О расстреле мирной манифестации рабочих у Зимнего дворца первым принес сообщение Антон Топилкин.
   – Ты подумай, служба, что делается! – сверкая глазами, говорил Антон. – Царь расстреливает своих же рабочих! Значит, что свои, что япошки – ему все едино?! Неужели после этого найдется хоть один человек, у которого повернется язык сказать: «Наш батюшка царь»? Кобелю бесхвостому он батюшка!
   Вскоре после «кровавого воскресенья» большевики организовали в городе демонстрацию протеста. Готовились к демонстрации конспиративно. Матвей Строгов стал свидетелем ее совершенно случайно.
   Накануне демонстрации Антон Топилкин намекал ему на что-то исключительно серьезное, что на следующий день должно произойти в городе, но Матвей ничего не понял. Утром он пошел прогуляться. День был ясный, солнечный, морозный, ветерок играл на пустырях снегом. Дойдя до центра, Матвей остановился возле моста и стал смотреть на прохожих. Откуда-то издали донеслось стройное пение. Матвей прислушался. Похоже было, что идет крестный ход. Но что за чудо: слышались звуки знакомой «Марсельезы». Нарастая, они приближались.
   Скоро из-под горы показались первые ряды демонстрантов. Над ними развевались два красных флага, а на красном транспаранте белыми буквами было написано:
   «Долой самодержавие! Долой царя-убийцу!»
   На мосту собрались толпы людей. Матвей продвинулся немного вперед и стал разглядывать демонстрацию. В первом ряду он увидел Соколовского. Сутулясь, тот шел рядом с юным знаменосцем.
   «Вот они что задумали!» – пронеслось в голове Матвея, и ему захотелось пролезть сквозь толпу и присоединиться к демонстрантам.
   Забыв о своей надзирательской форме, он принялся расталкивать людей, но чей-то истошный возглас остановил его:
   – Казаки!
   От этого возгласа толпа подалась назад, Матвея прижали к перилам.
   Казаки мчались по другой стороне набережной. С высокого моста, который был на изгибе реки и отделялся от улицы площадью, было хорошо видно казаков и демонстрантов.
   Из-под копыт сытых, резвых лошадей брызгами разлетался избитый подковами снег. Взнузданные лошади всхрапывали, выгибали шеи, до красноты раздували мягкие ноздри.
   Живая лава огромным клубком катилась навстречу демонстрации. У Матвея перехватило дыхание. Перед отрядом казаков колонна демонстрантов казалась беззащитной. Но, точно по какому-то сговору, демонстранты крепче сомкнулись, а знаменосцы вскинули выше красные полотнища.
   Порывы холодного ветра подхватывали кумач флагов и рвали его ввысь, точно хотели показать всему городу.
   Но вдруг пение оборвалось, в рядах демонстрантов произошло замешательство. Вслед за этим послышались выстрелы и крики:
   – Полицейские!
   Эти возгласы показались Матвею странными. Он не видел полицейских. Но выстрелы участились, и он понял, что полицейские, переодетые в штатское платье, напали на демонстрантов с тыла.
   Казаки, как будто ожидавшие этого, рванулись вперед. Напуганные обыватели кинулись врассыпную, сшибая друг друга. А у демонстрантов с казаками и полицейскими завязалась ожесточенная драка.
   Казаки неистовствовали. В их руках мелькали шашки и плети.
   Особенно свирепствовал один чубатый казак. Лошадь его подымалась на дыбы, подминала под себя людей, а он хлестал плетью направо и налево.
   У Матвея будто что-то загорелось в груди. Расталкивая людей, он побежал вперед, отстегивая кобуру револьвера.
   «Смажу сейчас гада!» От возбуждения кровь стучала в висках.
   Но кто-то из демонстрантов опередил Матвея: озверевший казак подпрыгнул на седле, покачнулся, схватился руками за голову и упал с лошади.
   Демонстранты, прорвав кольцо полицейских и казаков, бросились во дворы и переулки. Не прошло и четверти часа, как площадь опустела. Матвей вернулся домой и долго не мог успокоиться. Ему хотелось поделиться своими впечатлениями с Антоном, а тот, как назло, не возвращался.
   Матвей ходил по комнате, ложился на кровать, вставал и опять ложился.
   Наконец, уже в сумерках, пришел Антон. Голова у него была перевязана белой марлей, он с трудом стоял на ногах.
   Матвей помог товарищу раздеться и, когда тот лег на кровать, спросил его:
   – Ты был там?
   Антон, морщась от боли, указал глазами на дверь. Матвей закрыл дверь на крючок, присел к нему на кровать и тихо сказал:
   – Тебя сегодня же посадят. Надо бежать!
   – Чудак ты! Я был переодет и, видишь, усы и бороду сбрил.
   Матвей согласился: в таком виде и он не узнал бы Антона.
   – Убитые есть? Соколовский как? – спросил он.
   – Ничего еще не знаю, – со стоном сказал Антон и, помолчав, продолжал: – Если, Матюха, кто пронюхает насчет моей головы, говори, что по пьяной лавочке наклепали.
   Матвей посмотрел ему в глаза и улыбнулся дружески, тепло.
   – Ты знаешь, Матюха, – встревоженно зашептал Антон, – когда они налетели на нас, у меня будто пожар начался внутри. Рванулся я вперед, и сам не знаю, откуда силы взялись. Подыму руку, тряхну – летит из седла. Ну, думаю, получай сполна! Не заметил, как и голову рассекли. Эх, брат, людей бы нам побольше, мы бы не этакую кашу заварили…
   – А мне не сказал, черт рыжий! – прервал его Матвей.
   – Тебе нельзя. Ты в другом деле нужен. А молчать обязан, как член партии.
   – Ох, черт! – воскликнул Матвей и сжал Антона так крепко, что тот застонал.

2

   Чем дальше затягивалась война, тем больше росла дороговизна. Городской люд платил за хлеб втридорога, в деревне наживались богачи. Беднота не вылезала из долгов, из недоимок по налогам, из кулацкой кабалы. Но не только война несла разорение крестьянскому хозяйству.
   Еще по рассказам Анны во время побывки ее в городе Матвей узнал, как развернулись Юткины, Штычковы, Крутковы, купцы Голованов и Белин, как бессовестно наживались они на народной нужде. Встречаясь на базаре или на постоялом дворе с волченорскими мужиками, Матвей не раз слышал их жалобы на горькое житье-бытье.
   Да, шла война – тяжелая, бессмысленная, приносившая один позор поражений. После сдачи Порт-Артура последовал разгром русской армии под Мукденом, после Мукдена – страшная гибель всего русского флота под Цусимой. В народе росло недовольство войной, дороговизной, всей нищей жизнью, неспособностью и нежеланием царского правительства облегчить положение трудового люда. По фабрикам и заводам прокатилась волна политических стачек и демонстраций, рабочие открыто выступили на штурм самодержавия. В России крестьяне громили помещичьи имения. Выходило, что одну безрассудную войну ведет царь в Маньчжурии, против японцев, другую, еще более безумную, в России – против своего же народа.
   Так думал Матвей, уже убедившийся в том, что Соколовский был тысячу раз прав, когда предсказывал начало революции.
   Матвей шел на постоялый двор. Дела на пасеке становились все хуже – из года в год рос долг Кузьмину. Сокращались и посевы. Надо было с кем-нибудь из земляков переслать Анне деньги.
   В полутемной, наполненной сизым табачным дымом большой чайной постоялого двора купца Голованова было шумно и душно. В переднем углу сидел какой-то одноногий солдат с костылями, вокруг него толпились мужики. Матвей огляделся и, не заметив никого из земляков, сел в сторонке на лавку, прислушался. Разговор шел о войне.
   – Ты скажи, служивый, – донимал солдата разбитной рыжебородый мужик, – неужто уж япошка-то так дюже хорошо воюет, что русскому с ним не совладать?
   – Дай нашим такое оружие, и наши воевать хорошо будут, – ответил солдат. Помолчав немного, он продолжал: – У них одних пулеметов сколько, – а нашим приходилось почти с голыми руками в бой ходить.
   – Ишь ты! А ведь держава, говорят, с гулькин нос, – вырвалось у другого мужика.
   – Был у нас в роте один московский мастеровой, грамотный парень, так он нам тайком от офицеров сказывал, будто японцы десять лет всякое оружие и амуницию копили, а наши понадеялись на «ура», да и напоролись.
   – А как с одевкой, с едой было?
   – Из-за этого сильно не бедствовали, а вот оружия маловато было. Однова получаем приказ построиться – и к железке, винтовки из эшелона получать. Ладно, подходим. Распечатывают вагоны, смотрим… иконы. И смех и грех! Куда ж нам столько? Воевать ими не будешь.
   Мужики покачали головами, невесело посмеялись.
   – Ну, а офицеры дюже над солдатами строгость блюдут? – спросил опять рыжебородый, видимо гордясь тем, что направляет разговор.
   – Всяких офицеров пришлось повидать. Конечно, офицеры все-таки не родня солдату, но были и обходительные. Был у нас полуротный Симов. Смельчага мужик. Бывало, идем на японцев, так он всегда впереди. Ну, таких все ж таки мало, – усмехнулся солдат, – больше свою шкуру берегут.
   – А бивали солдат? – спросил кто-то из мужиков.
   – Ну, а то разве бывает без этого? – ответил солдат просто. – У нас в роте батальонный одного саблей пырнул: честь, вишь, ему тот не отдал. Конечно, волнение вышло. Снесли мы все оружие в кучу: «На, мол, воюй сам». Командир кричит: «Вызову сотню казаков, всех порубят!» – «А мы, говорим, из пушек палить начнем». У нас свои часовые у орудий и денежных ящиков стояли. Дня три так жили. Потом другая часть пришла, у нас многих солдат позабрали, сказывали, будто судили их полевым судом. Верно, все больше из городских. Народ отчаянный. Попался и этот московский мастеровой. Тот, бывало, все меня спрашивал: «Скажи, Мартын, за кого ты воюешь?» – «Ну, за кого, мол, известно: за себя, за Россию». – «Чудак ты, говорит, Мартын. Ты не за себя воюешь, а за царя. Тебе от этой войны разор один».
   – А что, разве не разор? Истинная правда, – разноголосо загудели мужики.
   – Да, совсем обеднял народишко, – снова раздался тенористый голос рыжебородого мужика. – А жаловаться не моги, живо упекут в каталажку. Сказывали, будто зимой в Петербурге попробовал народ пойти к царю жаловаться, так, слышь, и близко ко дворцу не пустил. Всех начисто казаки порубили.
   «Мартын! Неужели это Мартын Горбачев из Волчьих Нор, товарищ по солдатской службе? – Матвей сорвался с места и, протолкавшись вперед, стал пристально всматриваться в лицо одноногого инвалида. – Быть того не может! Тот был богатырь богатырем, а этот… Нет, не он! Этот и лицом старше лет на двадцать».
   Солдат поднял на Матвея тоскливые глаза. Крепкие, большие руки его тряслись, верхняя губа подергивалась, точно внутри ее была пружинка. Лицо, опаленное порохом, было все в синих крапинках и напоминало дроздиное пестрое яйцо.
   – Не признаешь?
   – Мартын, ты ли это, браток?
   – Я, Матвей, – попробовал улыбнуться Мартын и, опираясь на костыли, стал подниматься с лавки.
   Матвей подхватил его, обнял, потом отступил на шаг.
   – Эх, брат ты мой, что от тебя осталось! Как же теперь жить-то будешь?
   – Вот как хошь, так и живи. На одной ноге по пашне не попрыгаешь.
   Мартын поник головой, стоял, расставив костыли, и вид у него был жалкий, беспомощный. Матвей усадил его на лавку и сам сел рядом. Мужики, покачивая головами, разошлись по своим местам.
   Матвей заказал чаю, колбасы, хлеба, немного водки, Мартын подбодрился и много рассказал интересного из того, что хотелось знать Матвею.
   Волченорских мужиков в этот день на постоялом дворе не оказалось. Прощаясь с приятелем, Матвей вынул четыре красненькие и протянул Мартыну.
   – Держи, служба. Расходуй тут на еду до попутчиков, а остальные передай жене. Не пропьешь?
   – Что ты, Матвей, – с обидой проговорил Мартын. – Все до копейки отдам Анне, у меня есть еще немного денег. А пить мне и нельзя много-то, доктора запретили…
   Выйдя с постоялого двора, Матвей прямо направился к Соколовскому, чтобы рассказать ему о своей встрече с инвалидом, а главное – передать, что ость теперь и в деревне свои люди.

3

   Жарким июльским днем Матвей после ночного дежурства поднялся поздно. Умылся. Перед обломком зеркала причесал густые русые волосы, ножницами чуть укоротил отросшие усы и сел пить чай.
   Вдруг в дверь постучали. Подумав, что это дурачится Антон Топилкин, мастер на шутки, он крикнул:
   – Дури, дури там больше, чай как раз и простынет!
   Дверь легонько скрипнула, и женский голос спросил:
   – Можно?
   Матвей обернулся. В узкое отверстие немного приоткрытой двери на него смотрели большие синие глаза. Он вскочил с табуретки и, смущенный беспорядком, царившим в комнате, несколько секунд не знал, за что приняться: приглашать ли неожиданную гостью в комнату или схватить веник и замести сор в угол.
   Ольга Львовна вошла, не дождавшись его приглашения. Она сделала вид, что не замечает ни беспорядка в комнате, ни смущения хозяина, и, поздоровавшись, присела на табуретку.
   – Мы одни? А стены у вас не имеют ушей? – спросила она а улыбнулась просто и хорошо…
   И от этой шутки, от теплоты, с какой она произнесла эти слова, Матвею стало легко, и смущение исчезло.
   – Не бойтесь. Стены надежные.
   Ольга Львовна вынула из сумочки листок-прокламацию и протянула Матвею.
   – Вот то, что вы просили. Федор Ильич советует распространить.
   – «Про царя, про войну, про нужду народную», – тихо читал Матвей.
   – Дайте спички.
   Матвей подал, и через секунду листок вспыхнул в его руке красноватым пламенем.
   Ольга Львовна передала Матвею адрес квартиры, где ему и Антону предстояло вечером получить листовки, сообщила пароль и собралась уходить.
   – До свидания, – проговорила она, но, сделав несколько шагов к двери, остановилась. – Если меня здесь заметили и у вас спросят, кто я, что вы скажете?
   Матвей окинул ее глазами. Она стояла перед ним в длинном темном платье с глухим, высоким воротником, подпираемым косточками до самых ушей, в большой черной шляпе.
   – Я скажу, что приходила жена брата, – проговорил Матвей, – брат, мол, захворал, навестить его звала.
   – Брат у вас кто?
   – Лавочник.
   Она кивнула головой.
   – Чудесно! Я, кажется, в этом наряде на лавочницу и похожу. – Она комично приподняла плечи, взмахнула шелковой сумочкой на длинном шнуре и вышла.
   Матвей прикрыл за ней дверь и, возвратясь к столу, подумал:
   «Ой, не попадись, голубушка! Глаза-то у тебя больно приметные. Синь так и брызжет».
   Вечером Матвей с Антоном получили по большой пачке листовок.
   Матвей быстро справился с заданием. На постоялом дворе купца Голованова ему посчастливилось встретить жену Мартына Горбачева, приезжавшую в город за грошовой солдатской пенсией мужу, и двух фронтовиков из Жирова и Балагачевой, возвращавшихся домой с белыми билетами. Половину листовок Матвей послал Мартыну с запиской, остальные поделил между фронтовиками. Можно было не сомневаться, что фронтовики не подведут и листовки попадут куда надо.
   Антон ночь простоял на вышке, а ранним утром вышел на тракт и роздал листовки крестьянам, возвращавшимся из города в дальние деревни. Отдав последнюю листовку неграмотному мужику с наставлением «обязательно прочесть на сходке», Антон спрыгнул с телеги. Мимо галопом пронеслась полусотня казаков. Антон посмотрел им вслед и по-разбойничьи оглушительно свистнул. Лошадь у мужика шарахнулась в сторону.
   – Тпру-у! – крикнул мужик, останавливая лошадь, и выругался: – Дьявол вас носит, окаянных!
   – А не любишь ты, дядя, я вижу, чубатых, – рассмеялся Антон.
   – За что их любить-то, – проворчал мужик. – Один моего паренька так саданул нагайкой по голове, нечистая сила, аж до самой кости рассек. В больницу вот попроведать ездил.
   – Где работает паренек-то?
   – В депо. Забастовка, вишь, у них там идет. Все чугунку хотят остановить.
   – Знаю, дядя. Там у меня крестный живет. И твоего паренька, сдается мне, знаю. Ну, бывай здоров, да не забудь о сходке, – сказал Антон и быстро зашагал к городу.
   У самого въезда в город, завернув за угол какого-то постоялого двора, Антон наткнулся на двух полицейских. Клинками шашек они сдирали с забора крепко наклеенные прокламации, – точь-в-точь такие же, как сам Антон только что раздавал мужикам. Сердце у Антона дрогнуло от радости. Значит, не один он хорошо поработал нынче.
   Дома Антон преспокойно напился чаю и собрался отдыхать. Только снял сапоги, вбегает посыльный из конторы.
   – Топилкин, к начальнику!
   У Антона заныло сердце. Почувствовал он, что стряслось неладное.
   Аукенберг сидел в кресле за большим письменным столом. Антон козырнул и, кинув взгляд на стол начальника, увидел листовку.
   «Предал кто-то», – вспоминая все прошедшее утро, подумал он.
   Горько было сознавать, что не оправдал он доверия и не сделал порученного дела аккуратно, как другие. Мысли об этом вытеснили и подавили страх за себя.
   «Сам сгибну, а товарищей не выдам», – мысленно подбадривал себя Антон.
   А начальник нарочно медлил, бросал на вышкового надзирателя испытующие взгляды и все шевелил пальцами, точно что-то ощупывал ими.
   – Ты что же, Топилкин, давно у социалистов служишь? Много они тебе платят за распространение прокламаций? – тихо проговорил наконец Аукенберг.
   – Я что-то не пойму, ваше высокоблагородие, о чем вы? О каких прокламациях? – сказал Антон подчеркнуто грубовато.
   – Что ж, по-твоему, эта листовка сама на постовую вышку залетела?
   Начальник не подозревал, насколько важно было знать это Антону. Тот вмиг сообразил, что его не предали, а подвел он себя сам, обронив листовку ночью, когда перекладывал из сапог за пазуху.
   – Дык эту бумажку я сам бросил на вышке, ваше высокоблагородие, – проговорил Антон, стараясь всем своим видом убедить Аукенберга, что он не видит в этом ничего предосудительного.
   – Сам бросил? Я в этом не сомневаюсь! – возмутился начальник. – А ты знаешь, что это за бумажка? Ты ее читал?
   – Никак нет. Мы только по-крупному читать можем, а там дюже мелко. В глазах рябит.
   Антон приоткрыл свои толстые губы и немигающими глазами уставился на разгневанного начальника. Лицо его приняло тупое выражение, как у дурачка Андрюхи Клинка.
   – Но позволь, где же ты взял эту листовку? – строго спросил Аукенберг. – Не с неба же она к тебе свалилась?
   Антон, выдерживая свою роль до конца, засмеялся, хотя в вопросе начальника не было ничего смешного, и забормотал равнодушно, с улыбкой:
   – Знамо, она, эта бумажка, не с неба слетела. Что верно, то верно. А только я ее сам бросил. Их на Болотной видимо-невидимо валялось. Вижу, народ хватает, ну и я одну прихватил…
   Аукенберг вскочил с кресла и, стукнув кулаком об стол, закричал:
   – Врешь, каналья! Эту прокламацию тебе дали социалисты. Кто дал? Говори!
   В это время в контору вошел Матвей Строгов. Через неплотно прикрытую дверь кабинета он слышал крик начальника.
   Матвей нагнулся к уху делопроизводителя, спросил:
   – Кто у начальника?
   – Топилкин с прокламацией влопался. Говорит, что поднял на Болотной.
   «Надо выручать», – решил Матвей и направился к дверям кабинета.
   Начальник взволнованно ходил за столом, и багровая щека у него подергивалась нервным тиком.
   – Вместо чистосердечного признания, – говорил он, задыхаясь от волнения, – как это требуется от тебя по долгу службы, ты начинаешь лгать… лгать без зазрения совести!
   – Но он не врет, ваше высокоблагородие, – самовольно войдя в кабинет, проговорил Матвей.
   Аукенберг остановился с приподнятой рукой.
   – Прокламацию Топилкин поднял на улице, и я ему велел отдать ее вам, – торопился высказаться Матвей, опасаясь, что начальник выгонит его прежде, чем он успеет это сказать.
   Но тот стоял не двигаясь и слушал.
   Матвей повернулся к Антону и оттого, что втайне негодовал на него, спросил со злостью в голосе:
   – Ты почему не отдал бумажку начальнику? Я же тебе говорил, что она бунтарская! Дурило чертово!
   Антон переступил с ноги на ногу и сделал это так смешно, что Матвею сразу вспомнился волченорский дурачок, и он чуть не рассмеялся.
   – То-то, что говорил, – забормотал Антон, – а мне, вишь, невдомек. Думаю, брошу ее тут, на вышке, – и делов только. Гляди, сопреет.
   Матвей понял, что в этих словах Антона кое-что было специально для него. Он еще не знал, каким путем листовка оказалась в руках начальника, и упоминание Антона о вышке все объяснило ему.
   – «Гляди, сопреет», – передразнил он Антона. – Раз своего понятия не имеешь, – слушайся других. Хорошо еще, что на вышке бросил, – свои подобрали. А бросил бы где-нибудь на улице – и получай каторгу!
   Антон стоял, опустив голову, пожимая плечами, разводил руками и, вздыхая, говорил вполголоса:
   – Вот еще бяда-то!..
   Аукенберг наблюдал за Антоном и, когда убедился, что все было так, как изображают надзиратели, опустился в кресло.
   – В следующий раз, Топилкин, – сказал он, – подобные листовки доставляй мне лично в любое время дня и ночи. А за сегодняшнее объявляю выговор. Вы свободны. – Он движением руки показал надзирателям на двери.
   Они по-военному повернулись и вышли.
   На другой день Матвей сообщил о происшедшем Соколовскому. Федор Ильич похвалил его за находчивость и посоветовал сделать все, чтобы начальник уверился в искренности Антона.
   Возвращаясь вечером домой, Матвей купил экстренный выпуск телеграмм. Антон в эту ночь не дежурил. Матвей прочел сообщения с фронта, бросил желтый листок на стол и, уже лежа в достели, рассказал Антону о беседе с Соколовским.
   В два часа ночи Антон оделся и направился к дому, в котором жил начальник тюрьмы. Взойдя на крыльцо, он резко дернул проволоку звонка.
   Дверь открыла прислуга, рыхлая, толстомордая девка.
   – Начальника давай! Буди начальника! – заорал Антон.
   Испуганная ревом, девка бросилась в спальню барина. Через минуту-две в халате, с помятым, взволнованным лицом вышел сам Аукенберг.
   – Что случилось? Побег? Бунт? – спросил он дрожащим голосом.
   Антон поспешно извлек из кармана шинели желтый листок и заторопился, скрадывая концы слов:
   – Вот туточки, ваш выс-благородь, поднял. Гляжу, лежит. Посмотрел – по-печатному писано.
   Аукенберг развернул листок, и брови его поднялись.
   – Ты, Топилкин, болван! Не смей мне больше носить таких бумажек!
   Антон, открыв рот, собирался сказать что-то.
   – Вон! – неистово рявкнул Аукенберг.
   Антон вылетел пулей.
   Утром Антон, изображая в лицах всю сцену, заставил Матвея хохотать до слез.

4

   Долго большевистский подпольный комитет вел деятельную подготовку к всеобщей забастовке. Наконец наступил день, когда по приказу стачечного комитета все предприятия города прекратили работу.
   Забастовщики требовали созыва учредительного собрания, предоставления народу демократических свобод, восьмичасового рабочего дня, повышения заработной платы, отпусков. Всеобщая забастовка началась так организованно, что ни предприниматели, ни городские и губернские власти ничего не сумели противопоставить ей. Полиция попробовала окружить депо, но, наткнувшись на серьезный отпор вооруженных рабочих, отступила.
   Несколько дней город был фактически в руках бастующих. Матвей и Антон ходили по притихшим улицам, смотрели на закрытые магазины, потухшие трубы заводов, рассуждали и радовались: вот, мол, какова сила рабочих – захотят остановить жизнь, и остановят; пусть-ка попробуют капиталисты пожить без кормильцев! Друзьям казалось, что до новой жизни остался один шаг. Но вскоре произошли большие перемены.
   Из соседнего города губернатору доставили царский манифест от семнадцатого октября.
   Печатники бастовали, и первое время манифест пришлось размножать от руки. Его немедленно расклеили по улицам. Толпы людей собирались около заборов, на которых висели большие исписанные листы бумаги, и оживленно обсуждали манифест.
   В тот же день стачечный комитет в самом большом здании города собрал митинг забастовщиков. Купечество и духовенство в свою очередь провели в церквах молебны и проповеди. Предвидя возможность нападения полиции и черносотенцев на митинг, большевики позаботились об охране. Кроме специальных дружин, были приглашены вооруженные одиночки. В число этих одиночек попали Матвей Строгов и Антон Топилкин. О митинге их известила Ольга Львовна.
   Они пришли на митинг с опозданием. Городской театр был уже битком набит. Вокруг театра и по улицам, примыкающим к нему, патрулировали рабочие из охраны.
   С большим трудом Матвей с Антоном пробились вверх, на галерку. Со сцены, которую из-за тесноты видели немногие, до них долетали слова оратора.
   – Антоха, слышишь, Федор Ильич говорит, – сказал Матвей, узнав голос Соколовского.
   – Манифест – это удар по революции, – разносилось по театру. – Манифест рассчитан на то, чтобы поколебать единство, которое установил рабочий класс с крестьянством, солдатами и служащими. Манифест – это уступка прежде всего буржуазии. Он не меняет положения трудящихся. Социал-демократы большевики призывают рабочих, крестьян, служащих, солдат не увлекаться обещаниями царя и красивыми фразами заигрывающих с ними либералов. Добиться коренного улучшения жизни трудящихся мы сумеем не реформами, предложенными сверху, не подачками, а революцией, свержением ненавистного всему народу самодержавия.
   От имени социал-демократов большевиков я предлагаю сохранить фронт всеобщей забастовки, создать совет рабочих депутатов и передать всю власть в его руки.
   В зале поднялся шум. Крики «браво!», «правильно!», аплодисменты слились со свистом и возгласами «долой!».