Разница между мною и ими была та, что они кончили свой срок до 9 мая 45 года, прежде чем кончилась война, и установка была в этом случае: задержать до конца войны. А мой срок выпадал на 6 недель после окончания войны.
   Мне полагалось волноваться и беспокоиться. Но я был равнодушен. Я жил, как в полусне, насторожившись, но внешне и внутренне совершенно спокойный. Сухие кости и духи мертвых так могли бы ждать трубы Архангела, зовущей к воскресению. Возможно ли чудо? Я не мог себе представить воли, и у меня не было желания играть мыслью о воле после повторных жестоких разочарований последних лет. Запрос 2-й части я объяснял себе моим непомерно затянувшимся пребыванием в больнице. Человек лежит 10 месяцев, не вставая — надо проверить, в чем дело. Возможно, что они хотели меня выслать на этап. Практиковалось, что не освобождаемых в срок отсылали на другое место. Перед включением в списки этапа они хотели знать, в состоянии ли я выдержать дорогу.
   Так я объяснил себе этот вопрос. Завкорпусом ответил правдиво, что я поправляюсь после тяжелой болезни, и мое состояние удовлетворительно. После этого прошло несколько дней в ожидании — не вытребуют ли меня на этап. Когда этого не произошло, то за неделю до 20 июня я был выписан из больницы.
   Это было сделано потому, что я уже достаточно оправился, и не было возможности дальше держать меня в корпусе, а также и потому, чтобы в случае освобождения было у меня несколько дней переходных, чтобы не вставать мне на свободу прямо с постели.
   Великие события этого лета — штурм Берлина и окончание мировой войны — заслонили лагерные будни. Все были возбуждены в лагере, и многим казалось, что пришло время для какой-то невиданной, массовой амнистии. Эта «настоящая» амнистия должна была удивить мир великодушием Советской власти. Все мы ждали амнистии в день 7 ноября, в годовщину революции. Я не мог себе представить, что меня освободят — завтра. Мне было легче ждать этого — через полгода.
   Настал день 20 июня — и никто не пришел звать меня во «вторую часть» на освобождение. До 11 часов я лежал на наре в пыльном и грязном бараке. Наконец, я не выдержал и сам пошел во «Вторую Часть».
   Это была крошечная избушка, из двух комнаток.
   — Что надо?
   — Я пришел узнать, почему не вызывают меня на освобождение.
   — Как фамилия?
   Писарь заключенный стал искать в бумагах, посмотрел на меня и сказал:
   — Завтра придешь.
   Я ничего не спрашивал больше и вышел растерянный. Почему завтра? Ведь мой срок сегодня! Почему он не сказал мне: «Сиди, пока позовут!» или, с сухой усмешкой: «Скажут тебе, не бойся, когда надо будет!» Вместо этого он сказал мне: «Завтра». Что это значит?
   …Завтра… Завтра…
   И вдруг у меня дрогнуло сердце. Надо приготовиться на завтра. На всякий случай.
   У меня были две вещи нелагерного образца: кожаные ботинки и тяжелый крестьянский зипун, до колен. Обе эти вещи раздобыли для меня перед выпиской из больницы медики 5 корпуса. После того как они спасли мне жизнь, они считали себя ответственными и за мой гардероб за.стенами 5 корпуса. Кроме этого, у меня ничего не было. Казенные рабочие штаны на мне состояли из одних дыр и заплат. В таких штанах нельзя было идти на свободу. В карельских лагерях была инструкция, по которой полагалось выдать освобождаемым одежду не новую, но чистую и приличного вида. Здесь, очевидно, не было такой инструкции. Выручил меня Давид Маркович из 9 корпуса. Он отдал мне свои собственные ватные штаны. Они слегка порыжели, но были целы и вполне годились на дорогу.
   В другом месте я получил пару хорошего белья. Все это дали мне условно, с тем, чтобы вернуть, если освобождение не состоится. Наконец, собрали мне 50 рублей на дорогу. Вечером я вытащил свой старый рюкзак, залатал дыры и приделал новые лямки. На этом закончились мои приготовления в дорогу.
   Весь день приходили ко мне люди с просьбами записать адрес их родных и близких, в Сов. Союзе и заграницей. Все эти люди были уверены, что я завтpa иду на волю. В течение 5 лет я много раз просил других людей о том, о чем просили меня теперь; пришла моя очередь давать другим обещания. Те люди не исполнили своих обещаний. Я спрашивал себя в тот вечер, окажусь ли я лучше, или эта непонятная сила забвения, отчуждения и равнодушия восторжествует и надо мной, как только я выйду из лагеря.
   Последний, с кем я попрощался, был Нил Васильевич Елецкий. Он все еще находился в 9 корпусе. Теперь 9 корпус был преобразован в туберкулезный, но это не помешало Нилу Васильевичу остаться в нем: у него уже был туберкулез, приобретенный в 9-м корпусе. Днем выносили койки на воздух, и больные грелись на солнце. Нил Васильевич, завернувшись в одеяло и похожий на Ганди, тоже вышел на солнышко. Что-то мучило старика, что-то было у него невысказано. Вдруг он обнял меня за шею и зашептал:
   — Голубчик, не знаю, увижу ли вас… Одну вещь я вам должен сказать. Есть у меня грех пред вами. Не могу расстаться, не сказавши. Вы помните, когда мы вместе лежали, в начале зимы? Согрешил я тогда пред вами… Ведь я ваш хлеб брал, из-под подушки. Немного брал, по кусочку, по ломтику, но брал. Мучился, но брал. Не мог совладать. Простите, и вот… вот…
   Нил Васильевич подал мне в кружке рыбную галушку «тютельку», которую он съэкономил с обеда, чтобы угостить меня на прощанье и этим хотя бы отчасти искупить свой грех… Я был сконфужен, пристыжен и тронут до слез. Что за нелепая сентиментальность, и где?… Я расцеловался с Нил Васильевичем на прощанье и обещал прислать ему табачку с воли.
   Этого обещания я не успел выполнить — Нил Васильевич умер два месяца спустя.
   Утром 21 июня я пошел во Вторую Часть. Мне велели ждать начальника. Я все еще не смел верить. Долго ждал, часа два, — выходил на крылечко, садился на ступеньку. Уйти от порога я не мог, точно меня привязали.
   …Начальник мог просто-напросто дать мне для подписи бумажку: «оставлен до особого распоряжения» и послать обратно в барак. Что тогда?
   …Конечно, конечно, так и будет. Я вернусь в барак, лягу на свое место. У меня хорошие нары, и сосед смирный. Сосед спросит: «ну, что там было?» — Я скажу: «Оставляют пока», и сделаю вид, что иначе и не ждал. Отвернусь к стене и притворюсь спящим. Сосед зевнет, повздыхает и тоже ляжет. Комендант войдет с криком: «Черти, дьяволы, инвалиды! Подымайся, бери швабры, пол хоть вытрите…»
   Начальник прошел во вторую комнату, и я вошел за ним следом.
   — Гражданин начальник, мой срок кончился вчера.
   Он заглянул в бумагу на столе.
   — Нет. — Ваш срок не вчера, а сегодня. Куда хотите ехать?
   Я молчал. У меня захватило дыхание.
   Он поднял на меня глаза, и я сделал равнодушное лицо. Что в этом особенного? Заключенный отсидел срок, и понятно, теперь ничего не остается, как отправить его на волю. Дело простое.
   — Я польский гражданин, — сказал я медленно, почти с сожалением. — Куда же мне ехать? — В Польшу.
   Начальник захохотал.
   — В Польшу не пускают. Надо выбирать в Советском Союзе.
   — Если нельзя в Польшу, то как можно ближе к польской границе.
   Тут он сделал серьезное лицо и объяснил мне, что территории бывшей немецкой оккупации закрыты для меня. На юг тоже нельзя мне ехать, но зато я могу ехать в Азию, например в Казахстан.
   В эту минуту встал пред моими глазами белый треугольник письма. Зимой Доктор получил письмо. Откуда пришло это письмо? Ага! Из Алтайского края.
   — Можно в Алтайский Край?
   — Можно.
   Алтайский Край славится в Сов. Союзе. Там сытно, хлеб дешев, много молока и мяса. И там — именно там — есть у Доктора где-то земляк, знакомый!
   — Извините, гражданин начальник, мне нужно выйти.
   Я вышел, оставив его в изумлении. От Второй Части до Пятого Корпуса было несколько шагов. В открытых дверях палаты я увидел круглую спину и белый халат Доктора. Было 11 часов, время обхода больных. Я бросился опрометью в каморку за раздаточной. — «Скорей, скорей!»
   — Вызовите доктора, — сказал я раздатчице Соне. — Сию минуту.
   Доктор бросил прием и поспешил ко мне.
   — Что с вами?
   — Освобождают! Доктор, кто у вас в Алтайском крае?
   Он назвал мне город Славгород, улицу и адрес. Не надо было записывать, адрес сразу запечатлелся в моей памяти. Я попрощался с ним и побежал во Вторую Часть. Прошло не более 3 минут, и начальник не успел переменить позы у стола, где я его оставил.
   — Еду в Славгород, Алтайского края, — сказал я твердо.
   И немедленно преграда встала между мной и обитателями лагеря. Меня уже не отпустили, и все последовавшее разыгралось в ускоренном темпе. Меня форменно выгнали из лагеря. Не позволили ходить, прощаться, разговаривать. Человек из Второй Части пошел со мной в барак, в его присутствии я взял свой рюкзак. Потом повели меня в продкаптерку. Мне выдали паек на 12 дней дороги в Сибирь, по 400 гр. хлеба и 100 гр. соленой рыбы в день. Каптер бросил мне 2 хлеба и большую рыбу. С этим я должен был доехать на место.
   Меня отвели в бухгалтерию, где выписали мне справку об увольнении. Мне выдали денег на билет до Славгорода: 131 рубль. Кроме того, я получил 19 рублей суточных, по рублю в день на 19 суток. За эти деньги я не много мог купить (одно яйцо в Котласе стоило 15 рублей), но если бы дорога задержалась и я бы съел весь свой хлеб, то, начиная с 13-го дня, я бы мог заплатить из этих денег за «рейсовый» хлеб — по государственной цене.
   — «Проводи за вахту!» сказал начальник 2 части нарядчику. Это чтобы я не мог зайти по дороге в какой-нибудь барак. Но тут я запротестовал. Хлеб мне дали с завтрашнего дня. А что я буду есть сегодня?
   — Правильно! — сказалначальник. — Отведи его на кухню, пусть пообедает вне очереди. И сразу потом — за вахту.
   Нарядчик присел рядом, пока я хлебал — в последний раз — лагерную баланду и съел крошечную порцию кашицы. Мы вышли вместе. Я не смотрел ни вправо ни влево. Пред дверью вахты нарядчик круто свернул в сторону, а я толкнул дверь и вошел к дежурному стрелку. Он посмотрел мою справку об увольнении, отметил у себя — и показал на выход.
   — Проходи, — сказал он без всякого выражения, очевидно, больше не интересуясь мной.
   Я поправил лямку рюкзака, где лежал хлеб на 12 дней, и вышел на дорогу.
   Это еще не была воля. Это было — «с той стороны вахты». За пять лет сколько раз я выходил за вахту, с бригадой или с поручением, и в этом не было ничего необыкновенного. Но теперь — я вышел без всякого дела. Я вышел совсем — это было невероятно… До полотна жел. дороги было несколько десятков метров.
   Я шел медленно по шпалам полотна. До города было 5 километров. Со справкой об увольнении мне следовало явиться в милицию и получить пропуск в город Славгород. С пропуском я мог идти на станцию и купить билет до Славгорода. От Котласа до Алтайского Края было 2.700 километров.
   Был яркий, солнечный июньский день. Пять лет тому назад в такой точно день закрылись за мной ворота тюрьмы. Теперь я шел седой и разбитый по полотну Котласской жел. дороги. Мешок давил мне на плечи. Я был свободен. Но тяжесть была не только на моей спине. Тяжесть была в моем сердце, и еще далеко мне было до облегчения.
   Все было во мне напряжено, угрюмо и сурово. С каждым километром, который я отходил от лагеря, как будто тень его вытягивалась и стелилась за мной по пятам. Вся эта местность — заборы, склады, домишки, поляны с обеих сторон пути — была одна окрестность лагеря. По шпалам шли люди навстречу. Худой рабочий в кепке вел за руку девочку. Какие-то бабы прошли в платках, негромко разговаривая и любопытно оглянулись на меня. Вид мой говорил ясно, из какого места я вышел. Но в их взгляде не было враждебности. Я убедился впоследствии, что русские люди, хотя и не упоминают имени лагеря и никогда не расспрашивают о нем, но относятся к бывшим заключенным с чем-то похожим на сочувствие. Атмосфера очень осторожного и молчаливого сочувствия образуется вокруг человека, пришедшего из лагерей. Это понятно: почти каждый из вольных людей имеет в лагере кого-нибудь из близких и родных.
   Много прошло месяцев, пока вернулось ко мне нормальное самоощущение, и я действительно почувствовал себя вне опасности. Трудной, далекой и кружной дорогой я вернулся на родину. В тот летний день в предместьях Котласа она еще была очень далека от меня. В тот день я еще был плотно охвачен кольцом советской дисциплины — и страха.
   Я отошел километра на два от перпункта и сел на откосе полотна. Тут произошла маленькая неприятность: у меня отнялась правая нога. Сгоряча я прошел два километра, но все-таки я был всего лишь инвалид, неделю назад выписанный из больницы, после 10-месячного лежания. Что-то произошло с моей ногой. Когда я встал, чтобы продолжать путь, оказалось, что я могу только хромать, волоча одну ногу.
   В этот момент я не думал больше ни о свободе, ни о своем прошлом, ни о своем будущем. Я думал только о том, как мне добраться до милиции в Кот-ласе, не опоздавши.
   На счастье, подошел тихо и остановился пустой товарный состав. Я подковылял к паровозу и спросил машиниста:
   — Товарищ машинист, можно доехать до вокзала?
   В первый раз за 5 лет я употребил это слово, запрещенное заключенным: «Товарищ».
   Машинист посмотрел на мою ногу.
   — Садись.
   Я вскарабкался на тендер и вытер пот со лба.
   Поезд тронулся.


ПОСЛЕСЛОВИЕ


   Ежедневно на рассвете — летом в пятом часу утра, а зимой в шесть — гудит сигнал подъема на работу в тысячах советских лагерей, раскиданных на необъятном пространстве от Ледовитого Океана до Китайской границы, от Балтийского Моря до Тихого океана. Дрожь проходит по громаде человеческих тел. В эту минуту просыпаются близкие и дорогие мне люди, которых я, вероятно, никогда уже больше не увижу. Подымаются миллионы людей, оторванных от мира так, как если бы они жили на другой планете.
   Меня уже давно нет с ними. Я живу в другом мире, где люди свободны думать, поступать и бороться за лучшее будущее так, как им это диктует их совесть. Их счастье и несчастье отличаются от счастья и несчастья советских з/к, как свет от мрака. Я живу в прекрасном городе на берегу Средиземного моря. Я могу спать поздно, меня не считают утром и вечером, и на столе моем довольно пищи. Но каждое утро в пять часов я открываю глаза и переживаю острое мгновение испуга. Это привычка пяти лагерных лет. Каждое утро звучит в моих ушах сигнал с того света:
   — Подъем!
   Читатель, я не знаю, с каким чувством ты закрываешь эту книгу, чего ты в ней искал, и не жалеешь ли о потерянном времени. Книга о лагерях не писалась для твоего развлечения или удовлетворения твоего любопытства. Эта книга — не мемуары. Для этого она слишком целестремительна, и относится не к прошлому, о котором вспоминают на склоне лет умудренные опытом люди, а к настоящему. Эта книга не исполнит своего назначения, если не передаст тебе живого чувства реальности лагерей, которые существуют сегодня так же, как они существовали вчера и пять лет тому назад. Ничего не изменилось. Эти лагеря — основной факт нашей действительности, и нельзя понять эпохи, в которой мы живем, не зная того, как и почему они возникли, растут и ширятся в мире.
   Не сделай ошибки, и не путай советских лагерей с гитлеровскими. Не оправдывай советских лагерей тем, что Освенцим, Майданек и Треблинка были много хуже. Помни, что гитлеровских фабрик смерти уже нет, они прошли, как злой сон, и на их местах стоят музеи и памятники над гробами погибших — а «48-ой квадрат», Круглица и Котлас функционируют попрежнему, и люди погибают там сегодня так же, как погибали 5 или 10 лет тому назад. Напряги свой слух, и ты услышишь то, что слышу я каждое утро на рассвете, издалека:
   — Подъем!
   Отчет о пятилетнем заключении в советском подземном царстве — это повесть о человеческом горе и о границе человеческого падения.
   Есть ад на земле, созданный теми, кто притязает на звание строителей Нового Мира. Но книга эта не писалась для целей полемики или «антисоветской пропаганды». Есть среди нас люди, которые готовы отрицать несомненные факты, если они не укладываются в их представление о Советском Союзе. Для этих людей книга о лагерях есть только «антисоветская пропаганда», и они с негодованием отворачиваются в сторону. «Это не может быть правдой», — говорят они. К сожалению, это правда. Серая повседневность и обыденность лагерей даны в этой книге, без сгущения красок, без нагромождения ужасов и жестокостей.
   Эта книга в такой же мере является антисоветской пропагандой, в какой «Хижина Дяди Тома» Бичер-Стоу сто лет тому назад была «пропагандой» против южных рабовладельческих Штатов. Состояние миллионов советских з/к много хуже, а мера их морального угнетения и физической эксшюатации много больше, чем все, что делалось с неграми, и что вызвало такой горячий протест — вплоть до вооруженной интервенции.
   Каждый из нас обязан знать правду, а если он политический сторонник или попутчик коммунизма, — то он вдвойне обязан знать, что происходит за кулисами Советского Строя. Если же есть у него малейшее сомнение, то он обязан требовать, чтобы ему дали возможность проверить каждое утверждение о советских лагерях, которое делается в этой и других книгах, написанных выходцами из лагерей. Эта книга не предназначена для тех, что считает «наглостью» каждое выступление против советской системы, кто бы хотел подавить и конфисковать малейший крик боли на устах жертв — но для тех, кто хочет знать, что происходит за дымовой завесой лживой казенной пропаганды, чтобы всеми возможными путями прийти на помощь людям, которые в этой помощи нуждаются.
   Можно сказать об этой книге, что она написана против. Против угнетения, против страшного зла, против великой несправедливости. Но это определение недостаточно. Она прежде всего написана в защиту. В защиту миллионов заживо похороненных, страдающих и подавленных людей. В защиту тех, кто сегодня еще жив, а завтра уже может быть мертв. В защиту тех, кто сегодня еще свободен, а завтра может разделить участь похороненных заживо.
   На основании пятилетнего опыта я утверждаю, что советское правительство, пользуясь специфическими территориальными и политическими условиями, создало в своей стране подземный ад, царство рабов за колючей проволокой, недоступное контролю общественного мнения мира.
   Советское правительство использовало свое неограниченное господство над шестой частью мира для того, чтобы воссоздать в новой форме рабовладение — и держать в состоянии рабства миллионы своих подданных и массы иностранцев не за какое-либо их действительное преступление, но в качестве «превентивной меры», по усмотрению и произволу тайной полиции.
   Это обвинение может показаться невероятным каждому, кто вырос в условиях западной демократии, и лично не видел и не пережил доли раба.
   Мне же кажется невероятным другое: что миллионы людей на Западе совмещают демократические убеждения и протест против социальной несправедливости в любой форме — с поддержкой вопиющего и омерзительного безобразия, которого в наши дни не видеть нельзя уже.
   Я обращаю внимание людей способных не только видеть, но и предвидеть и мыслить, на тот грозный факт, что рабовладение, несовместимое с сущностью капиталистического строя и нравственным сознанием зрелого человечества — становится технически возможным и экономически осмысленным явлением в рамках тоталитарной идеологии XX века.
   Техническая революция привела к тому, что правительства, которые не могли бы удержаться на штыках, могут отлично сидеть на танках и автоматическом вооружении. Рабский труд оплачивает себя снова как политически, так и экономически. Гитлер продемонстрировал один вариант господства, основанного на рабском подавлении «низших рас» и слабых народов: вариант глупый и нерациональный. Кто хочет убедиться, как выглядит советский вариант, не менее циничный, но более умный и совершенный — пусть попробует добиться очной ставку с миллионами советских рабов. Настежь двери лагерей для людей независимой науки и свободной мысли! — Пусть они войдут туда не как пленники под конвоем, со сроками по 10 лет принудительного труда, но как посланники народов, свободные исследователи и наблюдатели — на великое и неподкупное следствие.
   Советским правительством созданы условия жизни для 200 миллионов людей, резко противоречащие элементарным потребностям духа и тела 90% населения. Как следствие, существует в советском народе неистребимое и вечно возрождающеся недовольство. Это недовольство имеет в массах форму слепого — даже не протеста! — а всего лишь чувства неудовлетворенности и тяжести, но оно неистребимо, и несмотря на все чистки и превентивное заключение, оно возрождается с той же необходимостью, с какой отрастают у человека ногти и волосы после каждой стрижки. Для людей, проявляющих в какой бы то ни было форме недовольство и критическое отношение, — или даже только подозреваемых в том, что они его когда-либо проявят — создан советской властью небывалый резерват рабства, равного которому не знает мировая история. На основе произвольного выбора местными органами власти и по указанию центральных органов этот резерват пополняется всеми «неудобными» и «лишними» в глазах власти элементами, причем человеческая жизнь расценивается не выше, а практически часто ниже, чем ценность рабочего скота. Таково положение дела в величайшей державе нашего времени. Лагеря с их многомиллионным населением представляют корректив Советского Строя, неуничтожимый в условиях тоталитарного насилия над человеческой природой.
   И если в ответ «адвокаты диавола» сошлются на факты расовой и национальной дискриминации за пределами Советского Союза, то на это следует ответить, что эти факты не вытекают из сущности Западной демократии, и их устранение — рано или поздно — будет торжеством активной и борющейся демократии. Тогда как принудительный лагерный труд прямо вытекает из сущности Советского строя, и от него неотделим. Это — две стороны одной медали. Поэтому литература Запада говорит открыто и смело о всех социальных дефектах демократии и вносит свет во все темные уголки, — а подцензурная литература рабовладельческого строя молчит и старается не смотреть туда, где темно. Ей нечем ответить на обвинение, кроме брани и отрицания фактов.
   Необходимо протестовать против лагерной системы, как самого чудовищного явления современности, в котором заложены ростки мировой катастрофы. Моральная и политическая катастрофа начинается в тот момент, когда методическое и массовое мучительство, увод людей и убийство, практиуемое под прикрытием марксистской и демократической фразеологии, начинает замалчиваться или оправдываться людьми прогресса, людьми Революции, доброй воли.
   Как бы мы ни понимали существо демократии, ясно, что она возможна только в атмосфере абсолютной прозрачности, наглядности и видимости. Мир демократии должен быть обозреваем из конца в конец. Там же, где имеются тайники и запретные зоны, гдe что-то тщательно скрывается от взгляда за стенами тюрем и лагерными оградами — мы можем быть уверены, что творится злое дело. Лагеря в их настоящей форме могут существовать только ценой строжайшей и герметической изоляции и недоступности для внешнего мира, — подобно тому, как гитлеризм скрывал свои позорные секреты не только пред внешним миром, но и пред массой собственного населения. То, что произошло с автором настоящей книги между 1939-46 годом, само по себе достаточно жутко.
   Человек, не совершивший никакого преступления и вершенно посторонний советскому государству, мог быть захвачен на чужой территории и без суда, при соблюдении строжайшей анонимности, на ряд лет вырван из мира. Меня приговорили к рабству, вывезли на край света и подвергали физическим и моральным мучениям в течение ряда лет, когда имелась полная возможность вернуть меня на родину, где меня ждали дом, семья и работа. От смерти спас меня случай. Вреда, который нанесен мне и моей семье, уже ничто не исправит. Но дело не в этом. В том состоянии, в каком я находился, продолжают оставаться миллионы людей. Речь идет о них.
   То, что я пережил в Советском Союзе, — это безумие, кошмар. Моей обязанностью и моим первым движением по возвращении в Европу было — дать отчет о пережитом и передать крик о помощи людей, отрезанных от мира. Но только здесь, среди свободных людей Запада, я понял всю глубину несчастья тех, кто остается в заключении. Выйдя за колючую проволоку лагерей, я наткнулся на каменную стену, построенную малодушием и предательством.
   Я убедился, что в известных кругах, и именно в тех, чья помощь необходима в первую очередь, — не принято говорить вслух о некоторых явлениях, имеющих место в Советском Союзе. Это шокирует. Более того, это компрометирует. Не раз, а десять раз я услышал, что обвинять Советский Союз могут только враги прогресса и союзники реакции.
   Эта книга писалась при молчаливом и явном неодобрении моего окружения, и если бы не личный мой опыт и сила убеждения, которой я обязан пяти лагерным годам — возможно, что я подчинился бы коллективному внушению, как это делают другие участники «заговора молчания».
   Отношение к проблеме советских лагерей является для меня ныне пробным камнем в оценке порядочности человека. Не в меньшей мере, чем отношение к антисемитизму.
   В самом деле, достаточно упомянуть о жертвах лагерей, чтобы у людей, которые при каждой другой оказии полны медовой доброты и демократической отзывчивости на малейшее несовершенство мира, вдруг выросли волчьи клыки и обнаружилась абсолютная невосприимчивость слуха и ожесточение сердца — как в известном рассказе Стивенсона о м-ре Джекилле и м-ре Гайде.
   Каждое происходящее в мире преступление должно быть названо во всеуслышание по имени. Иначе борьба против него невозможна. Ни одно попрание человеческого права не смеет остаться анонимным. Лозунг слабых людей — «не говорите вслух! не называйте по имени?» — есть лозунг бесчестный. В известной мере он делает их сообщниками преступления.
   — «Горе слабым!» — этой мудрости научило меня пятилетнее пребывание в советском подземном царстве. Удел слабых — рабство или гибель. Жестокий и страшный смысл этих слов надо понять, не для того, чтобы преклониться перед слепым насилием, которое нам угрожает повсюду. — Горе слабым! Я видел и разделил судьбу слабых в советской стране За тысячи километров от центров террора, далеко за границей сталинской власти, я еще видел подлый заячий страх слабых. Я научился ненавидеть насилие в его зародыше. Зародыш всякого насилия — в смирении слабых.
   Единственный ответ на жестокую правду. Горе слабым! — заключается в том, что Право обязано облечься в силу. Против силы бесправия — сила права. Из сознания права — родится смелость защищать попранное право человека — и нужная сила.
   До тех пор, пока сознание демократического мира примиряется с существованием резервата рабства в Советском Союзе, нет надежды на то, что мы предотвратим угрозу рабства в нашей собственной среде.

 
   Тель-Авив, 15. XII .46 — 25.Х.47