Работая в аппарате президента, бывший профессор спокойно реагировал на ухмылки в свой адрес, делая вид, будто его формула борьбы с коммунизмом слишком сложна для должного понимания тонкой взаимо-связи между переговорами по ограничению стратегических вооружений и планами по ослаблению советской экономической и политической мощи, между Вьетнамом и Ближним Востоком, Китаем и Советским Сою-зом. Мастер парадоксального действия, увязки и "двойного пути", он водил за нос американцев даже больше, чем вьетнамцев, выставляя войну главным прикрытием от фанатиков из лагеря правых. В его публичных заявлениях все это облекалось в такие, полные прикрас рассуждения, как, скажем, это: "Сейчас для нас становится очевидным - мы не можем ни обособиться от мира, ни господствовать в нем. Мы должны проводить нашу дипломатию гибко, искусно, маневренно, с воображением и заботой о наших интересах. Мы должны добиваться многих целей одновременно и помнить, что наша мощь не всегда может обеспечивать предпочтительные решения, но мы все же достаточно сильны, чтобы зачастую оказывать решающее влияние на ход событий".
   Морализаторство во внешней политике не должно исключать и холодного расчета соотношения сил. Оставив первое другим, Киссинджер достиг совершенства во втором. Мир воспринимался им как шахматная доска, на которой можно жертвовать фигурами - идеологическими мотивами, и не испытывать при этом угрызений совести. Отождествление моральности с дипломатическим успехом он называл вульгарным подходом к истории и считал невозможным полную гармонию в отношениях между государствами: одни хотят бить в "большой барабан", другим остается лишь слушать этот бой, но никому не хочется играть "вторую скрипку". К тому же каждый народ не прочь подтрунивать над другим народом, выставляя себя примером для подражания.
   В себе самом Киссинджер видел больше историка, нежели государственного деятеля. Он знал, что все когда-либо существовавшие цивилизации в конечном итоге гибли, история же - это цепь потерпевших крах усилий, неосуществленных честолюбивых стремлений и замыслов, которые всегда оборачивались чем-то совсем непохожим на ожидаемое. Историку остается примириться с неизбежностью трагедии, государственному мужу прихо-дится действовать, чтобы повлиять на ход событий, и если не предотвратить трагедию, то хотя бы ее отсрочить.
   - Для облеченного властью человека ум не столь уж важен, часто даже бесполезен, - иронизировал "кудесник в мировых делах". - В моей работе большого ума не надо. Что требуется? Ну, это позвольте оставить при себе. Просто каждое утро я молю Создателя, чтобы он послал мне мудрость совершить что-то праведное в этот день, и затем спрашиваю: "Что я могу сделать для Вас?"
   Жажда влиять на ход мировых событий становилась все сильнее по мере того, как Киссинджеру это удавалось в отношениях с Советским Союзом, Китаем и странами "третьего мира". В то же время он отдавал себе отчет, что его положению "кудесника" ничто не угрожает до тех пор, пока им доволен президент, и действовать надо с по- стоянной оглядкой на босса, считая его желания важнее собственного видения и знания международных отношений. Главным было - не потерять свободного доступа к Сфинксу и его личного доверия. Надеяться на это он мог, но у президента тогда появились свои проблемы.
   Интрига вторая
   Сфинкс на сей раз поменял место постоянного пребывания и перебрался из Овального кабинета в свой второй офис, обставленный намного уютнее, почти по-домашнему. Когда возникала потребность в уединении и обдумывании наиболее важных дел со стаканом излюбленного виски, он уходил сюда, и пусть попробовал бы кто-нибудь потревожить его, включая самого Киссинджера, - для этого должен был появиться очень серьезный повод. В такие моменты он никого не хотел видеть и никто не горел желанием видеть его.
   Положив ноги на кушетку, президент откидывался в кресле и закрывал глаза. Проклятая бессонница. Вот уже какую ночь подряд он не мог заснуть, стали даже появляться симптомы, как при опьянении, - заплетался язык, нарушались походка и осанка, почерк становился неразборчивым, притуплялись память и способность мгновенно реагировать. Не случайно ведь, думалось в такие минуты, для получения показаний от преступника полиция не дает ему выспаться. Такой метод обычно деморализует человека на пятый день, а на десятый он готов подписать любой протокол допроса. Потерю сна не возместить ничем. Находятся, правда, счастливчики, которым хватает двух-трех часов сна в сутки. Он же, приговоренный к хроническому недосыпанию, лежал в постели, продолжая слышать и размышлять, в полудреме видеть не связанные между собой воспоминания. Даже заснув на какое-то время, ему не удавалось отделаться от этих образов, возникавших вперемежку с фантастическими. Проснувшись, вспоминал абсурдность сновидений, которые казались реальными и мешали снова заснуть.
   Именно такие образы-воспоминания снова начали всплывать в воображении, увлекая за собой в далекое прошлое. И вспоминалось о былом как о кошмарном, но сладком сне...
   Судьба обделила его солидным наследством и знатным происхождением семья держалась благодаря продуктовой лавочке на первом этаже их дома. Открывшийся у старшего брата туберкулез и необходимость отыскивать средства на лечение толкали семью на грань разорения. Нервы у отца были натянуты до предела, он вспыхивал по малейшему поводу, нещадно наказывал детей даже за малую провинность и, кроме ненависти, у троих сыновей вызывал страх. В наказании был изощрен, выжидая удобного момента, и подчас карательная мера сводилась к тому, что он не давал матери денег на содержание детей.
   Перенесенные обиды со временем не заживали, терзали душу, оставшись там навсегда.
   Его род по материнской линии исповедовал квакерскую веру. Предки матери выехали из Германии, жили в Англии и Ирландии, потом переселились в Америку, где в квакерской церкви и познакомились родители. Как и многие единоверцы, мать предпочитала молиться в уединении, забираясь для этого в чулан. Эту склонность он перенял от нее, как и полученную в подарок Библию. Позднее, считая религиозную веру делом сугубо личным, никогда не поддавался соблазну цитировать Писание, даже будучи профессиональным политиком. На всю жизнь остались у него в памяти и слова, выведенные его бабушкой под портретом поэта Генри Лонгфелло: "Судьба великих людей часто напоминает нам, что мы можем сделать наши жизни возвышенными и оставить после себя следы на песках вечности".
   Из-за хрупкого телосложения даже в студенческую футбольную команду его поначалу не взяли. Но выносливости ему было не занимать: вставал в пять утра, чтобы успеть помыть и отсортировать овощи в лавке, перетащить тяжелые ящики, заехать на рынок в Лос-Анджелес за фруктами и, когда все это было сделано, открыть дверь перед первым покупателем. Успеваемость от таких нагрузок не страдала, и преподаватели всегда ставили в пример его академические успехи. Успевал он даже заниматься в студенческом драмкружке - на сцене, если нужно для роли, мог выдавить из себя не только слезу, а целые потоки слез. Страсть же к театру по своей глубине могла сравниться лишь с не менее сильным увлечением покером, партии которого он разыгрывал азартно и весьма успешно: на адвокатский склад ума и умение рассматривать дело с разных сторон накладывалось актерское дарование, позволявшее во время игры при любом раскладе держаться спокойно, вводя в заблуждение партнера.
   Играть в шахматы, как он считал, можно и без особых аналитических способностей, но вот в покере без склонности к системному анализу и психоанализу не обойтись. Начиная партию, мобилизуешь все резервы своей памяти и наблюдательности, ибо приходится перебирать в голове множество вариантов, правилами иг-ры не предусматриваемых, соотносить ход игры с поведением партнера, движением его руки, выражением лица, высказыванием. В покере побеждает более проницательный, прозорливый, способный на основе анализа всех вводных сделать правильный вывод, - блефует ли игрок и, если да, что скрывается за блефом. Как никакая другая игра, покер напоминает политику. Карты, однако, не мешали ему читать Библию дома каждый день.
   Еще в колледже преподаватель словесности и руководитель драмкружка сказал ему, что человек не может считаться образованным, пока не прочтет книги Льва Толстого. Вскоре его любимым романом стал "Воскресение"; он глубоко заинтересовался и философскими работами Толстого, оказавшими на него сильное влияние. Какой-то период жизни он даже называл себя толстовцем, имея в виду свой квакерский пацифизм и особое значение, которое великий писатель придавал духовному началу в человеке. Больше всего его поражали непостижимые парадоксы самого Толстого, превыше всего ставившего мир и душевный покой, но одновременно по своему характеру и темпераменту натуры агрессивной и беспокойной, идеалиста в высшей степени, прожигавшего молодые годы в разврате. Хваставший своей щедростью скупец, он заверял всех в предельной откровенности, но все время что-то недоговаривал. Объясняясь в любви к роду человеческому, никого конкретно не любил. Может быть, эти парадоксы и породили его литературный гений. Романы Толстого представлялись президенту "энциклопедией жизни", где есть место глупости и гениальности, маразму и высшей мудрости.
   Действительно, все начинается с детства, размышлял он, сидя в своем неофициальном офисе, - с насмешек, выговоров и унижений. Но если ты достаточно умен, а негодование твое достаточно сильно и глубоко, то, показав свои лучшие способности и выдержку, можно изменить отношение к себе, а не сидеть сиднем на своей толстой заднице...
   Угрюмый юноша, став политиком, осознал необходимость вживаться в образ раскованного, непринужденного, обладающего чувством юмора и доступного для прессы человека. Иногда такое ему удавалось, иногда нет, но что он не в силах был преодолеть, так это своей внутренней раздвоенности. Оставаясь загадкой даже для друзей, скрытный и скованный, Никсон производил впечатление совсем необаятельной личности, у которой напрочь отсутствует чувство юмора. И лишь квакерское насле-дие - сострадательность - время от времени давало знать о себе: несколько бессонных ночей потребовалось, чтобы уволить двоих ближайших своих помощников. Одновременно это не помешало по иному поводу в бе-седе со своим советником заметить об одном из политических противников: "Да дай ты ему по башке, чтобы у него все дерьмо наружу вылезло". Подсказывая путь избавления от подобных соперников, он демонстрировал жестом, как нужно вонзить в их тело нож и крутануть его там кистью руки. Все действительно начинается с детства: однажды в семилетнем возрасте он потребовал у приятеля банку с головастиками, тот не дал и в ответ по-лучил удар топориком по голове.
   В обычной жизни за пределами государственных дел Никсон терялся, часто не находил нужных слов. Хотя блестящая память и аналитический ум позволяли ему держать себя уверенно перед любой аудиторией, он скрупулезно готовился к каждому публичному выступлению, репетировал перед зеркалом жесты и мимику. Поселившись же в Белом доме, собрал самую многочисленную за всю историю президентства команду, готовившую для него выступления. При нем был специальный консультант по телесъемкам, в обязанности которого входили поиски выгодного ракурса, правильного наложения грима, установка надлежащего освещения. В общей сложности аппарат подобных сотрудников составлял более полусотни человек.
   Как ни во что другое, президент страстно верил в магическую силу собственных слов, способную неотразимо действовать на людей, вызывая у них душевный подъем или, наоборот, полную апатию и неприятие. Истина, считал Никсон, не важна для них, они нуждаются в иллюзиях, уважают сильную личность, им импонирует воля вожака, пробуждающего у них веру в себя. Американцы - это дети, к ним надо соответственно и относиться.
   Смекнув что к чему, люди из ближайшего окружения стали разговаривать театрально, действовать по сценарию, предписывавшему каждому определенную роль, чтобы возбудить у публики интерес к президенту посредством литургических формул, а не конкретных дел. В их воображении создавался свой, отличный от реального мир, но воспринимаемый как самый что ни на есть настоящий. Хозяин же Белого дома в этом политическом театре занимал все должности сразу: писал сценарии, осуществлял постановку, выступал с монологами и аплодировал им.
   Другими словами, президент "создавал" события и блестяще реагировал на них, выдумывая противников для войны с ними, и кризисы, чтобы принять стремительные решения по их преодолению. Кризисы были особенно удачны для развертывания представления, ибо как могут стать решения "историческими", если все идет гладко. Покорив вершину политического Олимпа, истинное наслаждение он испытывал от аплодисментов в свой адрес, а во впечатлении, которое складывалось о нем, видел один из источников своей власти.
   К концу первого четырехлетнего срока пребывания на президентском посту Никсон стал всерьез претендовать на роль главного и единственного сценариста американской политической жизни. В поставленном им спектакле должна была играть вся нация, на сцене действовать реальные политические фигуры, а сюжетом служить история страны. Желая стать автором всего происходящего, президент уже видел себя возвысившимся над соб-ственным народом и диктующим по своему усмотрению историю великой державы, однако не брезговал при этом подтасовкой, провокациями и другими тайными махинациями. К тому же у него была слабость к тайнам - пусть думают, что только он обладает знанием всех фактов. Даже свои беседы с посетителями без их ведома записывал на пленку якобы "для истории и истины", в действительности же дабы показать при случае, какая у него блестящая память.
   Люди президента писали под его диктовку сценарии и сами готовили рецензии на постановку. Сценариям строго следовали вообще по любому поводу, не оставляя без его внимания даже мельчайшие детали: будут ли занавески на окнах во время приема, какой оркестр, что и когда исполнять, что и когда подадут званым гостям на стол, должны ли при исполнении государственного гимна сотрудники секретной службы отдавать приветствие, где именно будет стоять фотограф.
   Четко расписан по минутам был и рабочий день президента. Без четверти восемь, когда он завтракал, ему доставляли синюю папку с золотым тиснением "Еже-дневная сводка новостей" - на тридцати страницах содержание наиболее важных материалов газет, радио и телевидения за минувший вечер. Ровно в девять в Овальный кабинет заходил начальник аппарата и приносил доклады на подпись или для ознакомления, спустя полчаса появлялся помощник по национальной безопасности с толстой черной папкой. С десяти утра, за вычетом двухчасового ленча (президент обедал в Овальном кабинете в одиночестве), проходили заседания кабинета министров, прием конгрессменов, дипломатов, бизнесменов и сотрудников аппарата. Где-то в начале восьмого вечера он обычно провожал последнего посетителя, зажимал под мышкой газеты, папки с документами и выходил из кабинета. "Спасибо, Мэри! Всем спокойной ночи!" - бросал он своей личной секретарше и тому, кто оказывался рядом, направляясь в свои жилые апартаменты, где его ждали жена, дети и спаниель Чекерс, к которому он относился как к равноправному члену семьи.
   В аппарате Белого дома наконец-то спадало напряжение - стиль работы президента наводил на всех подлинный ужас. Начав обкатывать какой-то вопрос со всех сторон, он вдруг переходил к обсуждению другого и столь же неожиданно возвращался к предыдущему. Уследить за нитью его рассуждений было практически невозможно, только тончайшим чутьем из потока мыслей "вылавливалось" указание, именно указание, а не размышление, по поводу которого не ожидалось никаких действий. Даже самые приближенные терялись в догадках о подлинных намерениях президента: в ходе обсуждения он зачастую высказывал не стыкующиеся между собой пожелания, пересыпая их такой нецензурной бранью, что почувствовать, какое он хотел отдать распоряжение, можно было только интуитивно.
   Время от времени, не зная чем заняться, президент тянул за пуговицу кого-нибудь из ближайших помощников к себе в кабинет - "переговорить".
   - Американцы считают президентов обычными людьми, - начинал он там, встав лицом к окну и запустив руки в карманы брюк. - Даже более того, заурядными личностями, возведенными на высший пост в государстве. Некоторые интеллектуалы, правда, называют президентов незаурядными людьми с заурядными концепциями. А как вы относитесь к этим сукиным детям?
   В вопросе уже содержался намек на ожидаемый ответ по поводу интеллектуалов, которых он инстинктивно презирал, но его не интересовал ответ, его вообще в этот момент ничего не интересовало, ему просто хотелось чем-то заполнить паузу. Не важно, кем его называют эти самые интеллектуалы, важно - кем он сам себя считает.
   - Хочу, чтобы все было предельно ясно, - не дослушивал президент ответа. - Я все это ненавижу. Ненавижу войну, ненавижу каждое ее мгновение. Поверьте, я борюсь с искушением разом покончить с войной и свалить всю вину на Кеннеди и Джонсона. Они втянули нас в эту бойню во Вьетнаме, не я. Они послали туда солдат, не я. - Погрузившись в кресло за столом, переходил к другой теме: - Черные генетически стоят ниже белых, а потому, сколько ни вкладывай в федеральные программы средств для помощи им, все уйдет в песок и не улучшит их положения. Они никогда не смогут сравняться с белыми по уровню умственного развития, материального благополучия, по своим социальным качествам.
   - Да, сэр, - отвечал помощник, стараясь вложить в слова неподдельную признательность за то, что именно ему доверяют такие откровения.
   - Кстати, настроения в нашем собственном пристанище интеллектуалов меня уже начинают раздражать, - с усмешкой переходил президент уже к новой теме. - Что толку в ЦРУ? Тысячи людей читают там газеты и не поспевают даже за сообщениями прессы. Мне надоела их клоунада. Объясните это Хелмсу, если он хочет оставаться на посту директора. Наверное, у меня с ним ничего не получится, а его службу надо потрясти до основания. У нас нет там друзей, давайте смотреть этому факту в лицо...
   Из экспресс-досье
   В пору, когда по негласному указанию свыше маховик тайных операций Белого дома с целью дискредитации политических соперников уже набирал обороты, Ричард Никсон принял Евгения Евтушенко, находившегося в Штатах по приглашению литераторов. Беседа была неофициальной (в присутствии только Генри Киссинджера), записи ее не велось (такое могло сложиться у гостя впечатление), но уже в самом начале президент дал понять, что накануне своего визита в Москву хотел бы иметь живое представление о личности Брежнева, с которым ему предстояло вести переговоры.
   - Не уверен, смог ли я удовлетворить любопытство Никсона, рассказывал мне Евгений Александрович в Нью-Йорке об этой встрече. - Сказал ему, что Брежнев - русский человек и, как все русские, эмоционален. На его просьбу уточнить, пояснил, что генсек, например, любит поэзию, а из поэтов предпочитает Сергея Есенина. Какое впечатление у меня сложилось от личности Никсона? Знаешь, старик, после нашего разговора его образ у меня ассоциируется с секретарем обкома. Неожиданно в конце беседы он как-то печально заметил: "Мистер Евтушенко, я ведь тоже эмоциональный человек, я тоже плачу, только моих слез никто не видит". На этой трогательной ноте мы и расстались...
   Сегодня Евгений Александрович называет себя "поэтом не из коммуняк". Любопытно, с кем он мог себя сравнить двадцать лет назад, когда перед возвращением на родину не преминул заехать в ЦК американских коммунистов попросить у них хвалебный отзыв на его заокеанские гастроли. Скорее всего... Стоп, лучше пока не отвлекаться на побочные темы.
   Сидя в уединении своего второго кабинета, президент Никсон впервые почувствовал и полную беспомощность изменить ход событий в свою пользу. Ему казалось, в Белом доме витает какая-то нечистая сила, она делает невозможное вероятным, нарушает равновесие и ведет к одному провалу за другим. Совсем недавно в показаниях перед "большим жюри" один из его самых доверенных помощников признал, что президент лично руководил незаконной деятельностью "водопроводчиков" и санкционировал тактику покрывательства их подрывной работы против его политических противников. Ему ничего не оставалось, как сделать "гамбит" и пожертвовать некогда преданными людьми, отправив их в отставку, а перед оставшимися сотрудниками аппарата делать вид, что ничего особенного не произо-шло, и чем ожесточеннее схватка, тем хладнокровнее он ведет себя. Но хладнокровие это показное давалось ему все труднее.
   Пройдя беспощадную, жестокую систему отбора, он принес множество жертв на алтарь своего президентства, многое из нормальной человеческой жизни отдал в качестве цены за главный политический приз, мечту его жизни. Что им двигало при этом? Всепоглощающая страсть олицетворять собой Великую американскую мечту? Фантазии по данному поводу поддерживали в нем жизненный тонус, выводили из депрессии, обостряли инстинкты, делали его еще агрессивнее.
   Взлеты и падения сопровождали всю политическую карьеру Никсона, и каждый раз после поражения он вновь возвращался на арену. Его победы часто достигались вопреки традициям и логике борьбы: когда он проиграл президентские выборы Джону Кеннеди, а спустя два года потерпел сокрушительное поражение на выборах в губернаторы Калифорнии, никто не думал, что возможно оправиться от таких ударов. В периоды минувших кризисов ему приходилось испытывать состояние, близкое к агонии. Нынешний же кризис, седьмой по счету, президенту представлялся особенным: про-тивниками оказались для него не левые, а те, кто был к нему ближе всех, даже конгрессмены и судьи, охотились за ним словно за загнанным зверем.
   Конечно, среди государственных деятелей он не первый, кто считал заговор естественным выражением стремления нанести поражение политическому оппоненту. На протяжении всей мировой истории соперничающие группировки правящей элиты в случае грозившей им опасности прибегали к тайному заговору и распространению выгодных для них ложных версий: чем больше дезинформации, тем труднее разобраться в происходящем, но легче найти "козла отпущения". Увы, обман рикошетом бьет по обманщику, он сам начинает вводить себя в заблуждение и, отрываясь от реальности, терять политическое чутье. Да и как не потерять его, если привыкаешь к тому, что твое указание может заменить убеждение, когда тебя раздражают те люди из ближайшего окружения, которые не внемлют каждому твоему слову.
   В который раз президент спрашивал себя, почему он не уничтожил вовремя магнитофонные записи, зачем предоставлял их конгрессменам в препарированном виде, нужно ли было идти на поводу у нового начальника аппарата, считавшего, что уничтожение пленок явилось бы подтверждением виновности. Да и вообще, к чему эта звукозаписывающая аппаратура с автоматическим включением, в отличие от системы с механическим, которой пользовался его предшественник? К ужасу своему, он уже начинал признавать, что его покинуло чувство реальности.
   Да, он лгал, пытаясь избавиться от неуверенности в себе и обеспечить выигрыш. Особенно напористо это делал, когда приходилось отрицать собственную ложь и сваливать вину на других. Ложь по политическим мотивам не считал ложью; власть же представлялась чем-то вроде магнитных полей, через которые путем устрашения устанавливается равновесие между правителем и объектом власти. Если Лев Толстой видел во власти сумму желаний людей, перенесенную на одну личность, то к этому можно лишь добавить, что люди всегда хотят, чтобы эта личность "подтверждала" себя в их глазах. Власть не чувствует своей прочности, и важно не только обладать властью, но и использовать ее, чтобы не потерять. Но как остановиться перед искуше-нием завладеть если не абсолютной, то еще большей властью?
   Добиться у сотрудников аппарата беспрекословного подчинения? Президент считал это недостаточным - им надо полностью раствориться, вплоть до потери своего "я". И он, казалось, достиг намеченной цели, как вдруг самые верные "пристяжные" начали предавать его, давая показания судьям из страха за свою собственную участь. Шансов выйти невредимым из седьмого кризиса оставалось все меньше, импичмент конгресса нависал реально, как и угроза оказаться без пенсии, телохранителей из секретной службы и других привилегий, по-ложенных по закону бывшему президенту. Сколь многого в его положении можно добиться простым щелчком пальцев или нажатием кнопки - от чашки кофе до команды начать ядерную войну, но от мести политической оппозиции за нарушение "правил игры" ему никуда не деться. Спасти его не в состоянии даже громкие дипломатические победы с целованиями в Москве и чаепитиями в Пекине.
   Спустя несколько дней Белый дом напоминал осажденную крепость. Перед тем как сделать заявление об отставке, президент собрал в Калифорнийской комнате на третьем этаже самых близких и попросил фотографа запечатлеть всех вместе в последний раз. После беседы с Киссинджером и своим преемником обратился к сотрудникам с прощальной речью, где были и такие слова: "Над теми, кто ненавидит, не одержишь по-беды, пока не возненавидишь их, но тогда сам себя погубишь". Что именно он имел в виду, объяснить ни-кто не мог.