— Ни к чему, милый мистер Симпл, — сказал он, — я не смогу выздороветь, лучше умереть здесь. Прошу вас, не трогайте меня. Если неприятель завладеет бригом прежде, чем он потонет, меня похоронят с военными почестями; а если нет, так я умру, по крайней мере, в одежде джентльмена. Ступайте скорее, пока не убили еще больше народу. Я остаюсь здесь, это решено.
   Я начал было спорить, но в это время показались два бота, плывшие из гавани к бригу. Неприятель заметил, что наши боты удалились, и шел овладеть им. Мне, следовательно, было не до того, чтоб уговаривать мистера Чакса, и, не желая насиловать умирающего, я пожал ему руку и оставил его. Я с трудом спасся, потому что боты были уже у самого брига; некоторое время они даже гнались за мной, но так как ялик и катер повернули назад, чтоб помочь мне, то они прекратили преследование.
   Вообще, эта экспедиция была хорошо спланирована и выполнена. Мы потеряли только мистера Чакса; раны прочих оказались не смертельны. Капитан Кирни был вполне доволен нами, как и адмирал, когда ему донесли об этом. Правда, капитан Кирни немного сердился за свою куртку и послал ко мне спросить, почему я не снял ее с мистера Чакса и не привез на корабль. Не желая открывать истину, я отвечал, что не хотел беспокоить умирающего, притом же куртка так замарана кровью, что он не стал бы носить ее; это, впрочем, была правда.
   — По крайней мере, вы должны привезти мои эполеты, — возразил он. — Но вы, мичманы, ни о чем, кроме лакомств, не думаете.
   В эту ночь я стоял в первой вахте; ко мне подошел квартирмейстер Суинберн и просил описать нашу вылазку, так как он в ней не участвовал.
   — Что ж! — сказал он. — Этот мистер Чакс, кажется, был славным боцманом; жаль только, что он слишком много давал воли своему убедителю. Он был дельный малый и знал свои обязанности.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Добрый совет О'Брайена. — Капитан Кирни снова погружается в мир чудес.
   В жизни моей я не помню ни одного случая, который бы запал мне в душу так тяжко, как смерть бедного мистера Чакса, в которой я не сомневался. Думаю, скорбь моя была такой глубокой потому, что, когда я вступил на службу, все считали, как и в моей семье, что я был дурачком, и только мистер Чакс и О'Брайен относились ко мне иначе. Благодаря их сочувственному обхождению я задумал исправить положение и стремился к достижению этой цели. Я полагаю, что не один ребенок мог бы стать также дельным человеком, если бы в окружающих находил к себе участие, вместо того чтобы подвергаться презрению и осмеянию. Он против воли попадает на дурную дорогу и с отчаяния, потеряв всякую уверенность в себе, предается пороку, ведущему к гибели.
   О'Брайен не очень-то любил чтение, но замечательно играл на флейте и имел недурной голос. Главными занятиями его были игра на флейте и пение. Но хотя он сам и не учился, однако меня каждый день заставлял приходить в свою каюту на час или два, где я рассказывал ему содержание какой-нибудь прочитанной мною \ книги. Этим методом он не только учил меня, но и сам ' приобретал много сведений; замечания, которые он часто делал насчет прочитанного, навсегда оставались в моей и его памяти. -, — Ну, Питер, — сказал он, входя в каюту, — что ты мне скажешь сегодня? Ты мой учитель, я каждый деньузнаю что-то от тебя.
   — Сегодня я немного прочел, О'Брайен, потому, что думал о несчастном мистере Чаксе.
   — Это хорошо, Питер; никогда не забывай друзей в несчастье: их немного будет в твоей жизни.
   — Хотел бы я знать, умер ли он?
   — Я не могу на него ответить; впрочем, если тебя прошибет ядро, то это не продлит твоей жизни. Он бы не умер, если бы мог не умереть, особенно когда на нем капитанская куртка.
   — Да, он всегда хотел быть джентльменом, что довольно глупо со стороны боцмана.
   — Не совсем-то глупо, Питер; а вот с твоей стороны глупо говорить, не думая. Кто из товарищей мистера Чакса может укорить его в каком-нибудь низком или дурном поступке? Никто. А почему? Потому что он всегда старался быть джентльменом, и это стремление возвышало его. Тщеславие — глупая обезьяна, которая может заставить нас засунуть голову между ног и опрокинуться; но гордость — статный конь, который невредимо переносит нас через грязь и дает возможность опередить других. Мистер Чакс был горд, а это похвально даже в боцмане. Как часто тебе приходилось читать, что лица, вышедшие из ничтожества, делались великими людьми? Это, разумеется, благодаря талантам, но талантам, соединенным с гордостью, которая подстегивала их, а не с тщеславием, которое только мешало бы в жизни.
   — Ты прав, О'Брайен; я сказал глупость.
   — Не бойся, Питер, ничего, нас никто не слыхал. Ты обедаешь сегодня в каюте?
   — Да.
   — И я тоже. Капитан сегодня превзошел самого себя: он мне рассказал две или три истории, едва не подорвавшие уважения, которое я обязан оказывать ему на квартердеке.
   — Я боюсь, он неисправим, — возразил я, — но сказки его никому не вредят: это, что называется, безвредная ложь. Не думаю, чтоб он позволил себе ложь, затрагивающую честь джентльмена.
   — Всякая ложь, Питер, не красит джентльмена, как безвредная, так и вредная; хотя, конечно, тут есть разница. Однако позволять себе первую — опасная привычка, потому что безвредная ложь ведет к вредной.
   В одном только случае она извинительна — это когда ты хочешь обмануть неприятеля. Здесь любовь к отечеству допускает ложь, и потому, что ты идешь на нее против воли, она становится, некоторым образом, добродетелью.
   — Что там за размолвка произошла между начальником морского отряда и мистером Филлотом?
   — Ничего в сущности. Начальник отряда немного щепетилен и видит обиду там, где ее нет. У мистера Филлота дурной язык, но доброе сердце.
   — Да, жалко!
   — Очень жалко: он хороший офицер. Дело в том, Питер, что молодые офицеры склонны подражать своим начальникам, а потому молодых джентльменов нужно всегда помещать к капитанам-джентльменам. Филлот в лучшее время служил под начальством капитана Балловера, который известен как человек, привыкший выражаться дурно и неприлично. Что вышло? Филлот и многие другие, служившие с Балловером, переняли его дурную привычку.
   — А я так думаю, О'Брайен, что чувства, оскорбляемые в тебе неприличными словами, будут предостерегать тебя от них, когда ты поднимешься в службе.
   — Питер, это чувство появляется только вначале, потом негодование притупляется, и ты становишься равнодушным и забываешь, что оскорбляешь других; таким образом привычка эта укореняется, к величайшему стыду и унижению. Но пора одеваться к обеду; советую тебе отправиться натощак, а то я уж нагрузился.
   Мы сошлись за столом капитана, отличавшегося, по обыкновению, богатым выбором блюд, хотя кушанья были чуть лучше обыкновенного корабельного пайка. Конечно, мы были уже некоторое время в крейсерстве, и это оправдывало отчасти капитана, однако таких незапасливых капитанов мало.
   — Я боюсь, джентльмены, вам не очень понравится мой обед, — заметил капитан, когда снял с блюд из накладного серебра крышки, — но на службе надо довольствоваться тем, что есть. Мистер О'Брайен, не угодно ли вам горохового супа? Я помню, что ел и хуже во время одного крейсерства. Мы тринадцать недель были в воде по колено, и пробавлялись одной сырой свининой, так как невозможно было зажечь огонь.
   — Позвольте спросить, где это случилось, капитан Кирни!
   — Около Бермудских островов. Мы семь недель крейсировали, не находя их, и начали думать, что и они тоже в крейсерстве.
   — Я полагаю, сэр, бросив якорь, вы рады были видеть огонь и опять приняться за вареную пищу? — заметил О'Брайен.
   — Извините, — возразил капитан Кирни, — мы так привыкли к сырой пище и мокрым ногам, что долго после того не могли есть ничего вареного и постоянно старались мочить ноги, опустив их через борт. Я сам видел, как один матрос поймал рыбу и тут же съел ее живую; вообще, если бы я не отдал на этот счет строжайших приказаний и не перепорол бы дюжины матросов, они до сих пор ели бы сырое. Сила привычки удивительна.
   — Это правда! — сухо заметил мистер Филлот, подмигивая нам: он намекал на невероятные истории капитана.
   — Это правда! — повторил О'Брайен. — Мы замечаем соломинку в глазу ближнего и не видим бревна в собственном.
   И О'Брайен подмигнул мне, намекая на склонность мистера Филлота к сквернословию.
   — Я некогда знал, — продолжал капитан Кирни, — женатого человека, который всегда спал, положив руку на голову своей жены, и из-за этого не позволял ей надевать ночной чепец. Она умерла, и с тех пор он никогда не ложился в постель без чучела, сделанного из платья, на которое клал руку, — вот какова сила привычки!
   — Я видел однажды гальванизированный труп, — заметил мистер Филлот, — он принадлежал человеку, который за свою жизнь очень много нюхал табаку. Что же? Как только приложат к телу гальваническую машину, он тотчас же грациозно подносит пальцы к носу, как будто нюхает…
   — Вы сами это видели, мистер Филлот? — заметил капитан, серьезно глядя в лицо старшему лейтенанту.
   — Да, сэр! — хладнокровно отвечал мистер Филлот.
   — Часто вы рассказывали эту историю?
   — Очень часто, сэр.
   — Я спрашиваю это потому, что знаю много людей, которые, повторяя какую-нибудь сказку, начинают, наконец, сами верить ей. Я не о вас говорю, мистер Филлот; но все-таки советую не рассказывать этой истории в присутствии людей, не знающих вас коротко, а не то они усомнятся в вашей правдивости.
   — Я принял за правило, — отвечал мистер Филлот, — сам верить всему — из учтивости; и ожидаю того же от других.
   — Так, клянусь душой, рассказывая такие истории, вы искушаете нашу учтивость. Впрочем, я желал бы, чтоб вы встретились с одним моим приятелем, который был пропитан придворным английским дендизмом: он не мог удержаться от поклона. Слезая с лошади, он кланяется ей и благодарит; просит извинения у собачонки, наступив ей на хвост; раз, упав на скребок для грязи, он снял шляпу и рассыпался перед ним в извинениях за свою неосторожность.
   — Тоже сила привычки, — заметил О'Брайен.
   — Совершенно верно. Мистер Симпл, не угодно ли вам кусочек свинины, или, может быть, вина? Лорду Привиледжу не понравился бы наш сегодняшний обед, не правда ли?
   — Как диковинка, может быть, он ему и понравился бы, сэр, но ненадолго.
   — Справедливо сказано. Новизна очаровательна. Неграм так надоедают соленая рыба и хлеб из икры, что они едят грязь вместо десерта. Мистер О'Брайен, вы прекрасно играли сегодня утром сонату Плейела.
   — Во всяком случае, я очень рад, что не надоел вам, капитан Кирни, — отвечал О'Брайен.
   — О, я очень люблю хорошую музыку! Матушка моя была артисткой. Помню, однажды она играла на фортепьяно пьесу, в которой изображалась буря. И так хорошо она ее исполнила, что, когда мы сели за чай, обнаружили: сливки совсем свернулись, да кроме того в погребе прокисли три бочки пива.
   Слыша о таком чуде, мистер Филлот не вытерпел — он прыснул от смеха, и так как в это время подносил к губам стакан вина, то залил им стол и меня, сидевшего против него.
   — Прошу извинить, капитан Кирни, но мысль о таком чрезвычайном таланте слишком забавна. Позвольте предложить вам вопрос: так как бури не бывает без грома и молнии, то не был ли кто убит электрическим током, выходившим из фортепьяно?
   — Нет, сэр, — сердито отвечал капитан Кирни, — но ее игра электризовала нас, что все равно. Так как вы, мистер Филлот, лишились своего стакана вина, то не угодно ли вам выпить со мной по-другому?
   — С величайшим удовольствием, — отвечал старший лейтенант, заметивший, что зашел слишком далеко.
   — Ну, джентльмены, — продолжал капитан, — мы скоро опять будем в стране изобилия. Покрейсируем еще с недельку и потом соединимся с адмиралом на Ямайке. Нам нужно рапортовать о взятии «Сильвии» (так называли бриг капера), и с удовольствием скажу, что считаю обязанностью с похвалою доложить обо всех, тут находящихся. Человек, кофе!
   Старший лейтенант, О'Брайен и я поклонились капитану за это лестное признание; что касается меня, я был восхищен. Мысль, что имя мое будет упомянуто в газетах и что этим я доставлю невыразимое удовольствие отцу и матери, взволновало мою кровь, и я покраснел, как индейский петух.
   — Вам нечего краснеть, кузен Симпл, — добродушно сказал капитан, — вы заслужили это своим поведением и благодарите мистера Филлота, что он уведомил меня об этой заслуге.
   Кофе был скоро выпит, и я рад был выйти из каюты, чтоб остаться наедине и оправиться от смущения. Я был слишком счастлив. Однако товарищам я ничего не сказал, чтобы не возбудить в них чувства зависти и нерасположения. О'Брайен обещал мне также хранить это в тайне, когда мы сошлись с ним, и я очень рад был, что принял эту предосторожность.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Письмо патера Маграта дипломатического содержания.
   Мы продолжали крейсировать около недели и потом отправились на Ямайку, где нашли адмирала на якоре в Порт-Ройяле. Нам подали сигнал стать на якорь, и капитан Кирни, засвидетельствовав свое почтение адмиралу, вернулся с поручением отвезти депеши в Галифакс. Вода и провизия были доставлены ботами адмиральского корабля, и, к величайшему нашему неудовольствию, мы снова вышли в море, хотя надеялись повеселиться на берегу. Дело в том, что из Англии послан был приказ: отправить немедленно фрегат к адмиралу, стоявшему в Галифаксе, в полное его распоряжение.
   — Я, однако, имел удовольствие увериться, что капитан исполнил свое слово, упомянув обо мне в депеше; писец показывал мне копию. Ничего замечательного не произошло во время переезда, только капитан Кирни был очень болен и не выходил из каюты. Был октябрь, когда мы бросили якорь в Галифаксе; адмиралтейство, ожидавшее нашего прибытия в этот порт, препроводило сюда наши письма. Для меня ничего не было, но зато на имя О'Брайена от патера Маграта было письмо.
   «Милый сын мой!
   Вы добрый сын, это сущая правда, иначе я не захотел бы вас называть своим сыном. Вы утешили и успокоили ваше семейство; теперь оно не надрывается из-за средств пропитания и имеет на то основательные причины, так как у него теперь вдоволь всего, и вдобавок даже свиньи. Ваш батюшка, ваша матушка, братья и три сестры свидетельствуют вам свою любовь и шлют свое благословение, к которому можете присоединить и мое также. Ваше письмо из Плимута дошло благополучно: почтальон Барни уронил его у самых ваших дверей; наша большая свинья схватила его и побежала. Увидев это, я вышел к ней, усовестил ее, и она оставила письмо, зная (доброе животное), что я лучше ее сумею прочесть его. Разобрав его содержание, — счастье, что предупредил в этом свинью, — я тотчас же пообедал, взял свою толстую палку и отправился в Балликлейч.
   Вам известно, Теренс, а если вы это забыли, так я напомню, что там есть вертлявая молодая женщина, содержащая портерную лавку и называющаяся миссис О'Рурк; она вдова капрала О'Рурка, убитого на войне или просто умершего — не знаю наверное, но это для нас не важно. Эта миссис О'Рурк знает всех и каждого, и все, что делается в целой провинции; язык у нее неутомимый.
   — Доброго утра, миссис О'Рурк, — сказал я.
   — И вам также, патер Маграт, — ответила она с улыбкой, — что принесло вас сюда? Путешествие ли какое далекое предприняли, или пришли сюда по делу, или так, немножко поболтать с миссис О'Рурк?
   — Единственно к вам поболтать, моя милая, и отведать, вашего портера; не больше, впрочем, чем нужно, чтоб прополоскать рот.
   Миссис О'Рурк налила мне самого настоящего; я выпил за ее здоровье и, ставя стакан, сказал:
   — Я слышал, у вас поселился иностранец, миссис О'Рурк?
   — Я слышала то же самое, — ответила она.
   Итак, видите, Теренс, благодаря своей сметливости я сразу проведал об этом.
   — Я слышал, — продолжал я, — он шотландец и говорит так, что никто не понимает.
   — Как бы не так, он англичанин и говорит очень чисто.
   — Но что за мысль может прийти человеку приехать сюда и сидеть тут в одиночестве?
   — Одному, патер Маграт? — возразила она. — Разве он один, когда с ним жена, дети, да даст Бог и еще?
   — Но эти мальчики не его дети, мне кажется, — сказал я.
   — Вы опять ошибаетесь, патер Маграт, дети его, и вдобавок все девочки. Кажется, вы для того только и приходите в Балликлейч, чтобы разузнать обо всем.
   — Именно так, миссис О'Рурк: но кто знает их лучше вас?
   Вы замечаете, Теренс, что я все говорил наоборот. Помните, сын мой, если хотите узнать какую-нибудь тайну от женщины, то скорей достигнете цели противоречием, чем согласием.
   Я продолжал между тем:
   — Во всяком случае, миссис О'Рурк, я считаю, стыдно джентльмену везти из Англии своих ленивых слуг, когда тут столько ловких парней и девушек, готовых к его услугам.
   — Вы опять не правы, патер Маграт: черта с два привез он слуг из Англии, он нанял их здесь. Элла Фланаган у него служанкой, а Теренс Дрисколл слугой — он очень хорош в своей ливрее: я видела его, когда он приходил сюда за газетами. Могги Колл стряпает ему кушания, а хорошенькая Мэри Салливан будет кормилицей младенца, лишь только он появится на свет.
   — Вы думаете, кормилицей будет Мэри Салливан?
   — Да, так, — отвечала миссис О'Рурк, — и знаете ли причину?
   — Откуда мне знать?
   — Для того, чтоб услать своего ребенка подальше и кормить ребенка англичанина: его жена настоящая леди и не позволит, чтобы на ее груди повис младенец
   — Но положим, что Мэри Салливан не родит к тому времени, что тогда? Говорите, миссис О'Рурк; вы умная женщина.
   — Что тогда? — отвечала она. — О, это уж все улажено; Мэри говорит, что она сляжет в постель педелей прежде, чем леди; как видите, патер Маграт, все будет в порядке.
   — Но разве вы, такая умная женщина, не видите, что эта молодица, которая так плохо знает счет и думает родить через три месяца после замужества, может также ошибиться в расчетах, когда лечь в постель?
   — Не бойтесь, патер Маграт, Мэри Салливан сдержит свое обещание. Прежде чем обмануть леди и тем лишиться места, она слетит с лестницы, а это уложит ее в постель тотчас же.
   — Вот что называется верный слуга, добросовестно получающий свое жалованье! Ну, теперь прощайте! Позвольте только выпить еще стаканчик и поблагодарить вас. Вы женщина всеведущая и вдобавок очень хорошенькая.
   Так, сын мой, я разузнал кое-что, но не настолько, однако, сколько ожидал. Но об этом в следующем письме, всего нельзя рассказать в этом. Поля хороши, но платья не растут на деревьях в старой Ирландии, и если бы ваше трехмесячное жалованье или какие-нибудь призовые деньги нашли дорогу сюда, это много прибавило бы вашему семейству. Вот хоть моя ряса — уж слишком дырява. Не то чтобы я об этом слишком заботился, однако все-таки новая лучше старой. Но довольно покуда.
   Многолюбящий вас друг Уртаг Маграт».
   — Ты видишь, Питер, — сказал О'Брайен, когда я прочел письмо, — я правду говорил, что твой дядя замышляет недоброе, уезжая в Ирландию. Или дети оба будут мальчиками, или ребенок твоего дяди мальчиком, а другой девочкой — покуда неизвестно. Если потребуется нужда в обмене, то за этим дело не станет — нечего и говорить. Но я опять напишу патеру Маграту и буду просить, чтоб он разузнал истину, если можно. Ты получил письмо от отца?
   — Нет, к несчастью. А он непременно написал бы об этом.
   — Ну, не стоит размышлять долго; мы похлопочем, когда будем в Англии, а до тех пор положимся на патера Маграта. Я поскорее напишу ему письмо, пока не забыл.
   О'Брайен написал, и больше мы уже не заводили об этом разговор.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Болезнь капитана Кирни. — Он делает завещание и раздает воздушные замки, кому следует. — Он подписывает, запечатывает и умирает.
   Капитан по обыкновению отправился на берег и поселился в доме приятеля. Это значит в доме знакомого или какого-нибудь учтивого джентльмена, предложившего ему обед и постель.
   В таких случаях капитан Кирни обыкновенно брал свой чемодан и располагался на квартире, не думая покидать ее до отплытия корабля или другого более выгодного приглашения. Такое поведение в Англии превзошло бы все понятия о гостеприимстве; но в наших чужестранных поселениях и колониях, где общество очень малочисленно и падко к новостям, такой занимательный человек, как капитан Кирни, — находка, и никто не запретит ему оставаться, сколько угодно. Все моряки единодушно утверждают, что Галифакс — самый восхитительный порт. Жители его гостеприимны, веселы, любят удовольствия и доставляют их другим. Поэтому не годится посылать туда корабль, который хотите поспешно оснастить и отправить в дальнейшее путешествие, разве что если есть там адмирал, чтобы ежедневно надзирать за ходом работ, и хороший управляющий для выполнения на верфи всех его требований. На этот раз здесь был адмирал, и мы недолго бы пробыли здесь, если бы капитан Кирни не заболел, когда мы готовились к отплытию, да так серьезно, что доктор счел его не в состоянии пуститься в плавание. Вместо нас был отправлен в крейсерство другой фрегат, а мы остались бить баклуши в порту. Но мы легко утешились, хоть и лишались надежды на добычу, зато веселились и большинство офицеров даже влюбились.
   Через три недели по прибытии в гавань Галифакса болезнь капитана Кирни осложнилась. Теперь ее едва ли можно было назвать просто нездоровьем. Он давно страдал от вредного влияния на него морского климата, и хотя ему часто советовали сказаться больным, он не соглашался. Теперь, казалось, организм совершенно ослаб. В несколько дней он сделался так болен, что по совету хирурга позволил перенести себя в госпиталь, где было больше удобств, чем в частном доме. Не пробыв и двух дней в госпитале, он послал за мной и изъявил желание, чтоб я остался при нем.
   — Вы мне двоюродный брат, Питер, а вы сами знаете, что в болезни всякому приятно иметь около себя родственника; так перенесите на берег ваши пожитки. Доктор обещал мне дать вам маленькую комнатку, и вы будете со мной каждый день.
   Я, конечно, ничего не имел против того, чтобы оставаться с ним, притом же, правду сказать, не представляло труда занимать его — он сам всегда занимал меня. Но я не мог избавиться от неприятного чувства при мысли, что человек в таком опасном положении — доктор решил, что выздоровление его невозможно, — мог еще лгать беспрерывно в течение целого дня. В самом деле этот недостаток был, казалось, врожденным, и, как выразился Суинберн, «он только по ошибке мог сказать правду».
   — Питер, — сказал он мне однажды, — что-то дует. Затворите дверь, пожалуйста, и прибавьте угольев в печку.
   — Тяга будет плохая, если затворить дверь, сэр, — отвечал я.
   — Удивительно, как люди мало понимают в этих вещах. Когда я строил себе дом, прозванный Уилкотт-Абби, в нем не было ни одного камина, который бы тянул дым как следует. Я послал за архитектором и обругал его, но он не мог исправить дела. Я вынужден был сделать это сам.
   — И вы исправили, сэр?
   — Исправил ли? Я думаю! В первый раз, как я затопил печь и отпер дверь, началась такая тяга, что мой маленький сынишка Уильям, находившийся на пути воздуха, так бы и выехал в трубу, если бы я не схватил его за руку и за рубашонку, которая, впрочем, успела загореться.
   — Так этот ветер, сэр, был не хуже урагана?
   — Ну, не совсем так; однако, это показывает, что можно сделать с помощью небольшого умения и настойчивости. У нас в Англии не бывает ураганов, Питер; однако мне пришлось видеть порядочный вихрь в Уилкотт-Абби.
   — В самом деле, сэр?
   — Да. Он унес четыре копны сена, скрутил железный фонарный столб, стоявший у подъезда, поднял свинью с поросятами, находившимися в ста шагах позади дома, и опустил их на землю перед фасадом благополучно, кроме свиньи, которая сломала себе ногу.
   — В самом деле, сэр?
   — Да. Но самое странное, что в одной копне было много крыс, и они поднялись вместе с сеном. По закону тяготения они, естественно, падали прежде сена, и поскольку в это время я гулял с борзой собакой или, скорее, терьером, то смешно было видеть, как она, растерзав одну, поднимала морду вверх, ожидая, когда упадет другая.
   — Как вы сказали, сэр, борзая или терьер?
   — И то, и другое, Питер. Дело вот в чем: она была борзой, но однажды на бегу переломила о пень ногу, я и подрезал ей остальные три в уровень с переломленной. Она стала терьером. Это была моя любимица.