– Видно, нет худа без добра. Не разогнал бы батя стариков с поминок – не поехали бы.
   С тех пор как арестовали Матвея, Анна жила словно в потемках. Раньше в уме ее были какие-то представления о правде и неправде, а когда это произошло, все смешалось. Тоска по Матвею, боязнь опять остаться без мужа тревожили ее.
   Арест его вначале возбудил в ней досаду. „Все мужики как мужики, а он все норовит вперед выскочить“, – думала она.
   Но это чувство быстро улеглось. Она вспомнила, что первой бросилась по полям сзывать народ отбивать кедровник. Не зная, кто является виноватым в том, что жизнь людей неустроенна и тяжела, она досадовала теперь на всех понемногу: на бога, на царя, на своего отца и Демьяна, на Матвея, на ребятишек, которые не всегда ее слушались, и, наконец, на себя.
   – Ну ладно, дядя, коли так, я пойду соберу харчей Матюше, – проговорила Анна.
   Она ушла в избу быстро, легко, как-то сразу помолодев и оживившись. Дед Фишка посмотрел ей вслед, улыбнулся и подумал: „Хитро белый свет устроен. Мужик без бабы никуда не годен, но и баба без мужика шагу не шагнет“.
   Вскоре дед Фишка выехал со двора и, погоняя лошадь, свернул за поскотиной с дороги влево. Тут в логу его ждали уже старики.

2

   Мужики сидели все вместе. В каталажке было тесно и душно. Круто пахло табаком, плесенью, крысиным пометом. Все здесь осталось по-прежнему, и Матвею казалось, что, с тех пор как они с дедом Фишкой провели тут беспокойную осень, миновало всего лишь несколько дней. Мужики в шутку называли Матвея старожилом.
   Каждое утро начиналось затеями Архипа Хромкова. Его выдумкам не было конца. Он забавлял всех то непристойными рассказами о попадье, ее дочках и поповом работнике, то схватывался за живот и заставлял сторожа волостного правления, на попечении которого находилась и каталажка, до десяти раз подряд выводить его во двор.
   В каталажке сидело более двадцати мужиков, но ни один из них не унывал, не плакался на свою судьбу. Сознание того, что дело, которое было им дорого, сделано, что сила и правда на их стороне, что их тут не один, не два, а много, придавало им бодрости. Все были уверены, что долго сидеть не придется. Но дни проходили, а мужиков продолжали держать в каталажке. Матвей раньше других понял, что волостное начальство чего-то выжидает. Но чего?
   Выяснить положение помог Дениска Юткин, живший в работниках у богатого жировского мужика, недавно выбранного старостой.
   Из разговоров на селе Дениска слышал, что волченорские мужики сидят в каталажке, и чувствовал, что Матвей находится среди них. Уже несколько дней в свободное от работы время Дениска крутился у двора волостного правления, надеясь увидеть Матвея на прогулке, и однажды утром это ему удалось.
   Архип Хромков, под гогот мужиков, окруживших его и сторожа, показывал, как двое глухонемых подошли с разных сторон к берегу речки, как они требовали друг у друга лодку, как потом они вообразили, что один из них издевается над другим, и, не в силах сдержать себя, бросились навстречу друг другу с кулаками и утонули. Матвей задумчиво бродил вдоль забора. Денис увидел его в щелку и тихонько окликнул.
   Пока Архип Хромков потешал сторожа, Дениска сообщил Матвею важные новости. Только накануне он слышал от хозяина, что мужиков распускать по домам не собираются и что волостное начальство ждет приезда станового пристава.
   Матвей попросил Дениску как можно скорее сходить в Волчьи Норы и передать деду Фишке, чтобы тот немедленно приехал в Жирово. Дениска пообещал сделать это при первой возможности. Вечером мужики услышали стук в стенку каталажки с той стороны, где было оконце. Матвей встал на нары и, взглянув в оконце, увидел в темноте человека. Это оказался Дениска. Оконце было без стекла, сторож спал, и Дениска без особых предосторожностей рассказал обо всем слышанном за день.
   То, что сообщил он мужикам, не обрадовало их. Прибыл становой пристав, грозился судом и тюрьмой. Матвей попросил Дениску идти к деду Фишке немедленно, не дожидаясь утра. Он понимал, что начальство в деле о захвате кедровника натолкнется на такие трудности, преодолеть которые никакими законами невозможно. В захвате кедровника было повинно все село. Если уж судить – надо судить всех. Ясно, что на такую меру власти не пойдут. По словам Дениски, становой пристав был очень недоволен тем, что арестованных слишком много. Из этого Матвей заключил, что становой пристав будет искать зачинщиков, и-надо во что бы то ни стало скрыть их, изобразить дело так, будто тут никакого сговора не было.
   Чувствуя, что утром становой пристав может начать допросы, Матвей посоветовал мужикам держаться робко и говорить только одно: „Вижу, что народ едет в кедровник, ну и я поехал“.
   В полдень всех арестованных привели в правление.
   Становой пристав, молодой, краснощекий, встретил мужиков весьма любезно. Улыбаясь, поглаживая короткие офицерские усики, он просто, будто мужики были его приятели, заговорил:
   – Что же это вы, друзья хорошие, беспорядки у меня встану разводите? Или в самом деле жить туго? Ну, давайте потолкуем, авось что-нибудь и придумаем сообща.
   Матвей чуть не вскрикнул: „Э, вон ты куда гнешь!“
   Без особого труда можно было понять расчеты станового. Так как ни урядник, ни волостной старшина не могли указать, кто поднял народ на захват кедровника, пристав, очевидно, решил расположить к себе мужиков, чтобы они сами выдали зачинщиков.
   Действительно, такой простой подход станового понравился мужикам. Матвей заметил, что их лица обмякли, а Калистрат Зотов стал медленно приподыматься. Матвей дернул его за подол рубахи. Калистрат оглянулся. Матвей, пряча руки за широкой спиной Силантия Бакулина, погрозил ему кулаком.
   Однако становой пристав заметил беспокойство Матвея и, по-прежнему улыбаясь, сказал:
   – Ну, ты вот для начала скажи.
   Он пальцем показал на Матвея. Тот поднялся.
   – Ну, давай расскажи, как жизнь идет. Может, жалобы какие есть? Скажи. Посмотрим, поговорим. Авось что-нибудь и придумаем сообща, – повторил он, видимо, заранее подготовленную фразу.
   Но теперь слова прозвучали так, что не только Матвей, а и другие мужики почувствовали, что становой рисуется.
   – Жалобы? Жалоб нету, – проговорил Матвей.
   – Та-ак… – протянул пристав. – Ну, а живешь как?
   – Живем помаленьку.
   Пристав молча прошелся за столом, несколько обескураженный тем, что разговор не клеился, и сказал, кинув недовольный взгляд на Матвея:
   – А ты говори смелее, не бойся. Я свой человек.
   „Вот гад, в родню лезет“, – подумал Матвей и, стараясь, чтобы это получилось душевно, проговорил:
   – Да я и не боюсь, вы не зверь.
   Становой с радостью подхватил:
   – Вот и чудесно! Говори о всем, что на душе лежит, откровенно. За слова не судят.
   Но и после этого Матвей не разговорился. В силу необходимости приставу пришлось беспрерывно задавать ему вопросы о его хозяйстве, о семье, о жизни.
   Вслед за Матвеем он начал в таком же духе разговаривать с другими мужиками. Теперь уже все понимали, что становой приглядывается к ним, а на самом деле он не так добр и ласков, как это ему хочется показать. Он же, видимо, не подозревал того, что его разгадали, и чем дальше, тем больше рисовался, то и дело вставляя в свою речь деревенские словечки.
   Мужики переглядывались и все ждали, когда же наконец пристав бросит морочить им головы и начнет говорить о том, ради чего он сюда приехал.
   Но ожидания эти были напрасны. Становой отпустил мужиков, так ни единым словом и не упомянув о кедровнике, и этим еще больше озадачил всех.

3

   На другой день с утра становой вызвал только новоселов. Оставшиеся в каталажке волченорцы долго гадали о том, что значило это. Всем стадо ясно только одно: то, что происходило вчера, это было ненастоящее, – настоящее началось сегодня.
   Час проходил за часом, а новоселы не возвращались. Мужики стали догадываться, что становой вызвал новоселов вперед для того, чтобы устроить волченорцам какой-то подвох, может быть натравить одних на других или выпытать ложные показания.
   Матвей больше чем кто-либо другой понимал, что дело приняло серьезный оборот. Новоселы могли оказаться недостаточно стойкими.
   Наступил уже полдень, когда становой приказал привести волченорцев. Он встретил их, как накануне, приветливо, и с улыбкой спросил:
   – Как же все-таки, мужички, произошло это? Народ вы бывалый, в бога верующий, царя почитающий – и вот бунт учинили.
   Чувствуя, что разговор на этот раз будет серьезный, что становой что-то подготовил волченорцам, так как новоселов не было ни в правлении, ни в каталажке, Матвей решил выступить от имени арестованных.
   – Мы бунта не чинили, господин становой пристав, – сказал он. – Мы не одни в кедровник шли.
   – Я знаю, вы других вели, – ехидно вставил пристав. – Вы пошли против закона. Это и есть бунт, самоуправство.
   – Нет. Когда мы услышали набат, – продолжал спокойно Матвей, – мы все решили: „Ну, слава богу, губернатор не оставил наше прошение без внимания“.
   – Какое прошение? – удивился становой.
   Матвей рассказал о прошении, поданном волченорским обществом губернатору. Становой пристав, слушая это, покусывал губу.
   – А кто из вас Силантий Бакулин?
   Бородатый, крупного роста, богатырского сложения Силантий Бакулин поднялся, заметно оробев от того, что становой назвал его.
   – Ага, так это ты Силантий Бакулин? – меряя его взглядом, проговорил пристав. – Так вот, Силантий, новоселы говорят, что это ты ударил в набат.
   Возмущенный неправдой, Силантий сразу осмелел и сказал басом:
   – Несуразица, барин. Плетут.
   – Как „плетут“? Вот видишь, их подписи есть. – Становой взял со стола какую-то бумагу и поднес ее к своим глазам. – Тут так и показано: „Еще недели за две до шишкобоя нас собрал Силантий Бакулин и сказал: ждите, мол, набата, когда надо будет, я сам в большой колокол вдарю“.
   – Брехня! Все брехня! – заволновался Силантий Бакулин.
   Матвей про себя улыбнулся: все, что говорил пристав, было измышлением и только подтверждало предположение, что власти ничего точно не знают.
   – Нет, не брехня. Мужики это под присягой показали, – продолжал пристав.
   – Мало ли чего можно с перепугу показать! Брехня! – настаивал Силантий.
   – А я тебе еще раз говорю: все это новоселы под присягой показали, – сердито проговорил пристав, отчеканивая каждое слово.
   – Пусть они при нас это скажут, – тихо сказал Матвей больше Силантию, чем приставу.
   – Во-во! Пусть придут и в глаза мне скажут, – подхватил Силантий.
   – Ну-ну, позвольте уж мне самому знать, что нужно делать! – бросив на Матвея злой взгляд, крикнул становой.
   „Ого, из этой табакерки не нюхаешь?“ – мысленно усмехнулся Матвей.
   – Новоселы за каждое свое слово отвечают по закону. Вот протокол допроса, а вот их подписи. Посмотри! – Пристав подал Силантию бумагу, но тот был неграмотный и передал ее Матвею. Матвей взглянул на протокол и чуть не расхохотался. Подписи под протоколом были, по-видимому, написаны рукой самого же пристава. Хотя буквы подписей имели разный наклон, но трудно было не заметить их общее сходство.
   – Тут вот, господин становой, Деревянников у вас расписался. Он же неграмотный, – пряча улыбку, спокойно заметил Матвей.
   Уши пристава порозовели, он забеспокоился и пробормотал:
   – Как? Деревянников? Ах да, Деревянников… – И, почувствовав, что мужики заметили его замешательство, выскочил из-за стола и, выхватив бумагу из рук Матвея, закричал: – Ты что, в подлоге меня уличать? Ты, лапоть! Ты, видно, и есть главный зачинщик.
   Неизвестно, какое направление принял бы допрос, если бы не случилось то, чего втайне поджидали мужики.
   За стеной послышался стук телег, говор, топот ног многих людей. Потом вбежал взволнованный жировский урядник и что-то торопливо стал шептать становому на ухо. Пристав изменился в лице и, махнув энергично рукой, сказал:
   – Не впускать!
   Но было уже поздно. На крыльце затопали, дверь распахнулась, и в комнату одна за другой вбежали бабы… Увидев своих мужей, они бросились к ним, обняли и заголосили.
   Волостное правление стало наполняться ребятишками и стариками. Народ все прибывал и прибывал. Говорили и плакали все сразу, и было во всем этом что-то страшное, необузданное, такое, что невозможно сдержать никакими силами.
   Когда бабы и ребятишки немного стихли, вперед выдвинулся сухощавый, с лицом Николая-угодника, Григорий Сапун.
   – Тихо! Говорить буду, – негромко сказал он.
   Григорий Сапун торжественно перекрестился и, обращаясь к приставу и уряднику, сказал:
   – Кто из вас главный, царские слуги?
   Становой пристав повернулся к нему.
   – Я, отец.
   Григорий Сапун гордо поднял голову, вытянул сухощавую руку и строго, чуть с дрожью в голосе, проговорил:
   – Великий грех совершаете! Неповинны мужики! Волю им дайте, а не дадите – весь народ на страдания с ними пойдет!
   Стало вдруг до того тихо, что люди слышали биение своих сердец. Пристав покосился на женщин, на суровые лица стариков и прикусил губу.
   – Ваши мужики… свободны, – неожиданно сказал он, заикаясь.
   Старики, бабы, ребятишки с восторженным говором двинулись на улицу.
   Архип бросился на поиски новоселов. Они были заперты в конюшне во дворе волостного правления. Архип взломал замок и открыл калитку.
   Матвей с Анной, дедом Фишкой, сыновьями стоял в окружении мужиков. Силантий Бакулин при всем народе хвалил его за ум и сноровку.
   – Погоди, дядя Силантий. Господин пристав вспомнит еще о нас, – сказал Матвей.
   Но ни Силантий, ни другие мужики на его слова не обратили внимания. Думать сейчас, что будет когда-то, потом, никому не хотелось.

Глава пятая

1

   После короткого бабьего лета и недолгой сырой и туманной осени наступила зима.
   События осени не позволили деду Фишке побывать в Юксинской тайге, как это он делал ежегодно в ясные сентябрьские дни. Именно поэтому в голову старика лезли самые несуразные мысли: будто завладел всей тайгой его смертельный враг Зимовской, будто нагнал туда, на золотые прииски, тысячи рабочих, будто стоят уже на Юксе, как на Лене, солдаты и охраняют ворованные богатства. Несколько раз дед Фишка поднимал разговор о том, что его волновало пуще всего на свете, но всякий раз Матвей, указывая глазами на Анну или на Агафью, останавливал его предупреждающим взглядом. Давно так повелось, что при одной они не говорили о тайге, при другой – об убийстве Захара.
   Шесть лет уже прошло с тех пор, как дед Фишка сообщил о своем страшном открытии, но наказ Агафьи – не трогать Зимовского и не говорить о нем – соблюдался сыном свято.
   Изредка Агафья ходила с поминальником в церковь, а в общие дни поминовения усопших носила на кладбище яйца, кутью и бросала на дорогу птицам овес. С годами сгладилась острота горя, и в семье стали довольно часто вспоминать о Захаре. Нередко поводом к этим воспоминаниям служил Максимка. Он сильно походил на Захара, и Анна часто говорила ему: „Ты, сынок, и ходишь-то вприсядку, как дед Захар“. И такого замечания обычно было достаточно, чтобы начался длинный разговор о Захаре.
   Иногда воспоминания о Захаре начинал дед Фишка. Чаще всего случалось это в зимние предпраздничные вечера, когда все отдыхали. Старик любил в сумерки сидеть у окна. Покуривая трубку, он сквозь промерзшие стекла смотрел, как ослепляюще белый снег покрывается разными оттенками, становясь оранжевым от горящего заката, потом синеватым, пепельным и наконец чуть золотистым от сияния месяца. Когда сумерки сгущались настолько, что игра оттенков на снегу прекращалась, дед Фишка подзывал к себе сестру:
   – Агаша, иди-ка сюда, посумерничаем вместе.
   Агафья, молча сидевшая у печки, вместе с табуреткой пододвигалась к столу. Она знала, зачем зовет ее брат.
   – Захаркину, что ль, любимую, а? – спрашивал дед Фишка.
   – Давай ее, – отвечала Агафья.
   И тогда дед Фишка тихо, вполголоса начинал петь:
 
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит…
 
   Агафья, причмокнув языком, подхватывала песню, и они пели ее слаженно, тихо и грустно.
   Уже наступал настоящий вечер, у соседей горели лампы, а Строговы все еще сумерничали. Анна и Матвей отдыхали в горнице на кровати. На полатях притихли недавно вернувшиеся с гулянья Артем, Максимка и Маришка. Всем было приятно молчать, в легкой дремотце слушать тихое и ровное, как журчание ручейка, пение, думать каждому о своем и, прислушиваясь к тому, как постукивает от мороза земля, ощущать теплый избяной дух. Дед Фишка сам прерывал это тихое пение.
   – Ну вот, Агаша, – говорил он, – и вспомянули Захара Максимыча. Теперь поди и свет надо вздуть. Пора ужинать.
   И трудно было вообразить, что именно в эти минуты грустного раздумья в его душе рождались планы мести убийцам Захара. Чем больше отдалялась в прошлое его смерть, тем острее и острее чувствовал дед Фишка необходимость мести. В порыве этого чувства старик не замечал, что он собирается мстить Зимовским не столько за гибель Захара, сколько за то, что они прочно утвердились в жизни и приобрели силу.
   Однажды дед Фишка, выбрав момент, когда в доме никого больше не было, сказал Матвею:
   – Кедровник, Матюша, отстояли, вас, мужиков, из каталажки вызволили, теперь бы всем народом на Зимовского навалиться. Юксу бы еще возвернуть.
   Высказав все это, он вопросительно посмотрел на племянника.
   Матвей давно уже ждал этого. Он слишком хорошо знал деда Фишку, чтобы думать, что старик навсегда примирился с господством Зимовского на Юксе.
   – Когда-нибудь, дядя, народ и Зимовского выкурит, – сказал Матвей.
   Дед Фишка недовольно поморщился.
   Матвей понимал, что старик горит нетерпением, что, ободренный захватом кедровника, он, как и многие мужики, переоценивает свою силу.
   – Юкса, дядя, это не кедровник. Туда село не поведешь, – добавил Матвей, видя, что дед Фишка выжидающе смотрит на него.
   – Вот то-то и оно. Мужик, он при интересе хоть в огонь пойдет, а уж если интересу ему нет, его с места не сдвинешь.
   „Умно сказано“, – подумал Матвей, и невольно вспомнились ему слова, как-то сказанные Беляевым: „Самое маленькое дело убеждает лучше многих слов“.
   Хорошо понимал Матвей, что не до Юксы теперь, добро бы хоть кедровник отстоять. Борьба началась, но еще неизвестно, чем она кончится. Вряд ли власти так легко примирятся с „самоуправством“ мужиков, да и Евдоким Юткин не отступится без борьбы.
   Об этих опасениях Матвей ничего не говорил деду Фишке, таил их про себя, но они вскоре же начали подтверждаться.

2

   По первому санному пути Евдоким Юткин вместе с Демьяном Штычковым отправились налегке городским трактом в город.
   День проходил за днем, а они не возвращались.
   „В город поехали о кедровнике хлопотать. Где ж им больше быть?“ – догадались на селе.
   Евдоким и Демьян возвратились из города только через неделю.
   На селе все, от мала до велика, горели одним желанием: знать, с чем они вернулись, за кем остается кедровник.
   Но Евдоким и Демьян никому ни слова. Встретив как-то на улице Матвея, Архип Хромков сказал:
   – Благодетели-то, видно, ни с чем приехали. Ишь как приумолкли.
   Матвей проговорил с сомнением:
   – Черт их знает, – может быть, и хитрят. Они, братец мой, тоже не без головы.
   Архип махнул рукой:
   – Ну нет, давным-давно бы проболтались. Не такие люди.
   После этого разговора прошло много дней, но все оставалось по-старому. Мужики, бабы и даже ребятишки, вовлеченные самой жизнью в серьезные дела взрослых, по-прежнему искали ответа на занимавший их вопрос: за кем остался кедровник? И так как никто ничего точно узнать не мог, то вскоре поползли самые разнообразные слухи, неизвестно кем придуманные и передававшиеся из уст в уста. Говорили, будто Евдоким с Демьяном побывали в городе у самого губернатора и будто тот сказал им: „Владейте, мужички, кедровником, как душе вашей нравится, а тех, кто мешать вам будет, мы быстро утихомирим“. Передавались даже подробности разговора с губернатором. Увешанный орденами, медалями и лентами, он будто бы распрощался с Евдокимом и Демьяном за ручку и проводил их по дорогим коврам до самых дверей. Слух этот так был правдоподобен и так долго держался, что даже Матвей, очень подозрительно относившийся к подобного рода разговорам, заколебался и почти поверил в него.
   Но вслед за этим по селу разнесся новый слух: будто Евдоким и Демьян, истратив большие деньги на взятки чиновникам, добиться ничего не смогли и возвратились домой ни с чем. И опять приводились такие подробности, которые заставляли верить, что все происходило именно так, а не иначе.
   Потом появились еще слухи. Они уже не были так противоречивы. Один из них довольно просто объяснял молчание Евдокима и Демьяна: говорили, что им удалось побывать у губернатора, но решение его, дескать, было такое: „Живите так, как жили ваши отцы и деды. Был кедровник общественным, пусть и останется таким на веки вечные“.
   Нет ничего легче – уверовать в желаемое. На селе решили, что так и должно быть. На том и успокоились.

3

   В один из морозных дней, после крещенья, Максимка, бегавший с салазками по селу, принес страшную весть.
   – Мама, Ксюха Демьянова в проруби утопилась! – крикнул он, едва переступив порог.
   – Ну-ка, не мели чего не следует! – бледнея, сказала Анна.
   Максимка обиженно насупился:
   – Ну и не верь! А все на речку бегут.
   Все еще не веря Максимке, Анна схватила с гвоздя шубенку и опрометью бросилась из избы. Когда она между огородами выбежала на берег, последние сомнения исчезли. Растянувшись цепочкой почти на полверсты, мужики пешнями долбили лед и баграми ощупывали дно речки. Увидев баб, толпившихся у проруби, Анна с бьющимся сердцем подбежала к ним.
   Бабы стояли кучкой и громко разговаривали. Анна прислушалась. Кланька, сноха сельского старосты Герасима Круткова, бойкая, дотошная бабенка, рассказывала:
   – Она скот погнала поить, а я в тот час на зады выбежала. Смотрю – Ксюха идет, хворостина в руках. Скот у проруби сгрудился. Быки бодаться вздумали. Она еще хворостиной припугнула их. Потом скот напился, пошел дорогой обратно, она было хотела тоже идти, да что-то остановилась, голову вот так приклонила и закручинилась-закручинилась. Вдруг так, бабыньки, встала на колени, вытянула руки – и головой вниз. Я как стояла, так и обомлела. Стою и ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу. Чую, сердешенько мое от страха зашлось. Знаю – вздохнуть надо, а то сама замлею без времени, и никак не могу. Потом слышу – Васька Мыльников бежит с кручи и кричит во всю моченьку: „Люди! Человек утоп!“ Тут и я в себя пришла, закричала…
   Выслушав рассказ Кланьки, бабы сокрушенно закачали головами. Послышался чей-то одинокий голос:
   – А уж была-то какая! Ядреная да работящая, не сразу такую сыщешь.
   Кто-то поддакнул:
   – Что правда, то правда! Их, Бакулиных-то, бог ни ростом, ни силой не обидел.
   И все опять приумолкли, вздыхая, всплескивая руками и сокрушаясь. Можно было бы уже идти по домам, так как день клонился к потемкам и пора было загонять овец в хлевы, доить коров. Но никто не расходился. Всем хотелось дождаться, чем кончатся поиски утопленницы, и хоть краешком уха услышать о том, почему распростилась Ксюха с белым светом. Пока толком никто ничего не знал. Но то, что Ксюха бросилась в прорубь не от хорошей жизни, понимали даже детишки. Бабы стояли, переминаясь, ждали, чтоб кто-нибудь завел разговор о жизни Ксюхи у Демьяна. Подошла Дубровчиха, умная, всеми уважаемая старуха, нередко с пользой для села вникавшая в общественные дела мужиков.
   – Здравствуйте-ка, бабыньки, – заговорила она низким грудным голосом.
   Бабы расступились, певуче ответили:
   – Здравствуй-ка, Адамовна, здравствуй!
   Дубровчиха спокойным взглядом больших серых глаз посмотрела на баб и спросила:
   – Что, бабыньки, свою горемычную судьбу оплакиваете?
   Никто из баб не проронил ни слова, все вновь завздыхали, растирая по обветренным лицам рукавичками слезы. Потом бабка Калиниха, шамкая беззубым ртом, обратилась к Дубровчихе:
   – Ты, Адамовна, скажи-ка нам, отчего она, бедняжка, руки на себя наложила?
   Дубровчиха лизнула кончиком языка верхнюю губу и не сразу ответила.
   – Чего тут говорить? Сами небось свое бабье горе понимаете.
   – Понимаем, а ты все-таки скажи, Адамовна, – послышался нетерпеливый голос молодой бабы, стоявшей с краю.
   Дубровчиха строго взглянула на нее.
   – Ты какой год замужем?
   – Четвертый, Адамовна!
   – Как мужик-то – бил, нет еще? – опять спросила Дубровчиха.
   Молодая баба изумленно повела бровью, блеснула глазами и все так же весело ответила:
   – Бил! В первый же год бил!
   – А ты вот веселая, – улыбнулась Дубровчиха, – и оттого веселая, что муж тебя сегодня побьет, а завтра приласкает. А ну-ка случись так: он тебя раз побил и не пожалел. Потом второй раз побил и опять не пожалел. Что бы ты тогда стала делать?
   Молодая баба взмахнула руками, собираясь возразить что-то, но в самый последний момент удержалась и только недоуменно пожала крепкими, полными плечами.
   – Не знаю…
   – А вот я знаю, – сказала Дубровчиха, опять лизнув кончиком языка верхнюю губу. – Вот бывает так, – заговорила она, пряча руки в рукава своей ветхой шубенки. – Осенью работаешь на полях. День холодный, дождик идет. Ты вся иззяблась, руки не гнутся, а дело бросить нельзя. На душе у тебя худо, и все-то тебе не мило. Думаешь: чем так жить, лучше об колоду головой. А глядишь, вон уже над лесом и небо от тучек очистилось. Вот-вот и солнышко выглянет. И знаешь: есть худо, а будет хорошо. А вот как бы ты, милая моя молодушка, стала жить, если бы знала только одно: худо. Было худо, есть худо и будет худо. А? Ну-ка? – Дубровчиха обвела взглядом окружавших ее баб, помолчала и закончила: – Вот так-то и Ксюша. Жила – и вся ее жизнь была худо. Худо было вчера, худо сегодня, худо завтра.