палаты, а сама долго беседовала с офицером. Когда раненые вернулись, оба они - танкист и медсестра - плакали. Ее пальцы бережно гладили его заросшую щеку, нежно поправляли густые темные волосы. Изредка она платком вытирала ему слезы, забывая о своих. О чем они говорили, для нас осталось тайной, однако пищу лейтенант начал принимать. Потом лишь нам стала известна причина столь разительной перемены в его поведении.
Танкист получил из дому письмо, в котором сообщалось, что его жена исчезла из дома с трехлетним сыном. Случилось это тогда, когда она узнала об ампутации обеих ног мужа. Соседка, мол, видела ее на станции с каким-то высоким капитаном. Жестокая весть! Чья рука поднялась на это, трудно сказать, но ясно, что офицер мучительно страдал. Что горше можно придумать - предан любимым человеком! Да и кому нужен? Калека!
И Валя больше других понимала его состояние. Только ее чуткое, отзывчивое сердце сумело растопить эту горечь, помогло укрепить у лейтенанта веру в преданность и порядочность женщин, в то, что в письме ошибка, какой-то злой навет.
А через несколько дней произошло событие, всколыхнувшее весь госпиталь: неожиданно приехала жена лейтенанта с сыном. Более того, на протесты Василенко она решительно заявила, что никуда отсюда не уйдет: будет присматривать и ухаживать за мужем.
Эту женщину звали Машей. Она запомнилась нам тихой и незаметной, с ласковым голосом и доброй улыбкой. Мы, холостые и женатые, боготворили ее, для нас она олицетворяла всех благородных, преданных и любящих женщин.
В маленькой палате со мной лежали еще трое офицеров. У всех были огнестрельные или осколочные раны. Большинство из них прибыло после боев на Днепре, при захвате и расширении плацдарма. Один из них - младший лейтенант Иванов, коренной сибиряк, в плечах - косая сажень. Он мог, по его словам, руками разогнуть подкову. А сейчас лежал с забинтованной правой рукой: ему оторвало кисть. Этот сильный молодой человек то и дело горестно сокрушался: что теперь будет, ведь он не сможет больше работать в кузнечном цехе своего родного завода. "Эх, какой я был кузнец!" - часто повторял он.
Ему было, как и мне, 19 лет. В одной из атак его взвод вырвался вперед, попал в окружение и вынужден был пробиваться назад, к своим. Иванов то ли напоролся на мину, то ли попал под артобстрел. Этого он не помнит. Увидел яркую вспышку, успел прикрыть глаза руками - и все. Я его старался успокоить, отвлечь от горестных дум. И Иванов охотно подхватывал любой разговор, преимущественно, конечно, о фронтовых былях и небылицах.
Два других офицера были постарше званием и годами. Они воевали с первого дня войны. Многое пережили за эти годы. Помню лишь, что одного из них сестра почтительно называла Василич. Казался он мне пожилым, хотя, сейчас понимаю, было ему не больше тридцати пяти. Оба майора слушали наши торопливые рассказы о боях, о товарищах, о родителях. У них были серьезные ранения: у одного - в грудь, у другого - в живот. О себе они рассказывали мало, предпочитая больше слушать. И только когда кому-либо из них или нам приходили письма, оба майора принимали активное участие в обсуждении домашних новостей.
Писем я получал больше всех. Иногда в день по два, а то и по три. Чаще всего писали мои подчиненные - автоматчики. Приходили письма от гвардии подполковника Волкова, гвардии капитана Гаврилова, комсорга полка гвардии старшего лейтенанта Комиссарова и других.
В одном из писем Волков писал о том, что они встали в оборону на реке Припять. Он же сообщил мне и очень печальную весть о гибели многих боевых товарищей-друзей. На мине подорвался командир полка гвардии подполковник Е. Н. Бзаров. Не стало больше заместителя командира полка, умного и рассудительного гвардии подполковника В. Бережного - он был убит при форсировании небольшой речушки. Но последние строчки письма потрясли меня больше всего. Николай Терентьевич в нескольких словах передавал, как в неравном бою был тяжело ранен Герой Советского Союза Алексей Лапик. А в самом конце: "Кажись, Миша, раны этой он не выдержит. Говорят, что его даже с передовой эвакуировать не успели".
Когда я прочитал эти строки, не смог унять волнение: боль и горечь овладели мною. Забыв о ране, я непроизвольно сделал попытку встать, но страшная боль в бедре опрокинула меня навзничь. Я потерял сознание.
Алексей Лапик был мне не просто подчиненным, а наставником, учителем, другом. С этим сильным и смелым шахтером из Сучана мы делили последний глоток воды, шли с ним бок о бок навстречу свинцовому граду, спали под одной шинелью. Неужели этого замечательного человека нет? Сама мысль об этом казалась невероятной. "Не может этого быть! Не может, - убеждал я себя. - Кто-то ошибся. На фронте так бывает..."
Да, как это бывало на фронте, через день после письма Волкова пришел другой солдатский треугольник. Взглянув на адрес, я от радости едва не обомлел: письмо было от Лапика! Какие только мысли не будоражили мое сознание, пока я его читал! "Выжил, чертяка, выжил! Знать, еще повоюет..."
Алексей, как всегда, писал подробно о людях, командире взвода гвардии младшем лейтенанте Яцуре, гвардии старшем сержанте Алешине, гвардии рядовом Хадырове. Писал о других, а угадывалось, что действующим лицом он был сам. Он как бы вел меня по расположению роты, рассказывал что-то новое о старых товарищах, представлял новичков. С особой теплотой писал, что они приютили у себя сына полка, десятилетнего Петю, который собирается писать мне сейчас письмо с просьбой помочь ему получить настоящий автомат, чтобы бить фашистов...
Внезапно моя радость сменилась страшной догадкой: "Да что же это я? Не может быть..." Взглянув на штемпель, я все понял: письмо Лапик отправил за день до того рокового для него боя, который пришлось вести полку. Все сразу поблекло. Еще раз посмотрел на штемпель. Чуда не могло быть. А мне так не хотелось расставаться со столь внезапно вспыхнувшей надеждой. Впрочем, с надеждой я не расставался многие годы. А после возвращения в полк у товарищей, находящихся на излечении в госпиталях, настоятельно спрашивал: не слышал ли кто об Алексее Лапике? И жадно, у кого только мог, выспрашивал о подробностях того боя.
...Это было под населенным пунктом Рудня Бурицкая. Здесь гитлеровцы оборудовали сильный опорный узел обороны, и 32-й стрелковый полк несколько раз предпринимал безуспешные атаки. Потом гитлеровцы силой до батальона сами контратаковали наши поредевшие ряды. Так случилось, что всю тяжесть этого удара приняла на себя автоматная рота. Дело дошло до рукопашной. Лапик с младшим сержантом Мищенко взяли на себя командование взводами. И они отбили яростную контратаку фашистов. Но, как рассказывали очевидцы, когда бойцы подбирали наших раненых, Алексей увидел в кустах спрятавшегося немца. Лапик вскинул автомат. Гитлеровец, стоя на коленях, поднял руки. Автомат болтался у него на груди. Опустив оружие, Алексей приказал немцу выйти из кустов. И здесь случилось неожиданное: поднимаясь, фашист сделал вид, что споткнулся, но упал на землю и выстрелил, затем метнул гранату, вскочил и побежал. Хадыров, находившийся ближе всех, даже не стал преследовать врага, скорее кинулся к Лапику, чтобы оказать ему помощь. Но тот был уже в бессознательном состоянии: пуля попала отважному бойцу в грудь, достали его и несколько гранатных осколков. В тяжелом состоянии Лапик был доставлен в медсанбат. Там ему сделали операцию, отправили в госпиталь. Дальше его след потерялся...
Через несколько дней мне пришло необычное письмо, написанное неуверенным детским почерком. Оно было от Пети, сына полка. Он упрашивал меня написать комбату, чтобы его оставили в роте и выделили автомат...
К слову сказать, в полку за годы войны было подобрано и воспитано более 40 подростков. Большинство из них стали впоследствии кадровыми военными. Что же касается Пети, то ему не повезло. Однажды мальчика увидел командир дивизии и приказал немедленно отправить его в тыл. Я этого подростка так и не увидел.
Подробно я говорю о письмах потому, что они занимали в нашей жизни едва ли не самое важное место. Очень эмоциональными были письма Комиссарова. Комсорг полка писал ярко и образно. В письмах отражался его характер. Этот веселый и отважный офицер любое поручение выполнял основательно и красиво, я бы сказал, с блеском и вдохновением. И его письма зачитывались обычно ранеными до дыр, столько в них было шуток, солдатских прибауток и забавных историй.
И лишь одно письмо его, помнится, отличалось от всех других. Комиссаров сообщал о тяжелом ранении медицинской сестры нашего полка Шуры Буравлевой, ветерана части, моей землячки. Видимо, завершился ее фронтовой путь. С отличием закончив фельдшерско-акушерскую школу в Ленинграде, она в первый же день подала заявление с просьбой направить ее в Красную Армию. Красивая, отзывчивая, неунывающая девушка, она быстро завоевала симпатии бойцов и командиров. Любили ее за самоотверженность, товарищескую верность. Более ста двадцати раненых вынесла Шура из боев, многим однополчанам, не колеблясь, отдавала свою кровь. И вот нашла ее беда - теперь сама тяжело ранена. Осталась без руки и ноги, прикована к госпитальной койке в Москве. Но Шура наша и в этой ситуации духом не пала. Она писала из госпиталя, обращаясь к бойцам: "Я горжусь вами, горжусь тем, что в нашей гвардейской семье воспитывалась и я. Будьте смелыми, отважными и стойкими воинами, громите врага до полной победы. Я буду всегда с вами!"
Ей отвечали десятки людей трогательно, ласково, обещали беспощадно мстить фашистам. А помощник начальника политотдела дивизии по комсомольской работе гвардии капитан Г. Пилипенко писал:
"Дорогая Шура! Ваши письма мы читаем на всех комсомольских собраниях. Мы гордимся, что у нас воспитывалась такая волевая и мужественная комсомолка, которая, находясь в госпитале, своими письмами поднимает боевой дух гвардейцев. На Ваших письмах комсомольцы учатся, как нужно бороться и побеждать трудности".
Дальнейшая судьба Шуры Буравлевой весьма примечательна для нашего советского образа жизни. Государство помогло ей закончить Московский юридический институт. Шура уехала работать следователем в прокуратуру одного из районов Воронежской области.
...Наступил новый, 1944 год. Год, насыщенный решающими сражениями, в результате которых с нашей земли будут изгнаны оккупанты. В январе на устах персонала госпиталя и всех раненых было одно слово - "Ленинград". Да, войска Волховского и Ленинградского фронтов прорвали оборону противника, освободили героический город от вражеской блокады. Это событие даже вытеснило самые важные для нас темы: когда же раны заживут, когда наконец выпишут из госпиталя?
Правда, январь сорок четвертого в моей жизни занял особое место. Мы только-только отпраздновали Новый год, делились впечатлениями от выступления артистов, которые нам, лежачим раненым, давали концерты прямо в палатах. Приходили пионеры, вручали нам новогодние подарки, стихи читали... Мне к тому времени уже разрешили изредка и ненадолго вставать с койки. Вернее, не с койки. Раненых прибавилось, и располагались мы теперь по двое-трое на деревянных нарах.
Единственный ходячий в нашей палате младший лейтенант Иванов принес однажды газету. Это было в начале января. По привычке начал читать вслух. Сначала - новости Совинформбюро, затем - Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении звания Героя Советского Союза отличившимся в боях за Днепр. Неожиданно Иванов умолк.
- Интересно! - наконец-то выдавил он из себя не без удивления. Слушай, Манакин, как тебя по батьке величают?
- Федорович.
- А Днепр ты форсировал?
- Конечно. В числе первых. Там меня и ранило.
- Так чего же ты молчал? Ты же Герой! На, читай!
Думая, что это очередной розыгрыш Иванова, я осторожно взял газету и прочел. Все сходится. И все же мелькнула мысль: "Может, однофамилец?" Вспомнил про листовку, выпущенную солдатской газетой "За Родину", где сообщалось, что меня представляют к званию Героя Советского Союза. Но ведь это было так давно, да и почему в своих письмах Волков не вспоминал об этом? Но в сердце у меня уже нарастало удивительно радостное чувство: награда-то какая!
Вскоре слух о том, что среди раненых есть Герой Советского Союза, быстро распространился по госпиталю. Поздравления, приглашения выступить посыпались со всех сторон. Меня, несмотря на протесты хирурга, стали водить по всем отделениям, а потом и палатам. Я, признаться, тушевался, чувствовал себя очень неловко. Вскоре такая популярность стала тяготить, и я очень обрадовался, когда врачи вынесли заключение, что мне необходимо лечиться в Первом коммунистическом госпитале Москвы.
Когда стали оформлять документы, я упросил начальника госпиталя, а потом и санитарного поезда высадить меня в Калуге. Видимо, мысль о том, что в родном городе выздоровление пойдет быстрее, их убедила.
На станцию Тихонова Пустынь подошла санитарная машина - выкрашенная в грязно-белый цвет полуторка с помятой фанерной будкой. В Калуге через эвакоприемник прошел, затем перевезли в здание, где тогда располагался ленинградский госпиталь.
Конечно, меня не покидала надежда увидеть свою деревню, своих близких. Моим просьбам пошли навстречу, предоставили непродолжительный отпуск.
Встреча с мамой, односельчанами была радостной и вместе с тем печальной. В селе Дворцы к тому времени погибло на войне четырнадцать человек. Так что за столом было все: и радость, и слезы.
С первых же дней пребывания на родине я понял, какие неисчислимые беды принесла война. Хозяйство пришло в упадок. Леса и поля еще не очищены от мин. Большинство людей живут в землянках и к строительству еще не приступали. Не было сильных мужских рабочих рук. Но и здесь чувствовалось дыхание боевого призыва нашей партии: "Все для фронта, все для победы!" Люди работали днем и ночью, отдавали в фонд победы все свои сбережения: ценности, деньги, одежду, обувь - кто что мог. И я попытался включиться в работу: перевозил бревна на колхозный двор, помогал матери. Иной день не мог встать с постели, но на завтра вновь искал себе работу. Это, видимо, подорвало мое здоровье, раны начали кровоточить, и меня вновь положили в госпиталь.
Вновь мне зашили и обработали раны, подвесили ногу, заставили лежать, не вставая.
Только в конце марта врачи разрешили мне подниматься с кровати и ходить с палочкой. Через две недели я довольно бойко бегал по отделению и спускался вниз, в парк. Вскоре (это было в середине апреля) пришла телеграмма-вызов в Кремль для вручения награды.
Москва и Кремль произвели на меня неизгладимое впечатление. Помню, я простоял на Красной площади целый час, чувствуя, как сердце наливается радостью и гордостью за нашу Родину. Потом нас пригласили в Кремль.
Никогда я не видел столько генералов, знаменитостей, сколько их было в тот день в Георгиевском зале. И, откровенно говоря, стушевался. У всех высокие звания, на груди множество орденов и медалей. Прижавшись к стене, я робко прятался за спины собравшихся. На моей лейтенантской гимнастерке не было еще ни одной награды.
Но вот пригласили всех за длинный и широкий стол. В зал вошли заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР Ю. Палецкис и секретарь Президиума А. Горкин. Назвали мою фамилию. Быстро поднявшись, я растерялся - идти к нему, опираясь на палочку, или оставить ее. Оглянувшись, куда бы ее положить, и не найдя такого места, я совсем растерялся.
- Если вам трудно, товарищ Манакин, идите с палочкой, - услышал вдруг я сочувственный голос.
Выпрямившись и одернув гимнастерку, я пошел немного прихрамывая. Сотни дружелюбных взглядов сопровождали меня. И все же я шел, а по спине скатывались капли пота, сердце готово было вырваться из грудной клетки.
- "...За исключительный героизм и мужество, проявленные в боях с немецко-фашистскими захватчиками при форсировании реки Днепр, - раздавался под сводом зала голос Горкина, - присвоить звание Героя Советского Союза с вручением ордена Ленина и медали "Золотая Звезда"... гвардии лейтенанту Манакину Михаилу Федоровичу..."
Прикрепляя к гимнастерке Золотую Звезду Героя, Палецкис говорил:
- Вы совсем молоды. Сколько же вам лет?
- Девятнадцать, - почему-то испугался я, потому что всегда казалось, что молодость - самый крупный мой недостаток: здесь на тебя смотрят с удивлением, понимают, наверное, что в роте неудобно командовать людьми старше себя, распоряжаться судьбой тех, кто больше тебя прожил и испытал в жизни. Эх как мне хотелось в тот момент быть статным, возмужавшим и обязательно с усами, как тот сержант, что сидел за столом рядом со мной и грудь которого украшали ордена и медали.
- Вот, товарищи, какая у нас замечательная и скромная молодежь, обратился заместитель Председателя Президиума Верховного Совета СССР ко всем присутствующим. - Товарищ Манакин сробел здесь, когда его чествуют. А в боях он показал себя прекрасно. И это в девятнадцать лет!
Раздались аплодисменты. Они продолжались все время, пока Палецкис прикреплял к моей гимнастерке орден Ленина и медаль "Золотая Звезда". А я не верил, что это все в мою честь. В честь никому неизвестного лейтенанта, который и подвига-то никакого не совершил, просто по чести и совести воевал за свою Родину, ту Родину, которая взрастила и воспитала меня. Разве за нее можно драться вполсилы?!
После награждения мне дали отпуск. В Калугу я ехал уже в настоящем пассажирском поезде. Люди, увидев на моей груди Звезду Героя, почтительно приветствовали меня. Мама, сестренки очень были рады, что я удостоен высокой награды. В этот период сельский Совет выделил нам земельный участок. Калужский райком партии и райисполком оказали помощь в строительстве дома, и выходило так, что я приехал на новоселье.
- А может, и совсем домой отпустят? - украдкой смахивая слезу, говорила мама. - Вон ты какой израненный.
- Нельзя, мама, дома отсиживаться. В особенности, если тебя так отметили. Вот разобьем фашистов, тогда и домой...
После десятидневного отпуска вновь пришлось долечиваться в госпитале. Затем предложили остаться в тылу для окончательной поправки и работы на курсах по подготовке офицерских кадров. Но я рвался на фронт, в свою 12-ю гвардейскую дивизию, в свой родной 32-й гвардейский стрелковый полк, к друзьям-фронтовикам. Мне казалось, что с моим появлением на фронте полк обязательно выполнит какую-то важную боевую задачу, и в этом будет большая заслуга моя, гвардии лейтенанта, которому, как я считал, авансом, за будущие боевые заслуги, присвоено звание Героя Советского Союза.
"Слушай боевой приказ!"
Только в середине июля мне удалось в районе Кобрина догнать свой полк. Наша 12-я гвардейская стрелковая дивизия, входившая в 9-й гвардейский стрелковый корпус 61-й армии, уже рвалась к Бресту, с ходу уничтожая отходившие подразделения врага. А 32-й гвардейский стрелковый полк выдвигался с боями к высоте 142,0. Перед ним стояла задача захватить ее и наступать в стыке между 29-м и 37-м гвардейскими стрелковыми полками нашей дивизии.
Первый знакомый, которого я увидел в расположении части, был гвардии капитан Василий Акимов, командир батареи 76-мм пушек. Оба мы несказанно обрадовались этой встрече, долго обнимались. Он все приговаривал:
- Живем, брат, воюем, бьем фашистов, дойдем до Берлина!
Потом спросил, указывая на палку, которую я так и не решился выбросить:
- Ну как здоровье, как нога?
- Заживет, - отмахнулся я. - А что у вас? Много ребят потеряли? Как командир полка, комиссар? - перехватил я инициативу.
- Командует Николай Терентьевич Волков, жив-здоров, - ответил он. - А Мильнер уже не политработник - командует соседним полком. Замполитом у нас Кузнецов. Толковый коммунист и офицер со стажем. Главное - люди ему верят, тянутся к нему. А начальником штаба - Архипов. Так-то. Что касается потерь - сам знаешь, даже тяжело говорить. После боев недосчитались многих... Погиб командир стрелкового батальона Петр Яковлевич Головко, и у вас в роте убило командира взвода Илью Филипповича Аксамитного... Сам суди - дважды пополнялись людьми, новичков более чем три четверти. У вас в роте автоматчиков, если не ошибаюсь, почти все новички. Из стариков осталось семь человек. Но зато рота у тебя, Миша, самая многочисленная - сто тридцать автоматчиков. Сила какая! Так что жди приказ, пойдешь первым.
Я слушал Акимова и никак не мог отделаться от мысли, что в нем, в его облике, манерах что-то заметно изменилось. Ведь мы с ним, как говорится, съели не один пуд соли на войне, и в моем представлении он был прежним, тем Акимовым. Но время, боевой опыт, видимо, сделали свое дело. За несколько минут я сумел уловить, что он теперь отличается четкостью суждений, стал построже, посдержаннее. Уловил и жесткие волевые нотки в его голосе.
Акимов словно угадал ход моих мыслей, широко улыбнулся, дружески взял меня под локоть:
- А вообще дела пошли веселее. Теперь, Михаил, в полк приходят не только новобранцы. Немало возвращается и бойцов бывалых, опытных. Да и сами мы с тобой не новички. - Акимов сделал паузу и вдруг оживился: - Был бы у нас этот боевой опыт два года назад, разве стал бы я разворачивать батарею в пшенице? Помнишь?..
Да, тот случай, когда Акимов занял огневые позиции в пшенице, мне запомнился...
* * *
Танки и мотопехота врага прорвались на одном из участков обороны нашего корпуса и стали стремительно развивать достигнутый успех. Полку, находившемуся во втором эшелоне дивизии, приказали выдвинуться навстречу фашистам и остановить продвижение их танков.
Было тихое и солнечное утро. В знойном небе пели жаворонки. В густой траве стрекотали кузнечики. Совершив семикилометровый марш-бросок, мы спешно окапывались на небольшом возвышении. Вокруг нас простиралось хлебное поле. Пшеница удалась на славу, стояла чуть ли не в рост человека. Вот в этой пшенице и заняла оборону пушечная батарея.