Юлий Марголин


 
Путешествие в страну Зе-Ка


   Scan, OCR, вычитка — V.Voblin, vvoblin@hotmail.com

 
   Сердечная благодарность Eлене Иткиc за любезно отсканированные страницы, которых не было в библиотечном экземпляре.

 
   Несколько слов об этой книге.

 
   Автор, Юлий Марголин, — один из тех немногих, кому (благодаря польскому гражданству) удалось не только пережить сталинский ГУЛАГ, но и вырваться из СССР во время или сразу после Второй Мировой войны.
   Вдобавок автор, обладавший незаурядным талантом публициста, не терял времени и написал свои воспоминания о ГУЛАГе, как только ему предтсвилась такая возможность.
   Книга была написана задолго до книг Солженицына, в конце сороковых годов, когда сам Солженицын ещё сидел, ГУЛАГ работал на полную мощь, а Сталин, Берия и их бесчисленные «соколы» были… э… «на посту».
   Автор написал книгу в Израиле, но опубликовать её там не мог, так как правившие в стране левые сионисты-социалисты стремились к «хорошим отношениям» с СССР, невзирая на то, что Сталин уже затеял юдофобскую кампанию «борьбы с космополитизмом».
   И несмотря на то, что всем было ясно: в этой книге ничего не выдумано, каждое слово — правда.
   В Европе тоже не удалось издать эту книгу: европейские интеллектуалы «боролись за мир и дружбу», и книгоиздатели не хотели «нежелателоьных эксцессов».
   В конце концов книга вышла в свет в Нью-Йорке в 1952 году, но… её как бы не заметили, благо она была напечатана в оригинале, по-русски.
   Потом началась оттепель, появились книги Солженицына, начались один за другим литературные скандалы, процессы и кампании, и первая книга о ГУЛАГе была прочно забыта.
   Марголин написал немало умных и интересных книг не политические темы. Он скончался в 1971 году. Его именем названа улица в Ришон-ле-Ционе.


ОТ АВТОРА


   Задолго до начала Второй мировой войны я собирался съездить в Советский Союз.
   Я жил тогда в Лодзи, в Польше. Интерес к Советскому Союзу был велик в этой стране. Правда, иначе интересовались страной коммунизма в Париже и Нью-Йорке, а иначе в Польше, где помнили и 150 лет царской оккупации, и войну 1920 г., где была общая граница, и где Россия всегда была и реальной угрозой и близким соблазном. Компартия у нас была нелегальна. В аграрной и католической стране со слабой промышленностью и ничтожным пролетариатом не было для нее почвы. Еврейская молодежь была коммунизирована на 10 или 15 процентов. Бог знает, что представляли себе под коммунизмом несчастные мечтатели польского гетто. На улицах Лодзи продавались с возков в тридцатые годы «Памфлеты» Радека, «Исторический Материализм» Бухарина. В день смерти Ленина, в январе, в годовщину «трех L», где-нибудь поперек улицы на телеграфных проводах появлялся красный флаг, и еврейские молодые люди били стекла в еврейских же магазинах на Пиотроковской. Радикальная интеллигенция зачитывалась стихами Броневского о «печах Магнитогорска». В варшавских театриках декламировали под гром апплодисментов «Гренаду» Светлова. Туристы ездили по маршрутам советского бюро Интурист знакомиться с великой страной Революции.
   Много их возвращалось после недельного пребывания в Москве с коробкой советского шоколада и приятными воспоминаниями. Двухнедельный маршрут давал возможность побывать на Украине. Пред тем, кто мог оплатить 3 и 4-недельную поездку — открывались курорты Кавказа и Средняя Азия. Таким образом, Андрэ Жид побывал в Гори, на родине Сталина, а Зибург посетил Красную Арктику. Каждый, владеющий пером, привозил из Советского Союза отчет о своих впечатлениях.
   В годы моей советской неволи я вспомнил эту литературу. Были среди репортажей и превосходно сработанные вещи, полные тонких наблюдений, остроумия и блеска. Но в целом вся эта литература представляла собой детский лепет. Как скептики, так и энтузиасты одинаково не имели представления о Советском Союзе, не имели права писать о предмете, так мало им знакомом. Смешная и трагическая несоразмерность этой «туристической» литературы с советской действительностью теперь очевидна для сотен тысяч людей, подобно мне, попавших в глубокий тыл советской страны в годы войны.
   Кроме этого «официального» туризма, существовал в Польше за все годы ее независимости другой, о котором не писали газеты. Не было такого года и месяца, чтобы через границу не переходили нелегально перебежчики, люди, не хотевшие оставаться в капиталистической Польше и стремившиеся в обетованную землю, «родину всех трудящихся», — в поисках справедливости и свободы. Мы ничего не знаем о дальнейшей судьбе этих людей. Почему ни один из них не дал о себе знать?… Это не были знаменитые писатели или делегаты из Америки. Когда они пропадали, как камень брошенный в воду, никто ими не интересовался. Это были маленькие люди, анонимы, опилки, как магнитом притянутые мечтой о лучшем мире. А между тем, очень и очень стоило бы опросить этих людей. Их правдивый и нелитературный отчет сказал бы больше, чем тома официальной пропаганды. Много их живет в Советском Союзе, и жаль, что нет у них возможности рассказать о себе. В городе Бяла-Подляска на базаре стояла будочка, где еврей торговал содовой водой. Дети у него выросли мятежники — Богу не молились и знать не хотели ни польского добра, ни заморской «Палестины». Когда младший вырос и убедился, что мало надежды на революцию в Бяле-Подляской, он сговорился с пограничными крестьянами, и в темную ночь они его перевели на советскую сторону. Было это в 1931 году. Одиннадцать лет спустя я с ним встретился — в советском лагере, в великой и многолюдной стране з/к, и выслушал его историю, похожую на тысячи других.
   Страна з/к не нанесена на советскую карту, и нет ее ни в каком атласе. Эта единственная страна мира, где нет споров о Советском Союзе, нет заблуждений и нет иллюзий.
   Жил в городе Люблине владелец технического бюро, инженер Мельман. Если остались на свете его родственники — вот справка о бесследно пропавшем. — Инженер Мельман был человек независимый и своенравный. Он никак не мог согласиться с польским режимом. И он перешел границу с целой группой «недовольных». Их прямо с пограничного поста отправили в тюрьму, оттуда — в лагерь. Там я с ним и встретился. К тому времени, после нескольких лет заключения, это был необыкновенно молчаливый человек, широкоплечий, с потемневшим лицом и сумрачным взглядом. Не думаю, чтобы к этому времени у него оставались ещё какие бы то ни было убеждения. Его целью было не умереть в лагере. Но это ему не удалось. Весной 1944 года он умер в исправительно-трудовом лагере Круглица, Архангельской области, от заворота кишок. Кто-то подарил ему два лишние талона на обед, и этого не выдержал его организм, отвыкший от нормальной пищи.
   1937— ой год был роковым для «нелегальных» туристов. В этом году была произведена большая чистка в Советском Союзе. Среди миллионов, водворенных в лагеря, оказались все, прибывшие на жительство в Советский Союз из-за границы. Все равно, легально или нелегально. Я помню молоденькую сестру в лагерном бараке для больных. -«За что вас посадили, сестра?» — «Мой папа приехал из Латвии». — «А сколько лет вам тогда было, когда приехал?» — «Восемь». Это не разговор двух сумасшедших. В Советском Союзе это каждому понятно без объяснений.
   Я не поехал в Россию через Интурист, и не перешел в темную ночь полесскую границу. Я оказался туристом особого, третьего рода. Мне не надо было ездить в Россию — она сама ко мне приехала. И маршрут оказался у меня особенный, о каких мы ничего не слышали в Интуристе. Пришлось мне наблюдать Россию не из окна отеля «Метрополь» в Москве или из окна вагон-ресторана. Я видел ее через решетчатое окошечко тюремного вагона, из-за колючей проволоки лагерей, перемерял пешком сотни километров, когда гнали с руганью арестантскую толпу по этапу через леса и нищие колхозы севера, пересек дважды Урал — в теплушке и на третьей полке жесткого вагона, где нет и быть не полагается иностранным корреспондентам, — жил в сибирской глуши, ходил, как все, на работу и носил в кармане тот документ, которым так гордился Маяковский: советский паспорт сроком на 5 лет. Этого документа у меня больше нет. Оттого я и могу писать о Советском Союзе то, о чем не снилось нашим мудрецам, и о чем не пишут люди с советскими паспортами.
   Люди, симпатизирующие советской системе, полагают, что мой маршрут был неудачно выбран и увел меня в сторону от знаменитых советских путей. Я не был под Сталинградом, не брал Берлина. Если бы я там был, может быть, я писал бы иначе? Может быть. Маршрут мой был выбран не мною, мне его указала Советская Власть. О Сталинграде мир знает все, о лагерях — ничего. Где правда России, на параде победы на Красной Площади, или в стране з/к, которая выпала из географического атласа? Очевидно, надо брать эти вещи вместе, в их целости и взаимной связи. Для меня нет иллюзий, я видел подземную Россию. Я в и д е л. Те же, которые возлагают надежды на Страну Советов, пусть примут во внимание и этот «материал» и согласуют его, как смогут, со своей совестью.


1. ББК


   На десятые сутки по выезде из Пинска поезд с с человеческим грузом прибыл на станцию Медвежьегорск Мурманской железной дороги. Тут велели нам выходить. С мешками и узлами посыпалась из вагонов толпа, разминая ноги, мигая отвыкшими от света глазами.
   На станции, стоя немного в стороне, встречал нас большой толстый человек в длинной гимнастерке, с величественной «командирской» осанкой. Мы очень удивились, услышав, что он говорит на ломаном еврейском языке.
   — Я сам из Варшавы, — смеялся он, — и, видите, еще кое-что помню. — Люди обступили его со всех сторон.
   — Не подходить! Близко не подходить! — он брезгливо отстранился и вынул блестящий портсигар, к которому немедленно приковались глаза грязных, измученных дорогой людей. — Чем занимался? — Чем занимался? — показывал пальцем то на одного, то на другого, и на все ответы только кивал головой и приговаривал:
   — На лесоповал! На лесоповал!
   Какой— то сморщенный старичок сказал ему, что торговал в Польше всякими пряностями, перцем, уксусом. -Перец! Уксус! — захохотал человек с портсигаром. — Здесь тебе, дедушка, и без перца горько будет! — Он смеялся, но глаза его смотрели без улыбки и пристально — глаза приемщика товара или таксатора в ломбарде.
   Это был Левинсон — майор Госбезопасности, человек, стоявший во главе «лагерей ББК», то есть лагерей в зоне Балтийско-Беломорского Канала, с центром в Медвежегорске. Мы находились в Карело-Финской Республике, на северной оконечности Онеги, озера поверхностью в 10.000 кв. километров. Отсюда до Белого Моря располагались ИТЛ — исправительно-трудовые лагеря НКВД — сотни лагерей, подчиненных Левинсону. Этот человек имел под своей властью около полумиллиона государственных рабов. Но мы этого не знали. Мы настолько не имели понятия о том, что нас ждет, что задавали наивные вопросы доброму дяде на станции Медвежегорск:
   — А что, пустят нас теперь в город вольно?
   — Нет, — улыбнулся Левинсон, — как же можно пустить вас вольно? Ведь вы заключённые.
   И тут мы узнали впервые, что мы «заключенные», но еще не понимали, что это значит.
   Нас построили в колонну. Давид, бывший солдат польской армии и человек бывалый, показал мне, как надо завязать мешок: вложил камешек в нижний угол, над камешком связал веревку узлом, чтоб не спадала, другим концом стянул сверху мешок, и я взвалил его на плечи. Мы тронулись по четыре в ряд.
   Город Медвежегорск был весь деревянный, бревенчатый, как большинство городов на севере России. Дома его напоминали то окраину Пинска, то дачные постройки в Польше, с балкончиками, крылечками, ставнями, малыми окошечками. Мостовых не было. Мы брели, подымая клубы пыли. Пусто было на улицах. Ни магазинов, ни вывесок. В одном месте под запертой дверью с надписью «ларек» стояла очередь из старух и босых мальчишек, в терпеливом ожидании.
   Шли мы долго. Вдруг, прямо из песков и бугров, вырос каменный дворец в три этажа с колоннадой.
   — Что? — спросил нас конвойный, — в Польше тоже такие дома? — Мы с чистой совестью могли ответить, что в Польше нет таких домов. Это было главное управление лагерей ББК НКВД — образец советской культуры.
   Весь этот город, с его двумя или тремя десятками тысяч жителей, был построен заключенными. Жители его либо принадлежали к персоналу управления лагерей ББК, либо состояли из бывших заключенных, которые по отбытии срока были оставлены здесь на поселение.
   Все эти люди, которых мы видели, проходя по улицам — не были вольными людьми! Мы с удивлением повторяли эту весть, которая для нас звучала фантастически. Но это была правда. Все люди здесь либо отбывали наказание, либо отбыли наказание, либо принадлежали к аппарату наказания. Конечно, и те, кто управлял заключенными из каменных дворцов в центре Медвежегорска — не были вольные люди. Это были — тюремщики.
   А где же здесь было наше место? Мы прошли пять километров, и город остался за нами. Мы едва двигались с нашими узлами и мешками. Конвойные гнали нас с винтовками наперевес, толкая отстающих, понукая нас грубой бранью. Наконец, мы дошли до ворот и сели на землю. Через некоторое время вышли люди со списками и стали по одному вызывать. Проходили часы. Через узкую дверь сбоку ворот нас пропускали на широкий двор, окруженный бараками. Вокруг двора шел высокий забор, с колючей проволокой сверху. В старые времена это называлось «острог». Теперь это был «лагпункт».
   Точнее, мы находились в пересыльном распределительном лагере, откуда все прибывающие партии заключенных рассылались по отделениям ББК. В самом Медвежегорске находился лагерь на 3000 человек, лагерь особо привилегированный, куда попасть считалось счастьем, так как люди жили здесь «в центре», где и снабжали лучше и были возможности городской работы. Наш «двор для проезжающих» был расположен отдельно. Никого, кроме нас, там не было, бараки были отданы в наше исключительное пользование. Бараки — были сараи, без окон, и явно не приспособлены для постоянного жилья.
   Мы провели три дня в этом месте. Здесь мы отдыхали с дороги. После голодного этапного питания суп и каша, которые нам выдавались, казались необыкновенно вкусными. На открытом воздухе стоял стол с медикаментами, туда можно было подходить с жалобами. Здесь мы впервые познакомились с основным лагерным словом: «Санчасть».
   На второй день привезли со станции наши вещи, которые следовали тем же эшелоном. Их сбросили в одну кучу под забором. Многие чемоданы поломались, узлы распались, и когда мы явились разыскивать в общей куче свои вещи, то для некоторых уже было поздно — все их пожитки были растасканы. Мой чемодан валялся открытый, но большая часть его содержания уцелела. Там было одних верхних рубашек с дюжину. Я сохранил столько носильных вещей, что на долгое время мог считать себя обеспеченным. Во всем Медвежегорске не было в тот вечер столько сокровищ и вещей европейского обихода, сколько их валялось под забором пересыльного пункта ББК.
   Это были хорошие дни. Нас сводили в баню, и я могу удостоверить, что за все последующие пять лет я не был в такой замечательной и чистой бане. Здесь не было европейских душей, а были российские шайки, лавки под окнами, много горячей воды. Два дня мы лежали на солнце, на травке, — сотни людей — сидели на завалинках под бараками и под августовским северным солнцем читали «последние известия», то есть давили вшей на рубахах.
   Шатаясь по двору, мы сделали открытие. В одном месте за забором лежали люди. Несмотря на то, что подходить к этому забору было запрещено, мы все же успели под ним побывать. Через щели между досок мы увидели полянку, которая вся была покрыта лежащими. Это было незабываемое мгновение. Мы в первый раз увидели русских заключенных. Это была серая масса людей в лохмотьях, лежавших без движения, с бескровными бледными лицами, остриженных, с воровским и сумрачным взглядом. Некоторые из них поднялись и, крадучись, подошли к забору.
   — Кто такие?
   — Поляки.
   — Слышь, поляки! — они стали расталкивать друг друга. Через забор глядели на нас тусклые, тяжелые, холодные глаза. Мы спросили:
   — Не знаете, куда нас отправят?
   — Что, не знаешь? — засмеялись с другой стороны. — В лес поедешь. — И человек стал нам показывать мимикой нашу судьбу.
   Мы не поняли сначала, что значат его движения. Он согнул руку и стал равномерно двигать ею вперед и назад. Это было движение пиления. Человек пилил и беззвучно смеялся, глядя на наши удивленные лица.
   — Нет ли хлеба на продажу? — стали подходить другие. Тут же кто-то сторговал рубашку. — Дай примерить! — и не успел неопытный продавец-новичок опомниться, как у него вытащили рубашку через щель в заборе. Она немедленно исчезла. За забором засмеялись. — Вот как поляк рубашку продал! — Тут подошел стрелок и отогнал нас от забора.
   Под вечер третьего дня нас собрали и под конвоем вывели из этого прекрасного места.
   Снова мы пылили по дороге, на этот раз обратно в город. Свернули в боковую улицу и вышли на медвежьегорскую пристань.
   На пристани пахло смолой и пиленым лесом, у берега стояли баржи. Огромная баржа была приготовлена для нас. Наше место было в трюме. Там поместилось 650 пинчан. Кроме того, с нами поехала партия женщин — около 30 полек, несколько десятков конвойных и служащих ББК, и стрелки с собаками. Огромные черные псы, дрессированные для охраны и охоты на людей, помещались в передней части баржи на помосте. Внизу, в проходе, люди сбились в одну сплошную массу и так тесно лежали на полу, что трудно было пройти среди них. Кухни на барже не было. Нам выдали хлеб, по селедке на брата и по коробке консервированного гороха на четверых. Предупредили, что ехать недолго. Но мы были в пути около полутора суток.
   Маленький пароходик тащил нашу баржу на буксире. Мы отплыли из Медвежегорска во второй половине дня. Это было мое первое путешествие по Онеге. Я нисколько не сомневался, что будет и второе, — и я проделаю то же путешествие в обратном направлении. Не было времени задумываться и горевать: то, что происходило с нами, было так необычно, что текущие впечатления захватывали все внимание. Мы вышли на широкий водный простор. Огромное, как море, озеро сияло темной лазурью, блестело серебром. Мы плыли сперва в виду лесистых берегов, потом вышли на средину, и берега отступили и потерялись… Иногда показывались на горизонте островки и проплывали вдалеке паруса и пароходики.
   Но все это мы видели только урывками и украдкой. Арестантская баржа не приспособлена для наслаждения красотами природы. Из трюма, где мы находились, ничего не было видно, кроме узенькой полоски неба при выходе; чтобы увидеть, что делается за бортами, надо было подняться на помост. Но там задерживаться не полагалось, и оттуда нас гнали собаками. Ночью мы мерзли и, так как дорога затянулась, то и поголодали бы, если бы не обстоятельство, которое придало нашим мыслям другое направление.
   Комбинация недопеченного черного хлеба и онежской воды, которую мы черпали для питья ведрами, имела печальные последствия. Начался острый и массовый понос на барже, где не было уборных. Уже в пути сколотили на помосте подобие будочки из досок, выдававшейся над бортом. Одно место — на 700 человек. С утра началась на онежской барже великая трагикомедия. Полицейские псы и вооруженные люди охраняли дорогу на помост. Нам открылось, что в ряду европейских демократических свобод, которых мы не ценили, не последнее место занимает свобода и легкость отправления физиологических потребностей. На лестнице, ведшей наверх, сгрудилась толпа, люди выли, стонали, умоляли пропустить, и, наконец, десятки людей не выдерживали. Баржа превратилась в корабль несчастья. Все возможные и невозможные углы в ней были загажены. При выходе на помост стоял часовой и каждые 3 минуты подавал зычным голосом команду, которую невозможно здесь привести во всей ее живописности. С другой же стороны стояла очередь женщин, на глазах которых происходили неописуемые сцены.
   Бедные женщины! На барже их поместили отдельно, но церемонились с ними так же мало, как и с нами. Это были варшавянки, девушки, которые даже в этих условиях сохраняли еще след какой-то миловидности, держались храбро, выглядели прилично. Одна из них нашла своего брата в нашей толпе. Подойти к нему она не могла, но издалека махала рукой, улыбалась. Все ее лицо светилось счастьем встречи. И не одному из нас стало грустно, что некому было нам так улыбаться — и подарить нам крупицу тепла в чужой стране, среди врагов и тюремщиков.
   В углу баржи пели. Вероятно, впервые звучали над Онегой такие песни, потому что вдруг встрепенулся советский лейтенант — «гражданин начальник» — точно его обожгло — и подошел, стал слушать. Молодой еврей замолчал.
   — Пой! — сказал ему лейтенант.
   — Не буду петь! — и повернулся плечом, словно вспомнил: «На реках вавилонских».
   — Пой! — сказал лейтенант: — ты — еврей, и я — еврей. Вот уже 20 лет я не слышал этих песен. Детство мое отозвалось во мне, не могу слушать спокойно. Пойдем наверх, я дам тебе пить, сколько хочешь, только пой!
   И за цену чистой воды молодой парень спел ему песню, песню которую на варшавских дворах распевали бродячие еврейские музыканты:

 
   Zu dir — libe — fil ich!
   Majn hartz is ful mit Frejd!
   Nor doch shtendik fil ich -
   As mir weln zajn zushejt.
   Ich halt sich in ajn shrekn -
   Majn harz is ful mit pajn -
   Wenn ich wel sich ojfwekn
   Un du west mer nit sajn! -

 
   Над гладью Онеги плыла печальная мелодия и хватала за сердце.

 
   Draj klejne werter -
   gedejnk sej git -
   Ich bet ba dir -
   fargess mich nit!…

 
   Лейтенант помрачнел и ушел на другой конец баржи. Больше он к нам не подходил.
   Баржа причалила к бухте, где с двух сторон тянулись склады бревен и досок. Началась разгрузка. Мы вышли на песчаный плоский берег. Прямо перед нами были рельсы узкоколейки. Сразу за рельсами начинался мокрый лесок, болотная топь. Ландшафт был невеселый: болото, лес и штабеля бревен. Медленно, лязгая буферами, подошли открытые товарные платформы. Мы расположились на них со своими узлами. Женщин было с нами немного и их посадили отдельно. «Лагпункт», где это происходило, назывался Остричь (на северном побережьи Онежского озера). Мы тронулись.
   Поезд шел медленно через лес. Мимо нас, освещенные августовским солнцем, проплывали березы, сосны, ели — сменялись перелески, поляны, болота и мокрые равнины. В унылости этого пейзажа было что-то похожее на белорусскую природу. Только все это было безлюднее — и на всем лежала тень какой-то пустынной и мрачной угрюмости. Глухая, заброшенная сторона. На поворотах наш маленький паровозик оглушительно свистел, и на деревянных щитах у полотна мы читали непонятную для нас надпись: «Закрой поддувало». Свежий и чистый воздух входил в наши легкие, и после недавнего пребывания в трюме дорога через лесные дебри была для нас отдохновением… Показались в лесу блокгаузы — постройки, сколоченные из больших бревен… Мы чувствовали, что это не обыкновенный лес и не обыкновенный край. Хотя мы уже много отъехали — не было ни станций, ни названий, ни следов мирного жилья. На одной остановке мы увидели старого узбека с белой бородой и монгольским высохшим лицом. Откуда взялся узбек в карело-финском лесу? — Дедушка! — начали ему кричать с нашей платформы: — как этот город называется? — Узбек повернул лицо, смотрел потухшими глазами. — Какой тебе город? — сказал он в горестном изумлении: — Ты разве город приехал? Ты лагерь приехал!
   Тут я вспомнил начало Дантова «Ада»:
   — В средине нашей жизненной дороги Объятый сном, я в темный лес вступил…
   Да, это был удивительный лес: кого здесь только не было? — узбеки, поляки, китайцы, украинцы и грузины, татары и немцы. В одном месте мы проехали полянку, на ней стояла группа человек в сорок. Это были обитатели леса.
   Они смотрели с любопытством на поезд, везущий «новичков», а мы с неменьшим любопытством глядели на них. Обе стороны имели чему дивиться.
   Мы были «иностранцы», которых сразу можно было узнать по желтым и зеленым чемоданам, по пиджакам и пальто, по верхним рубашкам всех цветов, по европейской обуви и по разнообразию костюмов. Как мы были богаты, как мы были пестры и неодинаковы — это мы поняли только, когда увидели обитателей леса.
   Люди серо-мышиного цвета. Всё было на них мышино-серое: какие-то кацавейки, долгополые лохмотья, на ногах бесформенные опорки на босу ногу, на головах серо-мышиные ушанки с концами, которые разлетались и придавали лицу дикое выражение. И лица также были серо-мышиные — замлистого оттенка — и все они точно были засыпаны пылью. Все, что носили, сидело на них по-шутовскому — либо слишком широко и длинно, либо узко и коротко. Все они держались вместе, а в стороне торчал человек с ружьем, который был одет по-военному и явно принадлежал к «другой расе».
   Наконец, мы прибыли к назначенному для нас месту.
   Налево был высокий хвойный лес. Направо — громоздились штабеля бревен и дров, а за ним был издалека виден высокий лагерный частокол и ворота. Туда вела широкая дорога, настланная бревнами. Мы шли по ней, спотыкаясь и стараясь не попасть ногой между бревен. С обеих сторон деревянного настила было черное болото. Мы подошли к воротам и прочли на них надпись сверху:
   «БЕСПОЩАДНАЯ БОРЬБА БРАКОДЕЛАМ И ВРЕДИТЕЛЯМ!»
   А ниже был изображен на доске ржавыми выцветшими буквами лозунг:
   «ДЕРЖИТЕ РАВНЕНИЕ ПО САВЧЕНКО И ДЕМЧЕНКО».
   Нас ожидали. Высокий хромой человек распоряжался встречей. Это был начальник лагеря. За ним стояли вооруженные: это был ВОХР, т. е. стрелки корпуса «военнизированной охраны» лагерей. Командир взвода ВОХРа и начальник лагпункта — были распорядителями нашей судьбы. Тут же были люди из отделения — начальники Финчасти и Санчасти — инспектор КВЧ (культурно-воспитательная часть), люди, в именах и функциях которых мы не разбирались. Хромой начальник лагпункта очень волновался. — «Позвать зав. УРБ!» (учетно-распределительное бюро). Явился зав. УРБ, одетый в серо-мышиный костюм, как полагается заключенному, и в хорошие сапоги, что уже свидетельствовало о высоком положении в лагере. Начальник лагпункта тут же обругал его звучно и семиэтажно, за опоздание. Зав. УРБ вытащил списки и начал вызывать по одному. Мы проходили в помещение вахты, где стрелки ВОХРа проверяли наши вещи и пропускали на территорию лагеря. Потом развели нас на ночлег.