Страница:
Демьян позеленел от гнева и прошептал со злостью:
– Приезжай на коне. Так и быть, все отдам.
Обрадованный таким оборотом дела, Мартын в тот же час взял у Матвея лошадь и поехал к Демьяну, чтобы получить вторую половину заработанного хлеба. Не тут-то было. Демьян успел укатить на мельницу. Мартын погнал лошадь туда же. На мельнице Демьян стал при всем народе отчитывать инвалида за «неблагодарность». Мартын сначала сдерживался, молчал, потом стал отвечать, и, слово за слово, возникла ссора. Когда же Демьян издевательски предложил (уж так и быть, ради Христа) отвесить еще пудика два муки вдобавок к полученному, Мартын, бледный с трясущейся губой, вышел к помольщикам, съехавшимся из разных деревень, и обратился к ним с речью:
– Мужики, помогите правду отстоять у живоглота! Заработанное не отдает, измывается… А что я могу с ним сделать? Я, вот видите, – он показал на деревяшку, прикрепленную к обрубку ноги, и покачнулся, – половину себя на фронте оставил, а он тут наживался да брюхо себе наращивал…
Некоторые из помольщиков встречали Мартына на мельнице, видели, как добросовестно он работал. И все они не раз кляли Демьяна, дравшего с них за помол по восьми фунтов с пуда, да еще и старавшегося обсчитать, обвесить, за жадобу ненасытную. Мужики вступились за инвалида, и Демьян, боясь, как бы не получилось чего недоброго, вынужден был отвесить все, что причиталось Мартыну, – до последнего фунтика.
«Вот оно как миром-то! Прав оказался Матвей», – думал Мартын, возвращаясь в село, и улыбался: на санях у него лежало два с половиной куля муки.
Глава четырнадцатая
1
2
3
4
– Приезжай на коне. Так и быть, все отдам.
Обрадованный таким оборотом дела, Мартын в тот же час взял у Матвея лошадь и поехал к Демьяну, чтобы получить вторую половину заработанного хлеба. Не тут-то было. Демьян успел укатить на мельницу. Мартын погнал лошадь туда же. На мельнице Демьян стал при всем народе отчитывать инвалида за «неблагодарность». Мартын сначала сдерживался, молчал, потом стал отвечать, и, слово за слово, возникла ссора. Когда же Демьян издевательски предложил (уж так и быть, ради Христа) отвесить еще пудика два муки вдобавок к полученному, Мартын, бледный с трясущейся губой, вышел к помольщикам, съехавшимся из разных деревень, и обратился к ним с речью:
– Мужики, помогите правду отстоять у живоглота! Заработанное не отдает, измывается… А что я могу с ним сделать? Я, вот видите, – он показал на деревяшку, прикрепленную к обрубку ноги, и покачнулся, – половину себя на фронте оставил, а он тут наживался да брюхо себе наращивал…
Некоторые из помольщиков встречали Мартына на мельнице, видели, как добросовестно он работал. И все они не раз кляли Демьяна, дравшего с них за помол по восьми фунтов с пуда, да еще и старавшегося обсчитать, обвесить, за жадобу ненасытную. Мужики вступились за инвалида, и Демьян, боясь, как бы не получилось чего недоброго, вынужден был отвесить все, что причиталось Мартыну, – до последнего фунтика.
«Вот оно как миром-то! Прав оказался Матвей», – думал Мартын, возвращаясь в село, и улыбался: на санях у него лежало два с половиной куля муки.
Глава четырнадцатая
1
Всю вторую половину зимы Матвей безвыездно провел дома. Чинил хомуты, ладил соху, борону, готовился к трудной весне, к подъему пашни на целинном участке. Даже дед Фишка заразился горячкой этой подготовки и тоже суетился по двору. Анна смотрела на Матвея и удовлетворенно думала:
«За ум взялся мужик».
Но мысли у Матвея были невеселые. Сельчане, бывавшие в городе, привозили вести одну страшнее другой: будто главный царский министр отдал приказ расстреливать всех, кто идет против царя, и патронов не жалеть; будто по сибирской чугунке едет генерал-каратель и со всеми забастовщиками расправляется беспощадно – кого казнит, кого на каторгу отправляет; будто судьи теперь из одних генералов да офицеров и судят они прямо в поле, – оттого и называются «полевые», – тут же судят, тут и расстреливают. Говорили еще, что в городе рабочие подняли восстание и хотели установить свою рабочую власть, да ничего не вышло из этого, – казаков и войска понагнали в город. Несколько дней и ночей будто шел кровавый бой на улицах.
Хотелось Матвею побывать в городе, самому все разузнать, и придумывал он для этого всяческие предлоги, но Анна, достаточно было ему заикнуться об этом, поднимала против него весь дом.
– Куда ехать? На смерть? Времена-то какие! – в один голос твердили и Анна и Агафья.
В самое половодье, когда весна катила по оврагам и буеракам бурные потоки воды, к Строговым заявился из города никем не жданный гость.
Темной апрельской ночью по тракту к Волчьим Норам, хлюпая по лужам, пробирался человек. Ноги его вязли в грязи и скользили. Он шел, опираясь на палку, мокрый и уставший.
Войдя в село, он подошел к ближней избе, постучал палкой и, когда из-за окна отозвались, спросил:
– Скажи, хозяин, где живет здесь Матвей Строгов?
– А иди до горы прямо. Там неподалеку от церкви увидишь старый пятистенный домишко. В нем и живет.
Человек поблагодарил полусонного хозяина и пошел, палкой отбиваясь от рычавших собак.
Возле дома Матвея он постоял немного, о чем-то подумал, потом подошел к окну, но быстро вернулся и вошел во двор. Тут он долго бродил, отыскивая крыльцо. Во дворе было еще темнее, чем на улице. Наконец он нащупал веревочку от щеколды и дернул. Со свистом открылась внутренняя дверь.
– Кто там? – спросила Агафья.
– Строгов здесь живет? – спросил человек за дверью, по голосу уже узнав Агафью.
– Тут, тут живет Строгов. А кто это?
– Открывай, тетушка Агафья. Это я, Беляев.
– Батюшки-светы! Тарас Семенович! – воскликнула Агафья и, не открывая дверь сеней, бросилась обратно в дом.
– Матюша! Нюра! Фишка! Вставайте скорее, Тарас Семеныч приехал! – зажигая восковую свечку, кричала Агафья.
И, вспомнив, что дверь она не открыла и Беляев продолжает стоять на крыльце, она, по-старушечьи шаркая ногами, заторопилась в сени.
Беляев вошел в прихожую – большой, мокрый. Высокие сапоги его были в грязи, брюки, тужурка, черный картуз набухли водой. По крупному морщинистому лицу текли струйки, а на ресницах блестели дождинки.
Агафья по-матерински ласково обняла Беляева и бросилась к самовару. Дед Фишка в одних нижних шароварах стал помогать Беляеву снимать мокрую одежду.
Матвей, заспанный, взволнованно пожал Беляеву руку и, не зная, о чем говорить, смущенно улыбался. Анна вышла из горницы позже всех, приветливо, но сдержанно поздоровалась с гостем и ушла в куть помогать Агафье. Простота Беляева подкупала ее, но все же некстати явился гость. Своих дел было по горло.
Суматоха в доме разбудила и Артемку. Он вскочил с постели и вышел посмотреть, что случилось. Увидев Тараса Семеновича, он узнал его, застеснялся, хотел уйти обратно в горницу, но Агафья удержала его.
– Иди, сынок, поздоровайся с дядей Тарасом. Помнишь, как он тебе сказки рассказывал?
Артемка подошел к Беляеву, подал руку. Тарас Семенович обнял мальчугана, погладил его по голове.
– Вот, брат, какой ты большой стал!
– Скоро пахать с отцом поедет, – проговорила Анна, довольная вниманием, которое Беляев оказывает ее сыну.
За чаем Агафья, Матвей и дед Фишка рассказали Беляеву о смерти Захара, о гибели пчелы, о Зимовском, крепко осевшем в Юксинской тайге.
– А я вначале на пасеку было направился, – проговорился Беляев. – Да потом дай, думаю, спрошу на всякий случай у мужиков. Знают, наверное. По дороге встретил одного новосела, он мне и сказал, что на пасеке какой-то приказчик Кузьмина обосновался.
– А ты, Тарас Семеныч, на охоту? – спросила Агафья.
– Да. Решил опять побродить с ружьем, – ответил Беляев, незаметно подмигивая Матвею.
После чая Анна с Артемкой ушли в горницу, Агафья залезла на печь, а дед Фишка на полати.
Матвей задул свечку, они с Беляевым сидели в темноте у окна, разговаривая шепотом.
– Ты откуда и куда, Тарас Семеныч?
– Из города. Думаю тут у вас среди крестьян поработать. Ленин наказывает браться за это всерьез.
– Вот хорошо-то! Невмоготу мужикам становится. Ну, как ты тогда, после побега, добрался до Урала?
– Почти целый год там работал. Да вот послали меня опять в ваши края. По селам похожу, посмотрю, чем дышат мужики. Слышал, что в городе-то творилось?
– Толком ничего не знаю, Тарас Семеныч, – признался Матвей.
Беляев коротко рассказал о последних событиях.
– Про Антона Топилкина ничего не слышал? – спросил Матвей.
– Как же, все знаю. Он в Нарыме, в ссылке. Совсем недавно отправили.
– А Соколовская Ольга Львовна где?
– Ее, говорят, по Енисею за Полярный круг загнали.
– Крепко.
– Да разве этим задавишь революцию? Океан, Захарыч, не вычерпаешь ничем.
Они проговорили до утра, а утром Матвей запряг лошадь и увез Тараса Семеновича к себе на поля.
«За ум взялся мужик».
Но мысли у Матвея были невеселые. Сельчане, бывавшие в городе, привозили вести одну страшнее другой: будто главный царский министр отдал приказ расстреливать всех, кто идет против царя, и патронов не жалеть; будто по сибирской чугунке едет генерал-каратель и со всеми забастовщиками расправляется беспощадно – кого казнит, кого на каторгу отправляет; будто судьи теперь из одних генералов да офицеров и судят они прямо в поле, – оттого и называются «полевые», – тут же судят, тут и расстреливают. Говорили еще, что в городе рабочие подняли восстание и хотели установить свою рабочую власть, да ничего не вышло из этого, – казаков и войска понагнали в город. Несколько дней и ночей будто шел кровавый бой на улицах.
Хотелось Матвею побывать в городе, самому все разузнать, и придумывал он для этого всяческие предлоги, но Анна, достаточно было ему заикнуться об этом, поднимала против него весь дом.
– Куда ехать? На смерть? Времена-то какие! – в один голос твердили и Анна и Агафья.
В самое половодье, когда весна катила по оврагам и буеракам бурные потоки воды, к Строговым заявился из города никем не жданный гость.
Темной апрельской ночью по тракту к Волчьим Норам, хлюпая по лужам, пробирался человек. Ноги его вязли в грязи и скользили. Он шел, опираясь на палку, мокрый и уставший.
Войдя в село, он подошел к ближней избе, постучал палкой и, когда из-за окна отозвались, спросил:
– Скажи, хозяин, где живет здесь Матвей Строгов?
– А иди до горы прямо. Там неподалеку от церкви увидишь старый пятистенный домишко. В нем и живет.
Человек поблагодарил полусонного хозяина и пошел, палкой отбиваясь от рычавших собак.
Возле дома Матвея он постоял немного, о чем-то подумал, потом подошел к окну, но быстро вернулся и вошел во двор. Тут он долго бродил, отыскивая крыльцо. Во дворе было еще темнее, чем на улице. Наконец он нащупал веревочку от щеколды и дернул. Со свистом открылась внутренняя дверь.
– Кто там? – спросила Агафья.
– Строгов здесь живет? – спросил человек за дверью, по голосу уже узнав Агафью.
– Тут, тут живет Строгов. А кто это?
– Открывай, тетушка Агафья. Это я, Беляев.
– Батюшки-светы! Тарас Семенович! – воскликнула Агафья и, не открывая дверь сеней, бросилась обратно в дом.
– Матюша! Нюра! Фишка! Вставайте скорее, Тарас Семеныч приехал! – зажигая восковую свечку, кричала Агафья.
И, вспомнив, что дверь она не открыла и Беляев продолжает стоять на крыльце, она, по-старушечьи шаркая ногами, заторопилась в сени.
Беляев вошел в прихожую – большой, мокрый. Высокие сапоги его были в грязи, брюки, тужурка, черный картуз набухли водой. По крупному морщинистому лицу текли струйки, а на ресницах блестели дождинки.
Агафья по-матерински ласково обняла Беляева и бросилась к самовару. Дед Фишка в одних нижних шароварах стал помогать Беляеву снимать мокрую одежду.
Матвей, заспанный, взволнованно пожал Беляеву руку и, не зная, о чем говорить, смущенно улыбался. Анна вышла из горницы позже всех, приветливо, но сдержанно поздоровалась с гостем и ушла в куть помогать Агафье. Простота Беляева подкупала ее, но все же некстати явился гость. Своих дел было по горло.
Суматоха в доме разбудила и Артемку. Он вскочил с постели и вышел посмотреть, что случилось. Увидев Тараса Семеновича, он узнал его, застеснялся, хотел уйти обратно в горницу, но Агафья удержала его.
– Иди, сынок, поздоровайся с дядей Тарасом. Помнишь, как он тебе сказки рассказывал?
Артемка подошел к Беляеву, подал руку. Тарас Семенович обнял мальчугана, погладил его по голове.
– Вот, брат, какой ты большой стал!
– Скоро пахать с отцом поедет, – проговорила Анна, довольная вниманием, которое Беляев оказывает ее сыну.
За чаем Агафья, Матвей и дед Фишка рассказали Беляеву о смерти Захара, о гибели пчелы, о Зимовском, крепко осевшем в Юксинской тайге.
– А я вначале на пасеку было направился, – проговорился Беляев. – Да потом дай, думаю, спрошу на всякий случай у мужиков. Знают, наверное. По дороге встретил одного новосела, он мне и сказал, что на пасеке какой-то приказчик Кузьмина обосновался.
– А ты, Тарас Семеныч, на охоту? – спросила Агафья.
– Да. Решил опять побродить с ружьем, – ответил Беляев, незаметно подмигивая Матвею.
После чая Анна с Артемкой ушли в горницу, Агафья залезла на печь, а дед Фишка на полати.
Матвей задул свечку, они с Беляевым сидели в темноте у окна, разговаривая шепотом.
– Ты откуда и куда, Тарас Семеныч?
– Из города. Думаю тут у вас среди крестьян поработать. Ленин наказывает браться за это всерьез.
– Вот хорошо-то! Невмоготу мужикам становится. Ну, как ты тогда, после побега, добрался до Урала?
– Почти целый год там работал. Да вот послали меня опять в ваши края. По селам похожу, посмотрю, чем дышат мужики. Слышал, что в городе-то творилось?
– Толком ничего не знаю, Тарас Семеныч, – признался Матвей.
Беляев коротко рассказал о последних событиях.
– Про Антона Топилкина ничего не слышал? – спросил Матвей.
– Как же, все знаю. Он в Нарыме, в ссылке. Совсем недавно отправили.
– А Соколовская Ольга Львовна где?
– Ее, говорят, по Енисею за Полярный круг загнали.
– Крепко.
– Да разве этим задавишь революцию? Океан, Захарыч, не вычерпаешь ничем.
Они проговорили до утра, а утром Матвей запряг лошадь и увез Тараса Семеновича к себе на поля.
2
В соломенном шалаше-балагане, прямо на земле, кружком сидели: Матвей Строгов, инвалид Мартын Горбачев, старик Иван Топилкин, сослуживцы Матвея по действительной Кузьма Сурков, Архип Хромов, Захар Пьянков – брат Ермолая, погибшего на русско-японской, и еще человек десять.
Мужики жгли самокрутки, неторопливо разговаривали о своей жизни.
Беляев полулежал в углу балагана. Умными глазами он смотрел на мужиков, внимательно прислушивался к их разговору. Потом заговорил сам. Рассказал о жизни рабочих, о последних событиях в стране.
– Вот потому-то рабочие в городах, – продолжал он, – и поднялись на революцию. Не было у них другого пути. Всячески бились они, ища выхода из этой проклятой жизни: просили, требовали, бастовали, самому царю жалобу хотели подать, а в ответ получали только казацкие нагайки, полицейские пули да каторжную тюрьму. И не могло быть иначе, потому что законы, власти и суд в нашем государстве всегда на стороне фабрикантов, помещиков, самых зажиточных крестьян. Стало быть, нет для нас другого выхода, кроме борьбы против такой власти, пока своего не добьемся. А как бороться? Много думали над этим умные люди из самых лучших друзей рабочего класса и вашего брата, крестьян, и решили: всем народом надо подняться. Против народа никакая власть не устоит. А кто составляет большинство народа? Это вот вы, мужики, да мы, рабочие.
Беляев приостановился, обвел пытливым взглядом своих слушателей, прежде чем сделать окончательный вывод, и сказал:
– Выходит, что рабочему и крестьянину одна в жизни дорога: бороться за новые законы и порядки в нашей стране. А вот находятся люди, которые говорят, что никогда мужик не пойдет вместе с рабочим. И нам это очень нужно знать теперь, когда для рабочих-революционеров наступили тяжелые дни. Может, вы, мужики, не в пример рабочим, живете лучше, может, и впрямь вам нет никакого расчета ввязываться в борьбу? Давайте-ка вот откровенно, по душам, поговорим об этом.
Все зашевелились, заговорили вразнобой, перебивая друг друга:
– Худо живем, что и говорить!
– Надо бы хуже, да некуда!
– Последнего телка за подати тянут!
– Подати – еще не все! Свои живоглоты кабалой задавили.
– Работаешь будто на себя, а подсчитаешь, выходит – на Евдокима Юткина.
Разноголосый шум продолжался до тех пор, пока Матвей Строгов не приостановил его:
– Давайте, мужики, говорить по очереди, что ль. А то у нас, как у баб… Ну, Мартын, начинай, говори.
Схватившись за костыли, Мартын стал подыматься на ноги. Мужики замахали на него руками.
– Сиди, Мартын, чай не перед миром шапку ломать.
Мартын сел на солому, заговорил:
– Моя жизнь, мужики, вся у вас на виду. Всю жизнь бьюсь, а из нужды не вылажу. Когда война с японцами началась, говорили: вот отвоюем – и будет народу полегчание в жизни. Ну вот, отвоевали. Где же это полегчание? Конечно, кое для кого не только полегчало, совсем даже легко стало жить. Вся работенка – долги взыскивай да барыши подсчитывай, спи до отвала да пузо отращивай. Погляди-ка вон на Демьяна. Раздулся за войну, вонючий клоп! А наш брат опять голодай. Положили на этой войне народу тыщи. За кого? За царя? А что мне от него проку?! Ногу вот отняли, а платят за нее копейки. Был у нас в роте один фабричный из Москвы, Максимов по фамилии, так он мне прямо говорил: «Ты, Мартын, как ни воюй, ничего для своей мужицкой жизни не навоюешь!» И правда его вышла: живоглоты и раньше на нашем поте жирели, а теперь последнюю кровь сосут. Я так думаю, мужики, – закончил Мартын, – без борьбы нам эту постылую жизнь не перевернуть. Зовут нас фабричные к себе, в одну шеренгу с ними, стало быть, встать. Правильно! Всем миром будем держаться – никто против нас не устоит. Я хоть и на одной ноге, а еще повоюю за новую жизнь!
От слов Мартына Горбачева еще больше заволновались мужики.
Просидели они в балагане у Матвея до потемок. Каждый говорил по два-три раза.
Еще когда только мужики начали собираться в балаган, Матвей наказал деду Фишке выйти и посматривать – не появится ли на полях какой-нибудь ненужный человек. Дед Фишка вначале не понял – зачем это надо, а когда Матвей шепнул ему, что Беляев из беглых, старик проворно выскочил из балагана и зоркими охотничьими глазами стал озирать поля.
Всю беседу Беляева с мужиками он выслушал, привалившись к соломенной стенке балагана.
Мужики жгли самокрутки, неторопливо разговаривали о своей жизни.
Беляев полулежал в углу балагана. Умными глазами он смотрел на мужиков, внимательно прислушивался к их разговору. Потом заговорил сам. Рассказал о жизни рабочих, о последних событиях в стране.
– Вот потому-то рабочие в городах, – продолжал он, – и поднялись на революцию. Не было у них другого пути. Всячески бились они, ища выхода из этой проклятой жизни: просили, требовали, бастовали, самому царю жалобу хотели подать, а в ответ получали только казацкие нагайки, полицейские пули да каторжную тюрьму. И не могло быть иначе, потому что законы, власти и суд в нашем государстве всегда на стороне фабрикантов, помещиков, самых зажиточных крестьян. Стало быть, нет для нас другого выхода, кроме борьбы против такой власти, пока своего не добьемся. А как бороться? Много думали над этим умные люди из самых лучших друзей рабочего класса и вашего брата, крестьян, и решили: всем народом надо подняться. Против народа никакая власть не устоит. А кто составляет большинство народа? Это вот вы, мужики, да мы, рабочие.
Беляев приостановился, обвел пытливым взглядом своих слушателей, прежде чем сделать окончательный вывод, и сказал:
– Выходит, что рабочему и крестьянину одна в жизни дорога: бороться за новые законы и порядки в нашей стране. А вот находятся люди, которые говорят, что никогда мужик не пойдет вместе с рабочим. И нам это очень нужно знать теперь, когда для рабочих-революционеров наступили тяжелые дни. Может, вы, мужики, не в пример рабочим, живете лучше, может, и впрямь вам нет никакого расчета ввязываться в борьбу? Давайте-ка вот откровенно, по душам, поговорим об этом.
Все зашевелились, заговорили вразнобой, перебивая друг друга:
– Худо живем, что и говорить!
– Надо бы хуже, да некуда!
– Последнего телка за подати тянут!
– Подати – еще не все! Свои живоглоты кабалой задавили.
– Работаешь будто на себя, а подсчитаешь, выходит – на Евдокима Юткина.
Разноголосый шум продолжался до тех пор, пока Матвей Строгов не приостановил его:
– Давайте, мужики, говорить по очереди, что ль. А то у нас, как у баб… Ну, Мартын, начинай, говори.
Схватившись за костыли, Мартын стал подыматься на ноги. Мужики замахали на него руками.
– Сиди, Мартын, чай не перед миром шапку ломать.
Мартын сел на солому, заговорил:
– Моя жизнь, мужики, вся у вас на виду. Всю жизнь бьюсь, а из нужды не вылажу. Когда война с японцами началась, говорили: вот отвоюем – и будет народу полегчание в жизни. Ну вот, отвоевали. Где же это полегчание? Конечно, кое для кого не только полегчало, совсем даже легко стало жить. Вся работенка – долги взыскивай да барыши подсчитывай, спи до отвала да пузо отращивай. Погляди-ка вон на Демьяна. Раздулся за войну, вонючий клоп! А наш брат опять голодай. Положили на этой войне народу тыщи. За кого? За царя? А что мне от него проку?! Ногу вот отняли, а платят за нее копейки. Был у нас в роте один фабричный из Москвы, Максимов по фамилии, так он мне прямо говорил: «Ты, Мартын, как ни воюй, ничего для своей мужицкой жизни не навоюешь!» И правда его вышла: живоглоты и раньше на нашем поте жирели, а теперь последнюю кровь сосут. Я так думаю, мужики, – закончил Мартын, – без борьбы нам эту постылую жизнь не перевернуть. Зовут нас фабричные к себе, в одну шеренгу с ними, стало быть, встать. Правильно! Всем миром будем держаться – никто против нас не устоит. Я хоть и на одной ноге, а еще повоюю за новую жизнь!
От слов Мартына Горбачева еще больше заволновались мужики.
Просидели они в балагане у Матвея до потемок. Каждый говорил по два-три раза.
Еще когда только мужики начали собираться в балаган, Матвей наказал деду Фишке выйти и посматривать – не появится ли на полях какой-нибудь ненужный человек. Дед Фишка вначале не понял – зачем это надо, а когда Матвей шепнул ему, что Беляев из беглых, старик проворно выскочил из балагана и зоркими охотничьими глазами стал озирать поля.
Всю беседу Беляева с мужиками он выслушал, привалившись к соломенной стенке балагана.
3
Из года в год в Волчьих Норах нового урожая ждали, как избавления от голода.
Старые пашни, никогда не отдыхавшие от посевов, быстро истощались, а разрабатывать новые было нелегко.
Первый обмолот приходилось начинать, когда хлеб еще зеленоват, зерно не вызрело и крепко держалось в колосе.
Евдоким Юткин и Демьян Штычков сами выезжали на мельницу. Мужиков они встречали, как дорогих гостей, на плотине возле моста. За размол одного пуда ржи оставляли в своем закроме восемь, а то и десять фунтов муки. Мужики ругали Евдокима с Демьяном на чем свет стоит, а на мельницу все-таки ехали. Но в этом году, в самый разгар страды, подвоз на мельницу вдруг прекратился. Не зная, что и предположить, Евдоким послал Демьяна разузнать, в чем дело.
Демьян долго бродил по селу. Улицы пустовали, и только старики и старухи с малыми ребятишками сторожили избы и дворы. Демьян собрался ехать обратно на мельницу, ничего не узнав, но увидел в окне Анну Строгову.
Уже темнело. Анна сидела у раскрытого окна и что-то толкла в чугунной ступе тяжелым пестом. Дома, очевидно, никого, кроме нее, не было.
Демьян воровски оглянулся и юркнул в калитку.
Когда он появился на пороге, Анна вскочила, испугавшись. Демьян несмело поздоровался. Пригласив, ради приличия, гостя присесть, Анна снова взялась за работу.
Крепкий и тяжелый, как сукастый лиственничный кряж, Демьян не спеша опустился, придерживаясь за стол короткопалой рукой.
– Ты что толчешь, Анна Евдокимовна?
– Смешно сказать, муку на квашню готовлю. Да разве я одна? Все бабы этой нуждой мучаются. – Она хотела засмеяться, но в уголках ее глаз блеснули слезинки, и она, скрывая их, наклонила голову.
Демьян широко расставил ноги и, упираясь руками в колени, проговорил:
– Чудаки! Пошто на мельницу-то не едете? Ай родной отец не мельник?
– А это уж ты говори с нашими мужиками. Сами не едут и нас не пускают.
– Отчего?
– Не хитри, Демьян, будто не знаешь? За помол дорого берете. Вы с моим батей тоже… Вместо сердец-то жернова в себе носите. Нет чтоб народу подешевле уступить. Все так и порешили: будем зерно в ступе толочь, а обирать себя не дадим.
Демьян по-бабьи всплеснул руками: экая прыть появилась у волченорских мужиков!
– Приедут! Куда им деваться, – засмеялся он и, благодарный за то, что Анна ему сказала, проговорил: – Брось, Нюра! Я тебе сегодня же ночью мешок муки притащу.
Анна решительно замахала руками.
– И не думай, Демьян! Матюша наказывал даже у бати ни одного фунта взаймы не брать.
– Я тебе не взаймы – так, без отдачи дам. Эх! Картина ты моя любезная! – Демьян вскочил с табуретки, вплотную подошел к Анне и зашептал: – Ты за меня, Нюра, держись. За меня! Матюха твой, мужицкий заводила, скоро без штанов останется. За меня держись…
«Господи, да он опять за старое! За семена раз хотел купить, теперь за муку», – поду мала Анна.
Чувствуя, что задыхается от крутого запаха пропотевшей Демьяновой рубахи, она вскочила, толкнула его и крикнула:
– В любовницы покупаешь? Не продажная!
В этот толчок было вложено столько скрытой силы, столько в нем было ярости, что тяжелый, кряжистый Демьян полетел на середину прихожей и растянулся на полу.
Первый раз в жизни Демьян видел Анну такой. Страшна и необузданна была она в гневе. Боясь, что она может запустить в него чугунным пестом, он попятился к порогу. Анну трясло, точно в лихорадке. Щеки ее пылали, и тонкие губы вздрагивали.
– Я пошутил, Нюра. Свят бог, пошутил, – робко начал оправдываться Демьян.
– Пошутил! – вскрикнула Анна. – А с Устинькой тоже шутил? Ксюху сильничал – тоже шутил? Топилкиных разорил – тоже шутил? Эх, да что там! От твоих шуток людям петля!
Демьян стоял обескураженный и думал только о том, как бы выручить свой картуз и уйти подобру-поздорову. Но Анна продолжала кричать:
– Мартына Горбачева кто по миру пустил? Ты! За семена кто купить меня собирался? Ты! Ты враг мне по гроб моей жизни. Иди!
Анна рванулась к ступе, намереваясь взяться за работу. Демьяну показалось, что она сейчас схватит чугунный пест и бросится на него.
Он поспешно толкнул дверь и выбежал во двор. Анна взяла с лавки Демьянов картуз, подойдя к окну, крикнула:
– Картуз, хозяин, прими!
Картуз упал на землю и покатился, словно колесо, под гору. Демьян как-то по-старчески затрусил вслед за ним, неловко пытаясь короткой, толстой ногой придержать его.
Анна, захлопнув окно, снова взялась за пест.
Однако работать она уже не могла. Руки ее дрожали. Она отложила пест и зачем-то пошла в горницу, быстро вернулась, но в ту же минуту опять направилась туда.
Не находя себе места, она ходила взад и вперед по дому, сама того не замечая.
«И как это раньше тянуло меня к Демьяну? – думала Анна. – Всю жизнь он надо мной изгалялся, а я ровно слепая была. Матюшу хотел убить, пять лет без него проходу не давал, богатством соблазнял».
Испытывая новый прилив ненависти к Демьяну и чувствуя, как вместо покоя ее охватывает еще большее волнение, она подошла к рукомойнику и, обливая водой голову, сердито ворчала:
– Тоже бунтовщики! Прячутся по полям. Разнесли бы давно мельничные амбары, да и поделили все.
Намочив волосы, она долго протирала их, а потом подошла к зеленому ящику, обитому полосками белой жести, большим ключом со звоном открыла замок и долго любовно перебирала холщовое белье Матвея, про себя соображая что-то.
Ночью Анна испекла хлеба из крупной серой муки и на рассвете, сложив горячие ковриги и смену белья для Матвея в мешок, ушла на поля.
Старые пашни, никогда не отдыхавшие от посевов, быстро истощались, а разрабатывать новые было нелегко.
Первый обмолот приходилось начинать, когда хлеб еще зеленоват, зерно не вызрело и крепко держалось в колосе.
Евдоким Юткин и Демьян Штычков сами выезжали на мельницу. Мужиков они встречали, как дорогих гостей, на плотине возле моста. За размол одного пуда ржи оставляли в своем закроме восемь, а то и десять фунтов муки. Мужики ругали Евдокима с Демьяном на чем свет стоит, а на мельницу все-таки ехали. Но в этом году, в самый разгар страды, подвоз на мельницу вдруг прекратился. Не зная, что и предположить, Евдоким послал Демьяна разузнать, в чем дело.
Демьян долго бродил по селу. Улицы пустовали, и только старики и старухи с малыми ребятишками сторожили избы и дворы. Демьян собрался ехать обратно на мельницу, ничего не узнав, но увидел в окне Анну Строгову.
Уже темнело. Анна сидела у раскрытого окна и что-то толкла в чугунной ступе тяжелым пестом. Дома, очевидно, никого, кроме нее, не было.
Демьян воровски оглянулся и юркнул в калитку.
Когда он появился на пороге, Анна вскочила, испугавшись. Демьян несмело поздоровался. Пригласив, ради приличия, гостя присесть, Анна снова взялась за работу.
Крепкий и тяжелый, как сукастый лиственничный кряж, Демьян не спеша опустился, придерживаясь за стол короткопалой рукой.
– Ты что толчешь, Анна Евдокимовна?
– Смешно сказать, муку на квашню готовлю. Да разве я одна? Все бабы этой нуждой мучаются. – Она хотела засмеяться, но в уголках ее глаз блеснули слезинки, и она, скрывая их, наклонила голову.
Демьян широко расставил ноги и, упираясь руками в колени, проговорил:
– Чудаки! Пошто на мельницу-то не едете? Ай родной отец не мельник?
– А это уж ты говори с нашими мужиками. Сами не едут и нас не пускают.
– Отчего?
– Не хитри, Демьян, будто не знаешь? За помол дорого берете. Вы с моим батей тоже… Вместо сердец-то жернова в себе носите. Нет чтоб народу подешевле уступить. Все так и порешили: будем зерно в ступе толочь, а обирать себя не дадим.
Демьян по-бабьи всплеснул руками: экая прыть появилась у волченорских мужиков!
– Приедут! Куда им деваться, – засмеялся он и, благодарный за то, что Анна ему сказала, проговорил: – Брось, Нюра! Я тебе сегодня же ночью мешок муки притащу.
Анна решительно замахала руками.
– И не думай, Демьян! Матюша наказывал даже у бати ни одного фунта взаймы не брать.
– Я тебе не взаймы – так, без отдачи дам. Эх! Картина ты моя любезная! – Демьян вскочил с табуретки, вплотную подошел к Анне и зашептал: – Ты за меня, Нюра, держись. За меня! Матюха твой, мужицкий заводила, скоро без штанов останется. За меня держись…
«Господи, да он опять за старое! За семена раз хотел купить, теперь за муку», – поду мала Анна.
Чувствуя, что задыхается от крутого запаха пропотевшей Демьяновой рубахи, она вскочила, толкнула его и крикнула:
– В любовницы покупаешь? Не продажная!
В этот толчок было вложено столько скрытой силы, столько в нем было ярости, что тяжелый, кряжистый Демьян полетел на середину прихожей и растянулся на полу.
Первый раз в жизни Демьян видел Анну такой. Страшна и необузданна была она в гневе. Боясь, что она может запустить в него чугунным пестом, он попятился к порогу. Анну трясло, точно в лихорадке. Щеки ее пылали, и тонкие губы вздрагивали.
– Я пошутил, Нюра. Свят бог, пошутил, – робко начал оправдываться Демьян.
– Пошутил! – вскрикнула Анна. – А с Устинькой тоже шутил? Ксюху сильничал – тоже шутил? Топилкиных разорил – тоже шутил? Эх, да что там! От твоих шуток людям петля!
Демьян стоял обескураженный и думал только о том, как бы выручить свой картуз и уйти подобру-поздорову. Но Анна продолжала кричать:
– Мартына Горбачева кто по миру пустил? Ты! За семена кто купить меня собирался? Ты! Ты враг мне по гроб моей жизни. Иди!
Анна рванулась к ступе, намереваясь взяться за работу. Демьяну показалось, что она сейчас схватит чугунный пест и бросится на него.
Он поспешно толкнул дверь и выбежал во двор. Анна взяла с лавки Демьянов картуз, подойдя к окну, крикнула:
– Картуз, хозяин, прими!
Картуз упал на землю и покатился, словно колесо, под гору. Демьян как-то по-старчески затрусил вслед за ним, неловко пытаясь короткой, толстой ногой придержать его.
Анна, захлопнув окно, снова взялась за пест.
Однако работать она уже не могла. Руки ее дрожали. Она отложила пест и зачем-то пошла в горницу, быстро вернулась, но в ту же минуту опять направилась туда.
Не находя себе места, она ходила взад и вперед по дому, сама того не замечая.
«И как это раньше тянуло меня к Демьяну? – думала Анна. – Всю жизнь он надо мной изгалялся, а я ровно слепая была. Матюшу хотел убить, пять лет без него проходу не давал, богатством соблазнял».
Испытывая новый прилив ненависти к Демьяну и чувствуя, как вместо покоя ее охватывает еще большее волнение, она подошла к рукомойнику и, обливая водой голову, сердито ворчала:
– Тоже бунтовщики! Прячутся по полям. Разнесли бы давно мельничные амбары, да и поделили все.
Намочив волосы, она долго протирала их, а потом подошла к зеленому ящику, обитому полосками белой жести, большим ключом со звоном открыла замок и долго любовно перебирала холщовое белье Матвея, про себя соображая что-то.
Ночью Анна испекла хлеба из крупной серой муки и на рассвете, сложив горячие ковриги и смену белья для Матвея в мешок, ушла на поля.
4
И вот снова наступили ясные дни бабьего лета.
Как-то рано утром Агафья, подоив коров и разлив молоко по крынкам, вышла во двор бросить курам овса.
Во дворе на огороде лежал ослепляющий своей белизной иней. Солнце уже поднялось, но лучи его почти не согревали землю.
Сверху донеслось протяжное, жалобное курлыканье. Агафья подняла голову, всмотрелась в синеву неба. Там, в ясной вышине, тянулась на юг длинная вереница журавлей.
«Умная птица, какие пути-дороженьки знает! Не то что кура какая-нибудь», – подумала Агафья и направилась к курятнику.
Дощатый курятник стоял под навесом. Агафья открыла дверцы. На привычное: «цы-пы, цы-пы» вышло с десяток кур, каких-то квелых, всклокоченных, нахохлившихся, как перед бурей. Петуха но было, бойкая пеструшка, любимица Агафьи, не выскочила первой с громким кудахтаньем.
«Что за чудо такое?» – с беспокойством подумала Агафья и, нагнувшись, заглянула в курятник.
Петух и пеструшка лежали в уголочке полуощипанные и растерзанные. Агафья, взволнованная гибелью кур, побежала в дом, еще со двора крикнула:
– Фишка! Где ты, лешак, запропастился? Фишка!
Дед Фишка выскочил на крыльцо в чем был: в нательной рубахе, в шароварах, в чирках Анны.
– Иди-ка, иди, загляни в курятник!
Мелкой рысью дед Фишка подбежал к месту происшествия, вытащил задушенных кур, осмотрел их, несколько раз обошел вокруг курятника, во что-то вглядываясь, и пустился в пляс.
Агафья стояла и не верила своим глазам. Одно было ей ясно: рехнулся старик умом, а в конце жизни вряд ли это поправимо.
– Агаша, сеструха, будет добыча! – перестав плясать, воскликнул дед Фишка. – Куриц твоих задавил, нычит, колонок. Следы его. Знать, не зря говорили, будто урожайно этим летом на Юксе. Видишь, зверь из других краев на Юксу идет. Колонок этот перебежчик, истинный бог, так! Пойду-ка разбужу Матюшу, обсказать надоть.
Придерживая рукой шаровары, старик заторопился в избу. Но печальный вид сестры остановил его. Он подошел к ней и, похлопав ее по плечу, проговорил с чувством:
– Об курях, Агаша, не горюй дюже. Бог даст, добуду нынче пушнины, и тогда, вот тебе крест, сам поеду в город и привезу тебе голанскую курицу и голанского петуха. Сказывают люди, будто голанские куры несут яйца никак не меньше моего кулака.
Заметив недоверие на лице сестры, дед Фишка захотел во что бы то ни стало убедить ее.
– Ты поди скажешь, что я сам это придумал? Ей-богу, Агаша, все до единого слова – правда! Заморские люди эти голаны. По всему видно – башковитый народ. Вишь, каких курей развели! Да что там куры! Матюша надысь читал книгу, и говорится в ней, будто из всех китов что ни на есть самый большущий кит – голанский. Не веришь? Сходи спроси сына. Матюша попусту вычитывать не станет. И, скажи, какая детина вырастет?! Видно, эти голаны сами народ крупный, раз такой ядреный скот развели.
Агафья покачала головой и пошла к курятнику, добродушно ворча:
– Ох, Фишка, и болтлив же ты! С тобой и в беде долго не наплачешь.
Старику тоже больше не терпелось. Наступая на завязки Анниных чирков и спотыкаясь, он поспешно взбежал на крыльцо и скрылся за дверью.
Дня через три после появления колонка во дворе Строговых подтвердились слова деда Фишки о движении зверя в Юксинскую тайгу. Артемке на охоте в березнике удалось поймать в силок белку. Дед Фишка радовался больше Артемки. Вытащив белку из Артемкиной шапки, он крутил ее перед лицами Анны и Агафьи и говорил Матвею:
– Идет зверь, Матюша, идет! Видишь, белка не наших краев, чернявая. С гор белка. В тайгу надо скорее, Матюша! Ни клепа мы тут с бабами не высидим.
Надо было немедленно отправиться в тайгу. И тогда-то выяснилось самое печальное для деда Фишки. Несделанной работы по хозяйству оказалось столько, что уходить Матвею из дому было никак нельзя. Старик пошел в тайгу один. Прощаясь у ворот с Матвеем, он, глядя куда-то в сторону, сказал:
– Черти ее уходи, нужду эту! Так, видно, и сдохнешь с ней. Не думал, не гадал я, Матюша, что на старости лет буду ходить на Юксу один. Эха-ха, не жизнь – грош ломаный! – И заплакал.
Матвей стоял, понуря голову, и молча смотрел на свой покосившийся домишко. Дед Фишка потоптался немного, вскинул за плечи сумку и пошел, слегка покачиваясь от ее тяжести.
Дорогой о многом старик передумал. С думой шагалось легче. Тяжесть ноши забывалась, и путь-дорога не казалась изнуряюще нескончаемой.
Когда дорога раздвоилась, дед Фишка остановился в нерешительности, потом вдруг зашагал по направлению к Сергеву. Совершенно нежданно захотелось ему своими глазами посмотреть, каков стал Степан Иваныч Зимовской.
К Сергеву дед Фишка приближался в полдень. День был воскресный. У амбаров толпилась молодежь. До старика донесся звонкий девичий голос:
«Токует молодняк. Токуйте, милые. Оттокуете свое – и на покой», – подумал старик и хотел было пройти мимо молодежи не задерживаясь.
Но гармонист играл так залихватски, с такими искусными переборами, что старик не удержался от соблазна послушать.
– Ах, варначина, выделывает как! – проговорил вслух дед Фишка, подходя к толпе.
Но никто не обратил на него внимания. Мало ли теперь бродило тут народу за покупками в лавку Зимовского?
Дед Фишка приподнялся на носки, взглянул на гармониста и от удивления даже присвистнул. Склонив голову набок, на гармони играл сын Зимовского – Егорка. «Ишь ты, гармошку сыну завел, знать и впрямь капиталец имеет», – подумал дед Фишка про Зимовского и протолкался вперед посмотреть, хороша ли гармошка. Егорка сидел на клети амбара, в сапогах с калошами, в суконных брюках, в теплой и мягкой рубашке-верхнице, опоясанной шелковым крученым пояском.
Когда Егорка увидел деда Фишку, гармонь в его руках дрогнула.
– Ну и мастер, Егорушка! – искренне похвалил гармониста дед Фишка.
Егорка просиял. Оробел он по привычке. Овладев собой, он еще шире раздвинул красные мехи своей гармони, а дед Фишка вдруг почувствовал, как холодные мурашки поползли по его спине: шелковый крученый пояс на Егорке принадлежал когда-то Захару.
Однажды, собираясь к обедне, Захар пожаловался, что нитка у кисти пояса порвалась и он начал расплетаться. Тогда же дед Фишка взял пояс, нашел в столешнице, где лежали охотничьи припасы, тонкую медную проволочку, замотал ею узелок и, подавая пояс Захару, сказал: «Теперь, Захарка, до самой смерти не износишь». Вскоре после этого Захар поехал в город и не вернулся.
Вспомнив все это, дрожа всем телом, дед Фишка опустился на клеть амбара рядом с Егоркой. Изогнувшись, гармонист старался изо всех сил. Крепкими ногами девки вколачивали в землю жалкие остатки увядшей травы. Русый кудрявый парень по-петушиному носился вокруг девок, выкрикивая какие-то смешные слова. Дед Фишка не слушал его. Скосив глаза, из-под мохнатых бровей он смотрел на Егорку. Когда Егорка отвернулся, он схватил конец шелкового крученого пояса и ощупал его. Сомнений больше не оставалось никаких: пояс принадлежал Захару. Дед Фишка поднялся и, протолкавшись сквозь толпу, тихо побрел от амбаров.
Старик шел и думал: что же делать теперь? Через несколько минут его нагнала толпа молодежи. Дед Фишка отступил с дороги, и парни, возглавляемые кудрявым молодцом, прошли мимо него. Возле дома Зимовского толпа остановилась. Егорка сомкнул гармонь и, отбиваясь от упрашивающих его парней, пошел домой.
Как-то рано утром Агафья, подоив коров и разлив молоко по крынкам, вышла во двор бросить курам овса.
Во дворе на огороде лежал ослепляющий своей белизной иней. Солнце уже поднялось, но лучи его почти не согревали землю.
Сверху донеслось протяжное, жалобное курлыканье. Агафья подняла голову, всмотрелась в синеву неба. Там, в ясной вышине, тянулась на юг длинная вереница журавлей.
«Умная птица, какие пути-дороженьки знает! Не то что кура какая-нибудь», – подумала Агафья и направилась к курятнику.
Дощатый курятник стоял под навесом. Агафья открыла дверцы. На привычное: «цы-пы, цы-пы» вышло с десяток кур, каких-то квелых, всклокоченных, нахохлившихся, как перед бурей. Петуха но было, бойкая пеструшка, любимица Агафьи, не выскочила первой с громким кудахтаньем.
«Что за чудо такое?» – с беспокойством подумала Агафья и, нагнувшись, заглянула в курятник.
Петух и пеструшка лежали в уголочке полуощипанные и растерзанные. Агафья, взволнованная гибелью кур, побежала в дом, еще со двора крикнула:
– Фишка! Где ты, лешак, запропастился? Фишка!
Дед Фишка выскочил на крыльцо в чем был: в нательной рубахе, в шароварах, в чирках Анны.
– Иди-ка, иди, загляни в курятник!
Мелкой рысью дед Фишка подбежал к месту происшествия, вытащил задушенных кур, осмотрел их, несколько раз обошел вокруг курятника, во что-то вглядываясь, и пустился в пляс.
Агафья стояла и не верила своим глазам. Одно было ей ясно: рехнулся старик умом, а в конце жизни вряд ли это поправимо.
– Агаша, сеструха, будет добыча! – перестав плясать, воскликнул дед Фишка. – Куриц твоих задавил, нычит, колонок. Следы его. Знать, не зря говорили, будто урожайно этим летом на Юксе. Видишь, зверь из других краев на Юксу идет. Колонок этот перебежчик, истинный бог, так! Пойду-ка разбужу Матюшу, обсказать надоть.
Придерживая рукой шаровары, старик заторопился в избу. Но печальный вид сестры остановил его. Он подошел к ней и, похлопав ее по плечу, проговорил с чувством:
– Об курях, Агаша, не горюй дюже. Бог даст, добуду нынче пушнины, и тогда, вот тебе крест, сам поеду в город и привезу тебе голанскую курицу и голанского петуха. Сказывают люди, будто голанские куры несут яйца никак не меньше моего кулака.
Заметив недоверие на лице сестры, дед Фишка захотел во что бы то ни стало убедить ее.
– Ты поди скажешь, что я сам это придумал? Ей-богу, Агаша, все до единого слова – правда! Заморские люди эти голаны. По всему видно – башковитый народ. Вишь, каких курей развели! Да что там куры! Матюша надысь читал книгу, и говорится в ней, будто из всех китов что ни на есть самый большущий кит – голанский. Не веришь? Сходи спроси сына. Матюша попусту вычитывать не станет. И, скажи, какая детина вырастет?! Видно, эти голаны сами народ крупный, раз такой ядреный скот развели.
Агафья покачала головой и пошла к курятнику, добродушно ворча:
– Ох, Фишка, и болтлив же ты! С тобой и в беде долго не наплачешь.
Старику тоже больше не терпелось. Наступая на завязки Анниных чирков и спотыкаясь, он поспешно взбежал на крыльцо и скрылся за дверью.
Дня через три после появления колонка во дворе Строговых подтвердились слова деда Фишки о движении зверя в Юксинскую тайгу. Артемке на охоте в березнике удалось поймать в силок белку. Дед Фишка радовался больше Артемки. Вытащив белку из Артемкиной шапки, он крутил ее перед лицами Анны и Агафьи и говорил Матвею:
– Идет зверь, Матюша, идет! Видишь, белка не наших краев, чернявая. С гор белка. В тайгу надо скорее, Матюша! Ни клепа мы тут с бабами не высидим.
Надо было немедленно отправиться в тайгу. И тогда-то выяснилось самое печальное для деда Фишки. Несделанной работы по хозяйству оказалось столько, что уходить Матвею из дому было никак нельзя. Старик пошел в тайгу один. Прощаясь у ворот с Матвеем, он, глядя куда-то в сторону, сказал:
– Черти ее уходи, нужду эту! Так, видно, и сдохнешь с ней. Не думал, не гадал я, Матюша, что на старости лет буду ходить на Юксу один. Эха-ха, не жизнь – грош ломаный! – И заплакал.
Матвей стоял, понуря голову, и молча смотрел на свой покосившийся домишко. Дед Фишка потоптался немного, вскинул за плечи сумку и пошел, слегка покачиваясь от ее тяжести.
Дорогой о многом старик передумал. С думой шагалось легче. Тяжесть ноши забывалась, и путь-дорога не казалась изнуряюще нескончаемой.
Когда дорога раздвоилась, дед Фишка остановился в нерешительности, потом вдруг зашагал по направлению к Сергеву. Совершенно нежданно захотелось ему своими глазами посмотреть, каков стал Степан Иваныч Зимовской.
К Сергеву дед Фишка приближался в полдень. День был воскресный. У амбаров толпилась молодежь. До старика донесся звонкий девичий голос:
Потом грубым голосом начал петь парень:
Ах, не скажу, кого люблю,
Не покажу, которого,
Их в семье четыре брата,
Люблю чернобрового.
Толпа от восторга зашумела, заколыхалась. Вспомнив свою молодость, заулыбался и дед Фишка. Видимо, так бывает во все времена жизни: у всех поколений в молодости находились свои весельчаки, вот такие же, как этот парень-заводила. И не он ли, Фишка Теченин, в далекие годы был неустанным зачинщиком веселья на всех деревенских игрищах?
Моя милочка красива,
Только носик короток,
Восемь курочек усядется,
Девятый петушок.
«Токует молодняк. Токуйте, милые. Оттокуете свое – и на покой», – подумал старик и хотел было пройти мимо молодежи не задерживаясь.
Но гармонист играл так залихватски, с такими искусными переборами, что старик не удержался от соблазна послушать.
– Ах, варначина, выделывает как! – проговорил вслух дед Фишка, подходя к толпе.
Но никто не обратил на него внимания. Мало ли теперь бродило тут народу за покупками в лавку Зимовского?
Дед Фишка приподнялся на носки, взглянул на гармониста и от удивления даже присвистнул. Склонив голову набок, на гармони играл сын Зимовского – Егорка. «Ишь ты, гармошку сыну завел, знать и впрямь капиталец имеет», – подумал дед Фишка про Зимовского и протолкался вперед посмотреть, хороша ли гармошка. Егорка сидел на клети амбара, в сапогах с калошами, в суконных брюках, в теплой и мягкой рубашке-верхнице, опоясанной шелковым крученым пояском.
Когда Егорка увидел деда Фишку, гармонь в его руках дрогнула.
– Ну и мастер, Егорушка! – искренне похвалил гармониста дед Фишка.
Егорка просиял. Оробел он по привычке. Овладев собой, он еще шире раздвинул красные мехи своей гармони, а дед Фишка вдруг почувствовал, как холодные мурашки поползли по его спине: шелковый крученый пояс на Егорке принадлежал когда-то Захару.
Однажды, собираясь к обедне, Захар пожаловался, что нитка у кисти пояса порвалась и он начал расплетаться. Тогда же дед Фишка взял пояс, нашел в столешнице, где лежали охотничьи припасы, тонкую медную проволочку, замотал ею узелок и, подавая пояс Захару, сказал: «Теперь, Захарка, до самой смерти не износишь». Вскоре после этого Захар поехал в город и не вернулся.
Вспомнив все это, дрожа всем телом, дед Фишка опустился на клеть амбара рядом с Егоркой. Изогнувшись, гармонист старался изо всех сил. Крепкими ногами девки вколачивали в землю жалкие остатки увядшей травы. Русый кудрявый парень по-петушиному носился вокруг девок, выкрикивая какие-то смешные слова. Дед Фишка не слушал его. Скосив глаза, из-под мохнатых бровей он смотрел на Егорку. Когда Егорка отвернулся, он схватил конец шелкового крученого пояса и ощупал его. Сомнений больше не оставалось никаких: пояс принадлежал Захару. Дед Фишка поднялся и, протолкавшись сквозь толпу, тихо побрел от амбаров.
Старик шел и думал: что же делать теперь? Через несколько минут его нагнала толпа молодежи. Дед Фишка отступил с дороги, и парни, возглавляемые кудрявым молодцом, прошли мимо него. Возле дома Зимовского толпа остановилась. Егорка сомкнул гармонь и, отбиваясь от упрашивающих его парней, пошел домой.