Страница:
Или он хамил учительнице, хамил зря, просто потому, что его "несло". И тут же находил оправдание: а кто орал на меня прошлый раз? За что? За Гарьку - он пульнул в доску, а она подумала на меня. Как аукнется, так и откликнется.
Пословицы очень помогали Игорю жить, и он никогда не думал, что пользуется народной мудростью откровенно спекулятивно, выклевывая только те сентенции, афоризмы, поговорки, которые работают на него, и начисто забывая те, что звучат осуждающе...
Гарька появился, как всегда, неслышно, вроде бы ниоткуда. Он приблизился как бы на мягких кошачьих лапах и хмыкнул над самым Игоревым ухом:
- Прогуливаемся? Просто так или переживаем?
- Чего мне переживать?
- Мало ли, может, жених не нравится?
- Какой жених?
- Ну с цветочками. Видел, знаю!
- Чего ты знаешь?
- К Ирке сватается. Что, неправильно?
- Правильно-правильно. Ты всегда все самым первым узнаешь. У тебя нюх как у легавой...
- При чем легавая? Что я, собака...
- Ну ладно, это так, к слову.
- А он кто? - спрашивает Гарька и настораживается.
И тут в шальной Игоревой голове что-то тренькает, что-то срывается с оси, и язык его, набирая фантастические обороты, идет в полную раскрутку:
- Не протреплешься? Только тебе, как другу, говорю. Лешка, ну этот, с цветами, он вообще-то моряк. В загранку плавал. И получилась у него история с таможней. Кое-чего привез, чтобы фарцонуть, да сыпанулся. Ему, бах, и срок дали; ему бы сидеть и сидеть, но тут одно дело подвалило... словом, досрочное освобождение вышло...
- Какое дело подвалило?
- Боюсь, протреплешься.
- За кого ты меня считаешь?
- Смотри! Трепанешь, голову оторву. Он на севере сидел, ясно? А там золото добывают. Наткнулся на самородок. Семь кило! По закону, кто больше пяти кило самородок находит и государству сдает, того сразу по чистой отпускают. И еще премию дают.
- Большую?
- Лешке пятьдесят семь тысяч с чем-то отвалили.
- Ирка ваша небось с ума сходит, какая довольная?
- Да не очень. Все-таки вроде уголовник. Она говорит: лучше бы меньше получил, но какую-нибудь другую премию - за музыку или за изобретение...
Гарька совершенно околдован беспардонным Игоревым враньем, он готов тут же нестись домой, чтобы сразить такой новостью мамашу. Он давно приметил - стоит принести ей чего-нибудь скандально-неожиданного, и мать делается такой доброй, такой уступчивой - только проси...
- Ну и что, согласилась Ирка?
- А черт их поймет! Вавасич уговаривает, мать плачет...
- Чего ж ты ушел, чего ж не дождался, чем дело кончится?
- Неохота их слушать. Все равно они без меня ничего решить не могут.
- Как не могут? Почему?
- Есть причина. Ирка еще отцу обещала без моего согласия замуж не выходить.
- А ты? Согласен?
- Не знаю, хожу, думаю...
- Я бы сразу согласился.
- Ты можешь сразу, а я не могу.
- Да соглашайся, не думай!
И Гарька исчезает так же бесшумно, как пять минут назад появился. Игорь смотрит в уменьшившееся лицо луны и мысленно говорит: "Во дурак! Поверил".
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
НУЖЕН ХОРОШИЙ МАСТЕР
Николай Михайлович Балыков, директор училища металлистов, сидел в своем просторном серо-голубом кабинете и сосредоточенно глядел в одну точку. Точкой этой было заявление, лежавшее на директорском столе. Увы, заявление самое обычное, к глубокому огорчению Балыкова, оно не содержало в себе ничего нового:
"В связи с затруднительным семейным положением - рождением второго ребенка и болезнью жены, прошу освободить меня от занимаемой должности мастера вверенного вам профессионально-технического училища..."
Утром автор заявления - толковый человек и в прошлом ученик Николая Михайловича - заходил к директору и, стараясь не смотреть в глаза Балыкову, тихо говорил:
- Конечно, я понимаю, Николай Михайлович, подвожу вас... тем более учебный год к концу идет... Но и вы в мое положение войдите... Место сейчас в седьмом цехе освободилось, сколько они ждать согласятся? Неделю, ну десять дней... У них план... А я там против того, что здесь, вдвое заработаю... Верно? Когда бы не ребенок, можно до лета повременить, а так...
- Агитируешь? Или я сам не знаю и не сочувствую тебе, или не хочу сделать, чтобы всем лучше было? Только и ты, пойми: отпустить обязан, знаю, а кем тебя заменить? Кем? Резерва главного командования у меня нет и биржи труда тоже не существует... Кому твою группу передать, вот ведь в чем вопрос?
- Да у меня у самого душа за группу болит.
- Ладно. Ступай покуда к ребятам. Буду в завод звонить, попробую на отдел кадров нажать. Только ты мне нож к горлу не приставляй.
И Николай Михайлович, отпустив мастера, принялся звонить начальнику отдела кадров. И тот обстоятельно и весьма убедительно ругал его: это же черт знает что, до конца учебного года осталось совсем немного, могли бы и потерпеть...
А Балыков, словно ему надо было освободиться от нерадивого мастера, уговаривал кадровика:
- Ребенок у человека родился. Второй! Жена болеет. Должны мы в положение войти? Поддержать Фомина материально у меня возможностей нет, как же я могу его задерживать...
Теперь директор смотрел в одну точку и мучился сознанием своей беспомощности: не подписать заявления нельзя, ну задержать человека еще на каких-нибудь десять дней в его власти, но что толку?.. Отпустить? А как оставить группу без мастера?
И вместо того чтобы наложить какую-нибудь резолюцию: освободить по собственному желанию или отказать - Николай Михайлович вызывал в памяти мастеров, с которыми ему пришлось иметь дело за долгие годы работы в училище.
Как всегда в затруднительных положениях, первым Балыков вспомнил Федора Семеновича Бубнова. Старик учил его еще перед войной. Никакой специальной педагогической подготовки Бубнов не имел. И все-таки не было мальчишки в училище, которого Семеныч не сумел бы поставить на путь истинный.
Малорослый, грузный, медлительный, он вошел в жизнь Николая Михайловича, когда подвел его, тонкошеего, хиленького парнишку, к токарному станку, закрепил в патроне пруток и, прежде чем включить мотор, распорядился:
- А ну, засекай время!
Плавно закрутился пруток, вот уже черно-рыжей его поверхности коснулся резец, вот побежала стружка, вот обозначились контуры фигурного валика; мастер остановил станок, смерил штангенциркулем диаметр, прошелся еще раз по блестящей поверхности готовой детали и спросил:
- Сколько?
- Две минуты и чуть-чуть, - сказал Балыков, стеснительно глядя на мастера.
- Сорок шесть копеек в кармане. Ясно?
Неискушенный в арифметических расчетах, ничего не слушавший об экономике, четырнадцатилетний Колька Балыков вычислил в тот же вечер, что, работая, как Федор Семенович, юн смог бы зашибить тысячи три в месяц! Цифра эта ошеломила мальчишку, хотя по натуре он и не был жадным.
Собственно, не возможность разбогатеть произвела впечатление на Балыкова, нет, просто он впервые в жизни увидел, как "из ничего" добывается рубль. И то, что мастер делал это так невозмутимо и легко, на всю жизнь возвысило Бубнова надо всеми.
Позже Федор Семенович преподал Балыкову еще один памятный урок. В их группе учился паренек, успевший в жизни хлебнуть всякого лиха: и с милицией был знаком, и с воровской шайкой побратался, и в детской колонии побывал, словом, тертый калач, по прозвищу Зуб.
Зуб курил, умел пить водку и ругался так, что едва ли самый заправский боцман старой школы мог бы выиграть у него соревнование, проводись подобные конкурсы на земле или на море.
Ребята побаивались Зуба, здоров он был необыкновенно, и, что греха таить, завидовали его отваге, независимости, ореолу героя, которыми он сам себя очень заботливо окружал. Однажды Бубнов зашел в мастерскую в тот самый момент, когда Зуб гнусно сквернословил. Зуб не видел мастера и не понял предупредительных знаков ребят. Он умолк, исчерпав солидный запас непечатных слов.
И тут в мастерской наступила такая тишина, что парень сразу почувствовал - что-то неладно. Обернулся и глаза в глаза встретился с Федором Семеновичем.
Мастер молчал, внимательно разглядывая своего воспитанника.
Тот принял было самый независимый вид и тоже стал разглядывать своего мастера.
- Пожалуйста, Миша, - вздохнул Бубнов и сказал: - Повтори все специальные термины, только не спеша...
Зуб молчал.
- Не стесняйся, повтори, Миша.
Зуб молчал и как-то странно поеживался.
- Ну, чего же ты, Миша? Или забоялся?
- А вы сами что, не знаете или никогда не слыхали? - выговорил наконец парень.
- Знаю, - добродушно сказал Бубнов, - как не слыхать, слыхал. Но в хорошем исполнении хочется еще послушать.
Зуб нахохлился, странно как-то по-воробьиному заворочал головой и едва слышно выговорил:
- Да ну вас, Федор Семенович... Смеяться-то...
- Выходит, Миша, совесть у тебя все-таки есть? И то хорошо. - Мастер вздохнул, покачал по-стариковски головой и пошел своей тяжеловатой походкой к шкафчику, где хранил халат, журналы, кое-какой личный инструмент.
Вроде бы ничего не случилось - Бубнов не ругал Зуба, не грозил ему неприятностями, но странное дело - ореол "знаменитого урки" сразу потускнел. Те, кто раньше недолюбливал Зуба, но побаивался показывать свою неприязнь, вдруг открыто и насмешливо уставились на него...
И еще Николай Михайлович вспомнил мастера Матти Тислера. С ним он работал бок о бок в первые послевоенные годы. Матти говорил мало и всегда тихо, будто через силу, но как он умел посмотреть на мальчишку! У Тислера была, по крайней мере, тысяча оттенков во взгляде. И когда он подходил к верстаку, с минуту молча вглядывался в работу ученика, а потом без единого слова мягко отстранял мальчишку с места и двумя-тремя элегантными взмахами пилы наводил последний глянец на деталь, это было зрелище!
- Фасочка, - нежно говорил Тислер, - фасочка - визитная карточка мастера. Вы меня поняли?
Мальчишки души не чаяли в Матти и за глаза называли его не иначе как Фасочка.
Однажды Балыков спросил у Тислера:
- Почему они не просто тебя слушаются, а с удовольствием, Матти?
- Мальчишки справедливые люди. Если ты всегда будешь поступать с ними с п р а в е д л и в о, они простяг тебе любую ошибку и тоже будут слушаться с удовольствием. - Кажется, это была одна из самых длинных речей Матти, какую пришлось услышать Балыкову.
Где они, м а с т е р а Бубнов, Тислер? - спрашивал себя Николай Михайлович и горестно вздыхал: Бубнов давно уже покоился на старом Ваганьковском кладбище, а член-корреспондент Академии наук Тислер не так давно приезжал в училище, долго ходил по кабинетам и мастерским, въедливо интересовался программой, новой методикой обучения, наглядными пособиями, а когда дело дошло до выступления перед теперешними учениками, встал, повертел в длинных пальцах карандаш и сказал:
- Приучайтесь любить труд, товарищи. Труд из обезьяны сделал человека, а из человека вполне может создать даже академика. - И зал весело загудел и захлопал в ладоши, и тогда Тислер добавил: - Благодарю за внимание моих молодых коллег...
Николай Михайлович вздохнул, недовольно скосился на заявление, почесал пятерней в затылке и написал в левом верхнем углу: "Освободить согласно собственному желанию".
Грачев спал и не спал, и ему виделось вчерашнее - дышащий под ногами лед, рано ослабевший в этом году, голубая эмаль неба, гигантской миской опрокинутая над озером, и дрожание лески, уволакиваемой очередным окуньком на дно... Как было хорошо в последние три дня последней зимней рыбалки!..
Как он охнул, когда лопнула тоненькая капроновая жилка и будто невесомый кнутик замоталась на ветру, а здоровенный глазастый окунь - с крючком в верхней губе застрял в тесной лунке! И что потом было, когда, работая хвостовым плавником, окунь стал вдруг подниматься по ледовому ходу вверх, пока не выставил свою удивленную, с разинутой пастью физиономию на свет божий... как тогда подхватил Грачев рыбину под жабры, рванул и бросил ее, трепещущую, скользкую и, как ему почему-то показалось в этот момент, теплую, на лед, подальше от лунки...
Тут Грачев окончательно проснулся, поглядел на часы - было начало одиннадцатого - и прислушался: дом притаился, только старые, еще дедовские, настенные часы глухо отщелкивали время.
Все дни, проведенные на озере, Грачев старался ни о чем не думать. И там, на сверкающем льду, под нежаркими лучами весеннего ослепительного солнышка это ему вполне удавалось. А теперь пришло время и надо было решать: идти или не идти?
Он знал - пойдет, жена будет недовольна: ей не нравилось, что работа, на которую он собирался возвращаться, станет держать мужа допоздна, и домой он будет приходить с отсутствующим взглядом, невпопад отвечать на вопросы и до глубокой ночи читать книжки, которые, по ее представлению, такому слесарю, как Анатолий Михайлович - мастеру из мастеров, - читать было совершенно не обязательно, и заработок его составит ровно половину того, который он мог бы иметь в другом месте...
Грачев сел на кровати, несколько раз согнул и разогнул спину, доставая кончиками пальцев ступни ног, потянулся и встал. Если говорить честно, его занимало не столько, идти или не идти, сколько, как его там встретят. И будто кадры старого фильма, перед глазами Грачева поплыли одна картина за другой.
Вот идет урок физики. Молодая преподавательница объясняет ребятам новый материал. Он сидит на последней парте и наблюдает за своими оглоедами (про себя Грачев всегда их так называл: мои оглоеды или мои оглоедики). Ребята слушают внимательно. Урок ладится. Он доволен. Учительница, что называется, в ударе. Внезапно открывается дверь, и в класс входят неизвестный капитан в шинели, зимней шапке, громко топочущих сапогах, следом завуч.
Группа встает. Завуч машет: дескать, сидите. Все садятся.
Учительница выжидательно умолкает.
Капитан, ни на кого не глядя, ни на что не обращая внимания, медленно приближается к стене с электрическими стендами и долго осматривает проводку.
Завуч следует за ним.
Тишина делается напряженной. Грачев думает: "Ну и противная рожа у этого капитана". И тут кто-то громко произносит:
- А он не милиционер, он пожарник, ребята...
Группа смеется. Молодая физичка отворачивается от класса и покусывает губы. Завуч делает вид, что ничего не слышал. Капитан топает дальше, к другой стене.
- Курица не птица, пожарник не офицер! - издевательски выговаривает тот же голос. И двадцать пять грачевских оглоедов начинают свистеть и улюлюкать, и кто-то исступленным голосом орет:
- Шапочку, капитан, в помещении снимать надо, шапочку!
Будто проснувшись, пожарный инспектор останавливается, недоуменно смотрит на ребят и сиплым голосом говорит завучу:
- Попрошу оградить...
- Шапочку сними, капитанчик! - орут уже все оглоеды...
Чувствуя, что скандал грозит принять катастрофические масштабы, Грачев поднимается с места и идет навстречу посетителям.
Шаг, еще шаг, еще...
Грачев видит растерянные глаза физички, насупленные брови завуча, злобно-настороженное лицо капитана.
Грачев понимает: надо немедленно обуздать стихию, повернуть, переломить поток. И говорит совсем тихо:
- Спокойно, мальчики. У нас урок физики, а не занятия по правилам хорошего тона. - И тут Грачев берет своей железной хваткой мастера спорта, штангиста, незнакомого капитана под руку, разворачивает вокруг продольной оси и, направляя к двери, доверительно шепчет: - Между прочим, они правы, в помещении не ходят в шапке.
- Я буду жаловаться! - прорывается криком капитан, но это происходит уже в коридоре.
Пожарный инспектор оказался на редкость упрямым, он жаловался на училище и, в частности, на мастера Грачева день за днем целый месяц. В конце концов Грачеву сказали:
- Извинись, Анатолий Михайлович, иначе он не отвяжется.
- Позвольте, а за что извиняться?
- Какая разница? Извинись символически, и черт с ним...
- А он даст мне письменное обязательство, что впредь, входя в помещение, будет снимать головной убор и здороваться?
- Бросьте, Анатолий Михайлович! Охота вам возводить в принцип такую чепуху?
- К сожалению, я не, могу извиниться перед этим типом, если я извинюсь, ребята перестанут меня уважать и слушаться. И правильно.
- Да ребята ничего и не узнают.
- Странный довод! И безнравственный. Кстати, как вы считаете, что такое совесть? Я полагаю, когда человек знает, что о его неблаговидном поведении никто и ничего не проведает, и не совершает ничего такого, у него совесть есть.
Кончилось все тем, что Грачев окончательно разругался в управлении и подал заявление об уходе. Его уговаривали, убеждали одуматься, но Грачева, как говорят, занесло, и он, не вняв никаким доводам, уволился "по собственному желанию".
Около года работал бригадиром-слесарем на ремонте, а потом уехал на строительство электростанции за рубеж.
Теперь Грачев вернулся и надо было определяться.
- Иди, Толище, на старое место, в ремцех, - говорила жена, - и работа спокойная, и заработок хороший, и дома будешь, как все люди.
Приятели подбивали наняться в какой-то особо секретный почтовый ящик, сулили златые горы, интересные командировки и такую работенку, что "пальчики оближешь".
А сам он все три года тайно тосковал по своим "оглоедикам". И хотя понимал, что из тех, кого он тогда покинул, в училище никого уже не осталось - закончили и разбрелись по заводам, все равно мальчишек ему не хватало...
Скрывая даже перед самим собой нежность к ребятам, Грачев умышленно медленно оделся, внимательно оглядел себя в зеркале и вышел из дому.
До училища он шел медленно, внимательно присматриваясь к домам и людям, которых не видел целых два года.
Волновался? Нет. А впрочем, кто знает? Сам Грачев никогда и никому бы не признался, с каким чувством он приближался к старому зданию училища, с которым была связана почти вся его сорокалетняя жизнь. Он был не скрытным, а сдержанным человеком и не любил людей, о которых говорят рубаха-парень, душа нараспашку...
В темноватом вестибюле Анатолия Михайловича обдало приятным теплом и ни с чем не сравнимым тонким металлическим запахом. Из-за двустворчатых, обитых листовым железом дверей доносился приглушенный шум токарных станков. Грачев постоял перед метровыми фотографиями мальчишек и девчонок, одетых в разные образцы формы - от парадной до спортивной, узнал в одном из манекенщиков бывшего оглоедика Валю Земцова, улыбнулся и перешел к стенгазете...
Потом не спеша прочитал вывешенные на доске объявления, приказы по училищу, выписки из постановления месткома и только тогда стал подниматься по широкой, истертой тысячами ног лестнице на второй этаж.
Перед директорской дверью за электрической пишущей машинкой сидела незнакомая девушка, молоденькая и очень румяная.
- Здравствуйте, - сказал Грачев, внимательно разглядывая секретаршу, - мне Николай Михайлович нужен.
- Здравствуйте, - ответила девушка и недовольно поморщилась, ей не понравилось, как откровенно изучающе разглядывал ее Грачев, - Николай Михайлович на месте, но сейчас он занят...
- Это очень правильно, - перебил ее на полуслове Грачев, - настоящий директор и не должен сидеть в своем кабинете просто так без дела. Пожалуйста, доложите Николаю Михайловичу, что к нему пришел Грачев.
- А вы откуда?
- Из дому...
- Странно! - пожала плечиком девушка, но ни о чем больше Грачева не спросила и скрылась за дверью директорского кабинета.
- Николай Михайлович, вас спрашивает Грачев, - сказала секретарша, притворив глухую, обитую зеленым дерматином дверь.
- По телефону?
- Нет, лично.
- Грачев? Какой из себя?
- Довольно из себя симпатичный...
- Толька?! - с несвойственной поспешностью выбрался директор из-за своего корабельных размеров письменного стола и трусцой направился к двери.
Наконец, после преувеличенно радостных объятий, похлопываний по спине и плечам Балыков произнес первую осмысленную фразу:
- Садись, Анатолий Михайлович, и рассказывай: откуда, какими судьбами и все прочее?
- Из Африки...
- Во куда занесло! И какая она, Африка, при ближайшем рассмотрении?
- Жарко там, жуткое дело, как жарко, - сказал Грачев и смутился банальности своего ответа. - А так что - работа, она всюду работа. На установке оборудования слесарил, местных маленько подучивал.
- Что за народ?
- Народ разный, относились к нам исключительно хорошо. Правда, к условиям сразу приноровиться трудновато. И конечно, без общего языка непросто, но жить можно.
- Молодец! Красивым из своей Африки приехал. Когда вошел, я даже подумал: наш это Грачев или не наш? Может, я данного товарища в кино или по телевизору видел?..
- Будет вам, Николай Михайлович. Я и раньше чисто одевался.
- Одно дело - чисто, а другое - с шиком. Молодец!
Еще некоторое время они поговорили о том, о сем, не касаясь цели визита Грачева, а потом Балыков осторожно спросил Анатолия Михайловича о его планах. И Грачев тоже осторожно ответил, что сначала надо осмотреться, акклиматизироваться и тогда решать.
- К нам не хочешь? - стараясь не показать излишней заинтересованности, как бы между делом, спросил Балыков. - Хоть на время?
- Почему же на время?
- На постоянно страшно тебя звать. Заграничный кадр - к соответствующим условиям привык! А у нас зарплата не прибавилась, заботы не уменьшились... Тебе небось сотни три в месяц подавай.
- Значит, считаете, подпортился я, зажадничал за границей? - И, вспомнив что-то свое, Грачев заговорил зло и раздраженно: - Вообще-то я понимаю, откуда такие сомнения. Понимаю. Всякой публики я в Африке нагляделся. Одни, как черти, там работали, себя показывали, страну представляли, но был и другой народец: за валютную копейку давились, готовы не жрать были, только б на машину сколотить, в тряпках запутаться. Были и такие. Только я, Николай Михайлович, из другого цеха...
- Или тебя кто обидел? - подозрительно щурясь, спросил Балыков. Что-то ты больно сердитый? Не ожидал, Анатолий Михайлович...
- Обидели меня не там - тут. И хотя говорится: кто старое помянет, тому глаз вон, я все-таки скажу... для ясности... Когда вы за меня перед городским управлением не заступились, мне действительно обидно было... Потому и ушел. А там... лично меня никто не обидел, наоборот, премировали и наградили, и хозяева и наши... А на крохоборов некоторых я не за себя, а за всех нас в обиде.
Помолчали. Балыков подумал: "Пожалуй, теперь с ним будет еще труднее. Был ежом и остался ежом. Тронь - уколет..."
Но группа слесарей была без мастера. А такого, как Грачев, где найти?.. Это тоже надо принять в расчет.
- Неужели ты третий год на меня сердце держишь? - миролюбиво спросил Балыков. - Ведь никто тебя не прогонял, как могли поддерживали... Верно, получилась неувязка, этого не отрицаю, так чего же теперь, всю жизнь помнить?
- Сердца на вас у меня нет. Было б - не пришел. Но, честно говоря, кое-какая обида осталась: это правда, меня не выгоняли, и, думаю, не смогли бы выгнать. Цену я себе тоже знаю... А если желаете, на что обида, скажу.
- Давай, я прямой разговор уважаю.
- Мастер вы, Николай Михайлович, были толковый. И с народом ладить, еще до того как директором стали, умели. И голова у вас работает. Иначе как бы вам институт одолеть? Словом, все при вас. И училище крепкое: грамоты, знамена, благодарности скоро негде будет развешивать. Так почему же вы перед каждым инспекторишкой на задние лапы вскидываетесь? Или перестали?
Балыков выслушал эти неприятные слова очень спокойно, не возражая и не останавливая Грачева. И, только убедившись, что Анатолий Михайлович закончил, спросил:
- А ты уверен, что я и впрямь так уж вскидываюсь?
- К сожалению, даже ребятишки это понимали. Вы не обижайтесь, я ведь говорю, чтобы ясность установить...
- Не был ты в моей шкуре, Анатолий Михайлович, потому и рассуждаешь с легкостью... Но, допустим даже, что ты все правильно понял: и вскидываюсь, и начальству услужить стараюсь... Допустим. Какой мне от этого доход? Какой? Квартиру вне очереди, может, дали? Или зарплату прибавили? Непыльную работку отвалили? Я одиннадцатый год директором. А теперь скажи, Анатолий Михайлович, только так же откровенно, как ты до этого говорил: какую я для себя лично пользу от этого получил?
- Тем обиднее, Николай Михайлович! Если бы вы ради своей пользы старались, я бы, может, скорее понял... осудил или нет - другой вопрос, но понял бы...
- За что меня осуждать? Осуждают за незаконные действия. А у меня т а к т и к а! И польза от нее не мне - училищу: кто в первую очередь самое новое оборудование получает? Где такие педагоги, как у нас, есть? Кому форму без задержки каждый год поставляют? А путевки? А спортинвентарь?.. Молчишь?
Грачев действительно молчал, но вовсе не потому, что Балыков убедил его и он поверил в "тактику". "Можно так рассуждать, - думал Грачев, - а можно и по-другому: вся твоя тактика - одна трусость, и нет в ней ни мудрости, ни хитрости. Вверх ты, правда, не лезешь, но неприятностей как огня боишься". Но говорить Грачев больше ничего не стал. И Балыков принял молчание за предложение перемирия:
- Ладно, Анатолий Михайлович, поговорили - и хватит. Может, ты в чем-то прав, может, я и перегибаю где. Со стороны виднее... А теперь скажи: хочешь у нас хотя бы временно поработать, группу до конца года довести? Есть свободная... А с мастерами зарез...
- Почему же временно? - спросил Грачев.
- Насовсем предлагать не рискую, я же сказал. Не пойдешь ты.
- Пойду.
Грачев очень тщательно готовился к встрече с ребятами. Он знал группу придется завоевывать. Был его предшественник хорош или плох, значения не имеет: между ним и ребятами установились какие-то связи, и к любому преемнику мальчишки отнесутся настороженно. К старому мастеру группа привыкла, приспособилась, выработала какую-то линию поведения. Новый человек - неизвестность, а любая неизвестность несет в себе что-то от опасности.
Пословицы очень помогали Игорю жить, и он никогда не думал, что пользуется народной мудростью откровенно спекулятивно, выклевывая только те сентенции, афоризмы, поговорки, которые работают на него, и начисто забывая те, что звучат осуждающе...
Гарька появился, как всегда, неслышно, вроде бы ниоткуда. Он приблизился как бы на мягких кошачьих лапах и хмыкнул над самым Игоревым ухом:
- Прогуливаемся? Просто так или переживаем?
- Чего мне переживать?
- Мало ли, может, жених не нравится?
- Какой жених?
- Ну с цветочками. Видел, знаю!
- Чего ты знаешь?
- К Ирке сватается. Что, неправильно?
- Правильно-правильно. Ты всегда все самым первым узнаешь. У тебя нюх как у легавой...
- При чем легавая? Что я, собака...
- Ну ладно, это так, к слову.
- А он кто? - спрашивает Гарька и настораживается.
И тут в шальной Игоревой голове что-то тренькает, что-то срывается с оси, и язык его, набирая фантастические обороты, идет в полную раскрутку:
- Не протреплешься? Только тебе, как другу, говорю. Лешка, ну этот, с цветами, он вообще-то моряк. В загранку плавал. И получилась у него история с таможней. Кое-чего привез, чтобы фарцонуть, да сыпанулся. Ему, бах, и срок дали; ему бы сидеть и сидеть, но тут одно дело подвалило... словом, досрочное освобождение вышло...
- Какое дело подвалило?
- Боюсь, протреплешься.
- За кого ты меня считаешь?
- Смотри! Трепанешь, голову оторву. Он на севере сидел, ясно? А там золото добывают. Наткнулся на самородок. Семь кило! По закону, кто больше пяти кило самородок находит и государству сдает, того сразу по чистой отпускают. И еще премию дают.
- Большую?
- Лешке пятьдесят семь тысяч с чем-то отвалили.
- Ирка ваша небось с ума сходит, какая довольная?
- Да не очень. Все-таки вроде уголовник. Она говорит: лучше бы меньше получил, но какую-нибудь другую премию - за музыку или за изобретение...
Гарька совершенно околдован беспардонным Игоревым враньем, он готов тут же нестись домой, чтобы сразить такой новостью мамашу. Он давно приметил - стоит принести ей чего-нибудь скандально-неожиданного, и мать делается такой доброй, такой уступчивой - только проси...
- Ну и что, согласилась Ирка?
- А черт их поймет! Вавасич уговаривает, мать плачет...
- Чего ж ты ушел, чего ж не дождался, чем дело кончится?
- Неохота их слушать. Все равно они без меня ничего решить не могут.
- Как не могут? Почему?
- Есть причина. Ирка еще отцу обещала без моего согласия замуж не выходить.
- А ты? Согласен?
- Не знаю, хожу, думаю...
- Я бы сразу согласился.
- Ты можешь сразу, а я не могу.
- Да соглашайся, не думай!
И Гарька исчезает так же бесшумно, как пять минут назад появился. Игорь смотрит в уменьшившееся лицо луны и мысленно говорит: "Во дурак! Поверил".
Ч А С Т Ь В Т О Р А Я
НУЖЕН ХОРОШИЙ МАСТЕР
Николай Михайлович Балыков, директор училища металлистов, сидел в своем просторном серо-голубом кабинете и сосредоточенно глядел в одну точку. Точкой этой было заявление, лежавшее на директорском столе. Увы, заявление самое обычное, к глубокому огорчению Балыкова, оно не содержало в себе ничего нового:
"В связи с затруднительным семейным положением - рождением второго ребенка и болезнью жены, прошу освободить меня от занимаемой должности мастера вверенного вам профессионально-технического училища..."
Утром автор заявления - толковый человек и в прошлом ученик Николая Михайловича - заходил к директору и, стараясь не смотреть в глаза Балыкову, тихо говорил:
- Конечно, я понимаю, Николай Михайлович, подвожу вас... тем более учебный год к концу идет... Но и вы в мое положение войдите... Место сейчас в седьмом цехе освободилось, сколько они ждать согласятся? Неделю, ну десять дней... У них план... А я там против того, что здесь, вдвое заработаю... Верно? Когда бы не ребенок, можно до лета повременить, а так...
- Агитируешь? Или я сам не знаю и не сочувствую тебе, или не хочу сделать, чтобы всем лучше было? Только и ты, пойми: отпустить обязан, знаю, а кем тебя заменить? Кем? Резерва главного командования у меня нет и биржи труда тоже не существует... Кому твою группу передать, вот ведь в чем вопрос?
- Да у меня у самого душа за группу болит.
- Ладно. Ступай покуда к ребятам. Буду в завод звонить, попробую на отдел кадров нажать. Только ты мне нож к горлу не приставляй.
И Николай Михайлович, отпустив мастера, принялся звонить начальнику отдела кадров. И тот обстоятельно и весьма убедительно ругал его: это же черт знает что, до конца учебного года осталось совсем немного, могли бы и потерпеть...
А Балыков, словно ему надо было освободиться от нерадивого мастера, уговаривал кадровика:
- Ребенок у человека родился. Второй! Жена болеет. Должны мы в положение войти? Поддержать Фомина материально у меня возможностей нет, как же я могу его задерживать...
Теперь директор смотрел в одну точку и мучился сознанием своей беспомощности: не подписать заявления нельзя, ну задержать человека еще на каких-нибудь десять дней в его власти, но что толку?.. Отпустить? А как оставить группу без мастера?
И вместо того чтобы наложить какую-нибудь резолюцию: освободить по собственному желанию или отказать - Николай Михайлович вызывал в памяти мастеров, с которыми ему пришлось иметь дело за долгие годы работы в училище.
Как всегда в затруднительных положениях, первым Балыков вспомнил Федора Семеновича Бубнова. Старик учил его еще перед войной. Никакой специальной педагогической подготовки Бубнов не имел. И все-таки не было мальчишки в училище, которого Семеныч не сумел бы поставить на путь истинный.
Малорослый, грузный, медлительный, он вошел в жизнь Николая Михайловича, когда подвел его, тонкошеего, хиленького парнишку, к токарному станку, закрепил в патроне пруток и, прежде чем включить мотор, распорядился:
- А ну, засекай время!
Плавно закрутился пруток, вот уже черно-рыжей его поверхности коснулся резец, вот побежала стружка, вот обозначились контуры фигурного валика; мастер остановил станок, смерил штангенциркулем диаметр, прошелся еще раз по блестящей поверхности готовой детали и спросил:
- Сколько?
- Две минуты и чуть-чуть, - сказал Балыков, стеснительно глядя на мастера.
- Сорок шесть копеек в кармане. Ясно?
Неискушенный в арифметических расчетах, ничего не слушавший об экономике, четырнадцатилетний Колька Балыков вычислил в тот же вечер, что, работая, как Федор Семенович, юн смог бы зашибить тысячи три в месяц! Цифра эта ошеломила мальчишку, хотя по натуре он и не был жадным.
Собственно, не возможность разбогатеть произвела впечатление на Балыкова, нет, просто он впервые в жизни увидел, как "из ничего" добывается рубль. И то, что мастер делал это так невозмутимо и легко, на всю жизнь возвысило Бубнова надо всеми.
Позже Федор Семенович преподал Балыкову еще один памятный урок. В их группе учился паренек, успевший в жизни хлебнуть всякого лиха: и с милицией был знаком, и с воровской шайкой побратался, и в детской колонии побывал, словом, тертый калач, по прозвищу Зуб.
Зуб курил, умел пить водку и ругался так, что едва ли самый заправский боцман старой школы мог бы выиграть у него соревнование, проводись подобные конкурсы на земле или на море.
Ребята побаивались Зуба, здоров он был необыкновенно, и, что греха таить, завидовали его отваге, независимости, ореолу героя, которыми он сам себя очень заботливо окружал. Однажды Бубнов зашел в мастерскую в тот самый момент, когда Зуб гнусно сквернословил. Зуб не видел мастера и не понял предупредительных знаков ребят. Он умолк, исчерпав солидный запас непечатных слов.
И тут в мастерской наступила такая тишина, что парень сразу почувствовал - что-то неладно. Обернулся и глаза в глаза встретился с Федором Семеновичем.
Мастер молчал, внимательно разглядывая своего воспитанника.
Тот принял было самый независимый вид и тоже стал разглядывать своего мастера.
- Пожалуйста, Миша, - вздохнул Бубнов и сказал: - Повтори все специальные термины, только не спеша...
Зуб молчал.
- Не стесняйся, повтори, Миша.
Зуб молчал и как-то странно поеживался.
- Ну, чего же ты, Миша? Или забоялся?
- А вы сами что, не знаете или никогда не слыхали? - выговорил наконец парень.
- Знаю, - добродушно сказал Бубнов, - как не слыхать, слыхал. Но в хорошем исполнении хочется еще послушать.
Зуб нахохлился, странно как-то по-воробьиному заворочал головой и едва слышно выговорил:
- Да ну вас, Федор Семенович... Смеяться-то...
- Выходит, Миша, совесть у тебя все-таки есть? И то хорошо. - Мастер вздохнул, покачал по-стариковски головой и пошел своей тяжеловатой походкой к шкафчику, где хранил халат, журналы, кое-какой личный инструмент.
Вроде бы ничего не случилось - Бубнов не ругал Зуба, не грозил ему неприятностями, но странное дело - ореол "знаменитого урки" сразу потускнел. Те, кто раньше недолюбливал Зуба, но побаивался показывать свою неприязнь, вдруг открыто и насмешливо уставились на него...
И еще Николай Михайлович вспомнил мастера Матти Тислера. С ним он работал бок о бок в первые послевоенные годы. Матти говорил мало и всегда тихо, будто через силу, но как он умел посмотреть на мальчишку! У Тислера была, по крайней мере, тысяча оттенков во взгляде. И когда он подходил к верстаку, с минуту молча вглядывался в работу ученика, а потом без единого слова мягко отстранял мальчишку с места и двумя-тремя элегантными взмахами пилы наводил последний глянец на деталь, это было зрелище!
- Фасочка, - нежно говорил Тислер, - фасочка - визитная карточка мастера. Вы меня поняли?
Мальчишки души не чаяли в Матти и за глаза называли его не иначе как Фасочка.
Однажды Балыков спросил у Тислера:
- Почему они не просто тебя слушаются, а с удовольствием, Матти?
- Мальчишки справедливые люди. Если ты всегда будешь поступать с ними с п р а в е д л и в о, они простяг тебе любую ошибку и тоже будут слушаться с удовольствием. - Кажется, это была одна из самых длинных речей Матти, какую пришлось услышать Балыкову.
Где они, м а с т е р а Бубнов, Тислер? - спрашивал себя Николай Михайлович и горестно вздыхал: Бубнов давно уже покоился на старом Ваганьковском кладбище, а член-корреспондент Академии наук Тислер не так давно приезжал в училище, долго ходил по кабинетам и мастерским, въедливо интересовался программой, новой методикой обучения, наглядными пособиями, а когда дело дошло до выступления перед теперешними учениками, встал, повертел в длинных пальцах карандаш и сказал:
- Приучайтесь любить труд, товарищи. Труд из обезьяны сделал человека, а из человека вполне может создать даже академика. - И зал весело загудел и захлопал в ладоши, и тогда Тислер добавил: - Благодарю за внимание моих молодых коллег...
Николай Михайлович вздохнул, недовольно скосился на заявление, почесал пятерней в затылке и написал в левом верхнем углу: "Освободить согласно собственному желанию".
Грачев спал и не спал, и ему виделось вчерашнее - дышащий под ногами лед, рано ослабевший в этом году, голубая эмаль неба, гигантской миской опрокинутая над озером, и дрожание лески, уволакиваемой очередным окуньком на дно... Как было хорошо в последние три дня последней зимней рыбалки!..
Как он охнул, когда лопнула тоненькая капроновая жилка и будто невесомый кнутик замоталась на ветру, а здоровенный глазастый окунь - с крючком в верхней губе застрял в тесной лунке! И что потом было, когда, работая хвостовым плавником, окунь стал вдруг подниматься по ледовому ходу вверх, пока не выставил свою удивленную, с разинутой пастью физиономию на свет божий... как тогда подхватил Грачев рыбину под жабры, рванул и бросил ее, трепещущую, скользкую и, как ему почему-то показалось в этот момент, теплую, на лед, подальше от лунки...
Тут Грачев окончательно проснулся, поглядел на часы - было начало одиннадцатого - и прислушался: дом притаился, только старые, еще дедовские, настенные часы глухо отщелкивали время.
Все дни, проведенные на озере, Грачев старался ни о чем не думать. И там, на сверкающем льду, под нежаркими лучами весеннего ослепительного солнышка это ему вполне удавалось. А теперь пришло время и надо было решать: идти или не идти?
Он знал - пойдет, жена будет недовольна: ей не нравилось, что работа, на которую он собирался возвращаться, станет держать мужа допоздна, и домой он будет приходить с отсутствующим взглядом, невпопад отвечать на вопросы и до глубокой ночи читать книжки, которые, по ее представлению, такому слесарю, как Анатолий Михайлович - мастеру из мастеров, - читать было совершенно не обязательно, и заработок его составит ровно половину того, который он мог бы иметь в другом месте...
Грачев сел на кровати, несколько раз согнул и разогнул спину, доставая кончиками пальцев ступни ног, потянулся и встал. Если говорить честно, его занимало не столько, идти или не идти, сколько, как его там встретят. И будто кадры старого фильма, перед глазами Грачева поплыли одна картина за другой.
Вот идет урок физики. Молодая преподавательница объясняет ребятам новый материал. Он сидит на последней парте и наблюдает за своими оглоедами (про себя Грачев всегда их так называл: мои оглоеды или мои оглоедики). Ребята слушают внимательно. Урок ладится. Он доволен. Учительница, что называется, в ударе. Внезапно открывается дверь, и в класс входят неизвестный капитан в шинели, зимней шапке, громко топочущих сапогах, следом завуч.
Группа встает. Завуч машет: дескать, сидите. Все садятся.
Учительница выжидательно умолкает.
Капитан, ни на кого не глядя, ни на что не обращая внимания, медленно приближается к стене с электрическими стендами и долго осматривает проводку.
Завуч следует за ним.
Тишина делается напряженной. Грачев думает: "Ну и противная рожа у этого капитана". И тут кто-то громко произносит:
- А он не милиционер, он пожарник, ребята...
Группа смеется. Молодая физичка отворачивается от класса и покусывает губы. Завуч делает вид, что ничего не слышал. Капитан топает дальше, к другой стене.
- Курица не птица, пожарник не офицер! - издевательски выговаривает тот же голос. И двадцать пять грачевских оглоедов начинают свистеть и улюлюкать, и кто-то исступленным голосом орет:
- Шапочку, капитан, в помещении снимать надо, шапочку!
Будто проснувшись, пожарный инспектор останавливается, недоуменно смотрит на ребят и сиплым голосом говорит завучу:
- Попрошу оградить...
- Шапочку сними, капитанчик! - орут уже все оглоеды...
Чувствуя, что скандал грозит принять катастрофические масштабы, Грачев поднимается с места и идет навстречу посетителям.
Шаг, еще шаг, еще...
Грачев видит растерянные глаза физички, насупленные брови завуча, злобно-настороженное лицо капитана.
Грачев понимает: надо немедленно обуздать стихию, повернуть, переломить поток. И говорит совсем тихо:
- Спокойно, мальчики. У нас урок физики, а не занятия по правилам хорошего тона. - И тут Грачев берет своей железной хваткой мастера спорта, штангиста, незнакомого капитана под руку, разворачивает вокруг продольной оси и, направляя к двери, доверительно шепчет: - Между прочим, они правы, в помещении не ходят в шапке.
- Я буду жаловаться! - прорывается криком капитан, но это происходит уже в коридоре.
Пожарный инспектор оказался на редкость упрямым, он жаловался на училище и, в частности, на мастера Грачева день за днем целый месяц. В конце концов Грачеву сказали:
- Извинись, Анатолий Михайлович, иначе он не отвяжется.
- Позвольте, а за что извиняться?
- Какая разница? Извинись символически, и черт с ним...
- А он даст мне письменное обязательство, что впредь, входя в помещение, будет снимать головной убор и здороваться?
- Бросьте, Анатолий Михайлович! Охота вам возводить в принцип такую чепуху?
- К сожалению, я не, могу извиниться перед этим типом, если я извинюсь, ребята перестанут меня уважать и слушаться. И правильно.
- Да ребята ничего и не узнают.
- Странный довод! И безнравственный. Кстати, как вы считаете, что такое совесть? Я полагаю, когда человек знает, что о его неблаговидном поведении никто и ничего не проведает, и не совершает ничего такого, у него совесть есть.
Кончилось все тем, что Грачев окончательно разругался в управлении и подал заявление об уходе. Его уговаривали, убеждали одуматься, но Грачева, как говорят, занесло, и он, не вняв никаким доводам, уволился "по собственному желанию".
Около года работал бригадиром-слесарем на ремонте, а потом уехал на строительство электростанции за рубеж.
Теперь Грачев вернулся и надо было определяться.
- Иди, Толище, на старое место, в ремцех, - говорила жена, - и работа спокойная, и заработок хороший, и дома будешь, как все люди.
Приятели подбивали наняться в какой-то особо секретный почтовый ящик, сулили златые горы, интересные командировки и такую работенку, что "пальчики оближешь".
А сам он все три года тайно тосковал по своим "оглоедикам". И хотя понимал, что из тех, кого он тогда покинул, в училище никого уже не осталось - закончили и разбрелись по заводам, все равно мальчишек ему не хватало...
Скрывая даже перед самим собой нежность к ребятам, Грачев умышленно медленно оделся, внимательно оглядел себя в зеркале и вышел из дому.
До училища он шел медленно, внимательно присматриваясь к домам и людям, которых не видел целых два года.
Волновался? Нет. А впрочем, кто знает? Сам Грачев никогда и никому бы не признался, с каким чувством он приближался к старому зданию училища, с которым была связана почти вся его сорокалетняя жизнь. Он был не скрытным, а сдержанным человеком и не любил людей, о которых говорят рубаха-парень, душа нараспашку...
В темноватом вестибюле Анатолия Михайловича обдало приятным теплом и ни с чем не сравнимым тонким металлическим запахом. Из-за двустворчатых, обитых листовым железом дверей доносился приглушенный шум токарных станков. Грачев постоял перед метровыми фотографиями мальчишек и девчонок, одетых в разные образцы формы - от парадной до спортивной, узнал в одном из манекенщиков бывшего оглоедика Валю Земцова, улыбнулся и перешел к стенгазете...
Потом не спеша прочитал вывешенные на доске объявления, приказы по училищу, выписки из постановления месткома и только тогда стал подниматься по широкой, истертой тысячами ног лестнице на второй этаж.
Перед директорской дверью за электрической пишущей машинкой сидела незнакомая девушка, молоденькая и очень румяная.
- Здравствуйте, - сказал Грачев, внимательно разглядывая секретаршу, - мне Николай Михайлович нужен.
- Здравствуйте, - ответила девушка и недовольно поморщилась, ей не понравилось, как откровенно изучающе разглядывал ее Грачев, - Николай Михайлович на месте, но сейчас он занят...
- Это очень правильно, - перебил ее на полуслове Грачев, - настоящий директор и не должен сидеть в своем кабинете просто так без дела. Пожалуйста, доложите Николаю Михайловичу, что к нему пришел Грачев.
- А вы откуда?
- Из дому...
- Странно! - пожала плечиком девушка, но ни о чем больше Грачева не спросила и скрылась за дверью директорского кабинета.
- Николай Михайлович, вас спрашивает Грачев, - сказала секретарша, притворив глухую, обитую зеленым дерматином дверь.
- По телефону?
- Нет, лично.
- Грачев? Какой из себя?
- Довольно из себя симпатичный...
- Толька?! - с несвойственной поспешностью выбрался директор из-за своего корабельных размеров письменного стола и трусцой направился к двери.
Наконец, после преувеличенно радостных объятий, похлопываний по спине и плечам Балыков произнес первую осмысленную фразу:
- Садись, Анатолий Михайлович, и рассказывай: откуда, какими судьбами и все прочее?
- Из Африки...
- Во куда занесло! И какая она, Африка, при ближайшем рассмотрении?
- Жарко там, жуткое дело, как жарко, - сказал Грачев и смутился банальности своего ответа. - А так что - работа, она всюду работа. На установке оборудования слесарил, местных маленько подучивал.
- Что за народ?
- Народ разный, относились к нам исключительно хорошо. Правда, к условиям сразу приноровиться трудновато. И конечно, без общего языка непросто, но жить можно.
- Молодец! Красивым из своей Африки приехал. Когда вошел, я даже подумал: наш это Грачев или не наш? Может, я данного товарища в кино или по телевизору видел?..
- Будет вам, Николай Михайлович. Я и раньше чисто одевался.
- Одно дело - чисто, а другое - с шиком. Молодец!
Еще некоторое время они поговорили о том, о сем, не касаясь цели визита Грачева, а потом Балыков осторожно спросил Анатолия Михайловича о его планах. И Грачев тоже осторожно ответил, что сначала надо осмотреться, акклиматизироваться и тогда решать.
- К нам не хочешь? - стараясь не показать излишней заинтересованности, как бы между делом, спросил Балыков. - Хоть на время?
- Почему же на время?
- На постоянно страшно тебя звать. Заграничный кадр - к соответствующим условиям привык! А у нас зарплата не прибавилась, заботы не уменьшились... Тебе небось сотни три в месяц подавай.
- Значит, считаете, подпортился я, зажадничал за границей? - И, вспомнив что-то свое, Грачев заговорил зло и раздраженно: - Вообще-то я понимаю, откуда такие сомнения. Понимаю. Всякой публики я в Африке нагляделся. Одни, как черти, там работали, себя показывали, страну представляли, но был и другой народец: за валютную копейку давились, готовы не жрать были, только б на машину сколотить, в тряпках запутаться. Были и такие. Только я, Николай Михайлович, из другого цеха...
- Или тебя кто обидел? - подозрительно щурясь, спросил Балыков. Что-то ты больно сердитый? Не ожидал, Анатолий Михайлович...
- Обидели меня не там - тут. И хотя говорится: кто старое помянет, тому глаз вон, я все-таки скажу... для ясности... Когда вы за меня перед городским управлением не заступились, мне действительно обидно было... Потому и ушел. А там... лично меня никто не обидел, наоборот, премировали и наградили, и хозяева и наши... А на крохоборов некоторых я не за себя, а за всех нас в обиде.
Помолчали. Балыков подумал: "Пожалуй, теперь с ним будет еще труднее. Был ежом и остался ежом. Тронь - уколет..."
Но группа слесарей была без мастера. А такого, как Грачев, где найти?.. Это тоже надо принять в расчет.
- Неужели ты третий год на меня сердце держишь? - миролюбиво спросил Балыков. - Ведь никто тебя не прогонял, как могли поддерживали... Верно, получилась неувязка, этого не отрицаю, так чего же теперь, всю жизнь помнить?
- Сердца на вас у меня нет. Было б - не пришел. Но, честно говоря, кое-какая обида осталась: это правда, меня не выгоняли, и, думаю, не смогли бы выгнать. Цену я себе тоже знаю... А если желаете, на что обида, скажу.
- Давай, я прямой разговор уважаю.
- Мастер вы, Николай Михайлович, были толковый. И с народом ладить, еще до того как директором стали, умели. И голова у вас работает. Иначе как бы вам институт одолеть? Словом, все при вас. И училище крепкое: грамоты, знамена, благодарности скоро негде будет развешивать. Так почему же вы перед каждым инспекторишкой на задние лапы вскидываетесь? Или перестали?
Балыков выслушал эти неприятные слова очень спокойно, не возражая и не останавливая Грачева. И, только убедившись, что Анатолий Михайлович закончил, спросил:
- А ты уверен, что я и впрямь так уж вскидываюсь?
- К сожалению, даже ребятишки это понимали. Вы не обижайтесь, я ведь говорю, чтобы ясность установить...
- Не был ты в моей шкуре, Анатолий Михайлович, потому и рассуждаешь с легкостью... Но, допустим даже, что ты все правильно понял: и вскидываюсь, и начальству услужить стараюсь... Допустим. Какой мне от этого доход? Какой? Квартиру вне очереди, может, дали? Или зарплату прибавили? Непыльную работку отвалили? Я одиннадцатый год директором. А теперь скажи, Анатолий Михайлович, только так же откровенно, как ты до этого говорил: какую я для себя лично пользу от этого получил?
- Тем обиднее, Николай Михайлович! Если бы вы ради своей пользы старались, я бы, может, скорее понял... осудил или нет - другой вопрос, но понял бы...
- За что меня осуждать? Осуждают за незаконные действия. А у меня т а к т и к а! И польза от нее не мне - училищу: кто в первую очередь самое новое оборудование получает? Где такие педагоги, как у нас, есть? Кому форму без задержки каждый год поставляют? А путевки? А спортинвентарь?.. Молчишь?
Грачев действительно молчал, но вовсе не потому, что Балыков убедил его и он поверил в "тактику". "Можно так рассуждать, - думал Грачев, - а можно и по-другому: вся твоя тактика - одна трусость, и нет в ней ни мудрости, ни хитрости. Вверх ты, правда, не лезешь, но неприятностей как огня боишься". Но говорить Грачев больше ничего не стал. И Балыков принял молчание за предложение перемирия:
- Ладно, Анатолий Михайлович, поговорили - и хватит. Может, ты в чем-то прав, может, я и перегибаю где. Со стороны виднее... А теперь скажи: хочешь у нас хотя бы временно поработать, группу до конца года довести? Есть свободная... А с мастерами зарез...
- Почему же временно? - спросил Грачев.
- Насовсем предлагать не рискую, я же сказал. Не пойдешь ты.
- Пойду.
Грачев очень тщательно готовился к встрече с ребятами. Он знал группу придется завоевывать. Был его предшественник хорош или плох, значения не имеет: между ним и ребятами установились какие-то связи, и к любому преемнику мальчишки отнесутся настороженно. К старому мастеру группа привыкла, приспособилась, выработала какую-то линию поведения. Новый человек - неизвестность, а любая неизвестность несет в себе что-то от опасности.