Дениска пожал плечами.
   – Ездили куда-то, а куда, не знаю. Батя не дюже любит о своих делах разговаривать. А третий-то не нашинский, из уезду приехал. Видно, из начальства. Батя перед ним готов на четвереньках ходить. Из-за него вот и мне влетело.
   Дениска принялся рассказывать деду Фишке о побоях, а Матвей подошел к русской печи и, привалившись к ней, думал:
   „Они или не они в кедровнике были? Три следа. Ну, ясно, что они ходили. Что им там зимой понадобилось? Не думают ли кедрач на порубку извести?..“
   – Денис, отец ничего не собирается строить? – спросил Матвей.
   – Ничего не слышал. Прошку собирается весной отделить – это знаю. Ну, так дом ему давно уж готов.
   Вошла Агафья.
   – И куда девался постреленок? – сказала она озабоченно. – Вот сейчас вертелся все тут, у ворот.
   – Максимка-то? – спросила Анна, выходя из-за перегородки с большой миской дымящихся щей. – Да он схватил кусок хлеба и опять гулять убежал. А Артема ждать нечего. С утра вон, как отец, на лыжах с ребятами куда-то ушел. Давайте обедать.
   Сели за стол. Ели молча, каждый думал о своем. Только Маришка все что-то лепетала о косачах, но ее никто не слушал.

3

   Когда цветет черемуха, Волчьи Норы утопают в белизне и медовый аромат наполняет улицы. Белизна так плотна и аромат так густ, что даже в сумеречные весенние ночи, при блеклой луне и легком, порывистом ветре, черемуховые кусты белеют, как прикорнувшие на берегу озера гуси, а терпковатый запах пьянит не хуже, чем в тихий, безветренный полдень.
   В эту пору цветения черемухи воскресные дни в Волчьих Норах бывают полны веселья и необыкновенной суеты. У церкви, на поляне, парни и девки водят хороводы. В палисадниках под окнами домов мужики и бабы ведут тягучие разговоры о жизни. Под кручей, по берегам речки, в густых тальниках ребятишки, забыв обо всем, затевают упорные и бескровные войны… Широкие и прямые улицы седа пестрят от людей. А небо в те дни льет на землю ласкающий свет, и прозрачная голубизна его бывает притягательна, как глаза первой любимой. Не оттого ли и стар и млад так подолгу смотрят на небо? Не в эти ли минуты человеком ощущается все величие мира и неизъяснимая прелесть того, что названо жизнью?
   Строговы не отличались большой набожностью, но в воскресные дни завтракать садились только тогда, когда раздавался колокольный звон. Трапезник Маркел об окончании обедни всегда возвещал селу разудалым звоном во все семь колоколов. Так было и в этот день.
   – Нюра, неси шаньги на стол. Слышишь, Маркел „Во саду ли, в огороде“ вызванивает, – проговорил Матвей, выходя из горницы.
   В кути все уже было наготове, и на столе сейчас же появились самовар и горячие шаньги. Матвей быстро напился чаю, надел праздничную, вышитую шелком рубаху и отправился на село. Там были дела.
   Лучисто сияло солнце. Извивавшаяся по лугам речка отливала слюдяным блеском. Быстролетные касатки чертили в воздухе незримые и неразгаданно замысловатые фигуры. За огородами, по склонам холмов, земля так ярко зеленела, что от зелени слепило глаза. Где-то в одном из дворов одинокий гармонист наигрывал несложный мотив и грустно напевал:
 
Бывало, вспашешь пашенку,
Лошадок уберешь,
А сам тропой знакомою
В заветный дом пойдешь.
Она уж дожидается,
Красавица моя…
 
   Матвей прислушался к пению, улыбнулся: „Бывало, бывало, милый друг. Ты-то еще рано грустишь. А вот я… Пролетела молодость“. Вспоминая о прошлом, он дошел до головановского магазина и, когда стал подыматься на крылечко, пожалел, что путь был так короток.
   – Захарыч, я к тебе, а ты тут как тут! – проговорил Ефим Пашкеев, появляясь в дверях магазина.
   – Что ты, на мне пахать собираешься? – смеясь, спросил Матвей.
   – На-ко, читай. Влас поклоны шлет, – проговорил Ефим, подавая Матвею письмо.
   Ефим Пашкеев часть своего дома сдавал обществу под земскую квартиру, и почту, доходившую до Волчьих Нор чаще всего с попутчиками, завозили к нему. Матвей принял от Ефима письмо и долго смотрел на синий конверт.
   „Неужели от Власа? О чем он будет писать? Просить теперь нечего, а чем-нибудь помочь… Да можно ли ждать этого от него?“
   Он разорвал конверт, вытащил оттуда маленький листок бумаги, исписанный крупным почерком.
   „Служба, Мирон сказывал, что бывал у тебя. Он теперь сосед мой. Сколько синичка ни летай, а не миновать ей клетки. При его рассказе взгрустнулось мне. Ты-то молодцом! Капля камень долбит. Ну, давай, давай. Реки-то из ручейков собираются. При случае не забудь моего старика, коль не умер, да сходи поклонись на могилку Устиньки. Будь здоров. Авось еще свидимся. Времена меняются.
   Е м е л ь я н“
   Ефим Пашкеев внимательно следил за Матвеем. Он видел, как его пальцы нервно теребили косо оборванные края письма, а губы шевелились беззвучно и часто.
   – От Власа? Здоров ли? – спросил Ефим.
   – Хворает. Животом мучается, – ответил Матвей и со злостью подумал:
   „Правды захотел? Жирен будешь“.
   – Ну, пока прощевай, Ефим, – проговорил он.
   – А в магазин-то, Захарыч?
   – В магазин не к спеху. Пойду матери скажу. Все-таки не чужой человек – сын хворает.
   Матвей оглянулся. Ефим стоял на крыльце и недоверчиво глядел ему вслед. Матвей подосадовал на себя: „И как я ничего умнее не придумал!“ Но скоро это перестало его тревожить, и он начал припоминать письмо, с трудом удерживаясь от желания остановиться и еще раз прочитать его.
   „Мирон сказывал… он теперь сосед мой… сколько синичка ни летай, не миновать клетки“, – вспоминалось Матвею. – „Так, так, отгулял, значит, Тарас Семеныч на воле, – рассуждал он про себя. – Да, как ни связывай орлу крылья, летать его не отучишь. Эх, Мирон, эх, Тарас Семеныч, богатырь ты человек! Нет, не удержат тебя, не удержат. А старика твоего не забуду, друг мой Емельян, Антон Иваныч. Вот сейчас приду домой, насыплю пудовку муки и отнесу твоему родителю“.
   Дома никого не было. Агафья и Маришка ушли в огород, Анна к бабам – посудачить, дед Фишка отправился за село вырубить черемуховый корень для новой трубки, а сыновья разбрелись по товарищам. Матвей присел на табуретку и вытащил письмо. Только начал читать – в избу вбежал Максимка.
   – Тятя, у Штычковых гуляют. Ворота настежь, а посередь двора чуть не полубочье с вином. Демьян всех ковшом потчует. Мужики в дым пьяные.
   Матвей невольно поднялся, взглянул в окно, подумал:
   „Затевает, подлец, что-то. Вином задарма не станет поить. А что затевает?“
   Максимка скрылся из дому так же внезапно, как и появился. Оставшись один, Матвей дочитал письмо Антона Топилкина, все еще живущего в ссылке, спрятал конверт в кисет и прошелся раз-другой по прихожей.
   „К делу, скорее к делу“, – думал он.
   Подойдя к высокому ящику, стоявшему между кроватью и печкой, он открыл его и среди тряпок и рухляди стал искать какой-нибудь мешочек под муку.
   В окно резко постучали. Не закрывая ящика, Матвей обернулся.
   – Эй, хозяин, живо на сходку! – крикнул посыльный, и вслед за этим послышался резкий стук в окна соседнего дома.
   Мешочка в ящике Матвей не нашел и решил муку отнести после, когда придут домой мать или Анна, а сейчас отправиться на сходку. Он взял картуз и вышел. Не успел повесить замок, на крыльцо поднялась Анна.
   – Господи, живем мы бирюками и ничего-то не знаем, – заговорила она.
   – А что случилось? – равнодушно спросил Матвей.
   – Как „что случилось“?! Дениска наш от бати ушел. В Жирове у кого-то в работники пристроился.
   – И хорошо сделал. Неужто побои молча переносить? – сказал Матвей.
   – „Хорошо сделал“, – передразнила его Анна. – Я знаю, что тебе это по нраву. Ты его на это и подбил.
   – Да и ты это ему советовала. Вспомни-ка!
   – Это, да не это. Я ему говорила, чтоб ушел он в работники понарошке, батю попугать, а он, видишь, что удумал? Батя-то вчера в Жирово за ним ездил. Слыхано ли, сын-кормилец, наследник, в работники ушел.
   – Что же, обратно привез? – с живостью спросил Матвей.
   – Как же, привезешь! Дениска-то будто сказал: „Нет, батя, каменное у тебя сердце, а то, что от камня откололось, назад не приставишь“. Батя, говорят, начал его стращать: „Возьму, мол, и отдам твой пай из хозяйства Терехе с Прошкой“. А он, Дениска-то, ему: „По мне, хоть сейчас отдавай. Не добром, говорит, все это нажито, и мне чужого не надо“. Ты подумай только! И откуда что у парня взялось?
   Матвей минуту стоял молча, смотрел на Анну и думал:
   „Молодец, Дениска! И ты, милая, чуешь эту правду, да старое все еще в тебе бродит“.
   – Ну, я пошел, Нюра, – проговорил он.
   – Ты куда?
   – На сходку звали. Ты там нигде не слышала, о чем говорить собираются?
   – Да они что, сдурели, сейчас сход собирать? Давно ли мужики у Демьяна Штычкова водку и брагу ковшами лакали? Весь наш конец там перебывал.
   – Это в честь чего он угощение устроил?
   – Бабы болтали, будто поминки по Устинье ни с того ни с сего вздумал устроить.
   Матвей с сомнением покачал головой, но ничего не сказал и вышел на улицу.

4

   Летом сходки собирались на косогоре, у церковной сторожки. Уютно и привлекательно было это место. Село отсюда виднелось из конца в конец. Из церковного сада всегда пахло чем-то сладковато-пресным. У подножия косогора было озеро. В нем отражалось небо, белая церковная колокольня и макушки высоких тополей.
   На косогоре было уже людно. Мужики сидели на завалинке церковной сторожки, на бревнах, почерневших от дождей, на земле, покрывшейся зеленой травкой. По случаю воскресного дня некоторые нарядились в цветные рубахи, жирно смазали дегтем сапоги, надели солдатские брюки, принесенные еще с японской войны. Пока сход не начался, неумолкаемо слышался говор, шутки, смех. На бревнах выдумщик Архип Хромков потешно изображал, как пьяный поп зеленого черта в рюмке крестил. Рядом дед Лычок в тысячный раз и все по-новому рассказывал о своей службе на конюшие генерала. На завалинке негромко разговаривали об озимых, о лугах, о городских ценах на хлеб. Поодаль от всех на лужайке сидел Калистрат Зотов и, склонив голову набок, беспрерывно пел одно и то же:
 
Раскакая д'разнесчастная
Д'уродилась я на свет…
 
   – Эй, Калистрат, спел бы что-нибудь другое, а то завел одно, как немазаное колесо! – крикнул кто-то.
   Калистрат делал вид, что ничего не слышит, и продолжал петь.
   Матвей приостановился, поднял картуз, поздоровался. Несколько голосов окликнули его. Мужики, сидевшие на завалинке сторожки, звали Матвея к себе. Он подошел к ним, поздоровался с каждым по отдельности, они потеснились и дали ему место.
   – Захарыч, рассуди нас, мы тут с Романом поспорили, – проговорил Кирилл Бодонков, рябой, плечистый мужик.
   Матвей вопросительно взглянул на Бодонкова.
   – Видишь, какое дело, – начал тот. – Был я на той неделе в городе, и довелось мне стоять на постоялом дворе у Голованова. Сидим мы с мужиками вечером, пьем чай, разговариваем. Вдруг дверь открывается и заходит мужичок, невысокого роста, одет по-простому. Ну, думаем, еще один постоялец. Спрашиваем: „Из каких краев, землячок, прибыл?“ Улыбнулся он и отвечает: „Перелетная я птица, мужички. По белому свету скитаюсь, правду разношу бедным людям“. Мы переглянулись, думаем: „Эге, мужик-то с языком, гляди и позабавит какой-нибудь побасенкой“. „Ну, говорим, давай поведай правду-то, коль в самом деле ее знаешь“. И такое он тут, Захарыч, рассказал…
   – Странник? На божий храм мужицкие копейки собирает? – вяло спросил Матвей.
   – Какое там! – воскликнул Бодонков. – Ты послушай-ка, что он говорит: будто где-то на приисках нонешней весной солдаты постреляли рабочих. Пошли будто они к начальству об жизни просить, а их дорогой и того… Конечно, бабы, детишки были…
   – А где это случилось? – спросил Матвей и подумал: „В пятом-то с того же началось“.
   – Называл он нам это место, да память у меня как решето дырявое, – ответил Кирилл. – Помню только, что в наших, сибирских краях, на Лене-реке.
   – Так о чем же у вас спор зашел? – спросил Матвей.
   – Да вот Роман не верит. – Кирилл кивнул головой на своего соседа, круглолицего мужика с окладистой бородой. – Враки, говорит, все это. С какой стати, дескать, солдаты в мирный народ палить будут. Может, говорит, какие чужеземные объявились?
   – Тут и дивиться нечему, – серьезно проговорил Матвей. – В пятом году в Петербурге сколько народу перед самым царским дворцом постреляли? Одних убитых было больше тысячи. Шли с женами, с ребятишками просить у царя облегчения. Это, Роман, в столице, на глазах у царя, а уж про Лену чего и говорить.
   – Не знаю, Захарыч, может, и так, не знаю, – все еще сомневаясь, сказал Роман.
   – А не знаешь, так не трепли языком, – рассердился Кирилл на соседа и, повернувшись к Матвею, продолжал: – И вот, Захарыч, этот мужичок вытаскивает из-за пазухи бумаги, подает каждому по листку и наказывает: „Это, говорит, домой увезите, чтоб все мужики знали, как над рабочим людом власть палачествует“.
   – И тебе дал?
   – Как же, дал… – Кирилл замялся.
   Матвей не утерпел, вскочил с завалинки.
   – Так давай, кажи скорее, Кирилл Тарасыч.
   – Не довез, Захарыч, – виновато развел руками Кирилл. – Всю дорогу, истинный бог, пуще глаз берег. А тут за Лександровой прикорнул на телеге и задремал. Просыпаюсь, цап за карман – трубки нету. Выронил, ешь ее корень. Ну, Захарыч, и не утерпел, листок-то и пошел в дело, – смущенно закончил Кирилл.
   – Эх! – с сожалением вырвалось у Матвея.
   Все еще негодуя в душе на Бодонкова, он свернул цигарку и, облокотившись одной рукой о деревянную раму церковной ограды, смотрел задумчивым взглядом на толпившихся по косогору сельчан.
   Сходка теперь гудела. Мужики разговаривали громко, оживленно. В сторонке с невеселыми лицами стояли солдатские вдовы. Мужья у них погибли на русско-японской войне, и неволя заставила их нести все мужицкие обязанности перед обществом. До Матвея долетели из толпы обрывки разговора.
   – Сват Кузьма, об чем сход?
   – Не слыхал, сват, да об чем может быть, кроме податей. Овцу два раза в год стригут, а мужика – десять…
   Вдруг послышался лошадиный топот, и к толпе подкатила новая, на железном ходу тележка. Высокий гнедой жеребец остановился и, поводя ушами, косил глазом на сгрудившихся у ограды мужиков.
   С телеги слезли пышнобородый староста Герасим Крутков, еще больше посмуглевший от загара Евдоким Юткин, незнакомец в зеленой тужурке и в картузе с кокардой и растолстевший Демьян Штычков.
   Мужики раздались. Герасим и Евдоким почти в один голос сказали:
   – Здорово, господа мужики!
   Кто-то протяжно ответил:
   – Здорово-здорово, благодетели!
   Вдова Ермолая Пьянкова довольно громко проговорила:
   – А нас, бабы, и за людей не считают. От старосты одним мужикам почтение.
   Архип Хромков пошутил:
   – Не горюйте, бабы. Так и быть, я за старосту с вами поздороваюсь. Здорово, господа бабы! – крикнул он.
   Раздался зычный хохот. С кустов церковного сада вспорхнули испуганные чечетки.
   Из сторожки принесли стол, две табуретки, скамейку и стул специально для гостя. Староста снял картуз, разговоры смолкли.
   – Мужики! – начал Герасим Крутков. – К нам на сход пожаловал из самого уезду главный начальник по земельным делам, сам господин Елизар Петрович Адамов. От всего общества низкий поклон ему! – Староста изогнулся дугой перед Адамовым, а тот слегка кивал головой, важно посматривая на притихших мужиков. – Сход этот собран по его просьбе, – продолжал староста. – Обо всем обскажет он сам, Елизар Петрович господин Адамов. Да чтоб смирно слушать! – прикрикнул Герасим.
   Мужики переглянулись. Архип Хромков хотел сказать что-нибудь смешное, но кто-то локтем толкнул его в бок, и он затих.
   Адамов поднял руку.
   – Трудовое православное крестьянство! Батюшка царь и Государственная дума, радея о благосостоянии тружеников земли, постановили всеми мерами способствовать тем землепашцам, кои захотят выделиться из общества и уйти на отруба. Приказано отдавать этим крестьянам лучшие земли, а для обработки их царь-батюшка повелел своею милостью давать отрубным хозяйствам ссуды из своей государственной, царевой казны. В России многие крестьяне давно уже выехали на отруба, обзавелись хозяйством и живут теперь припеваючи. Начнем сие проводить и мы с божьей помощью.
   – Хрен редьки не слаще! – перебивая Адамова, крикнул Калистрат Зотов. – Нашему брату что в деревне, что на отрубах – все одно петля.
   Герасим Крутков погрозил ему пальцем, а Адамов взбеленился и заговорил горячо, на высоких нотах:
   – Постой, староста, не грози ему, я сам отвечу. Ты вот сказал: „Нашему брату что в деревне, что на отрубах…“ Это кому – вашему брату? Лодырю? Я первый раз тебя вижу, а уже знаю: ты – лодырь. Ты и на сход пришел пьяный. Вот посмотри: настоящий трудовой крестьянин – Евдоким Платоныч Юткин – и в воскресный день трудится. Ты разгуливал здесь, а он уже и на мельницу успел съездить, и по хозяйству целый день хлопочет.
   – Да ты, что ль, кон в перекон, кормил меня сорок лет? – заревел Калистрат, бросаясь к столу, за которым стоял Адамов.
   Но мужики, бывшие рядом с Калистратом, схватили его за плечи и осадили.
   Сходка загудела, сидевшие на земле поднялись, сгрудились вокруг стола.
   – Эй, Зотов! Шумнешь еще раз – не миновать каталажки, – перекрывая гул, крикнул староста.
   Мужики уговаривали Калистрата молчать и на всякий случай придерживали его за рукав.
   – Таких лодырей мы и не зовем на отруба, – с подъемом продолжал Адамов. – На отрубах должен селиться трудовой мужик. А такому, как ты, там делать нечего. Да и под какой залог царева казна будет давать тебе ссуду? Пропьешь, а потом что с тебя взять? Клок негодной шерсти?
   – Зря, барин, Калистрата попрекаешь. Мужик он работящий, – сказал кто-то из стоявших в середине толпы. Но Адамов, будто не слыша этого, продолжал говорить, важно подняв голову:
   – Однако ближе к делу. Собрал я вас не за тем, чтоб с такими вот пьяницами вступать в пререкания. Я – представитель власти и выполняю ее поручение. Отныне кедровник, приписанный некогда вашему обществу, отчуждается под отруба Евдокиму Платонову Юткину и Демьяну Минееву Штычкову. Да поможет вам бог! Множьте богатства нашей хлебопашеской Россиюшки, дорогие мужички-крестьяне!
   Он пожал руки Евдокиму и Демьяну, обвел взглядом сход и уже не визгливо, а жестко и глухо проговорил:
   – Ну, староста, распускай сход.
   Мужики не ждали, что дело обернется таким образом, и несколько секунд молчали.
   – В добрый час, мужики! Можно расходиться, – сказал староста.
   – Нет, подождешь, Герасим Евсеич! – крикнул Матвей Строгов, расталкивая толпу и пробираясь к столу.
   – Мужики! Что же вы молчите? Ай не видите, что у нас последнюю копейку отняли? – проголосила вдова Устинья Пьянкова.
   – Братцы! – заорал Калистрат Зотов. – Ограбили нас! Белым днем ограбили!
   Теперь Калистрата никто не удерживал, и он, размахивая руками, приближался к старосте и Адамову.
   – Калистратушка, Зотов! – гнусавил Демьян Штычков. – Ты свинья, ты вспомни, чей ты хлеб ел сегодня?
   Покачиваясь, Калистрат вскочил на завалинку и, краснея от натуги, крикнул:
   – Мужики! Эй, мужики! Демьян хотел обпоить нас! Водкой хотел купить!
   Поднялся гвалт. Ребятишки, игравшие на берегу озера, решили, что на сходке завязалась драка, побросали бабки и припустили на косогор глазеть.
   Матвей Строгов махал картузом, стараясь прекратить шум. Видя, что из этого ничего не выходит, он сказал Бодонкову:
   – Кирилл, подсоби-ка!
   Бодонков помог Матвею взобраться на ограду и стал придерживать за ноги, чтобы тот не упал.
   – Мужики! – закричал Матвей. – Без малого сотню лет волченорцы жили кедровником. Выручал он нашего брата в осеннее время.
   Первые слова Матвея вряд ли кто расслышал. Но постепенно гул затихал, и Матвей, соскочив с ограды, продолжал, не надрывая голоса:
   – Пусть господин Адамов скажет: когда власть отдавала кедровник под отруба, она о народе думала? Выходит, не было у нее этой думы! А власть знает, что Юткин и Штычков и без кедровника на лучшей земле сидят?
   Из толпы раздались голоса:
   – Режь, Захарыч, их под микитки!
   – Тестю наддай, тестю, Матвей! Он в три глотки готов хапать…
   Староста попробовал остановить Матвея:
   – Эй, Строгов, замолчи! Задние, не теснитесь там! По домам, мужики!
   Калистрат Зотов крикнул:
   – Герасим! Ты, знать, тоже себе кусок облюбовал? Или Демка с Алдохой плату хорошую дали?
   Староста закрутил головой и по-бабьи всплеснул руками. Матвей, овладев вниманием всей сходки, продолжал:
   – Господин Адамов корил Калистрата Зотова. Лодырь, мол, он, пьяница. А надо бы сначала у нас спросить, каков он. Нам-то лучше знать, кто и как работает. Чем бедностью упрекать таких, как Зотов, власть взяла бы да помогла им. Наделы бы поближе отвела, земельку бы пожирнее дала, подати и поборы разные поуменьшила, ссуды бы без опаски из казны отпустила. Но не тут-то было! Господин Адамов Евдокима Платоныча хвалил: вот, мол, трудовой крестьянин! А не Калистрат ли Зотов позапрошлую осень за куль зерна юткинский надел от леса корчевал? Не он ли в земле, как крот, день и ночь копался? Не от его ли пота у Юткиных амбары полны?!
   Евдоким Юткин схватил табуретку и со всей силой ударил ею об стол.
   – Голь! Оборванец! – дико закричал он, грозя Матвею кулаками. – Мужики! Кого вы слушаете? Смутьян! Он у меня сына подбил в работники уйти. Он в церковь не ходит! Он в городе с разной шантрапой якшался.
   Вопли Евдокима Юткина продолжались бы и дальше, но Адамов, взяв его за руку, сказал:
   – Не подливайте масла в огонь, уважаемый. Обычная история, когда речь идет о земле. Пошумят – и перестанут. Демьян Минеич, можно ехать.
   Адамов приподнял картуз и, раскланиваясь, направился к лошади. Демьян, опасаясь идти последним, поспешил за ним. Евдоким и староста подошли к телеге вместе. Сход проводил их молчанием. Правда, кто-то из ребятишек, быстро понявших, в чем дело, засвистел им вслед, но, не получив поддержки от товарищей, быстро смолк. Сход вновь загудел, но менее возбужденно.
   – Ну что, выкусили? Недаром говорится: с сильным не борись, с богатым не судись, – проговорил старик Андрон Ипполитов.
   – Не каркай, дед Андрон!
   – Молчать станем – последнюю шкуру сдерут!
   – Губернатору жалобиться надо!
   – Губернатору? Царю бы!
   – Хо! Царю! Он с твоим прошением в нужник не пойдет.
   – Строгова спросить надо!
   – Захарыч, Матвей! Мир на тебя смотрит!
   Матвей почувствовал, что сход верит ему и ждет от него нужного слова.
   – Попробуем писать в губернию, – проговорил он. – Какая власть ни на есть, ее не обойдешь. Да и чем черт не шутит: гляди, попадет прошение к доброму человеку. Ну, а что будем делать, если губернская власть на адамовский лад запоет? – Матвей взглянул на мужиков, выжидая, что они скажут, но все молчали. – Тогда, мужики, силой надо кедровник отстоять! – продолжал Матвей, понимая, что все чувствуют это, но не решаются высказать вслух. – Может, власть силу-то лучше прошения уразумеет. Эй, Кирилл Тарасыч, сходи к учительше, попроси чернила, перо и бумагу, прошение будем писать.
   Послышались восторженные возгласы:
   – Во голова! Моментом рассудил!
   – Чего там, горазд Захарыч!
 
   Матвей и еще несколько грамотных мужиков составили прошение.
   Когда прошение было готово, каждый подходил к столу и либо подписывал свою фамилию, либо ставил крестик. Разошлись все успокоенные, с полным сознанием важности исполненного дела.
   Весть о том, что кедровник отдается под отруба Юткиным и Штычковым, быстро разнеслась по селу. К приходу Матвея дома об этом знали. Едва он перешагнул порог, Анна спросила:
   – Правда?
   Матвей молча кивнул головой.
   – Господи, что делается! Как жить-то будем! – тихо проговорила Анна.
   Дед Фишка взглянул на нее, потом покосился на племянника и сказал с дрожью в голосе:
   – А как хочешь, Нюра. Выкуривают нас отовсюду – и баста. Хоть взлетай на небеса и живи там. Да еще и то я думаю: и на небесах не сразу место сыщешь. Там поди тоже все анделы, арханделы да всякие фирувимы все позаняли. – Он сердито сплюнул и замолчал, стиснув крепкими зубами пропахнувшую табаком трубку.
   – Тятя, а ребята говорят, что все равно деду Евдокиму с Демьяном орех не собирать. Все, говорят, поснимаем, – вмешался в разговор Максимка и, не передохнув, начал фантазировать: – Когда орех поспеет, я проберусь ползком в кедровник и буду чистить тихонько шишки, а орехи ссыпать в бродни. Дедка, ты дашь мне свои бродни? Я бы в них столько орехов натаскал!..
   Максимка мог бы фантазировать без конца, но Артем перебил его:
   – Ну ты, шишкарь! Из чашки ложкой ты молодец таскать. Думаешь, дед Евдоким кедровник охранять не будет? Он всех своих кобелей с цепей спустит. Они тебя живо в клочья разорвут. Я вот придумал так придумал! – похвалился Артем и стукнул кулаком по Максимкиной коленке.
   Максимка скорчился. Агафья прикрикнула на внуков, потом повернулась лицом в передний угол и заговорила, поглядывая на иконы:
   – Может, придется мне за мои слова лизать на том свете раскаленную сковородку, да будь что будет. После смерти Захара и гибели пчелы молилась я усердно. Думала, прогневили мы всевышнего. С той поры, сами видели, и посты справляла я, и к обедне каждое воскресенье ходила. Уж я ли не молилась? Да, вижу, ничего не вымолила…
   Она задумалась, глядя куда-то в пустоту.